Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Корабли на суше не живут - Артуро Перес-Реверте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но продавец, как говорится, только киснет со смеху. Да, дядя, это ты не понимаешь, вот именно, что не понимаешь. А потому не понимаешь, что покупаешь из года в год одно и то же, как ты есть заскорузлый ретроград, старый пень, дедуля и рухлядь. В моде сейчас джинсы выцветшие, то есть застиранные до белизны, а штаны той марки и модели, к которым ты привык с незапамятных времен, больше не выпускаются: сам посуди — если они будут темно-синие и как бы нестираные, их никто брать не будет, все очень умные стали и следят за модой.

— Да ты гонишь, Пако!

— Ей-богу.

И тогда я, который лишь полагает о себе, что смотрит, но на самом деле видит только то, что ему интересно, а прочего не замечает, поводит вокруг себя очами и убеждается: да! брат мой (двоюродный) во прилавке не соврал, и граждане обоего пола если носят джинсы, то именно такие, застиранные и голубенькие, а настоящих, синих, я бы даже сказал, кубовых или цвета индиго — нигде не видно. И тогда ты в возмущении говоришь продавцу, что это неправильно — джинсы comme il faut должны от природы быть темными и не за-, а просто выстиранными на фабрике: их удел — стариться постепенно вместе со своим владельцем.

— Эта романтическая концепция одежды, — отвечает мне не лыком шитый продавец, — в настоящее время не востребована.

Через плечо тебе востребованность или в лоб ее тебе — как хочешь. Может, о чем другом я понятия не имею ни малейшего, но о джинсах, коллега, могу написать научный труд «Джинсы и мать их так». Я, милый, в джинсах жизнь проходил от сих до сих. Я джинсы протаскал по земле и по асфальту, по стеклу и обломкам во всех странах, где водятся разные мрази с чем-нибудь огнестрельным. Я их, джинсы то есть, стирал под краном в отелях полумира. Я на коленках и на заду проползал по палубе, я в них мок и чувствовал, как они, высыхая, стягивают мне поясницу и ноги, как дубеют от морской соли и трут в паху. Самые старые из имеющейся у меня полудюжины — ветераны позаслуженней Воина в маске[16], штопаны-латаны-заплатаны в ста местах, стали белесыми от войн, от средиземноморского солнца, от моря и от селитры, а сквозь дырки в карманах выпал бы, если бы не цепочка с карабином, мой морской нож. Именно эту заношенную, залощенную пару я надеваю всякий раз по прибытии в порт, сходя на берег поужинать. И хотя я грязен как свинья и небрит, но волосы свои зачесываю наверх и разделяю почти прямым пробором, надеваю голубую рубашку-поло, тоже стирок видевшую не меньше, чем отельная простыня, белые кроссовки, а поверх всего — бушлат с двумя рядами золотых пуговиц, чудный бушлат, который ношу исключительно в память Лорда Джима[17] и чтобы позлить моих свойственников — настоящих торговых моряков, всамделишных капитанов.

Короче. Мои джинсы — это мои джинсы, потому что я лично снашивал их милю за милей. Не желаю, чтобы гады-производители мешали мне и впредь это делать. Мы живем в такие времена, когда всё на свете — в точности как эти блеклые и бесцветные штаны, — все, и даже память превращается в нечто искусственно состаренное, фальшивое, придуманное дизайнером, превращенное в продукт и соответственным образом упакованное. И живем мы среди фальшивой патины, поддельной бронзы, искусственного меха — и ненатуральных джинсов. Живем как в коконе и так привыкли к удобству, что в готовом виде желали бы приобрести и самое жизнь, прожитую за нас кем-то другим, поданную нам с экрана телевизора или с витрины. Но джинсы, истертые войной и морем, должны быть неприкосновенны. Нужна жизнь, чтобы прожить их и сносить их, и в этом-то вся штука и вся прелесть. Жизнь, видите ли, прежде чем даровать ее нам, никогда не стирают на фабрике.

Учитель грамматики

Кровь ручьями текла по шпигатам. Нас долго гвоздили из пушек, и теперь мои люди, ринувшиеся наконец на абордаж, едва ли были расположены к милосердию или жалости. Не напрасно годами видели они, как горят корабли за Орионом и садится солнце у врат Тангейзера[18]. Фрегат с размочаленными снастями, называвшийся «Месть королевы Анны», покачивался сейчас на небольшой зыби, примерно в миле юго-юго-западнее мыса Палоса, угадывающегося в тумане. Должно быть, на корабле были пассажиры — проститутки или жены британских чиновников: не все ли равно в данном случае? — потому что когда мои люди взялись за работу, со шкафута стали доноситься женские крики.

Я занимался своими делами. Из капитанской каюты вынес два свертка золотых монет, секстант Плата и судовой журнал. Потом заглянул в трюм, желая знать, что же мой корсарский приз вез в Картахену. Груз был неплох, но внимание мое привлекла пухлая связка бумаг, которую я нашел у основания бизань-мачты: это была странная рукопись, состоявшая из очень разнообразных и весьма любопытных текстов — высоколобых, грубых, иконоборческих, занимательных и умных, — принадлежащих неизвестно чьему перу и выпущенных в свет (если верить написанному на обложке) в лето Господне 1997-е, за 927 дней до наступления второго тысячелетия. Немного потекшими от морской воды чернилами на титуле было выведено и название — «Зеркала одной библиотеки» (издательство KR)[19].

Я унес рукопись — мои люди наверняка пустили бы ее на подтирку — и, прочтя ее от корки до корки, ушел на шканцы, к наветренному борту, где никто не помешал бы мне, и стал на вахту: поглядывая время от времени на паруса, принялся размышлять о необыкновенной мудрости и глубокой здравости суждений, содержавшихся в только что прочтенных мною страницах. Потом, еще не стерев сообщнической улыбки, передал рукопись Хосе Пероне, которого мои люди называют «профессором», поскольку он имеет обыкновение именовать себя Учителем Грамматики. Рассказывают, что некогда он в самом деле был доктором чего-то там и преподавал в одном из университетов нашего пресветлого величества, однако житейский отлив уволок его однажды в море, а взойдя на борт, Перона хоть и стал жить по правилам раздела добычи, которыми руководствуется капер, но от денег неизменно отказывался, довольствуясь после абордажа лишь одним из каждых трех изнасилований англичанок и пинтой рома. Профессор или, как он предпочитает, чтобы его называли, Учитель Грамматики — человек довольно своеобразный, малообщительный, в спокойные ночи напивается в одиночку джином «Болс» или читает книги — неимоверное количество книг, — устроившись на носу среди бухт канатов, а когда мы поднимаем боевой флаг и даем первый выстрел из пушки, произносит по-гречески или на латыни нечто странное вроде «Пусть смердят тем, чем окажутся» или что-то в том же духе. Он был гарпунером на «Пекоде», любит Францию, терпеть не может надменный Альбион, презирает пентюхов, которым по недостатку воспитания не дано постичь всей возвышенности самоубийства, способен посреди грома пальбы и треска обшивки философствовать или рассказывать нам о своем знакомом — некоем Небрихе[20], с которым были у него какие-то дела.

Ну, в общем, я отдал манускрипт доктору, или учителю грамматики Хосе Пероне, — пусть делает с ним что хочет. И в этот миг во взгляде его, посланном мне поверх очков, мелькнуло что-то вроде едва уловимой улыбки, одновременно и дружелюбной, и насмешливой — отчего я крепко задумался. И мне — опять же на миг — показалось, как ни абсурдно это звучит, что рукопись не была ему совсем незнакома: более того, выражение лица у него было такое, какое бывает, когда что-то восстанавливаешь или возвращаешь себе. Тут впередсмотрящий крикнул: «Слева по борту — парус!» — и мне пришлось заняться другими делами — приказать прибавить парусов и начать преследование, которое при таких обстоятельствах обещало быть долгим. Потом были другие бои, другие моря, другие трофеи, другие попойки и латинские изречения между пинтами рома. Но всякий раз, как я вспоминаю тот английский фрегат и найденный в трюме манускрипт, мне видится неопределенная и мудрая усмешка доктора и его взгляд из-под очков, где на одном из стекол остался отпечаток пальца, выпачканного английской кровью. И я спрашиваю себя — а уж не он ли в суматохе боя сунул рукопись в трюм? Чтобы я нашел ее там.

На запад

Миллион сто тысяч чертей. Не знаю, как вы, а вышеподписавшемуся много раз случалось напиваться в компании с капитаном Хэддоком[21], и в виски «Лох-Ломонд» нет для меня тайн. Я прыгал с парашютом на Таинственный остров с зеленым флагом Европейского фонда научных исследований, много-много раз переходил границу Сильдавии и Бордюрии, плавал на «Карабуджане», на «Рамоне», на «Спидол Стар» и на «Сириусе», искал сокровища Красного Рэкхема — ну, вы помните, держать все время к западу, — бродил по Луне, покуда Дюпон и Дюпонн с кричаще-яркими волосами выступали клоунами в цирке Ипарко. Когда я закинул за спину свой дорожный мешок, мое первое путешествие было (как у Тинтина) на борту танкера в Страну Черного Золота. И все это так прочно увязалось с моей жизнью, что спустя много лет, когда Жорж Реми, Эрже, умер, мое начальство в газете «Пуэбло» осведомилось, не могу ли я поменять на несколько дней Бейрут на Муленсар, и потом опубликовали на целый разворот мои впечатления о том, как я пришел выразить сочувствие моим старым друзьям и как за столом, заваленным телеграммами с соболезнованиями — от Абдуллы, Алькасара, Серафима Лампиона, Оливейры да Фигейры, — долго разговаривал с осунувшимся и постаревшим Тинтином, прежде чем добросовестно нализаться со старым капитаном Хэддоком под звучавшую с проигрывателя запись Бьянки Кастафиоре — арию Маргариты, нашедшей драгоценности.

