Артуро Перес-Реверте
Корабли на суше не живут
Пако Санчесу Фариньясу
за осуществившиеся моря,
а также Хесусу Бельмару
Arturo Pérez-Reverte
Los barcos se pierden en tierra
Copyright © 2011, Arturo Pérez-Reverte
© Богдановский А., перевод на русский язык, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
1994
Пако-Мореход
Он не знает, кто такой Джозеф Конрад, и провалиться ему на этом самом месте, если его это хоть немного интересует. Служил в торговом флоте, а еще раньше — горнистом на крейсере «Адмирал Серве́ра», то есть во времена, когда команды подавались сигналами горна, иными словами — когда наш генералиссимус еще ходил в капралах. Не так давно бросил курить, а потому немного огрузнел, но сохраняет прежнюю стать и осанку, хотя ему уже за семьдесят. Выдубленное солнцем и ветром лицо, густые седые кудри, голубые глаза. Еще десять лет назад иностранки, которых он катал по акватории картахенского порта, млели, когда в уютном кольце его рук им дозволялось взяться за штурвал. Очень такой мужчинистый был мужчина.
По утрам можно видеть, как этот честный морской наемник, подкрепившись в какой-нибудь портовой забегаловке, ждет клиентов в своей старой, сто раз крашенной лодке, носящей его собственное имя, оно же имя его отца, — а клиентов нет. Помимо тех турий-гуристок — тьфу ты, наоборот, — которых Мореход, подсаживая на борт, хлопает по заду, он доставляет родственников новобранцев на церемонию принятия присяги, а на суда, бросившие якоря на рейде Эскомбрераса, — экипажи танкеров и американских матросов с разбитыми в припортовых притонах Молинете мордами (перепившие янки травят с подветренного борта), а кроме того, в штормовую погодку возит лоцманов. Он со своей посудиной видел все: и как не на шутку расходится море, когда осерчает Господь, и долгое, красное средиземноморское предвечерье, когда вода — как зеркало, и душу твою осеняет вселенский мир, и самого себя ощущаешь крошечной капелькой в вечном море.
Пако собирается на покой, но сейчас вместе с товарищами по веслу и парусу ведет путаную тяжбу с портовыми властями (а власти на то ведь и власти, чтобы ждать от них пакостей и напастей), намеревающимися перенести причал от внутренней гавани, где испокон века швартовали свои лодки, баркасы и катера и нынешние моряки, и отцы их, и деды, куда-то в другое место. Несколько дней назад я выпивал с ними и хоть, как чаще всего это бывает, не вполне уразумел, у кого больше законных прав, однако сердцем и инстинктом принял сторону Пако и его коллег — людей, у которых руки жесткие и мозолистые, лица покрыты шрамами и морщинами, а глаза обожжены солью, людей искренних, достойных и твердых. Так что на юридические основания я, честно говоря, положил. Напиши что-нибудь, сказали они мне, проникшись доверием. Я дал слово, обменяв его на несколько стаканов, и вот теперь слово это держу, хоть разрази меня гром, если понимаю, что́ должен защищать и отстаивать.
Так или иначе, ему, Пако-Мореходу, я обязан этой страницей. Рядом с ним за почти тридцать лет я набрался чертовой уймы сведений о людях, о море и о жизни. Однажды во время шторма, серого и убийственного шторма из тех, что время от времени налетают откуда ни возьмись на
Другое мое вспоминание о Пако связано с Кладбищем Безымянных Кораблей. Однажды он отвез меня на своем катерке к тому месту, где старые корабли, совершившие свой последний переход, лишенные имени и флага, разрезают на куски и продают как металлолом. Там, где в разоре и запустении громоздились ржавые листы обшивки, части надстроек, навсегда погасшие трубы и, словно мертвые киты, выброшенные на берег, высились остовы судов, Пако дал мне первую в жизни сигарету и поднес огоньку от латунной зажигалки, пахнувшей сгоревшим фитилем. Потом закурил сам и, сощурясь, с печалью оглядел мертвые корабли.
— Куда лучше потонуть в открытом море, — покачав головой, сказал он чуть погодя. — Дай бог, чтоб нас с тобой, малец, не сдали в утиль.
Чудо-остров
Было это недели три назад, в одно из тех воскресений, когда средиземноморские прибрежные воды заполняются судами, а эфир (9-й канал УКВ) — разноголосым моряцким гомоном и щебетом, по накалу чувств не уступающим какому-нибудь трогательному сериалу: «Говорит яхта "Марипили", прием… только что обогнули мыс Нао… Мариано, как насчет Ибицы… остров Пердигера прошу на связь… зарезервируйте мне столик на четверых… остался без горючего, мэйдей, мэйдей[1]… терплю бедствие… прошу помощи… теща и детишки травят с наветренного борта… судовая аптечка не справляется…»
Так вот, говорю, было одно из таких воскресений — и задувал восточный
Но к делу. А дело в том, что вот одно из таких воскресений, и вот один из таких островков, и вот одно из таких суденышек, маленькая яхта, имея на борту толстую даму, ее благоверного и трех-четырех детишек, подобралась слишком близко к берегу. Все семейство нежится на палубе, и тут происходит нежданное явление серой моторной лодки типа «зодиак», а на ней двое: один в морской форме, а второй в рубашке-поло и в бермудах. Чин его определить, стало быть, невозможно, но если судить по седине и по тому, с какими властными ухватками он лично отдает приказы экипажу яхточки, — где-то от капитана первого ранга и выше. Самое малое. Уверенность мою подкрепляет и то обстоятельство, что у самого берега стоит на якоре другая и явно принадлежащая ему яхта, а пассажиры ее вольготно раскинулись на пляже. А право греть пузо на песочке и полоскаться в воде, которые принадлежат военно-морским силам Испании, даруется лишь тем, у кого на обшлагах много золота.
Ну, короче. Этот, который в бермудах, разевает хлебало по адресу загорающего экипажа яхтенки и требует, чтобы они убрались отсюда сию же минуту. А дабы окончательно уяснили, кому принадлежат, а кому не принадлежат эти райские кущи, совершает чрезвычайно мужественный и воинственный маневр, задирая нос своего «зодиака» и проносясь в туче брызг и пены мимо всех тех — нас то есть, — кто с большего или меньшего расстояния наблюдает за этой сценой. После чего с лихим разворотом уносится наслаждаться жизнью на своем личном острове.
Ну, что мне вам сказать? Может быть, подобное происшествие и не заслуживало столь детального описания. Но этот вот финальный ревущий аккорд, этот прощальный фортель, которым хмырь в бермудах позволил нам полюбоваться забесплатно, в буквальном смысле слова пустив по ветру восемьсот тыщ литров казенного бензина для того лишь, чтобы продемонстрировать свою власть, — все это достало меня до самого нутра. И бесконечно жаль, что на яхтенке не оказалось людей поноровистей или погорластей тех, кто поспешил исполнить категорическое требование. Давайте в таком случае вообразим себе возможный диалог. Приказываю уматывать отсюда живо. А ты кто такой, чтоб нам приказывать. Я — коммодор[2] Мартинес де Ухо-и-Рыло. Вот бы не подумал, что коммодоры ходят в таком виде. Требую уважения к военно-морскому флоту. А где тут военно-морской флот, скажи на милость, я вижу всего лишь какого-то хмыря в рубашонке «лакоста» и штанцах до колен. Ну и так далее, в том же роде.