Подобно тому, как мир делится на флоберщиков и стендалистов, мы все принадлежим либо к лагерю тинтинофилов, либо к партии астериксолюбов. И мне, поклоннику Матильды де Ламоль, которому Эмма Бовари кажется несносной кривлякой, приятно и отрадно бывает провести часок за приключениями неукротимого галла, но это удовольствие не идет ни в какое сравнение с тем наслаждением, которое я получаю над страницами Тинтина. Помню, выпуск стоил шестьдесят песет, и я добывал искомую сумму всеми правдами и неправдами, копя деньги, полученные на день рождения, на именины и Рождество, словно диккенсовский Скрудж (всех моих «Тинтинов» я покупал себе сам, за исключением самого первого — «Скипетра Оттокара»), чтобы наконец отправиться в картахенский книжный магазин Эскарабахаля, и выйти оттуда с вожделенным альбомом, и, затаив дыхание, наслаждаться прикосновением к твердому картонному переплету, холщовому корешку, и радовать глаз великолепными цветными рисунками на чудесных фронтисписах. А потом в одиночестве свершал неизменный ритуал — перелистывал страницы, вдыхал запах свежей типографской краски и лишь потом погружался в упоительное чтение. С тех волшебных минут прошло почти тридцать пять лет, но и сейчас, открывая «Тинтина», я ощущаю аромат, который до сих пор связан для меня с приключениями и с самой жизнью. Вместе с «Тремя мушкетерами», «Талисманом», «Приключениями Гильермо»[22], «Сидом» и фильмами Джона Форда эти комиксы навсегда отформатировали жесткий диск моего детства.

Сейчас во Франции вышла биография Эрже. Написанная Пьером Ассулином, французом до мозга костей, литературным критиком, автором жизнеописаний Сименона, Канвейлера и Галлимара — человеком с большими усами и не меньшими познаниями, раз и навсегда зараженным вирусом литературы, которую он воспринимает как бескрайнее, гостеприимное пространство, где место найдется всем, кроме идиотов и подлецов. Со мной он неизменно был великодушен и приветлив, и в издаваемом им журнале «Лир» я вижу больше открытости, сердечности и симпатии, лишенной недомолвок и потаенных комплексов, чем у большинства известных мне испанских литературных критиков. Так что пользуюсь случаем и законным предлогом рекомендовать читателям эту подробную — 426 страниц в испанском издании — биографию Эрже, это скрупулезное исследование на базе частных архивов и сотен воспоминаний, воссоздающее механизм и процесс появления персонажей и двадцати трех историй серии. Это, помимо прочего, еще и завораживающе интересный рассказ о самом авторе — о Жорже Реми, который начинал журналистом, увлекался Китаем, обвинялся в сотрудничестве с нацистами, стяжал себе мировую известность и продолжал работать до последних дней жизни. Гениальный и противоречивый Эрже сумел создать собственный вымышленный мир со своими историей и географией, наделить его обществом со своими правилами и обычаями, населить эту чудесную вселенную незабываемыми персонажами — для вящего удовольствия читателей от 7 до 77 лет. Клянусь усами Плекси-Гласа. Аминь.

Ни кораблей, ни чести

«Подлежит немедленному исполнению», — гласил строгий официальный приказ. Потом, разумеется, все умоют руки, никто ни за что не ответит, как спокон веку происходит и до скончания века будет происходить в этой несчастной стране, — никто, ни лицемерное и немощное правительство, ни генералы и адмиралы, воды в рот набравшие, чтобы не испортить себе карьеру, ни брехливо-демагогическая пресса, которая месяцами горячила умы и подстрекала политиков принять решения, в которые те сами не верили. Потом, когда вдовы и сироты спросят, отчего произошла эта нелепая бойня, все отвернутся или начнут изрекать банальные благоглупости об отчизне, чести и священной хоругви. Испании, за много лет допустившей в отношении своих заморских колоний все ошибки, просчеты и промахи, какие только можно себе представить, оставалось лишь четко обозначить точное место окончательной катастрофы. И место это в конце концов было найдено и определено — Сантьяго-де-Куба. 2 июля 1898 года деревянные испанские корабли, наглухо запертые в гавани мощной броненосной североамериканской эскадрой, лишенные боеприпасов и угля, получили приказ любой ценой прорваться в открытое море. Остров был обречен, и блокированный испанский флот мог попасть в руки противнику. И потому, отвергнув вариант взорвать корабли, а экипажи отправить воевать на суше, стратеги из Мадрида и из Гаваны отдали флоту приказ выйти из гавани и принять бой, хоть и сознавали, что обрекают своих моряков на гибель.

Ибо силы были чудовищно неравные: три крейсера («Инфанта Мария-Тереза», «Адмирал Окендо», «Бискайя») имели очень слабую броневую защиту, один («Кристобаль Колон») с присущей испанцам — тогда и всегда — непродуманной скоропалительностью решений был отправлен из Кадиса так поспешно, что на нем не успели установить тяжелую артиллерию, а два современных легких эсминца («Фурор» и «Плутон») были более чем уязвимы для огня американской эскадры, где под командованием адмирала Сэмпсона находились четыре мощных броненосца («Индиана», «Орегон», «Айова», «Техас»), два крейсера броненосных («Бруклин», «Нью-Йорк») и один легкий («Глостер»), не считая вспомогательных судов и транспортов. Следует учесть, что четырем вышеназванным кораблям, защищенным броневыми листами почти полуметровой толщины и вооруженным орудиями калибра 330, 305 и 203 мм (общее количество стволов тяжелой артиллерии составляло 52 единицы), противостояли шесть крупных испанских кораблей с орудиями, максимальный калибр которых не превышал 280 мм. Таким образом, для американских кораблей это больше напоминало стрельбу по мишеням, нежели артиллерийскую дуэль, и испанский адмирал Паскуаль Сервера, сознавая это, пытался отговорить правительство от его безумной затеи. Однако в Мадриде в то время бушевал патриотический восторг, чтобы не сказать — угар: ведь за столиками кофеен войну так легко вести и выигрывать. Посему адмиралу напомнили слова дона Касто Мендеса Нуньеса, сказанные при бомбардировке Кальяо[23]: «Лучше потерять корабли, но сохранить честь, нежели наоборот».

Адмирал Сервера и командиры его кораблей все были профессионалы, видали виды, а потому иллюзий не строили. Знали, что победить не смогут, и в ночь перед выходом из гавани, на последнем военном совете, простились друг с другом. Знали, что идут на самоубийство, но приказы не обсуждаются. И потому им ничего не оставалось, как развести пары и сниматься с якоря. В подобных обстоятельствах возможна была лишь одна двойная тактика — выйти из порта самым полным ходом, прорвав блокаду орудийным огнем, и попытаться скрыться, уповая лишь на то, что застигнутые врасплох американцы не успеют поднять давление в котлах. Если же вырваться не удастся — подойти на предельно близкую дистанцию и вступить в бой, стараясь пальбой в упор компенсировать недостаток дальнобойности и крупных калибров. Перед тем как сняться с якоря, старый адмирал, не сомневавшийся в исходе этой безумной авантюры, тщательно собрал все полученные приказы и вместе с копиями собственных возражений и протестов вручил их архиепископу Сантьяго. Удастся ли Сервере уцелеть во всем этом или нет — он не желал, чтобы в Мадриде пятнали его честь и порочили его имя. В конце концов, дон Паскуаль был испанцем, а следовательно, знал, что когда все пойдет к дьяволу, когда газеты поднимут заполошный вой, а министры и адмиралы, как всегда, начнут переваливать ответственность друг на друга, в Мадриде примутся искать козла отпущения и думать, кому придется платить за разбитую… о, если бы посуду! — эскадру. Именно так все и произошло, но заботливо сбереженные документы помогли ему сохранить и лицо, и карьеру, оправдавшись перед военным трибуналом, перед которым предстал по возвращении из плена.

И вот утром этого злосчастного 3 июля, при хорошей погоде и штилевом море, флагман испанской эскадры крейсер «Инфанта Мария-Тереза» поднял флаг и двинулся вперед, а прочие корабли салютовали тому, кто пошел на смерть первым. Заняв свои места по боевому расписанию, бедные матросы и солдаты морской пехоты, верные присяге и долгу, не ведавшие, какой степени драматизма достигла ситуация, но смертельно соскучившиеся сидеть в блокаде, в самом деле рвались в бой, хотя теперь уже начинали понимать, что́ их ждет. Воцарившуюся на борту крейсера тишину с полным правом можно было назвать мертвой. В 9:30 «Тереза» (командир — капитан 1-го ранга Конкас) обогнула рифы Диаманте и вышла в открытое море под взглядами огромной толпы, которая собралась на стенах фортов Морро и Сокапа понаблюдать за сражением. Адмирал Сервера стоял на мостике, комендоры замерли у своих незащищенных броней, открытых для вражеского огня орудий. Замысел состоял в том, что флагман вызовет на себя огонь неприятеля, меж тем как остальные крейсера и эсминцы попытают счастья и попробуют уйти вдоль берега — примерно так, как убегают по галерее тира. И, возвещая начало сражения, артиллеристы «Терезы» дали залп второй батареей бортовых орудий.

Ближе всех оказался крейсер «Бруклин», и Конкас приказал идти прямо на него с намерением протаранить американца. Однако тот увернулся, переложил рули и сперва ударил кормовой башней, а потом обрушил на «Терезу» всю мощь своей артиллерии. Под этим шквалом испанский флагман, убедившись, что дальнобойные орудия американцев не дадут ему приблизиться, развернулся на запад с намерением уйти вдоль берегового уреза как можно дальше. Трагедия разыгралась незамедлительно: испанские корабли стремились увеличить дистанцию и двигались параллельно побережью, американская же эскадра в открытом море в свое удовольствие расстреливала их издали.

Их — потому что целей стало уже две. Во исполнение полученных приказов (комендоры лишь скрежетали зубами у своих бесполезных орудий, кочегары в адовом пекле машинного отделения лопату за лопатой швыряли уголь в топки, и, надо заметить, несмотря на смертельную угрозу, ни один не покинул вахту во время боя, офицеры, полные безнадежной решимости, оставались на мостиках) испанские корабли один за другим покидали гавань: через десять минут после «Терезы» в открытом море оказалась «Бискайя», и американские крейсера перенесли часть огня на нее. К этому времени палуба «Терезы» была уже завалена трупами, надстройки охвачены пламенем, трубы разбиты, все, кто находился на мостике, убиты или ранены, а крейсер терял ход. Конкаса спустили в лазарет, и непосредственное командование кораблем принял на себя адмирал Сервера, тоже уже раненный: он приказал взять право на борт, чтобы, выбросившись на берег, избежать плена. В 10:15, после того как «Тереза» прошла пять миль к западу, приказ, несмотря на ураганный огонь противника, был исполнен.

Что касается «Бискайи», она, воспользовавшись тем, что американцы сосредоточили огонь на флагмане, полным ходом бросилась на запад — как и было приказано, — чтобы прорвать кольцо и оторваться от неприятельской эскадры как можно дальше, однако скверное состояние машин и «грязные воды» помешали ей развить нужную скорость: вскоре все на борту поняли, что судьбу не обманешь. Ибо американские броненосные крейсера, оставив агонизирующую «Терезу», перенесли огонь на новую цель.