Вышеподписавшемуся кажется, что было бы очень уместно запретить яхтсменам загаживать пустыми жестянками и прочим мусором акваторию и острова, вверенные попечению военно-морского флота. Также мне совершенно безразлично, будут ли скитальцы морей, или сухопутные крысы, или какие угодно представители вооруженных сил пользоваться определенными привилегиями — в воскресенье, например, возить все семейство в конноспортивный клуб или на пляж, предназначенный лишь для командного и начальствующего состава. В обмен на это мы вправе потребовать, чтобы в случае войны они дали изрубить себя в мелкие кусочки и не вздумали увильнуть от этой славной доли. Потому что военные и существуют, чтобы защищать тех, кто платит им жалованье, чтобы выкрасить каску в голубой цвет, помогая бедолагам в Боснии, чтобы охранять испанских макреле- или тунцеловов — пусть они такие же хищники и грабители, как английские или французские рыбаки, но это, как ни крути, свои,
1995
Дракон и Полярная звезда
Одна из тех тихих средиземноморских ночей, когда земли не видать, за кормой, поплескивая, фосфоресцирует вода и темный контур мачты с медленно покачивающимися парусами четко выделяется на фоне неба, покрытого мириадами звезд. В такую ночь невольно пожалеешь, что не куришь, потому что так сладко было бы затянуться сигаретой, прислонясь к комингсу у штурвала, — впереди еще три часа вахты, слабо мерцающая стрелка компаса показывает на восток-юго-восток, а вдалеке видны огни сухогруза, который, как и предупреждал недавно радар, пересекал твой путь, а теперь наконец разминулся с тобой, избавив от угрозы столкновения и оставив море, небо, звезды тебе в единоличное пользование.
Одна из тех ночей, когда пять суток, которые ты себялюбиво влачишь по палубе, словно растягиваются на все двадцать, когда все оставленное на суше отодвигается в такую даль, что теряет всякое значение, а ты вдруг с удивлением сознаешь, что уж лет сто как не слышал радиобрехни, не читал газет, не смотрел телевизор, что тебе никто не вещал про политику, про коррупцию, не говорил «видите ли, в чем дело», а жизнь и без этого течет себе да течет, и не происходит ровным счетом ничего, а ты спрашиваешь, какого ж дьявола так ошиблось Человечество? Как же так вышло, что мы все угодили — или нас загнали — в этот злодолбучий капкан, и кем была та сволочь, которая первой на этом нажилась?
Стоит такая вот ночь, и ты спускаешься сварить себе кофе. А потом, держа обеими руками горячую металлическую кружку, возвращаешься в рубку и, прихлебывая, глядишь на корму и видишь над палубой Большую Медведицу и машинально прочерчиваешь воображаемую линию от Мерака к Дубхе и тогда наверху отыщешь Малую Медведицу и Полярную звезду, неизменную на протяжении тысячелетий. И ты готов поверить в бога, когда глядишь на свет этих созвездий, которые чуть заметно вращаются там, в необозримой вышине, под темным и сияющим сводом, раскинутым над медленно покачивающейся мачтой и светлым пятном паруса. Бетельгейзе блестит на плече у гиганта Ориона, а он преследует Тельца. Еще различимы на западе Волосы Вероники, и Альтаир сверкает в созвездии Орла, в это время года летящем вверх. Если напряжешь зрение, разглядишь рядом с ними и Лебедя, что движется направо, покуда внизу проплывает маленький красивый Дельфин. А между двух Медведиц расположился Дракон, которому пять тысяч лет назад, когда Полярная звезда была в нем, поклонялись древние египтяне. Цикл его обращения — 25 800 лет, так что через 22 800 он снова будет обозначать географический Север.
И вот так, стоя на вахте и поглядывая на это невозмутимое небо, которое, судя по всему, посмеивается над очень-очень многим из того, что простерлось внизу, припомнишь вдруг, что свет пролетает 300 000 километров в секунду и что Альтаир, например, на который ты смотришь сейчас, испустил этот свет шестнадцать лет назад, и что, может быть, он уже взорвался в космосе и больше не существует, но ты будешь видеть его еще сколько-то лет. И переводишь взгляд на главную твою, на Полярную звезду, отстоящую от тебя на 470 световых лет, и вдруг спохватываешься, что прокладываешь свой курс и вычисляешь
И ощутишь особого рода головокружение, внезапно осознав: нет никаких гарантий, что все это над твоей головой еще существует: быть может, в этот самый миг бесконечное множество планет и солнц меняются, гибнут или рождают новые миры. И в безмерности этой Вселенной смешны и жалки какие-то 150 миллионов километров, отделяющие Землю от Солнца (до Плутона вообще рукой подать — всего-то 5,9 миллиона) в нашей убогой Галактике. И подумаешь: вполне возможно, когда через 22 800 лет Дракон заменит на севере Полярную звезду, он отметит нулевую долготу над мертвой планетой, и та, уже лишенная всяких признаков жизни, будет безмолвно кружиться в пустом космосе.
И, глотнув еще кофе, говоришь себе: ну, посмотрим. Столько веков, столько миллиардов лет медленно вращается над нами этот купол, а мы еще кем-то мним себя, и потому лишь, что за ничтожный срок, всего за несколько столетий сумели загадить, отравить, завалить горами мусора, отбросов и разнообразного дерьма нашу крохотную частицу тверди. Не знаю, есть ли на других планетах разумные существа, но если есть, они наверняка смотрят на нас в телескоп и покатываются со смеху.
Морские охотники
Произошло это девять лет назад. Вечерело, и в устье реки Виго, в спокойной красноватой воде неподвижно стоял турбокатер СБО с выключенным двигателем. Мы пили кофе в ожидании, а на мостике наш старший — шерстяная шапка, изборожденное морщинами лицо — курил перед рацией. Еще четыре катера ожидали начала охоты. За границей испанских территориальных вод контрабандисты на двенадцати глиссерах, на которые только что перегрузили с плавбазы табак, ожидали наступления темноты, чтобы войти в реку.
Совсем смерклось, а мы по-прежнему пребывали в темноте, безмолвии и неподвижности. Внезапно раздался звук, похожий на посвист летящего мимо артиллерийского снаряда, что-то вроде зарницы пронеслось рядом с нами, и старший сказал: «Ну, вот и они», и ночь разодралась в клочья лучами прожекторов, ревом моторов, заработавших на полную мощность, эфир ожил и заполнился суматошным гомоном, очень похожим на возбужденные переговоры летчиков в воздушном бою. Охота длилась два долгих часа: преследование на пятидесяти узлах шло между берегом и опасными устричными отмелями, причем контрабандисты внезапно врубали прожектора, чтобы ослепшие таможенники врезались в препятствие. В ту ночь Служба береговой охраны захватила четыре глиссера и взяла двух раненых. С тех пор я влюбился в это ведомство — и уже навсегда.
Я много раз выходил в море с его сотрудниками (как, впрочем, и с людьми, так сказать, с другого берега — бывал то охотником, то дичью) и с операторами ТВ — крутыми ребятами по имени Маркес, Валентин, Хосеми, которые знай себе стоят с «бетакамом» на плече и делают свое дело, умудряясь снимать, когда глиссер несется в ночи на полном ходу и прыгает на волнах. Так что деля курево и удачу (поровну с невезеньем, потому что по-разному бывает), выпив много литров кофе и коньяку (это уже когда сходили на берег), мы с ними подружились на всю жизнь. Есть что вспомнить, навалом было моментов трудных и ситуаций — экстраординарных. Вот однажды, гоняясь за гибралтарским глиссером, вылетели на такое мелководье у берега Атунары, что заглотнули камень со дна, а выплюнули размолотую в пыль лопатку нашей турбины. В другой раз, когда мой кум Хавьер Кольядо, лучший в мире пилот-вертолетчик, шел над самой водой за глиссером, груженным гашишем, которому — глиссеру, натурально, а не гашишу — предварительно полозьями шасси оборвал антенну, чтобы лишить контрабандистов связи, пенный бурун ударил в открытые двери нашей кабины, да так, что мы коснулись полозьями волны и едва не отправились к известной матери.