Но уже появился третий герой действа. Зрителям на суше, в ужасе следившим за этой бойней, было отлично видно, как испанские корабли бестрепетно продолжают выходить из гавани, словно не замечая, что творится на внешнем рейде. Теперь настал черед «Кристобаля Колона». Слабо вооруженный корабль, который мог рассчитывать только на мощь своих машин, под огнем американцев пошел в кильватере «Бискайи», удалявшейся вдоль берега.

Огонь прекратился, и показалось, что все кончено. Но тут внезапно наблюдатели, не веря своим глазам, увидели, что между фортами Морро и Сокапа появился еще один испанский крейсер — тоже с поднятым на грот-стеньге государственным флагом. Это был «Окендо»; с момента выхода и его судьба была предрешена: под непрестанным убийственным огнем крейсеров «Орегон» и «Айова» он обогнул Диаманте, с удивительным хладнокровием лавируя меж высоких столбов воды, взметенных разрывами крупнокалиберных американских снарядов, и демонстрируя безупречную выучку, достойную занесения в анналы испанского военно-морского флота. Сознавая, что обречен, крейсер вел ответный огонь, но артиллеристы в бессильной ярости видели, что их снаряды лишь царапают броню. В отчаянном усилии прибавил ходу, выжимая из машин все, что они могли дать, прошел почти вплотную к уже застрявшей на мелководье «Терезе» и, полуразбитый взрывами, иссеченный осколками, с горящим левым бортом, ведя огонь из единственного уцелевшего орудия (потом замолчало и оно), со снесенными трубами, со ста двадцатью шестью убитыми членами экипажа (включая и самого командира крейсера Ласагу, и обоих его помощников, и троих старших офицеров), на полном ходу вылетел на скалы в миле западнее своего флагмана.

Береговая полоса меж тем уже являла собой страшное зрелище — два застрявших на мели, объятых пламенем крейсера, сотни окровавленных моряков, пытавшихся вплавь добраться до суши, раненые, распростертые на берегу и на скалах, — а меж тем на выходе из гавани возникли один за другим еще два серых силуэта: бухту покидали последние корабли испанской эскадры, эсминцы «Фурор» и «Плутон», которые имели приказ сопровождать крейсера и под прикрытием их огня, пользуясь своей быстроходностью, ускользнуть, поскольку не с их хрупкими корпусами и слабым вооружением было противостоять американским броненосцам — одного меткого залпа главным калибром хватило бы, чтобы переломить эсминцы пополам. Неизвестно, по какой причине они запоздали с выходом и тем самым оказались под огнем неприятеля, лишившись всякой надежды на спасение, но так или иначе по выходе остались одни и теперь, жалкие и уязвимые, в грохоте разрывов и свисте бомб отважно двигались вперед самым полным ходом, пока обоих не разнесли в щепки малые корабли американцев и скорострельная артиллерия «Индианы». Командир «Фурора» (капитан 1-го ранга Вильяамиль) был убит на ходовом мостике, а корабль затонул. «Плутон» (командир — капитан-лейтенант Васкес) выбросился на берег: оба эсминца были от носа до кормы размолочены неприятельским огнем, а каждый третий член экипажа — погиб на боевом посту.

Два испанских крейсера еще оставались на плаву и сохраняли ход, но за ними гналась целая свора неприятельских кораблей. На «Бискайю», продолжавшую свое безнадежное плавание к западу, были нацелены почти все орудия американской эскадры. На небольшом расстоянии от флагмана шел «Кристобаль Колон», и оба крейсера, подобно тому, как это делали недавно их товарищи, пытались идти вдоль берегового уреза, чтобы избежать огня противника. Процент попаданий у испанских артиллеристов был выше, но их орудия по-прежнему не могли нанести существенный ущерб врагу, закованному в броню. Зато его губительный огонь убивал и калечил испанцев на боевых постах, поджигал все, что могло гореть, разносил орудийные башни и крушил надстройки. Все было предрешено. К беспощадной травле, которую вели «Бруклин», «Техас», «Айова» и «Орегон», подоспел и оказавшийся дальше других от места боя и оттого запоздавший флагман «Нью-Йорк». «Колон», который, хоть и не нес на борту тяжелой артиллерии, был самым быстроходным в испанской эскадре, продолжал удаляться, и его экипаж в тоске и тревоге смотрел, как несчастная «Бискайя» сначала поравнялась с их кораблем, а потом осталась позади — крейсер, несмотря на самоотверженные усилия кочегаров, работавших как каторжные, не мог развить нужной скорости и вскоре оказался брошен на произвол судьбы под шквальным огнем всей американской артиллерии. Тем не менее, сражаясь с мужеством отчаяния, он героически отбивался до конца. Когда же его командир (капитан 1-го ранга Эулате) понял, что продолжать бой невозможно — четверо офицеров убито, на корабле бушует пожар, снарядные подъемники выведены из строя и продолжать стрельбу можно будет лишь еще несколько минут, — он приказал круто переложить рули влево, намереваясь вплотную подойти к ближайшему «Бруклину», протаранить его и вместе с ним уйти на дно. Однако сосредоточенный огонь с «Орегона» и «Айовы» не дал осуществить этот замысел, заставив «Бискайю» лечь на прежний курс, а в 11:30 — выброситься на мель милях в пятнадцати западнее Сантьяго, в Асеррадеросе. Крейсер горел, но флаг так и не спустил.

Оставшись один, «Кристобаль Колон» под командованием капитана 1-го ранга Диаса Мореу, двигавшийся параллельно береговой линии, отмеченной, как вехами, горящими испанскими кораблями, самым полным ходом прошел на шесть миль мористее, все еще надеясь оторваться от преследователей, по которым он вел бесполезный огонь средним и малым калибром. И оказался единственным из всей испанской эскадры, кому в этот день почти удалось осуществить задуманное. Но день был роковым для всех, и когда крейсер уже считал себя вне опасности, на мостик поднялся старший механик и доложил командиру, что качественный уголь кончился, а тот, на котором корабль идет сейчас, снизил скорость до трех узлов. Помертвев, Мореу убедился, что и в самом деле машины сбавляли обороты и уйти от преследования американской эскадры, которая стремительно сокращала расстояние, не удавалось. Броненосцы открыли огонь с дальней дистанции, а «Колон», лишенный кормовых орудийных башен, мог бить только средним и малым калибром, подойдя к противнику почти вплотную, что лишало его пространства для маневра и превращало в мишень. Как позднее признавался сам адмирал Сэмпсон на торжестве по случаю одержанной победы, испанский корабль, останься он в открытом море, попал бы в плен — броненосец «Орегон» уже мчался ему наперерез. Поскольку на «Колоне» не было спасательных шлюпок, Мореу, открыв кингстоны и затопив корабль, погубил бы все пятьсот человек своего экипажа. Поэтому испанец совершил маневр, чтобы разминуться с «Орегоном», и на полном ходу ринулся к берегу. Пройдя 48 миль, он спустил флаг и пустил свой корабль ко дну.

На этом все было кончено, и флаг испанской короны перестал развеваться над морем, принадлежавшем ей четыре столетия. Американцы прекратили огонь, потому что стрелять больше было не в кого. Часы показывали 13:30. Хотя на всем протяжении четырехчасового боя испанские артиллеристы били часто и метко — «Тереза» и «Бискайя» поразили «Бруклин» 41 раз, — у американцев, защищенных броней и огнем дальнобойных орудий, всего один человек был убит, двое ранено и девять контужено, так что для них это сражение не сильно отличалось от учебных стрельб. А из эскадры адмирала Серверы остались на дне морском, на горящих палубах кораблей и на залитом кровью берегу 323 убитых и 151 раненый, то есть каждый четвертый моряк.

День был воскресный. В тот самый час, когда выжившие испанцы поднимались в плен на борт американских кораблей, корчились на берегу или пробивались через сельву, пытаясь дойти до Сантьяго и воевать на суше, в Мадриде ослепительно сияло солнце, и граждане, включая нескольких членов правительства, развлекались боем быков. Как пишет Франкос Родригес: «При большом стечении публики состоялось две корриды: одна на арене в Мадриде, другая — в Карабанчеле. Обе прошли очень удачно».

Спустя годы Мигель де Унамуно напишет: «Когда в Испании принимаются толковать о делах чести, человека, к чести чувствительного, непременно проймет дрожь».

Завтрак с коньяком

Некто вошел в бар и спросил рюмку коньяку — да, вот так вот, просто, без затей, — хотя не было еще восьми, зато день выходной. Этот некто был приземист, тощ, смугл, облачен в белую рубашку — чистую и отглаженную, — а влажные черные волосы, все еще густые и лишь слегка тронутые сединой, аккуратнейшим образом зачесаны назад. Выглядел он лет на пятьдесят с чем-то. На левом предплечье имелась у него зеленоватая татуировка, почти стершаяся от времени, от солнца и морской воды.

Есть персонажи, которые нравятся мне с первого взгляда, и он был одним из них. Как я уже сказал, час был ранний, рассветный, я бы даже сказал, час, когда царит безветрие, а красноватый солнечный диск только еще поднимается над водой. Дело происходило в рыбачьем поселке — из тех, где в наличии есть причал, баркасы и старые дома с большими зарешеченными окнами почти у самой земли; такой поселок, где в знойные летние вечера почтенного возраста дамы и старики в нижних сорочках сидят у дверей, наблюдают течение жизни.

Открыт был только этот бар. Не какой-нибудь кафетерий с претензиями невесть на что, а классическая портовая забегаловка с рассохшейся щелястой стойкой, пластиковыми стульями, с развешанными по стенам фотографиями футбольных команд и образом Пречистой Девы дель Кармен между бутылками с коньяком «Фундадор». Местечко это явно сохранилось с прежних времен, когда в портах бары были такими, как Господь заповедал, и сидели там портовые, естественно, грузчики с огрубелыми ручищами, моряки, рыбаки и усталые курящие женщины, которые к мужчинам обращались на «ты».

Тощий, аккуратно причесанный субъект выпил коньяк не моргнув глазом. Прочую клиентуру составляли дремавший за столиком забулдыга и трое небритых молодцов, которые, по виду судя, всю ночь ловили да мало что поймали. У всех, несмотря на ранний час, рядом с чашками кофе стояли рюмочки коньяка. И я сказал себе: вот видишь, этим и в голову не придет начать день с морковного сока, или заварить себе травяного чаю, или сгонять на угол за горячими круассанами. Они — из тех, кого ханжи с места в карьер назовут алкоголиками: дескать, глянь, чего они себе позволяют в такую рань… и т. д. Примерно так же, как в кафе на трассе заруливает дальнобойщик и, не говоря худого слова, хлопает стакан — «Сколько с меня, Мариано?» — а потом опять за руль, и плевать ему на всех и на то, что люди скажут. Ибо есть профессии, где не допустимы цирлих-манирлих. И есть такая тяжкая костоломная работа, что сам Иисус Христос не выдержит без затейливой божбы, не стерпит, чтоб каждые три минуты не помянуть собственное имя всуе — ох, и в каком еще суе, — если не согреет нутро чем-нибудь подходящим. Вроде того бодрящего, в основном состоящего из водки напитка, что употребляют шахтеры, или вот угощения рыбаков, где кофе со сгущенным молоком — всего лишь повод налить коньяку на три пальца от дна и выпить махом, прежде чем на заре опять идти в море.

Тощий посетитель заказал еще один «большой коньяк» и тотчас получил желаемое. Закурил, затянулся и, поднося рюмку к губам, выпустил дым. Лицо у него было твердо очерченное, с морщинистой, словно выдубленной кожей, какая бывает у людей по-настоящему неуступчивых и суровых. Судя по тому, чем от него веяло, клиент недавно вымылся и побрился. Я спросил себя, что он делает на улице в такую рань да еще в выходной день, но по его манере облокачиваться на стойку, пить крупными глотками и по тому, что курил он крепкие «Дукадос», понял, что этот дядя привык подниматься спозаранку всю жизнь и каждый день — неважно, в будни или в праздники. И для него это — рутина, естественная привычка, а две пропущенные одна за другой рюмки — лишь продолжение тех сотен и тысяч, помогавших ему твердо стоять на ногах, встречая новый день и все, что тот нес с собой.

Я было подумал, не угостить ли его, с тем чтобы разговорить и расспросить, но отказался от своей идеи: имеющийся опыт подсказывал мне, что ничего не выйдет из нашего разговора — субъект с татуировкой на предплечье явно относился к тем, кто до семи вечера не произнесет подряд и трех слов. Он неторопливо тянул коньяк, но остатки все же допил одним глотком, опрокинув рюмку, а голову — запрокинув. Потом расплатился, не спрашивая, сколько должен, и вообще ни слова не сказав, и медленно направился к молу. Солнце уже поднялось повыше и, слепя глаза, играло на тихой воде, меж пришвартованных баркасов, грудой наваленных парусов и разноцветных ленточек на глубоководных тралах. Я сощурился от солнечного блеска и еще какое-то время видел бредущий в никуда силуэт.

Призраки «Сандерленда»

Во второй половине дня воды Параны кажутся грязными, несут лихорадку и тину, а корабли, стоящие на якорях посреди реки носом к течению, зажигают огни. Отсюда из-за столика перед старым баром «Сандерленд» мне видно, как с берега и заброшенных причалов медленно поднимаются по склону утомленные призраки мертвых моряков, которые никогда не покинут это место. Проржавевшие корпуса их пароходов и баркасов вот уж больше века гниют в других водах или на дне реки, среди песчаных дюн, не отмеченных ни на какой карте, а у моряков нет другого занятия и другого оправдания своему существованию, нежели приходить каждый вечер в «Сандерленд», как прежде приходили, выпивать первую кружку пива, поплескивающего в слабых от малярии руках, тогда как третья или четвертая уймет наконец дрожь. Где-то слышится аккордеон, выводящий танго, и голос человека, тоже давно уже мертвого, жалуется, что мир движется, но то, что прежде было его губами, больше никого не целует. А моряки, безмолвно говорящие на языках дальних стран и украшенные экзотическими татуировками, молча пьют рядом с женщинами, которые улыбаются и ждут.

У меня сохранилась старая, еще начала века фотография этого заведения: на вывеске, намалеванной под навесом крыши, рядом со словами «бар-ресторан» значилось имя Северино Гала, испанца, открывшего первый кегельбан, закусочную и магазин в ту пору, когда добирались сюда верхом или в дилижансе по дорогам и тропам, а в такие дни, как сегодня, скажем, жители жгли большие костры. На снимке стоят его друзья — в канотье, без пиджаков, в одних жилетах поверх белых сорочек, а женщины, чьи смутные тени наблюдают сейчас за мной из полутьмы, еще живы, молоды, красивы, в юбках до щиколоток и с кувшинами пива в руках. Северино Гал любил друзей, автомобили и объятия, и на стенах заведения, у дверей, которые некогда вели в private room[24], а сейчас, открываясь в пустоту, — в никуда, пожелтевшие фотографии — скрещенные на груди руки, насмешливая улыбка — вызывают его алчущий дух.

Как водится, не обошлось в этой истории и без пожара. В 1989-м «Сандерленд» сгорел полностью, как и должно было случиться при исполнении странных обрядов, чья магическая сила заключается в верности самим себе и тому, что они означают. Но иные мечты отказываются умирать или, быть может, есть люди, которые отказываются предавать какие-то мечты. Так или иначе, в 1992 году двое аргентинцев — итальянского происхождения и испанского — купили заведение и отстроили его кирпичик за кирпичиком. И теперь усталый путник может присесть за столиком на берегу реки или внутри ресторанчика, пропитанного ароматами испанского пучеро, аргентинской пикады и итальянской пасты, заставленного витринами со старинными кувшинами и бутылками фабрики «Пухоль & Суньоль», минеральной водой «Кристаль», предназначенной для дам, или у стойки, где в былые дни сиживали опасные удальцы из квартала Рефинериас, заказать аперитив «Лусера», салат с куриными желудочками, стейк или пирог — и перемешать настоящее с воспоминаниями о друзьях, о возлюбленных, о призраках былого, пока Фито Паэс колотит по клавишам рояля, а в воздухе — истаивает дым последней сигары, выкуренной Освальдо Сориано перед смертью, и звучит теплый насмешливый голос «Негра» Фонтанарросы[25], который расскажет тебе последние байки Росарио. Еще можно изучить расписание поездов, уже много лет как не выходящих с вокзала «Кордоба», или листки, где указаны даты прибытия пароходов, которые не прибудут никогда, потому что сейчас лежат на дне далеких морей. В подарок можно получить оловянного солдатика, вооруженного шпагой и кинжалом, тщательно и терпеливо раскрашенного Рейнальдо Сьетекасе[26], а можно остановиться перед древним календарем и вымарать из него, если есть охота, день, когда сгинула любовь, предал друг, изменила мечта. Можно медленно и торжественно вытащить из обложки вчетверо сложенную фотокопию документа — свидетельства о рождении Эрнесто Гевары де ла Серны, известного также как Че, появившегося на свет здесь, в Росарио, 14 июня 1928 года. Можно расправить этот листок на столе, положить его рядом со старой фотографией «Сандерленда», еще раз взглянуть на реку и чокнуться со всеми призраками, которые в этот предвечерний час населяют тишину.

Справа по борту — ребенок

Только попытайтесь вообразить себе эту сцену в стиле стародавних комиксов: город, придвинувший свои постройки и службы к самому берегу, воскресное семейство с восемью-десятью детишками на борту — тут тебе и сыновья, и малолетние племянники в спасательных жилетах и кругах-поплавках, а также бабушка и деверь-шурин, и черепаха. И вот вся эта компания, доверху загрузив собой кораблик, заводит мотор и — пуф-пуф-пуф — отваливает от причала и держит курс на горизонт, за семь морей. А через полчаса другое судно обнаруживает в открытом море малолетнего мальчугана, который качается на воде в своем надувном жилете, но с закрытыми глазами и как бы без признаков жизни. Ну, все, как полагается, кричат: «Человек за бортом, стоп машина!», ложатся в дрейф. Вылавливают мальчугана, и он, весь сморщенный, как замоченный турецкий горох, рассказывает, что свалился за борт и оказался посреди моря-океана в полном одиночестве. К счастью, нынешние детишки — народ ученый, смотрят кабельное телевидение, так что и этот карапуз, проявив немалую смекалку, вспомнил и применил к себе всю науку выживания, поскольку был в невинности своей убежден, что за ним вернутся и его спасут, как в кино это бывает. И благодаря этой святой убежденности не ударился в панику, сохранил самообладание, закрыл глазки, замер и стал надеяться, что папа-мама успеют раньше, чем прозвучит слово «конец».

У спасителей глаза полезли на лоб. Никто не мог поверить, как ни силился, что бывают такие безответственные и легкомысленные родители. Запросили по радио, по 9-му каналу, не плывут ли тут поблизости олухи царя небесного, хватившиеся мальчика? И, к неописуемому изумлению, вскоре получили утвердительный ответ. Утвердительный — это еще очень мягко сказано, ибо легко представить себе степень паники, растерянности и сумятицы, поднявшейся на борту, когда, получив такое извещение, родители принялись пересчитывать отпрысков и убедились, что — да, в самом деле, Манолито-то и нету.

Ну что, вы скажете — смахивает на рождественскую сказку? А вот и нет: это истинное происшествие, имевшее место недели три тому назад в прибрежном левантийском городке, названия которого не даю, потому что оно очень уж смешное, всего лишь одно из многих: каждые выходные раздаются призывы о помощи по самым разным поводам и прежде всего — когда мореплаватели с маху сядут всем килем на скалистую мель при выходе из бухты. Прелести и пикану моей истории придает то обстоятельство, что такое происходит сплошь и рядом на испанском побережье. Когда плаваешь летом или в любой погожий день недели с включенным радио, кажется, будто слушаешь какую-то юмористическую передачу, но юмор, впрочем, порой граничит с трагедией: в эфире (причем на рабочей частоте) заказывают паэлью на половину третьего, жалуются, что течение тащит так, что скоро они превратятся в буревестников, сообщают, что вышли без капли горючего, не имея ни малейшего представления о законе Архимеда, толпятся в районе промысла, плавая наподобие мусора, перепутываясь якорями, сталкиваясь бортами, как при абордаже, наскакивая друг на друга и друг друга понося последними словами, врубают лихую музыку в час сиесты, поднимают по тревоге вертолеты спасателей или катера береговой охраны, потому что какой-то пень вышел в море, не проверив уровень масла или бензина… Ну, короче, мы и море умудрились превратить в средоточие всего дерьма, какое только есть на белом свете.