Это я все к тому, что, наблюдая этих людей в деле, участвуя в их опасных охотах, деля с ними неудачи и победы, я и проникся к ним истинным и глубоким уважением. И вот сейчас открываю газету и читаю там, что, согласно новому закону, который вот-вот будет одобрен, грядет реструктуризация ведомства, и борьба с контрабандой будет передана в оперативное подчинение Гражданской гвардии. А это значит, если я не разучился читать и понимать прочитанное, что личный состав СБО, то есть эти вот люди, немногословные и эффективные профессионалы, потеряют всякую инициативу и сделаются обычными чиновниками под присмотром этой самой гвардии. И это повергает меня в уныние. Ибо нет сомнения — только поймите меня правильно! — что долговязые молодцы будут работать на совесть: они ответственны и тверды и будут забирать все большую власть над своим новым департаментом — до тех пор, пока не разовьют свои дарования и в конце концов не приобретут опыт, который достигается только многими часами бултыхания в море, — тот бесценный опыт, который уже сейчас есть у ребят из СБО. Речь идет о координации, об унификации — и кто же скажет, что это плохо? Однако зная, что почем, то есть представляя себе, каков потолок возможностей у сил и средств Гражданской гвардии, я очень опасаюсь, что на самом деле закон ознаменует гибель Службы, а ведь ей — воздадим кесарю кесарево — мы обязаны самыми громкими победами в борьбе с наркоторговлей и контрабандой. Эту элитную часть давно уже мечтали прибрать к рукам многие силовые структуры. А теперь ее, вместо того чтобы использовать по назначению, то есть там, где она пригодилась бы больше всего, выхолащивают. Спасибо, что пока в переносном смысле.
Ну, вы мне будете рассказывать. Беда в том, что, примериваясь к самым трудным и потому блестящим заданиям, гражданские гвардейцы не идут ни на какие сделки и компромиссы. И потому я очень опасаюсь еще, что под их контролем ребятам из СБО придется солоно. Это ли награда для тех, кто столько раз рисковал своей шкурой, чтобы сделать работу на совесть, скромно и тщательно, тех, чьи более чем впечатляющие успехи по службе позволили не одному судье засветиться на экране в выпусках теленовостей? Впрочем, сам не знаю, чему уж тут так удивляться. Мы живем в стране, где у хороших вассалов, неизменно преданных и столь же неизменно предаваемых, никогда не будет хорошего сеньора[3].
Хоть и англичанин…
Уж так исторически сложилось, что я терпеть не могу англичан. Как бы мне после такого утверждения не пришлось выйти на поединок с моим другом и коллегой Хавьером Мариасом, но мужчина на то и мужчина, чтобы уметь ответить за свои слова на поле чести. Хоть жизнь моя потом и устраивала новые повороты, подкидывала финты и фортели, превращая вышеподписавшегося в джентльмена удачи, все же он — я то есть — воспитан был от младых ногтей как просто джентльмен. Так что волей-неволей придется взяться за рапиру или за саблю (в пистолетах есть какая-то вопиющая вульгарность), когда мой сосед по газетной полосе, англофил до мозга костей, пришлет мне секундантов. Поскольку мы с ним бойцы примерно одного класса и служили в одних и тех же войсках, полагаю, технических сложностей не возникнет. Вот только не знаю, кто будет лейтенантом Кэнди, а кто — лейтенантом Кречмаром, как в этом чудесном фильме «Жизнь и смерть полковника Блимпа»[4], который мы с ним оба так любим.
Но я отвлекся. К делу. А дело в том, что на море и в истории англичанин для нас, средиземноморских туземцев, картахенских уроженцев, всегда был врагом. Ну, вы поняли — Махон, Сан-Висенте, Гибралтар, далее везде. Опять же мне не нравится, когда они уверяют в своих книгах, что при Трафальгаре сражались с французской эскадрой, куда затесался еще и какой-то испанский корабль, который, наверно, просто мимо проходил, или что во время «войны на Полуострове» они съели французишек без соли, а испанские геррильеры были у них только на подхвате. Еще не нравится, как они снимают свои фильмы про пиратов, вычерченные по голливудским лекалам: англичане там всегда элегантные патриоты, испанцы же, как один, похожи на мексиканских бандитов, и непременно у них отрицательный губернатор с хорошенькой племянницей.
Ну, впрочем, одно за ними следует признать — воевать они умеют. Это ни хорошо, ни плохо, это объективный факт. Не скажу про их генералов и политиков и про ее величество королеву тоже не скажу — не знаю, но каждую войну они воспринимают как свое личное дело, вроде футбола. Они свирепы в бою, беспощадны и жестоки, они отвергают «грязную игру» (если только не сами в нее играют), и невесты их машут на прощанье лифчиками, провожая женихов то на Мальвины, то в Залив, то еще к какому-нибудь черту на рога. Полагаю, в основном поэтому они и сумели внушить к себе уважение. Когда я, как принято говорить, освещал войну на Балканах, из всех «голубых касок» только британцы приняли всерьез мою аккредитацию при ООН и провели меня через Витез и Горни-Вакуф, рассыпая удары направо и налево, меж тем как испанцы только извинялись и твердили, что Мадрид приказал им не встревать — ни ради журналистов, ни черта, ни дьявола.
Все вышесказанное было выше сказано исключительно ради того, чтобы прояснить следующее обстоятельство: я намереваюсь рекомендовать вам одну книгу. На самом-то деле, конечно, не одну, а несколько книг, от чтения которых я получил — и впредь надеюсь получать — истинное удовольствие. Речь идет о цикле романов, посвященных британскому флоту и сочиненных Патриком О’Брайаном: в Англии и в США вышло уже около десятка книг этой серии, а в Испании пока опубликованы только две: «Капитан первого ранга» и «Капитан второго ранга». Рекомендовать же хочу по нескольким причинам. Во-первых, потому, что всегда считал, что нет подарка лучше, чем предложить вниманию просвещенной публики еще неведомое ей произведение. Во-вторых, потому, что эти романы написаны как раньше и как всегда романы писались — там есть морские сражения и Средиземное море во времена лорда Нельсона, ураганы и абордажи, щепки, отлетающие от обшивки фрегатов, корсары, доблесть и зверство, капитан Джек Обри и его друг доктор Мэтьюрин, которые с каждой следующей страницей проникают в душу все глубже — да так, что забыть их делается невозможно. И для чистых сердцем читателей они становятся такими же близкими друзьями, как д’Артаньян, Нед Ленд, Эмилио де Рокканера[5], Джим Хокинс, Соколиный Глаз, Шерлок Холмс и доктор Ватсон или Пардайяны[6]. Имена и сюжеты служат открытой дверью для самого доступного на свете приключения — чтобы переживать его, достаточно лишь перелистывать страницы хорошей книги.
Но есть еще и «в-третьих» — третья и самая личная причина. Я обнаружил эти книги совсем недавно и вновь обрел в них удовольствие, на которое уже давно перестал надеяться, — погрузиться в завораживающую стихию пока еще никем тебе не рассказанной истории. Я был счастлив с обоими романами о капитане Джеке Обри и желаю, чтобы это счастье длилось. А поскольку английский у меня, честно говоря, не ахти, а мне хочется, чтобы их прочло как можно больше народу, чтобы им сопутствовал настоящий читательский успех, пусть издательство озаботится переводом и выпуском в свет всего цикла. И чтобы я мог еще долго-долго встречать утро (лязгая зубами от рассветной свежести) на мостике «Софии», гоняясь за вражеским парусом, мелькнувшим под дождем на горизонте, а ветер пусть посвистывает в снастях, а комендоры готовят орудия к бою.
1996
Восемьсот раз в году
Расстояние сокращалось с каждой секундой. Отец, чувствуя, что легкие вот-вот лопнут от напряжения, сделал последнее усилие, чтобы заслонить от преследователей жену с дочкой, мчавшихся рядом. Сто метров… пятьдесят. Бегство было бесполезно, и он знал, что нет ни единого шанса ускользнуть. Он почти слышал, как рев мотора прорезают ликующие крики преследователей, подбадривающих друг друга в этой жестокой травле. Двадцать пять метров. В грохоте безжалостной погони он различал жалобные стоны дочери. Будь все проклято, подумал он и все же из последних сил попытался загородить ее своим телом. Но ничего уже сделать было нельзя, и, кроме того, он был измучен вконец.