Менеджеры яхт-клубов и издатели специализированных журналов жалуются, что в Испании падает интерес к спортивному мореплаванию, что испанцы отворачиваются от моря, что существует глупейший предрассудок, будто иметь судно и плавать — это всего лишь вопрос денег, меж тем как всякий, кто любит рыбную ловлю или просто яхтинг, может позволить себе кораблик, и обойдется это не дороже, чем летний сезон в Бенидорме. Так или иначе, мне мало дела до забот, обуревающих менеджеров и издателей, и я бы предпочел, чтобы они помалкивали, потому что их стараниями на каждого настоящего моряка появляется десять «чайников», выходящих в море только по субботам и воскресеньям. И вместо пятидесяти яхт на месте промысла будет пять тысяч, и море будет заполнено и заполонено как пляж, и исчезнут одинокие зимние выходные, когда человек, склонный к мизантропии (и вообще сволочь), может пройти двести миль, и хорошо если встретит хоть один парус — такого же, как он сам, человеконенавистника, как правило, голландца или англичанина — представителей только этих наций встречаешь в любую погоду и в любое время года. Потому что в наши дни, при всем падении интереса, на которое так много плачутся, приходится каждый раз забираться все дальше в море и проводить там все больше времени, чтобы получить возможность побыть в мире, молчании и покое, читая или глядя на тихое, приветливое море — или борясь с ним не на жизнь, а на смерть, взяв рифы и матерясь, — и знать, что ни один сигнал бедствия от воскресных мореплавателей или назойливый треск водного мотоцикла не потревожат твоего слуха.

Морские волки

Мечта у них — выйти на пенсию, чтобы можно было заниматься рыбной ловлей, как только захочется. В морских делах они разбираются несравненно лучше так называемых знатоков, одетых с иголочки — дизайнерской иголочки — и пыжащихся в перерывах между регатами. У тех, про кого я говорю, нет денег на дизайнеров, как и на многое другое. У большинства — скромное суденышко с подвесным мотором, мощи которого едва хватает, чтобы маневрировать в открытом море, когда налетевший юго-восточный ветер или левантинец вдруг застопорят тебе ход или Атлантика скажет: «Ну, здравствуй, давно не видались». Возраст у них разный, но чаще всего им от сорока с крепким гаком до пятидесяти, а делятся они на два самых распространенных типа: тощий, жилистый, прокаленный солнцем или толстобрюхий флегматик (в последнем случае непременно усатый). Зовут их Пако, Маноло, Хинес и прочее, в том же незамысловатом роде. И всю неделю сидят они у себя в мастерской, в лавке, в конторе, сидят и мечтают, что вот придет суббота, и они, рано-рано на заре поднявшись или вообще не ложась, упакуют какие-нибудь немудрящие припасы в судки или корзинку (ныне ее с успехом заменяют пластиковые контейнеры «Тапперуэр») и — пуф-пуф-пуф! — отправятся в море. Иным до того невтерпеж, что выходят и в будние дни, под вечер или спозаранку, забрасывают леску с крючками на выходе из бухты или стоят с удочкой на молу или волнорезе, чтобы когда проснется и начнет готовить завтрак детям их благоверная Мария, появиться в дверях, присесть к столу, выпить кофе да и отправиться на работу, предварительно сунув в холодильник дораду или морского окуня на ужин.

Терпеть не могу убивать живых существ просто так, удовольствия ради — в том числе и рыб. Лет двадцать как не пользовался уже ружьем для подводной охоты, а рыбу ловлю только такую, которую можно сейчас же съесть. Однако признаю, что рыбаки — это высшая раса среди двуногих хищников. Не знаю, как поживают и чем дышат те, кто предпочитает реки и пресноводные водоемы, но с людьми, ловящими в море, общаюсь всю жизнь. С младых ногтей, можно сказать, восхищался этими мужчинами — примечательно, что женщин в этом регистре почти не бывает, — способными часами неподвижно стоять на волнорезе с удочкой в руках, устремив взор в никуда. Ночами, когда я плыву почти впритир к берегу, в свете маяка или портовых фонарей замечаю их костерки, иногда даже — посверкивающие во мраке раскаленные угольки их сигарет, а порою, когда ярко светит луна или за спиной у них разливается тусклое сияние, вижу лес их удочек. Самое же сильное впечатление производят на меня те, кто выходит в море на двухметровых лодочках: ты встречаешь их далеко от берега и видишь, как безлунной ночью, часа этак в три подолгу стоит такой рыбак на якоре, покачиваясь на легкой зыби, и только торопливо посигналит фонарем, заметив почти у себя над головой красный и зеленый огни на носу твоего судна. А иногда слышишь по 9-му каналу их переговоры — кодированные, представьте себе, чтобы не навести соперников на места хорошего клева: «Как оно? Да ни черта у меня… двух мальков поймал… мелочь всякая… ты знаешь, где я, только еще поглубже» и т. д. А утром видишь, как они — небритые, с засалившейся от бессонной ночи кожей — раздают всем сестрам по серьгам, вручают свою добычу на воскресную похлебку Лоле, или Пепе, или Марухе, жестоко соперничающим по части рыбной кулинарии. Но не преминут остановиться (я сам как-то видел) перед роскошной трехпалубной супер-яхтой, ошвартованной в лучшей части порта, чтобы осудительно покачать головой и заметить приятелю: «С такого борта снасть не забросишь».

Каждый из них прошел в жизни свое «Господи, спаси и помилуй!.. Чтоб я хоть раз еще сел на что-нибудь плавучее…» Однако все идет по-прежнему. Учат внуков забрасывать удочку, бродят по волнорезу, поглядывая искоса, велик ли улов у других, обсуждают, где лучше клюет, и случаи из жизни. Погоду предсказывают лучше, чем по телевизору. Ревниво хранят секреты, которые не поверят и лучшему другу: вот мель, где подцепили на крючок двух морских угрей, вон у тех скал в залив заходят морские окуни, а с этого места, если повезет, можно выследить и поймать гуасу. Смотрят на море: мечта их там, а не на суше, не на земле, на которой они всего лишь отбывают житейскую повинность. И в глубине души им совершенно безразлично (пусть они и божатся, что это не так), будет улов или нет, и лучшее тому доказательство — в том, что с рыбой или без рыбы они продолжают выходить в море. Может быть, и сами точно не знают, чего ищут, да и зачем ищут — тоже не скажут. Не исключено, что ответ они чуют в собственном одиночестве, в безмолвии, когда часами напролет с удочкой в руке чуть покачиваются на мелкой зыби в своей лодочке. Когда береговая линия — темная линия жизни — в полумиле.

До второго приплытия

Уже трое моих читателей, не сговариваясь, рассказали мне это, уверяя, что — апокриф, но я готов дать голову на отсечение: им хотелось бы, чтобы история была подлинной, как сама жизнь. А история до такой степени упоительная, прямо скажем, и настолько наша, нынешне-испанская, что было бы просто откровенным жлобством не поделиться ею с вами. Так что я ее передаю так, как услышал, разве что имена изменил. За что, как говорится, купил, за то и продаю.

В 96-м году, гласит хроника, проводились соревнования по гребле: одна команда состояла из сотрудников испанского предприятия, другая — японского. Сразу после старта японцы налегли, напряглись, всё, как говорится, отдали и, устроив соперникам полнейший банзай, пришли к финишу на час раньше, чем те. Произошел большой скандал, и когда дирекция испанской конторы велела произвести расследование, выяснилось следующее: «…Победу японской команде принесла незамысловатая тактическая хитрость: у них был один начальник и десять гребцов, тогда как в нашей — один гребец и десять начальников. Приняты надлежащие меры».

В 97-м году состоялись новые состязания, и японцы опять одержали верх — с первого, можно сказать, удара веслами. Испанцы же, хоть и были облачены в футболки «лото» и кроссовки «найк», а гребли углепластиковыми веслами, что обошлось фирме в круглую сумму, пришли к финишу — если верить показаниям хронометра «Брайтлинг» с GPS и параболой — на два с половиной часа позже. Снова собралось начальство, стало разбираться, для каковой цели создало специальный департамент, и спустя два месяца пришло к таким вот выводам: «…Японская команда, реализуя откровенно и явно консервативную тактику, сохранила свою традиционную структуру — один начальник и десять гребцов, тогда как испанская команда, которая сумела извлечь уроки из прошлогоднего поражения, применила новаторские методы и образовала более современную и открытую, динамичную структуру, включающую в себя одного руководителя, одного советника руководителя, трех представителей профсоюзов (доказавших обязательность своего пребывания на борту), пятерых заведующих секциями и одного сотрудника ППУФ ("подразделение, производящее усилия физические"), то есть гребца. Удалось установить, что именно последний оказался не вполне компетентен».

И в свете такой судьбоносной информации фирма создает еще один департамент и нацеливает его исключительно на подготовку следующей регаты. Более того — заключает договор с PR-агентством для должного освещения в печати и прочего. И в 98-м году гребцы из Страны восходящего солнца пролетели стрелой — два-раз! два-раз! — и успели даже задержаться, чтобы сделать снимки и поесть жареной рыбки, а к финишу прибыли так скоро, что испанская команда — лодка и экипировка были поручены на этот раз отделу по развитию и внедрению новых технологий — оказалась на месте уже через четыре часа. Четыре долгих часа разницы. Это до такой степени не лезло ни в какие ворота, что теперь уже берет дело в свои руки самый главный и генеральный и созывает совещание на самом высшем уровне, и в итоге спустя три месяца выходит такое коммюнике:

«В нынешнем году японская команда по-прежнему состояла из начальника и десяти гребцов. Испанская команда, проведя внешний аудит и специальные консультации с германской компанией "Штурм унд Дранг", выбрала для себя самую передовую и высокоэффективную структуру, а именно — начальник, три начальника отделов, показавших наивысшую производительность, два аудитора Артура Андерсена, три наблюдателя, под присягой пообещавшие не спускать глаз с весел, и один гребец, по решению вышестоящих инстанций лишенный всех премий и бонусов за непростительные провалы в прошлом.

Что же касается следующей регаты, — говорилось в коммюнике, — наша комиссия рекомендует пригласить гребца со стороны, заключив с ним контракт, поскольку у штатного гребца уже на двадцать пятой морской миле наблюдался заметный упадок сил, всепоглощающая вялость, которая подтверждалась словами, произносимыми сквозь зубы между взмахами весла: "сами попробуйте" или "мать твою… на весла посади, козел", и у финиша достигла степени полнейшего безразличия».

1999

Уругвайские пираты

Чу, не вражьи ли то барабаны?! Навострите уши, о братья мои — о вы, которые, подобно вышеподписавшемуся, шли на «Испаньоле» к острову сокровищ, били китов с борта «Пекода» или дрались в орудийном громе и треске обшивки на «Сюрпризе». Это объявление адресовано исключительно мореплавателям или тем, кто считает, что открыть книгу — то же самое, что отворить дверь в жизнь, полную приключений, а потому те, кому неизвестны масонские знаки посвященных, благоволят перелистнуть несколько страниц, а нас оставить в покое и в своем кругу — со скелетами в сундуке мертвеца и бутылкой рому.

Еще хочу предупредить, что обычно не использую эти колонки, дабы рекомендовать книги чаще, нежели раз в год по обещанию либо после дождичка в четверг, если же все-таки делаю это, то — подчеркиваю — отдавая дань уважения какому-либо приятелю и, стало быть, ослепнув от восхищения. Из этого следует, что ждать от меня можно чего угодно, только не объективности суждений. Но на этот раз я собираюсь поговорить о романе, который сочинен человеком, мне едва знакомым, и вышел наконец в Испании, что я считаю отраднейшей новостью и в высшей степени справедливым деянием. Называется он «Охота». Автора же, 66-летнего уругвайца, зовут Алехандро Патернайн.

Книга попала ко мне в 1996 году — и совершенно случайно. Я был в Монтевидео и искал тот отель, откуда британский шпион наблюдал, как «Граф Шпее» выходит в море, чтобы принять участие в сражении при Рио-де-ла-Плата, и тут, повторяю, случайно обнаружил «Охоту». Автор был мне незнаком, потому что Патернайн никогда не издавался в Испании, но роман захватил меня с самого же начала — первая треть XIX века, корсары, классические морские преследования, плавания и приключения… Всему этому нашлось место на этих страницах, к тому же исключительно хорошо написанных. Так что я расстарался, отыскал автора (к этому времени я уже знал, что он преподает литературу и что у него есть еще три романа), поговорил с ним по телефону и сказал: старина, это круто! Сейчас уже не сочиняют таких романов, и мне бы хотелось получить его автограф. Я купил пять или шесть экземпляров, раздарил их друзьям и на какое-то время забыл об этом.

Но один экземпляр попал в хорошие руки, и Амайя Элескано, моя издательница и приятельница, выпустила роман у нас. «Охота» вышла и разошлась по книжным магазинам с репродукцией картины маслом на переплете — прекрасная шхуна летит на всех парусах на фоне синего моря и синего неба в белых облачках пушечных выстрелов. А внутри — клянусь вам той пулей, что выпустил Мэттью Модайн в Джину Дэвис в «Острове Головорезов»[27], — внутри, говорю, превосходный, совершенно особенный роман, не имеющий подобий в современной испаноязычной литературе. Повествует о плаваниях и сражениях корсарской шхуны, принимавшей участие в кампании 1819–1821 гг., то есть в период португальского вторжения. На таких легких и дерзких кораблях моряки из США и других стран под трехцветным флагом отстаивали независимость Уругвая, заложив основы его военно-морских сил. И не случайно 15 ноября отмечается день рождения национального флота — именно в этот день в 1817 году Артигас, вождь ориенталистов, подписал корсарский патент, выданный Джону Мёрфи, капитану «Фортуны».

Как читатель сам увидит — более того, проживет, — театр военных действий этой длинной и тяжкой кампании не ограничивался только омывающими Уругвай водами. Он простирался через моря и океаны до самого Средиземноморья, где происходили поединки и целые сражения, причем удача склонялась то к одной, то к другой стороне. Роман посвящен одному из таких драматических эпизодов — долгой и неумолимой погоне и единоборству португальского брига «Эшпириту Санту» под командованием капитана Бриту с корсарской шхуной капитана Блэкбурна.

Я так и не познакомился лично с Алехандро Патернайном, который, приближаясь к семидесяти, стал живым классиком. Но в этих строках я благодарю его не только за то, что он предоставил мне возможность насладиться прекрасным морским романом. Нет, огромная его заслуга в том, что он переносит читателя на палубу этих кораблей, дает услышать свист ветра в снастях, ощутить во рту солоноватый вкус моря, вдохнуть пьянящий аромат приключения. «Охота», достойная стоять в одном ряду с лучшими произведениями о море, принадлежащими перу Патрика О’Брайана, С. С. Форестера и Александра Кента, — это суровая и незабываемая сага. Она возвращает нас в те времена, когда люди особой породы еще бороздили моря в поисках славы или богатства.

Продолжаем топить корабли

В витринке, между костью кита с острова Десепсьон и двумя бронзовыми гвоздями, некогда вбитыми в обшивку линейного корабля, бывшего при Трафальгаре, стоит модель «Галатеи». Я собрал этот красивый парусник лет тридцать назад — корпус выкрашен в зеленый и белый, снасти сделаны из навощенных нитей, паруса затемнены спитым чаем. Потом я сделал еще много других и куда более сложных, но ни одна из них, включая «Баунти», сопровождавшую из застекленного шкафчика все мое детство, не вызывает у меня такой нежности. Может быть, потому, что это был мой первый макет, и потому, что медленная и тщательная сборка корабля — примерно то же самое, что плавание на нем.

И вот сейчас приятель рассказал мне, что другая, настоящая «Галатея», которая сначала была английским чайным клипером, потом подняла итальянский флаг, а еще потом стала учебным парусником испанского военно-морского флота (до тех пор, пока ее не заменил «Хуан Себастьян Элькано») — так вот, некий фонд приобрел ее и отреставрировал. И на сто четвертом году жизни она вновь оказалась на плаву — теперь она превращена в музей, место проведения конференций и в развлекательный детский центр. Я сначала не поверил своим ушам. В самом деле — необыкновенное происшествие. Испанский корабль спасен от гибели в гнили и ржави, от позорной смерти, на которую мы здесь обрекаем все, что имеет отношение к памяти. Должно быть, министр надрался, сказал я себе, и позабыл продать парусник по цене металлолома. Но вскоре передо мной предстала обычная реальность — фонд оказался шотландским, а находился, соответственно, в Глазго. И на восстановление «Галатеи» собрали добровольные пожертвования тамошние граждане после того, как корабль, гнивший у заброшенного севильского причала, министерство обороны продало за одиннадцать миллионов песет. И вот еще что стоит учесть: «Галатея» — это всего лишь кусок Истории и реликвия, которые ни к какому месту, вернее, до одного места Хавьеру Солане (уж не знаю, кто он сейчас, но уж в какую-то высокую должность вцепился как клещ) — в бытность того генеральным секретарем НАТО ему не удалось привезти премьер- и просто министров даже в Косово и тому подобные места, где можно было бы запечатлеться на фото, засветиться в выпусках теленовостей и в репортажах CNN, а не на газетных страницах в разделе «Культура», которые никто не читает и на которых не желает появляться по этой самой причине даже министр этой самой культуры.

В нижеследующем мне признаваться, прямо скажу, неловко, потому, прежде всего, что это дает моему другу и завзятому англофилу Хавьеру Мариасу отличный материал для глума. Но все же — в иные дни мне жалко, что я не англичанин. Особенно когда вспоминаю, какая судьба могла бы ждать другую реликвию — старинное здание учебных казарм в Картахене, великолепное здание XVIII века с собственным причалом: оно до сих пор принадлежит военно-морскому флоту и могло бы стать прекрасным помещением для музея, тем паче если разместить часть экспозиции — библиотеку, скажем, — на каком-нибудь паруснике, чье бытие таким образом было бы продлено. По крайней мере, нам бы того хотелось. Однако устроить такое место, где можно было бы говорить о Трафальгаре и о Сармьенто де Гамбоа[28] и о фортах Кальяо или о шебеках Барсело, — это пусть англичане делают. Ну, или французы. Здесь, у нас, везде, за исключением превосходного Морского музея в Мадриде, который настоятельно рекомендую посетить, да еще нескольких и очень немногих, происходит то же, что в барселонском комплексе Атарасанас, где напоказ выставлены неоспоримо-героические деяния каталонского флота и в дальние чуланы спрятано все остальное. И я очень опасаюсь, что судьба и этого старинного прекрасного здания окажется в руках городских властей, а уж они-то расстараются превратить его в пластиково-доходное муниципальное предприятие или — что вероятней — передадут его в частные руки как торговый центр с гамбургерами и мультиплексами. Оно и практичней, и выгодней.

Однако возвращаясь к истории с «Галатеей», заклинаю вас — не думайте, будто все достоинство было потеряно в этом эпизоде. Вовсе нет! Рассказывают, что когда шотландцы, вбухав 650 килофунтов на реставрацию парусника, заикнулись о том, что хотели бы еще приобрести и деревянную резную статую у бушприта, в ответ они выслушали патриотическую отповедь: «Получите, когда Гибралтар вернете!» Ну вот вам и пожалуйста. Морская Испания, чтоб ее. В министерстве обороны, в главкомате ВМФ, как видно, по-прежнему выше ценят деревянные статуи без корабля, чем корабли без чести.

Догнать и уничтожить

Сейчас, когда солнце уже высоко, неприятельский парус виден отчетливее. Узнать врага нетрудно — двухмачтовый кеч, которому ветер-левантинец со скоростью восемь-десять узлов позволяет нестись на всех парусах с креном на левый борт. Сильная и неприятная утренняя зыбь улеглась, так что можно рассмотреть его корпус. В бинокль удается различить и флаг — красный, «Юнион Джек». Англичанин. Сердце мое бьется учащенно: с той минуты, как на рассвете мы заметили парус, кравшийся по краю залива Табарка, где мы стояли на якорях в засаде, с потушенными огнями и слившись с темной береговой линией, я наитием понял — англичанин! В будние дни и в это время года большая часть парусников, которые огибают с юга мыс Палос и по ночам не заходят в порты или на якорные стоянки, — это иностранцы: голландцы, один-другой француз. И англичане. А меня с моей командой всегда особенно тянет поохотиться на англичан.

Наш кораблик очень быстроходен. Это не суматошная гоночная яхта, на ней нет парусов для соревнований, а того, кто хотя бы произнесет слово «спинакер»[29] на борту, протащат под килем, потому что он претенциозен, неудобен и убийственно опасен. Это — крепкое высокобортное судно со стремительными обводами, шлюп, по типу напоминающий куттер, с выставленной вперед, как нож, фок-мачтой, а вместо громоздкого парусного вооружения имеется старый добрый классический грот с тремя рифами. Экипаж мой, не щеголяющий в дизайнерской обуви, не носящий штанов до колен и рубашек-поло с логотипами, составляют две крепкие девушки в линялых джинсах, с ножом в заднем кармане, с исцарапанными коленками и костяшками, с бицепсами, накачанными лебедкой. Они опасны на суше, мстительны в травле, неумолимо жестоки на абордаже.

И так вот, постепенно, кабельтов за кабельтовом мы нагоняем добычу. Посвежевший ост-зюйд-ост бьет под углом градусов в пятнадцать в нос и позволяет держать теперь шесть с половиной узлов. Немного потравив шкоты, увеличили скорость на пол-узла. Корабль, почуяв свободу, мчится так, что пена вскипает вдоль всего правого борта, и добыча все ближе. Все в напряжении от носа до кормы, и женский голос произносит: «Он наш!»