Медленно, устало развернулся, готовый броситься на врагов, но в этот миг услышал гром и почувствовал первый удар гарпуна. Ослепленный яростью и болью, неистово рванулся, чтобы найти врага и отплатить ему, но никого не увидел — раздавались только новые раскаты грома, чувствовалось лишь, как снова и снова вонзается остроконечное железо в его плоть. Трос опутал плавники, и вода вокруг сделалась красной от крови, так что он ничего теперь не видел. В отчаянии он слышал повторяющиеся хлопки, но били уже не в него, и прежде чем погрузиться в ничто, он успел еще уловить отчаянный вопль жены. «Может быть, хотя бы дочь сумела уйти», — мелькнуло в его гаснущем сознании. Потом он умер и закачался в крови, а чуть подальше его дочь — трехметровый детеныш — плавала вокруг умирающей матери, толкая ее то плавником, то лбом и спрашивая, почему та не спасет ее от железной рыбины, которая, разрезая красную воду, приближалась с гибельной неумолимостью.
(Конец художественной прозы. Вышло, быть может, несколько мелодраматично, но ведь описано все так, как было на самом деле. Несмотря на то что промысел китов запрещен, японцы и норвежцы продолжают их истреблять, и на ежегодном собрании, состоявшемся в Шотландии недели две назад, дали понять, что на международные требования им, как и прежде, плевать в высочайшей степени. Только в этом году сцена, которую я описал выше, повторилась в водах Атлантики и Тихого океана
А сам я впервые увидел китов в пятидесяти милях южнее мыса Горн. Я был на борту «Баия Буэн Сусесо» — аргентинского сухогруза, впоследствии потопленного британской авиацией во время войны за Мальвины-Фолкленды, — и тот день был полон странных встреч. Утром — с англичанином, который в одиночку на утлом суденышке обогнул мыс Горн, после того как целую неделю болтался в море, а потом у нас по курсу то появлялся, то исчезал маленький белый кит. Днем целый выводок минут пятнадцать держался с нами вровень по левому борту. Сначала я увидел, как серая с белыми подпалинами на хребте громадина с величавой медлительностью скользнула между двумя валами и скрылась из виду. Я остался стоять, разинув рот и вцепившись в планшир, спрашивая себя, вправду ли это было — или мне привиделось. И еще продолжал спрашивать, когда исполинская спина возникла снова, а рядом с ней — другая, и еще одна, а потом огромный хвостовой плавник — точно такой, как на гравюрах-иллюстрациях к «Моби Дику», — вынырнул и вновь исчез в вихре пены.
Я даже и не дернулся за фотоаппаратом — до такой степени страшно мне было хоть на миг выпустить из виду это завораживающее зрелище, так неразрывно связанное с моими любимыми книгами, с моими снами. И стоял в оцепенении до тех пор, пока стая китов — из благоразумия, разумеется, — не сменила курс. И уже очень скоро ее можно было разглядеть только в бинокль, а потом киты, не погружаясь в воду полностью, и вовсе скрылись из виду, медленно удаляясь по направлению к студеным антарктическим широтам.
Это было 18 февраля 1978 года, и я никогда не забуду этот день. Так что у меня, как видите, есть личные причины желать всем норвежским и японским китобоям наскочить на мины, оставшиеся со времен Второй мировой или Войны в Заливе, или на еще какие-нибудь, и отправиться к соответствующей матери. А будь у меня подводная лодка, я бы, уподобившись
Красное пластмассовое ведерко
Слабый восточный ветерок пошевеливал флаги расцвечивания на пришвартованных у пирса кораблях и ленточки на глубоководных тралах рыбачьих баркасов. Это был южный порт, а они вдвоем — дед и внук — сидели у ржавого кнехта и слушали, как плещет вода у мола. Рядом сушились сети, валялся пла́вник, стояли, смотрели на море сошедшие на берег отставные моряки, и воздух здесь пах солью и древним густым морем, порты которого видели, как приходят и уходят многие корабли, как начинаются и кончаются многие жизни.
Мне нравятся старые, умудренные жизнью порты — потому, наверно, что в одном таком я появился на свет. Мне нравятся призраки, стоящие меж портальных кранов в тени навесов, нравятся шрамы, оставленные тросами на чугуне причальных тумб. Мне нравится наблюдать за этими людьми, которые проводят здесь целые часы в неподвижности, за людьми, для которых удочка — не более чем предлог, ибо нет ничего важнее в целом мире, чем смотреть на море. Мне нравятся деды, ведущие за руку внуков, и, покуда карапузы о чем-то спрашивают или приветственно машут чайкам, старики щурятся на суда у причалов, на линию горизонта за пределами порта — глядят так, словно ищут в памяти позабытый отзвук: воспоминание ли, объяснение ли чему-то случившемуся давным-давно, слишком давно.
Внуку, наверно, года четыре-пять, и он как завороженный не сводит глаз с красного поплавка на конце лески, привязанной к короткому удилищу. Рядом дед, заложив руки за спину, с отсутствующим видом созерцает море, время от времени переводя взгляд на мальчугана и мягко отодвигая его подальше от края. Мальчика зовут Хуанито. Хуанито, слышу я, не подходи так близко, вот сверзишься в воду, мать голову оторвет.
Я заглянул в красное пластмассовое ведерко, стоявшее у его ног: внутри на три пальца от дна плещется вода, а в ней зевает тощая рыбешка — сарг длиной сантиметров десять. Дед улыбнулся с тем выражением горделивого сообщничества, какое часто появляется на лицах дедов, когда при них смотрят на внуков. Смуглое морщинистое лицо покрыто полуседой щетиной, соломенная шляпа на голове. Мне показалось, он не столько доволен жизнью, сколько ею утомлен. Руки у него были корявые, жесткие, а глаза оживали, лишь когда обращались к мальчугану. Наши взгляды сошлись на нем, а сам он продолжал внимательно следить за поплавком.
— Подрастающее поколение, — сказал мне дед.
Я снова взглянул на представителя поколения. Он был очень коротко острижен, но на затылке торчал непокорный вихор. Резиновые шлепанцы, плавки, футболка с селезнем Даффи. Дед положил ладонь ему на макушку, но мальчуган досадливо дернул головой — ему мешали сосредоточиться на поплавке. Старик улыбнулся, пожал плечами, потом достал сигарету и неторопливо закурил.
— Вот вырастет, — заметил он, — всем даст дрозда.
И снова замер, застыл, забыл обо всем, уставив в море задумчивые глаза, вокруг которых, когда он щурился, появлялись лучики морщинок; а мягкий левантинец спустя полминуты донес до меня запах его черного табака. Я наконец отошел от них, а вскоре увидел издали, как они идут под уже очень низким солнцем, заливавшим порт красноватым светом почти горизонтальных лучей. Дед вел внука за руку и нес его удочку, а тот очень бережно держал красное ведерко.
Да будет так, сказал я себе. Дай бог, чтобы выросший Хуанито давал дрозда, а спуску, наоборот, не давал и был счастлив. Пусть жизнь улыбается ему и кладет ему руку на плечо и заполняет его красное пластмассовое ведерко чудесными рыбинами, пусть никогда не умрет селезень Даффи, пусть всегда будет рядом кто-нибудь, кто скажет: «Отойди немного, Хуанито, а то сверзишься в воду». И, быть может, в один прекрасный день (думал я, глядя, как удаляются дед и внук) он придет в этот самый порт, вспомнит запах черного табака и ведерко, где плескалась рыбка. И вместе с другими тенями, населяющими порт, пошлет ему улыбку и дед. И другие деды, приговаривая: «Вот сверзишься в воду, мать голову оторвет», поведут за руку других внуков с красными пластмассовыми ведерками, полными жизни и надежды.