Однако не все так просто, черт возьми. Английский пес забирает круче к ветру, и теперь мы оказываемся к берегу ближе, чем он. Я с тревогой смотрю на лот — одиннадцать, девять, восемь морских саженей. Добыча — в кабельтове слева по носу, но — вот ведь незадача — перед носом этим вырастает, увеличиваясь с каждым мигом, красноватая точка мыса Роиг. Шесть саженей. Я опасаюсь, что придется уйти мористее и потерять темп, как и того, что англичанин развернется, зайдет с наветренной стороны и ударит по нам залпом всего правого борта, застав нас если не врасплох, то на середине маневра, а потом безнаказанно укроется в каком-нибудь маленьком порту. Но вот внезапно ветер опять усиливается, мы отклоняемся на пять градусов, получаем свободу маневра и, оставляя мыс Роиг по левому борту, на трех саженях глубины, на семи с половиной узлах скорости мчим по морю, и за кормой остается прямой белый след. Вот теперь этот гад точно не уйдет, говорю я себе. Он в полукабельтове от нас и рвется к берегу, под защиту его фортов. Выждав немного, приказываю готовить к залпу батарею правого борта. Сейчас мы его отправим к Нельсону и мамаше его.

«К повороту!» — кричу я, отключая автопилот и хватая штурвал. Моя вышколенная команда, вспоенная ромом, повитая порохом, бросается к другому борту, когда, подставив нос ветру, мы приближаемся к добыче. Я уже ощущаю запах горящих фитилей и вижу, как англичанин подставляет борт под прицел моих пушек. «Мэджик Карпет», читаю я буквы на носу, Лондон. И, проворно спустив фальшивый французский флаг, поднимаю настоящий — испанский, режу англичанина с кормы, заходя перпендикулярно его курсу, и с дистанции в пятнадцать метров даю залп, который смерчем проносится по палубе, сбивает расщепленную бизань-мачту и превращает в мелкий фарш добропорядочную пожилую краснолицую чету, ошеломленно взирающую на меня: у нее в руках книга, у него в зубах мирно попыхивающая трубка. Вероятно, оба спрашивают, какого дьявола надо от них этому надоедале. Им, бедным-несчастным, невдомек, что после шестичасовой погони я только что отправил обоих на дно морское.

2000

Чести себе не снискав…

Ну, вот он. 45 000 беспредельно уверенных в себе тонн водоизмещения отправляются в свое первое плавание. Он непотопляем — или, по крайней мере, в этом уверили пароходные агенты две тысячи пассажиров, взошедших на борт. Он безопасен, как танцплощадка, хороший ресторан или отель класса «люкс» на твердой земле. Может быть, поэтому в команде «Титаника» предпочтение отдано поварам, официантам и метрдотелям, а не поднаторевшим в своем деле морякам. Это была плавучая резиденция, стремительная и неуязвимая, а поведение капитана, как и на всех судах такого типа, больше подобало директору какого-нибудь санатория для миллионеров, чем судоводителю в открытом море.

В трагедии этого несчастного судна не было ни героизма, ни величия, ни доброты, ни благородства. Зато в немыслимом изобилии представлены были спесь, глупость и некомпетентность. Кто-то заметил, что бедолаги-оркестранты должны были бы не захлебываться на палубе, продолжая исполнять «Ближе, Господь, к Тебе»[30] или нечто подобное, а рассесться по спасательным шлюпкам, чтобы приблизиться к Господу по иному, менее неудобному случаю. С другой стороны, эвакуация с гибнущего судна была организована из рук вон скверно, а вернее — не организована вовсе. Капитан Эдвард Дж. Смит в ту ночь, 14 апреля 1912 года, вел себя скорее как управляющий отелем, а не как моряк с 34-летним стажем: он принимал у себя на борту президента судостроительной компании и владельца верфи, где строили «Титаник», и потому лишь через двадцать пять минут приказал радисту подать первый сигнал SOS.

И позднее для сотен пассажиров, которые барахтались в ледяной воде, эти двадцать пять минут стали роковой чертой между жизнью и смертью. Вдобавок, чтобы не вызвать панику, капитан Смит не сразу отдал приказ покинуть судно, а когда все же отдал, то столь нерешительно, что многие пассажиры не сумели осознать всю степень опасности и неторопливо собирались на палубах, меж тем как внизу, в машинном отделении, кочегары уже тонули как крысы.

Более того — когда корпус «Титаника» уже на четверть ушел под воду и крен на правый борт достиг пяти градусов, одни пассажиры садились в спасательные шлюпки, другие все еще прогуливались по палубам или спали у себя в каютах, пребывая в полнейшем неведении относительно происходящего, а третьи и вовсе не желали покидать судно, чувствуя себя на борту в большей безопасности. Да и вместить эти шлюпки могли только половину из 2206 человек, находившихся на «Титанике». Печальный парадокс — пассажиры третьего класса, первыми осознавшие опасность, поскольку находились на нижних палубах и на твиндеке, оказались вообще без средств к спасению: множество мужчин, женщин и детей погибло потому лишь, что матросы, исполняя приказ, не пропускали их на палубу первого класса. А она погрузилась последней, и кроме того, там еще были места в шлюпках. И потом, когда поднялась паника и началось повальное «спасайся кто может», когда все, что могло плавать, было спущено на воду, а все остальное ушло на дно вместе с 1503 пассажирами, в этих самых шлюпках оставалось 500 свободных мест.

Однако ошибки совершались не только в промежуток времени между тем моментом, когда «Титаник» пропорол правый борт об айсберг, получив стометровую пробоину, и тем, когда в 2:10 корма лайнера окончательно скрылась в ледяных водах Северной Атлантики. Самую серьезную ошибку — и не техническую, а концептуальную — допустили еще при зачатии исполинского лайнера. Джозеф Конрад, который был моряком задолго до того, как сменил капитанский мостик на письменный стол романиста, очень точно сформулировал, что он думает по этому поводу. Чего ждать, горько вопрошал он, если для удовольствия и потехи тысячи богатых постояльцев, у которых денег больше, чем можно потратить, собирают из тонких стальных листов плавучий отель, декорируют и отделывают его в стиле, представляющем собой смесь Древнего Египта и Людовика Пятнадцатого, а потом отправляют эти 45 000 тонн на скорости двадцать один узел по морю, где встречаются айсберги? Ответ на вопрос Конрада дает история крупных кораблекрушений, показывая, до какой степени высокомерие и тщеславие человеческие, которые неизменно выступают в союзе с глупостью и проистекающими от нее ошибками, ослепляют, как сказано в Коране, того, кого Всевышний хочет погубить.

В той же статье, опубликованной в «Инглиш Ревью» всего месяц спустя после трагедии, польско-британский писатель сравнивает катастрофу «Титаника» с гибелью «Доуро» — этот пароход был меньше, чем гигант компании «Уайт Стар», но имел то же соотношение команды и пассажиров. На «Доуро» был опытный капитан и вышколенная команда — его никак нельзя было счесть плавучим отелем, где к шести сотням официантов и прочей обслуги зачем-то добавили старшего механика, капитана и кочегаров. В полночь, находясь в опасных восточных широтах, он столкнулся с другим пароходом. На плаву «Доуро» оставался двадцать минут. И за это время успел спустить шлюпки, куда благодаря грамотным, профессиональным действиям капитана и экипажа, не потерявшим ни спокойствия, ни человечности, и были рассажены все пассажиры за исключением одной-единственной женщины, которая отказалась покинуть судно. Вслед за тем время, что называется, вышло, и вся команда от капитана до метрдотеля (кроме третьего помощника капитана, руководившего эвакуацией, и матросов — по двое на шлюпку) пошла ко дну вместе с «Доуро», выполнив свой долг и безропотно приняв свой удел. Потому что это был пароход, завершает свой комментарий Конрад, пароход, а не плавучий «Гранд-Отель», вышедший в море без спасательных шлюпок, без должного количества обученных моряков, но зато с четырьмястами бедолагами-официантами.

Я прочел эту статью еще в ранней молодости, в ту пору, когда сообщения о кораблекрушениях навсегда впечатывались в память людей, любящих море. Может быть, поэтому «Титаник» никогда не был мне симпатичен. И глядя на фотографию, где этот неуклюжий морской гигант выходит в свой первый и последний рейс, я думаю, что в эту самую минуту Случай со свойственным ему затейливо-трагическим чувством юмора прокладывал на собственной морской карте дрейф айсберга на юго-юго-восток, наметив точку рандеву точно на 41°46’ северной широты и 50°14’ западной долготы. Еще я недавно узнал, что компания «РМС Титаник Инк.», созданная для коммерческого использования остатков лайнера, отказалась от попыток поднять со дна обломок корпуса (по этому поводу затевалось специальное и бешено дорогое шоу, ведущими которого должны были стать актер Бёрт Рейнолдс и астронавт Базз Олдрин). Одобряю — подобно морякам, убитым в бою или утонувшим в кораблекрушении, старые добрые корабли, некогда бороздившие моря, как Бог заповедал, должны мирно спать на дне морском, поскольку честно заслужили себе вечный покой. Что же касается самого «Титаника», то он и восемьдесят четыре года спустя после своей гибели являет собой то же самое, что и в то недолгое время, когда был на плаву, а именно — жалкое зрелище.

Эти английские псы

Хавьер Мариас когда-то подарил мне замечательный оригинал гравюры, напечатанной в 1801 году. На ней изображен водонос, отгоняющий назойливых собак, а подпись гласит: «Проклятые английские псы». А сегодняшней заметке такое название я дал в том числе и потому, что получил недавно письмо от возмущенного читателя: он клокотал от возмущения, поскольку, когда Пиночета отправили в Чили, избавив от правосудия и законного возмездия одного из величайших мерзавцев нашего времени, Маргарет Тэтчер не нашла ничего лучше, чем подарить дону Аугусто гравюру, запечатлевшую гибель Великой Армады, или Трафальгар, или еще что-то в этом роде. Намекая, что англичане, как всегда это было, в очередной раз побили испанцев. И так далее. Тетушка Маргарет воспользовалась случаем выразить Пиночету свою сословную и идеологическую солидарность и благодарность за историю с Фолклендами-Мальвинами, когда он способствовал тому, чтобы профессиональные, отлично оснащенные британские войска безнаказанно истребили армию несчастных аргентинских юнцов, отправленных на убой безответственными правительственными шишками во главе с глупым и вечно пьяным генералом.

И в таком вот контексте, весьма язвительном по отношению к железной леди, принадлежащей к особям, которых лучше бы с самого что ни на есть начала держать в заспиртованном виде, этот самый читатель взывает к нашей исторической памяти и требует отмщения. Отхлестать беспощадно этих козлов, требует он у меня, не уточняя, ограничивается ли это определение одним лишь доном Аугусто или же мне надлежит толковать его расширительно и отнести ко всем сынам Белобрысого Альбиона. И вот я, пребывая в сомнениях по этому поводу и желая, чтобы мои действия рассматривались не как патриотический порыв, но исключительно как гигиеническая процедура по освежению памяти, принимаюсь за дело и выкладываю два-три забавных анекдота.

Вот, например. Какое-то время назад я рассказывал вам, что Патрик О’Брайан, который с миром покоится и вяжет морские узлы одесную Господа нашего, на дух не переносил испанцев, и в изумительных романах, где действует Джек Обри, мы неизменно оказываемся чумазым отребьем, жестоким и трусливым. И нас постоянно сравнивают с Нельсоном, кладезем британских и зерцалом англосаксонских добродетелей, национальной гордостью, непобедимым воином и т. д. И потому я скажу моему милому читателю и корреспонденту, если этот факт как-нибудь сможет унять его патриотический зуд, что Тэтчер, между нами говоря, попала пальцем в небо. Да, ее соотечественники доставляли нам на море гораздо больше неприятностей, чем хотелось бы. Но между этим и непобедимостью — пропасть. А поскольку, как мне сдается, ни один ответственный испанский политик не знает этого — некий министр тут намедни высказался насчет нашего поражения при Лепанто, — а знает, так не помнит, а помнит, так не отваживается сказать (если, конечно, это не правые идиоты, которые полагают Историю своим исключительным достоянием), то пользуюсь прекрасным случаем напомнить, что в середине XVIII века, когда наглые англичане уже хозяйничали в морях, испанский моряк Хуан Хосе Наварро с двенадцатью кораблями и стальными, надо полагать, яйцами прорвал фронт британской эскадры, блокировавшей Тулон, и огнем проложил себе дорогу среди тридцати двух английских кораблей: потери с обеих сторон составили почти поровну тысячу человек. Не стоит забывать, что за воздвигнутую на Трафальгарской площади колонну Великобритания заплатила жизнью непобедимого адмирала Нельсона, одиннадцатью кораблями, выведенными из строя, и тысячью четырьмястами убитых в бою, куда испанцы, на свою беду, были посланы французами. Что касается самого непобедимого Нельсона, то все англичане знают, что у него не было правой руки, но дружно (это касается даже историков) избегают упоминать, что руку эту он потерял в 1797 году, когда в надменном сознании своего превосходства, столь присущем офицерам королевского флота, пытался высадить полуторатысячный десант на Санта-Крус-де-Тенерифе, где оборону держала презренная испанская шваль, — однако высокомерным бритам пришлось капитулировать перед островитянами, поджарившими их заживо, положившими триста человек, а самого сэра Горацио Нельсона, который сошел на берег с двумя руками, вернувшими на его флагман с одной. Что с них взять? Грязные туземцы.

Так что, друг-читатель, полистай учебник истории, вышедший до наступления эры тестовых таблиц, — и насладись сладостным возмездием. На протяжении веков хватило оплеух для всех, и у каждого, включая непобедимого Нельсона, за спиной славы столько же, сколько позора и провалов. Вся разница в том, что англичане стараются забывать о своих катастрофах или представлять их славными кавалерийскими атаками — вроде той сумасшедшей авантюры под Балаклавой[31], — хотя, когда японцы вздули их под Рождество 1941 года в Сингапуре, никакой новый Теннисон стишков не насочинял… А мы, испанцы, такие олухи и такие каины, что стыдимся своих подвигов или пользуемся ими, чтобы нагадить соседу.

Просвещенные мореплаватели

Некоторое время назад из-за моей статейки, напечатанной на этой же вот грешной страничке, наш самый главный адмирал запретил всем своим подчиненным оказывать мне какое бы то ни было содействие, иметь со мной какое бы то ни было дело и даже, как в песенке поется, вообще разговаривать. А расстрелять меня не приказал не потому, что не хотел, а просто сейчас на такое в верхах посмотрели бы косо, и пришлось бы долго объясняться по этому поводу, да и потом, у министерства обороны по обыкновению туго с боеприпасами, и надо отчитываться за каждый потраченный патрон: короче говоря, не такие у нас времена, чтобы так вот, за здорово живешь, расстреливать кого ни попадя. Этим заявлением я хочу сказать, что знавал адмиралов, генералов и аналогичную публику, отличавшуюся исключительным скудоумием, ибо не мундир красит человека, а человек — мундир. Но тут же должен присовокупить, что многие из мне встречавшихся делали честь своему чину и должности. К примеру, мой друг Чарли — бывший шпион, а ныне полковник. Или патер Пако Нисталь, капитан и капеллан миротворческого контингента на Балканах. Да мало ли…

Все эти мысли вертелись у меня в голове, когда я слушал увлекательную лекцию Хосе Игнасио Гонсалеса-Аллера, посвященную испанскому флоту во времена Габсбургов и неудачному походу на Англию. Гонсалес-Аллер — историк, адмирал и даже с недавних пор директор Мадридского морского музея, а сопровождал его другой литератор и моряк, капитан 1-го ранга Луис Дельгадо, директор Картахенского морского музея. И вот, сидя в публике, деля с герцогом Медина-Сидония неприятности, доставленные его противниками Говардом, Дрейком и Хокинсом, переживая вместе со злосчастными испанцами катастрофу у берегов Ирландии, видя отблеск былого на том, чем стали мы ныне, а может быть, и наоборот, я говорю себе, что есть военные моряки, которые читают, и пишут, и знают, и изучают, и именно поэтому достойны своих мундиров. Есть люди, для которых слово «культура» — повод хвататься не за револьвер, а за книгу: они — достойные преемники тех, кем некогда гордилась наша злосчастная отчизна. Последователи великих и просвещенных моряков XVIII века — той эпохи, когда человек еще лелеял надежду на свободу и на прогресс, — которые странствовали, открывали новые земли, изучали и писали. Мы помним славные имена Хорхе Хуана, Ульоа, Тофиньо, Масарредо — моряков, воинов — но также и ученых. Их заслуги признавали британские и французские академии, а враги, когда брали их в плен или даже убивали, обращались с ними как с равными. Просвещенные мореплаватели — Чуррука, Алькала Галиано, Вальдес — были сыновьями той эпохи, когда в очередной раз наша Испания готова была поднять голову, приоткрыть окно и впустить поток свежего воздуха, — но в очередной раз судьба наша злосчастная распорядилась иначе и послала нам бесстыдника Годоя, остервенелого фанатика Мерино[32], запредельного негодяя Фердинанда VII, которому нет и не будет прощения, и снова все покатилось к дьяволу. А наши ученые мужи, люди, умеющие думать и столь необходимые нам, умерли вместе со своим веком, сложили свои светлые головы при Трафальгаре, а перед тем еще жили на половинном жалованье в этой убогой стране или были взяты под подозрение и оттеснены на обочину не кем иным, как культурными либералами, сгинули в нищете и забвении или вынуждены были эмигрировать — как хорошо, когда знаешь, кто такой Фемистокл! — по злой иронии судьбы, в ту самую Францию, в ту самую Англию, против которых сражались не так давно. И былые враги оказались — не в первый раз — благородней, великодушней и гостеприимней, чем собственное неблагодарное отечество.

Оттого и отрадно убедиться, что есть еще люди, идущие по их следам. Что когорта просвещенных испанских моряков, путешественников и ученых не полностью исчезла под натиском глупости и невежества, осененных знаменами неважно какого цвета, которые разворачивают над собой безграмотные дикари, скорее всего, не ведающие даже, что́ защищают. Утешительно убедиться, что книги, чьи корешки я поглаживаю в своей библиотеке, — «Наблюдения» Хорхе Хуана и Ульоа, «История королевского флота», «Морская тактика», «Отчет о последнем плавании» — это не просто мертвые обломки кораблекрушения, дань традиции или память эпохи, но звено длинной благородной цепи, которую от порчи и ржавчины оберегают люди, живущие в своем времени с мечтой о том, что выиграют самую праведную из войн, сражаясь на борту музеев и библиотек, но умеющие и оборачиваться назад с просветленной надеждой. Дай бог, чтобы в этой несчастной, безграмотной и корявой Испании, чьей черной душе никакой современный дизайн не придаст лоску, нашлось несколько тысяч таких людей — во дворцах, в крепостях, в казармах, в штабах и на капитанских мостиках.

Недоделанные пираты

Не сомневаюсь ни минуты, что в тот день Барбанегра и Олонес в гробах перевернулись, а призраки тех, кто не признавал при жизни ни Бога, ни короля, в негодовании застонали из зеленой полутьмы своего морского кладбища, воззвали к Вельзевулу и прочей нечистой силе. А дело было так: стояло тихое средиземноморское предвечерье, небо было красным, по морю бежали барашки, а левантинец мягко постукивал фалами о мачты пришвартованных у причала кораблей. Да, именно это имелось в наличии, а я сидел у входа в бар и глядел на море — на путь, которым черные корабли везли когда-то римские легионы и героев, которых допекли и до печенок достали мелочные боги. Был тот час, когда жизнь примиряет человека с жизнью, и все, что ты прочел, прожил и вымечтал, обретает свое место в мире, удивительно вписываясь в него.

И так вот сидел я, говорю, за столиком, когда вдруг грянула музыка столь же оглушительная, сколь и отвратительная — нечто вроде «пумба-пумба» слышалось мне, — и из подлетевшего к причалу катера спрыгнули на землю шесть или семь персонажей. Катер тащил за собой на буксире один из тех гадостных водных мотоциклов, что прославились благодаря бесстрашному бандюгану с большой буквы «Б» Маричалару[33], а, рея на ноке рея, имелся пиратский флаг с черепом и скрещенными берцовыми косточками. Однако внимание мое привлек не этот дерзкий штандарт, но облик новоприбывших со всей их сбруей и амуницией. Музыка и флаг дополнялись изысканной коллекцией отдыхающих, к которым я питаю особо нежные чувства, — все лет под сорок, в цветастых купальных, а вернее многоцелевых трусах, в куцых футболочках, туго обтягивающих пивные животы, в шлепанцах, в солнечных очках не нашего дизайна, с серьгами в ушах и с пиратскими косынками на головах à la блаженной памяти Эспартако Сантони[34]. И я сказал себе: ни фига себе! Какие они буйные и какой страх наводят. И откуда только свалилась эта банда?



Поделиться книгой:

На главную
Назад