Морское телебинго
Всем и каждому известно, что метеорология не точная наука, а более или менее обоснованное гадание о том, что может статься. Вот в выпуске новостей выпускают на экран известного златоуста Пако Монтесдеоку, и он заверяет граждан, что в эти выходные они с детишками и тещами могут спокойно отправляться на пляж, а поскольку на карте, перед которой он при этом красуется, нет ни облачка, ты ему веришь, а потом в Маталасканьяс начинается сущий потоп, а точнее говоря — небесный понос. Но что ж поделать — такова жизнь, такова погода, и ни Пако, ни телевидение не виноваты. Изобары, изотермы и холодные атмосферные фронты, мать их, тех фронтов, не скажу что, — ведут себя весьма прихотливо и живут своей жизнью.
Согласимся, что предсказание погоды — дело такое: неточное, относительное, допускающее колебания в широком диапазоне, ляпающее ошибки, которые следует воспринимать снисходительно. Вся загвоздка в том лишь, что вышеподписавшийся моментально теряет всю свою снисходительность, как только сталкивается с новейшим изобретением Национального института метеорологии — сведения о состоянии воды и воздуха в открытом море и в прибрежной полосе сообщают по телефону. У изобретателей хватило цинизма назвать это «Телетьемпо», хотя правильней было бы — «Телебинго» или задорным «Пальцем в небо».
Человек выходит в море по тем же соображениям, по каким кто-то играет в шахматы, а кто-то шляется по девкам, то есть собственного удовольствия ради. А уж когда ты в море, верный прогноз погоды означает как минимум разницу меж приятным времяпрепровождением и… не самым приятным, чтоб не сказать — отвратительным. А как максимум в чрезвычайных обстоятельствах — меж тем, чтобы остаться в живых, и тем, чтобы отдать концы. Однако не забудем, что в Испании в отличие от Франции или Англии яхтинг пребывает в забросе и небрежении. Выходишь утречком на своей посудине половить рыбку или просто поплыть куда глаза глядят, забираешься на пять, десять, пятнадцать миль в открытое море, и кроме 16-го радиоканала ни черту, ни дьяволу ты не нужен. Ибо даже у Национального радио Испании нет службы регулярного оповещения о том, что творится в море и чего от него ждать. И вот болтаешься ты там несколько часов или две недели один-одинешенек, если не считать дорогущей спутниковой факс-системы, и должен оценивать состояние погоды на глазок — устремляя этот последний то в небесные высоты, то на барометр, то в глубины собственной моряцкой интуиции. Единственная альтернатива — набрать номер «Телетьемпо». И вот тогда с полным основанием можешь сказать себе: «Ну, парень, ты попал».
Главная пакость даже не в том, что после соединения с этой службой короткие гудки «занято» или длинные «никто не подходит» стонут в течение ста десяти минут — я засекал время по часам! — что происходит чаще всего ночью. И не в том самое скверное, что тебе сообщают — сила ветра два балла, легкое волнение, а на самом деле — все шесть и качка такая, что не поспеваешь рыб кормить. Ужас наступает, когда приятный, хотя и консервированный женский голос, сообщив о тарифах и услугах, излагает (в записи, само собой) метеопрогноз, сделанный двенадцать или двадцать четыре часа назад: в выходные из-за нехватки сотрудников, разумеется, его записывают суток на двое вперед или около того. Это значит, что средство «годно до двадцати четырех часов третьего дня», но ты-то его принимаешь в пять утра дня четвертого, воюя при этом с левантинцем, дующим со скоростью тридцать узлов и при том — нисколько даже не попутным, а до берега — миля. Это я к примеру говорю.
Вот недавний случай: три недели назад вышеподписавшийся, идя от Агилас к мысу Палос и будучи предуведомлен добрым «Телетьемпо», что ветер северо-восточный, силой три балла, волнение слабое (прогноз действовал якобы до следующего дня), в 9 утра обнаружил, что волнение — сильное, что ветер — юго-восточный, до тридцати семи узлов, то есть силой до восьми баллов. Яхту бросало из стороны в сторону, никак не удавалось стать кормой к ветру, а ветерок меж тем все свежел и свежел. По счастью, до берега было еще пять миль, и ветер попутный, так что я успел юркнуть в Картахену, вместо того чтобы разбиться о скалы. И вот, подгоняемый ударами четырехметровых волн в корму, я и помчался сквозь шторм. Через два часа после того, как я ошвартовался (а скорость ветра в акватории порта достигала сорока двух узлов), влетел в гавань голландский кеч «Амазонка», только что едва не погибший в сильнейшем 9-балльном шторме. После того как я помог ему причалить — голландец плавал в одиночку и семь часов простоял у штурвала, сражаясь за свою шкуру, — я взял телефон и из чистого любопытства набрал 906365371. Было четыре часа дня. Тот же консервированный голос — за целый день так и не сменили запись — убедительно и настойчиво подтвердил, что ветер северо-восточный, волнение три балла. Я повесил трубку и некоторое время наблюдал, как огромные валы прыгают на волнорезе Сан-Пьедро, возносясь выше мачт пришвартованных там фрегатов. Теперь я, кажется, понимаю, что случилось с Непобедимой Армадой — наверняка Филипп Второй звонил в службу «Телетьемпо».
Галера Лепанто
Так вышло, что, оказавшись однажды в Барселоне, вышеподписавшийся дочитал (в очередной раз) до конца «Солдат всегда солдат» Форда Мэдокса Форда. Пав жертвой собственной непростительной непредусмотрительности, другими книгами я не запасся, и потому, измаявшись от скуки и пытаясь убежать от нее и неизбежной ее спутницы — меланхолии, я, как Измаил из «Моби Дика», который решил искать приют в море, двинулся вниз по Рамбле, дошел до Атарасанас и попал в Морской музей.
А вы-то знаете, что такое музей Атарасанас? История (кажется, я уже где-то писал об этом) — это тот единственный ключ, который позволяет постичь настоящее так, как это подобает свободному человеку, а когда вокруг все смутно и неясно, человек обретает силы, способность бороться, кураж и драйв там, где собраны старые камни и вечно неизменные пейзажи, — то есть в убежищах музеев и библиотеки. Они существуют не только для того, чтобы их фотографировали восемьсот тыщ японцев и чтобы плодились бессчетные стада туристов, — нет, это память отцов и дедов и всех тех поколений, которые и формируют нашу память. Иными словами, входя в музей, будь то музей испанский, французский, английский или австрийский, я не в гости прихожу, а к себе домой. Я ищу там собственные свои следы в предметах, которые сумели спастись от кораблекрушения под названием «время». Я — европеец и средиземноморец родом (многообразным и богатым), и потому ни одно из деяний и изделий, нашедших приют в этих чинных залах, не чуждо мне. И, стало быть, ни у кого нет права требовать, чтобы я считал себя посторонним во всяком музее и уж подавно — в морском, ибо нет отчизны великодушнее и радушнее, чем море, как ничто иное сближающее и объединяющее людей.
Тем не менее администрация Атарасанас сделала все возможное, чтобы создать музей дремуче-провинциальный, положив в основу отбора — или отброса? — экспонатов принцип, по которому их богатейшее собрание, способное дать представление о пространстве нашей общей истории со всем, что было в ней хорошего и плохого, — расчетливо и умышленно организовано, а вернее — приспособлено для достижения одной цели: убедить посетителя в том, что существует отдельная морская каталонская история. Вопрос о праве на это самое существование не подлежал бы обсуждению, будь он, с одной стороны, вписан, как ему пристало и подобает, в историю королевства Арагон и его средиземноморской экспансии, а с другой — в несравненно более обширную морскую историю всей Испании, богатую такими славными деяниями, как кругосветные плавания, грызня с Англией, открытие Америки, торговля с Индиями, Трафальгар, борьба с турками и битва при Лепанто.
Однако же нет. Власти, от которых зависит музей, по богатству фондов не имеющий, вероятно, себе равных в Европе, на самом деле заботятся лишь, чтобы пояснительные подписи под витринами были исключительно по-каталонски. Чтобы подчеркивалось каталонское происхождение наемных солдат, доблестно служивших в Византии. Чтобы три четверти пространства занимала свинцово-тягомотная экспозиция старинных фотографий и конторских книг, посвященная таким увлекательным темам, как экспорт сукон и пряж из Таррасы в дельту реки По, или путешествие, предпринятое Жорди Бофаруллем, купцом из Бахо-Льобрегата, в Тунис для закупки тонны фиников, или тому, сколько сардины вылавливалось в месяц каталонскими шхунами, построенными, кстати, на верфях Майорки или Валенсии. И эта захватывающая история преподносится как «апофеоз каталонской коммерции в Средиземноморье», или «высший взлет морской каталонской торговли», или еще как в том же роде. И в морском музее, находящемся в стране, где жили и действовали Хуан Себастьян Элькано, Чуррука, Масарредо[8], Хорхе Хуан, Хуан Австрийский[9], Блас де Лесо, Барсело и многие другие, единственным человеком, чьи личные вещи удостоились экспозиции, оказался генерал Прим[10]. Он, правда, не был моряком, зато происходил из Реуса. И все же самое нестерпимое — это предмет особой гордости музея, королевская галера, на которой при Лепанто держал свой флаг дон Хуан Австрийский, — вырванная из контекста, насильственно отторгнутая от любых и всяких исторических коннотаций, способных так сильно обогатить ее внушительное присутствие и вызвать столько воспоминаний. Среди прочих — и о бедном и безвестном солдате по имени Мигель де Сервантес Сааведра, который на галере этой служил, и сражался, и потерял руку при обстоятельствах, слава которых не померкнет в веках.
А знаете, что я вам еще скажу? Если бы это зависело от вышеподписавшегося, он бы с удовольствием обменял оспариваемые саламанкские архивы на эту старую, милую моему сердцу королевскую галеру — обменял и перевез бы ее в другое место. Куда-нибудь туда, где не осквернят мои воспоминания ни об этом корабле, ни о море, которое мы с ним бороздили.
Воительница радуги
Одна моя знакомая девочка — пожалуй, даже барышня: ей уже двенадцать лет — принимает очень близко к сердцу проблемы экологии. Девочка эта, черноволосая и длинноногая, много времени проводит на свежем воздухе, занимается спортом и во всех смыслах слова весьма и весьма многообещающая. Запоем читает, смотрит хорошие фильмы в кино и по телевизору и постепенно усвоила себе убеждение, что наша планета никогда больше не будет голубой, а наоборот — на всех парах летит к своему бесславному и мучительному концу. И эти соображения заставили нашу барышню вступить на тропу войны: теперь она твердит, что взрослые творят с природой то же, что в романах Диккенса отрицательные опекуны — с наследством бедного сиротки. Так что каждый раз при виде наших взрослых бесчинств праведный гнев вспыхивает в красивых темных глазах моей юной приятельницы, и она поднимает крик до небес.
Умна, мила, миролюбива. Довольно застенчива. Но я не раз видел, как с бешеной решимостью, с отчаянной отвагой камикадзе бросается она на того, кто в ее присутствии обидит животное. И нет такой уличной собачонки, шелудивой кошки, сороки-воровки, увечной ящерицы или любой другой божьей бессловесной твари, о которой бы она не подумала, которой не помогла бы делом или хотя бы добрым словом. Ей было всего четыре года, когда она, оказавшись перед громадным мастифом, на всех наводящим страх, приблизилась к нему вплотную и с полнейшей естественностью сунула ему в пасть руку по самый локоть, осыпая при этом поцелуями, а бедная зверюга в смущении замерла с необыкновенно глупым видом, не зная, что делать, но чувствуя, что репутация кровожадного и плотоядного страшилища пошла прахом. И только раз в жизни (в прошлом году) она взглянула на экран телевизора, где шла трансляция корриды с площади Кито, — дед объяснил ей, что после изнурительной схватки с тореро Энрике Понсе[11] бык будет помилован. Что касается изделий из меха и кожи, ее ненависть к носителям шуб и прочего подобного добра выводит ее на грань смертоубийства. За белька, детеныша тюленя, она не задумываясь отдаст жизнь. О китах уж я и не говорю. Она много читает (от Стивенсона до Джека Лондона со всеми остановками в Сальгари, Дюма, Марриете или Баллантайне[12]), но ее родители и представить себе не могли, что в конце прошлого года ей под силу будет одолеть полную версию «Моби Дика» и мало того — высказываться резко и нелицеприятно против капитана Ахава и всей его команды (узнав о кораблекрушении и коллективной гибели китобоев, она глазом не моргнула, слезинки не уронила), однозначно держа сторону белого своевольного морского млекопитающего. Он не убивает, твердила она, он защищается. Ты совсем ничего не понимаешь, папочка.
Я мог бы рассказывать еще и еще, но, наверно, хватит. Резюмируя, добавлю лишь, что каждое засохшее дерево она рассматривает как проигранное сражение; что замусоренные пляжи приводят ее в ярость; что почтовой бумаге и конвертам она дарует вторую жизнь с помощью некой хитроумной придумки, изобретенной сеньоритой Пепис[13], и они сохнут у нас по всему дому; что отказывается носить одежду знаменитых брендов и что одноклассники — она сейчас в седьмом — влюблены в нее по уши, потому что она одновременно сурова и нежна и не любит экивоков и околичностей.
И она сражается в одиночку, начав несколько рановато, пожалуй, и на свой собственный лад, в мире, где солидарность — в большом дефиците и потому особенно нужна. Недавно родители предложили ей установить связь с какой-нибудь экологической организацией вроде ее обожаемого «Гринписа» — ну, чтобы узнала побольше, горизонты раздвинула пошире, пообщалась с людьми, идущими тем же путем, но более опытными. Предложение приняли с восторгом: было сочинено длинное, стилистически безупречное, красивое письмо, где автор, пребывая в плену иллюзий, вызывалась делать что угодно, просила совета и спрашивала, чем может быть полезна. Месяц она каждое утро ходила к почтовому ящику. И вот наконец пришел ответ: в конверте оказались два печатных бланка — банковское поручение на сумму от 5000 до 10 000 песет в виде ежегодного взноса и призыв найти среди своих друзей новых участников. И более ничего. Ни объяснений, ни словечка ободрения, ни строчки поддержки.
Предоставляю каждому самостоятельно судить о морально-экономических аспектах этой истории и о том, как и почему искреннее движение экологического сопротивления может выродиться в холодный бюрократический механизм по добыванию бабла, глухой к чувствам 12-летней восторженной союзницы. Говорят, отец этой барышни написал коротенькое письмецо в «Гринпис», предлагая ответственным лицам вариант использования этого самого подписного бюллетеня — сначала, разумеется, свернув его в трубочку соответствующих размеров. Что касается малолетней воительницы, она, по моим сведениям, продолжает борьбу в одиночку. Она не сдается, но накрепко усвоила один урок: одиночество лучше дурной компании.
Корсарский патент
Вот он лежит передо мной, напечатанный на хрустящей, добротной и плотной бумаге, превосходно сохранившийся, несмотря на то что пронеслось двести лет. Я только что развернул его, сложенный в девять раз, расправил на столе и все еще смотрю на него, не веря своим глазам. В верхней части — гриф-виньетка с изображением Геркулесовых столпов, девизом
Бумагу подарил мне друг. Его зовут Хулио Ольеро, он пышноус и грузноват, нравом брюзглив и мрачен, а по роду занятий — независимый издатель, выпускающий благодаря своей страсти и неусыпному попечению лучшие книги этой страны. И еще он один из тех, кто редкие и краткие минуты досуга, предоставляемого издательскими докуками, двумя сотнями сигарет и двумя тысячами чашек кофе, которые ежедневно проливаются в пространство между грудью и животом, посвящает ползанию по пыльным полкам букинистических магазинов, по антикварным лавкам и книжным развалам, куда прибой неустанно выносит обломки стольких житейских кораблекрушений. И вот однажды он вернулся из такого похода — как всегда, перепачканный пылью, но ликующий, — потрясая корсарским патентом, который обнаружил под тоннами разнообразных бумаг. А поскольку он не только мой друг и осведомлен о моих идиллических отношениях со всем, что касается моря, но еще и обладает душой широтой со шляпу пикадора, он вот так вот взял и с ходу подарил мне эту реликвию.
— Ты заметил, что для имени получателя и названия корабля оставлены пробелы? — спросил он.
Разумеется, заметил.
Я в восторге. А сейчас, когда выстукиваю эти строки, соседский мальчишка-придурок врубил на полную громкость свой поганый двухкассетник, оглушая пол-Мадрида. И я, обдумывая, не купить ли мне в «Корте Инглес»[14] охотничий карабин с патронами да не превратить ли дом соседа в филиал Пуэрто-Уррако[15], нет-нет да и брошу взгляд на большой лист бумаги, разостланный на столе, на документ, не имеющий срока давности, и, проводя кончиками пальцев по шероховатой пожелтевшей поверхности, кажется, слышу, как шумит ветер в натянутых парусах, как перед рассветом кок по трапу несет чашку кофе в мокрую, кренящуюся от качки рубку, когда ты стремишься зайти с наветренной стороны к тому, за кем так долго гнался. И думаю, как славно было бы послать подальше соседа, и издателей, и земную твердь, вписать собственное имя и имя моего корабля в этот искусительный пробел, оснастить двенадцатиметровую палубу всем необходимым для каперства да позвонить трем-четырем старым друзьям — сплошь в татуировках и шрамах. А потом выбрать безлунную ночку, выскользнуть в открытое море на всех парусах, и пусть засвищет в снастях зюйд-вест. Благо все бумаги в порядке и подпись короля на месте.
1997
Маяк Нао
Когда с кормы, с юго-запада возникает свет маяка, задувает левантинец со скоростью узлов 8–10, и парусник с креном на левый борт скользит во тьме, и в полнейшем безмолвии слышно только, как журчит, стекая с обшивки, вода. Свет — там, где ему и положено быть, там, где ты рассчитал вчера, когда прокладывал курс, прикидывал снос и галсы. И вот с биноклем в одной руке, с хронометром в другой ты стоишь, считаешь проблесковые огни и мысленно улыбаешься. Это маяк на мысе Нао. Потом спускаешься в каюту и на морской карте уточняешь
Ты столько глядел на карту, готовясь к прибытию или к дрейфу, что в голове у тебя прочно засели рельеф берега, мели, оттенки синевы, обозначающие глубины, градусы долготы и широты. И ты, облокотясь о влажный планшир, стоишь в ожидании рассвета, думаешь о тех людях, которые столетиями плавали, наблюдали, примечали, отмечали все это на карте. Люди моря и морской науки, они медленно, тщательно фиксировали каждый подвох — не фигуральные, а всамделишные подводные камни, — отмечали каждую опасность буйком, каждый маршрут — маяком. Века интуитивных прозрений и тяжких трудов. И вот постепенно, мало-помалу, пройдя моря и земли, человек превратил враждебную природу в место, пригодное для житья, удобное и безопасное. Уничтожил препятствия, выстроил маяки, порты, прорыл каналы, проложил дороги. Осветил тьму огнями, вдохнул жизнь, выиграл битву, хоть и был лишен когтей и клыков, чешуи и меха.
Ты думаешь обо всем этом, пока по правому борту медленно проплывает маяк, думаешь и мысленно благодаришь тех, которые сделали так, что ты смотришь на огонь маяка и — жив, а не разбился в щепки о рифы. И еще не расставшись с этой мыслью, перескакиваешь на другую: вспоминаешь, как долго вчера твой форштевень резал нефтяное пятно — зловеще-податливое, густое пятно шириной примерно в милю — это какой-то бесцеремонный капитан счел уместным промыть танки или опорожнить льяло прямо в открытом море. Или вспоминаешь, как пять дней назад видел рыбацкое суденышко, которое почти что волокло по дну свои авоськи, захватывая в них все живое, вплоть до прилепившихся к камням ракушек. Или, заметив другие огни, потом постепенно определяешь по ним исполинские многопалубные монстры, извергающие тонны нечистот на пляжи и в море. Пейзажи и экология погублены навсегда.
Да будь мы все прокляты, говоришь себе. Человек веками боролся за выживание, и вот теперь он победил и сумел навязать миру свои правила. И стал сильнее всех. Если раньше на то, чтобы обтесать камни или проложить дороги, уходили десятилетия, теперь он динамитом стирает с лица земли все, что считает ненужным, могучими машинами перетряхивает ее самое и заменяет бесплодным бетоном. Все стало просто, слишком просто — дурацкие горы бетона, искусственные берега, автострады, непомерной величины мегаполисы, бесплодные, запущенные пустоши. Теперь мы прокладываем не дороги, а автомагистрали, чтобы прибыть к месту назначения как можно скорей, и выкорчевываем деревья, чтобы торопящиеся недоумки не обломали о них рога. Человеку мало победить Природу, ему еще надо ее унизить. Он разрушает ее, он ее приспосабливает к своим нелепым притязаниям.
Ты думаешь обо всем этом, дрейфуя в десяти милях северо-западнее мыса Нао. Но вот внезапно морская гладь словно вскипает, и, вспарывая поверхность воды, проносится перед носом твоей яхты стая дельфинов — детеныши движутся синхронно со взрослыми, — и на спинах у них играют отблески маячного огня и лунного света. И ты кричишь им: «Желаю удачи!» — и думаешь, что еще не все потеряно и что даже глупости, слепоте и злобе не под силу уничтожить прекрасное. А потом начинает разливаться заря, и ты оказываешься меж двумя светами, не дальше кабельтова от тебя проходит с потушенными огнями другая яхта — на границе моря и неба смутно видится ее силуэт. Поравнявшись с тобой, она трижды моргает фонарем. Ты отвечаешь такими же тремя вспышками, и силуэт встречного удаляется во тьму по направлению к светлой линии, которая все отчетливее вырисовывается на горизонте. Там, где, целые и невредимые, еще резвятся на воле дельфины, там, где люди мечтают о свободе.
Мичман Хорнблауэр
Поздравляю всех, кто любит истории про море, про тридцать узлов, свистящих в снастях, про абордажи и пушечные залпы всем бортом, поздравляю их и себя — нам повезло несказанно! Наконец-то в Испании начали публиковать полное собрание сочине… виноват! приключений капитана британского флота Хорнблауэра. Эту легендарную серию начал в 1937 году Сесил Скотт Форестер, который за два года до этого уже успел завоевать всемирную известность своей «Африканской королевой». Главный герой этих морских романов — Горацио Хорнблауэр, современник Нельсона, воплощенный на киноэкране Грегори Пеком в фильме «Капитан Горацио». И едва ли что может лучше доказать поистине мировую славу этих десяти томов рассказов и романов, нежели слова некоего адмирала времен Второй мировой, сказанные на совещании в Генеральном штабе накануне морского сражения: «Джентльмены, подумаем, что сделал бы на нашем месте Хорнблауэр».
Созданные в крепких традициях исторического английского романа, произведения С. С. Форестера представляют собой более чем весомый вклад в маринистику, продолжая направление Марриета, Стивенсона, Мелвилла и Конрада и достойнейшим образом предшествуя циклу романов о британском флоте, которые с 1970 года создавал Патрик О’Брайан. Без сомнения, книги о приключениях Джека Обри и доктора Мэтьюрина и ярче, и реалистичнее, и лучше написаны. Но мы, читатели, подсевшие на О’Брайана, члены этого дружного и неисчислимого экипажа, бороздившие моря на борту «Софии», «Поликреста» или приснопамятного «Сюрприза», тонувшие вместе с «Леопардом», ходившие на абордаж с Бонденом, Пуллингсом и другими товарищами, дравшиеся на скользкой от крови палубе «Торгуда», — мы, без сомнения, выразим свою живейшую благодарность и за перевод романов Форестера. Для нас, по праву считающих себя испытанными друзьями капитана Обри, встреча с Горацио Хорнблауэром и его товарищами по боям и походам, пусть он много жестче и менее симпатичнее Счастливчика Джека, сулит, вне всяких сомнений, ни с чем не сравнимое удовольствие — окунуться в благодатную атмосферу семьи.
И — две маленьких ложечки дегтя… Во-первых, посредственная полиграфия, которой издательство «Эдаса» портит всю серию или, по крайней мере, ее первый том, «Мичмана Хорнблауэра», следуя (и совершенно правильно делая) внутренней хронологии рассказов. Не в пример приключениям Обри и Мэтьюрина, цикл открывается книгой малого формата, без предуведомления о том, с чем, собственно, встретится читатель, даже без вступительных слов об авторе или о его сочинении. Это совершенно непростительно, особенно если вспомнить, что даже французский двухтомник в бумажной обложке, вышедший в «Омнибусе» в 1995 году, был снабжен предисловием, приложением и иллюстрациями — весьма полезными, а порою и попросту необходимыми.
Вторая моя придирка относится к самой книге, к ее, так сказать, духу. Как часто бывает с английскими историческими романами, испанский читатель сильно удивится, что французы, столкнувшиеся с дисциплиной, выучкой, высоким моральным духом и доблестью англичан, выглядят хоть и не трусами, но туповатыми неумехами, а уж испанские моряки и вовсе малодушны, жестоки, склонны к разброду и шатаниям, ленивы и нечистоплотны. Подобный взгляд на вещи свойствен не одному старине Форестеру — это взгляд характерный, присущий англичанам от начала времен, очень такой типично английский взгляд: достаточно вспомнить приключения веллингтоновского суперсолдата Ричарда Шарпа, созданного Бернардом Корнуэллом, который рассказывает нам, что на Пиренеях войну с Наполеоном выиграли англичане, а чумазые испанцы только путались под ногами — удирали, завидев противника, нежились в сиестах или околачивали, не скажу чем, груши.
Впрочем, все это не очень важно и никак не портит удовольствия от чтения. Даже при таком своеобразном ракурсе романы о славном Хорнблауэре в полной мере заслуживают внимания и прочтения. Просто когда дочитаете до какой-нибудь гнусности насчет вырождающихся иберийских рас, вспомните, как королева Елизавета без устали до… капывается, так скажем, до своей невестки Дианы, вспомните Принца У… э-э-э… шастого, видящего свое житейское предназначение в том, чтобы служить тампаксом Камилле, или нынешнее положение британской империи, или коровье бешенство и всю прочую, мягко говоря, фигню. Вспомните — и, рассмеявшись, спокойно переверните страницу и читайте дальше. Как ни в чем не бывало.
Венецианские пары
Я как-то раньше не замечал, сколько же гомосексуальных пар прогуливается по Венеции. Встречаешь их на мостах, на набережных, в маленьких ресторанчиках. Нет, они вовсе не бросаются в глаза, не выставляют напоказ свои чувства — как раз наоборот: ведут себя скромно, пристойно, прилично, как хорошо воспитанные люди. Когда глядишь на других, очень многое понимаешь, а в данном случае мне ужасно нравится угадывать по лицам, выражающим доверие или сдержанную нежность, которая порой словно плещется вокруг них, сквозит в их неподвижности, в их молчании, — угадывать, говорю, у кого какая роль в этом союзе. Однажды я плыл на катерке-
Мне показалось, что они счастливы. «Похоже, повезло им», — подумал я. Потому что, увидев их в этот студеный день, на борту катерка, мчавшего по лагуне в самый космополитичный и толерантный город на свете, я невольно подумал, за сколько же горьких часов отплатила в этот миг их улыбка. И вообразил, как в нескончаемо тянувшемся отрочестве они искали место для потаенных ласк, блуждая в парках или сидя в кино, пока их сверстники влюблялись, сочиняли стихи, отплясывали в обнимку на университетских вечеринках. Представил себе и гуляние ночами напролет по улицам в надежде повстречать голубого принца того же возраста — и возвращение домой на рассвете в дерьме, в омерзении одиночества. И невозможность сказать человеку, что у него красивые глаза или удивительный голос, потому что в ответ получишь не «спасибо», не улыбку, а в морду. А когда захочется выйти, познакомиться, поговорить, влюбиться и всякое такое прочее, пойдешь не в кафе и не в бар — ты пожизненно приговорен встречать рассвет в местных притонах, среди визгливо-скандальных трансвеститов. А нет — сам обречешь себя на убогие варианты сауны, пип-шоу, журнальчика знакомств, мерзости общественного туалета.
Иногда я думаю, каким везучим или внутренне прочным и цельным должен быть гомосексуал, чтобы достичь сорока и не возненавидеть до мути в глазах это лицемерное общество, рехнувшееся на своем праве судить, рядить, определять, кому с кем ложиться или не ложиться в постель. Завидую душевному равновесию и хладнокровию того, кто умудряется сохранять спокойствие и, не злобясь и не ярясь, живет своей жизнью, а не выскакивает на улицу с намерением оторвать яйца людям, которые активно или пассивно поганили и обгаживали его жизнь, а теперь продолжают делать то же самое с мальчишками четырнадцати-пятнадцати лет, и в наше время ежедневно и полной мерой огребающими то, что некогда огребал он, — ту же тоску, те же пошлые шуточки по телевизору, то же разлитое вокруг презрение, то же одиночество и ту же горечь. Завидую кристальной ясности мыслей и чувств тех, кто вопреки всему остается верен себе, кто не верещит от возмущения, но и не страдает от комплексов. Кто остается прежде всего человеком. Уважаю тех, кто в наше время, когда весь мир — партии, общины и сообщества — бьется за право взыскать исторические долги (у каждой социальной группы они свои), могут внятно и с куда большим правом, нежели все прочие, сформулировать свои претензии и взыскать по счету за столько погубленных отроческих лет, за столько пинков, издевательств и оскорблений, за насмешки и глумление, за обиды и заушательство, полученные безвинно и от людишек, не в интеллектуальном, а в чисто человеческом отношении стоящих много ниже, что никак не оправдывает их низость. Я думал обо всем этом, покуда наш катерок пересекал лагуну: пара сидела неподвижно, близко, плечо в плечо. И прежде чем позабыть о них и вернуться к собственным заботам, я спросил себя — сколько измученных призраков, сколько несчастных неприкаянных душ отдали бы все на свете, включая и жизнь, чтобы оказаться в этот миг на их месте. Чтобы сидеть сейчас на венецианском
1998
Застиранные жизни
Вознамерившись купить себе новую пару джинсов, чтоб были просторные и крепкие, ты спрашиваешь продавца, к какой же, в сущности, матери запропастились штаны фабрично стиранные, однако сохраняющие свой первозданный темно-синий цвет, — ибо окрест тебя только штаны обесцвеченные до светлой голубизны, штаны линялые, блеклые и скучные, штаны такие, что раза два наденешь, раз пропустишь их через стиральную машину да раз поваляешься в них на палубе — и выбрасывай. А продавец говорит тебе, что, мол, нету таких в наличии. А ты ему — как же так, куда же, к дьяволу, они девались, не понимаю, как же нету, если всегда были и в наличии, и вообще: всегда имелись техасы, или джинсы, или