Но нарождающееся личностное ядро поначалу еще очень слабо, его огонек только разгорается, и самостановящийся ощущает это глубоким инстинктом, равно как и то, что именно в таком ядре отныне сосредоточена вся его подлинная будущая жизнь. Остро ощущает он и угрозу своей подлинной жизни со стороны коллективного начала собственной психики, воплощенного и в бессознательном, и в коллективном (то есть, по сути, бессознательном) разуме с его общепринятыми схемами поведения, мнениями, верованиями, истинами, кумирами, языком и т. д. Из них само бессознательное, конечно, много мощнее — оно, будучи совершенно внеморальной стихией, природой, не только помогает, но и в гораздо большей степени мешает самостановлению: так природа предоставляет растению почву, влагу и свет для роста, но сама же иногда шлет своему детищу губительные бури и засухи.
Энтропийная, коллективная сторона раздвоенного тут бессознательного естественным образом «реагирует» на (пока — свою собственную) негэнтропийную деятельность самостановления, пытаясь обратить ее вспять, подвергнуть диссипации и, значит, уничтожить[2]. Отсюда ответная защитная бессознательная реакция самостановящегося — его попытка укрыться от этих угроз: укрыться, потому что энергии у нарождающегося ядра личности еще слишком мало, чтобы защищаться силой. Эта попытка сохраниться, не подвергнуться энтропийной диссипации проявляется как бессознательный комплекс тайны — единственного пока доступного личности способа уйти от разрушительного воздействия коллективной стихии.
Комплекс тайны[3]— характерная черта не только самостановления, но и простого процесса индивидуации, где речь, правда, откровенно идет о защите другого комплекса, комплекса «я». Уже у детей семи — десятилетнего возраста есть заметная склонность вплетать в свои игры элемент тайны, «секретов». Но в случае индивидуации он имеет только вспомогательное значение — главную роль выполняет социализация, адаптация к внешней среде, усвоение путем подражания, в ходе которого индивидуальное «я» укрепляется в достаточной степени. В ходе же самостановления, а оно, как правило, если вообще начинается, то начинается позже, пройдя общеобязательную индивидуацию, речь о другом — здесь надо хранить и защищать («молчи, скрывайся и таи…») нечто гораздо более редкостное и хрупкое, нечто испытывающее яростные атаки одной из сторон бессознательного. Поэтому комплекс тайны у самостановящегося может сохраниться надолго, а то и на всю жизнь. Пример — постоянный любимый партнер Ницше на ринге идейных схваток, Платон со своим «неписаным учением» (и торчащим из-за пазухи Сократом, у которого, в свой черед, за пазухой имеется образ Христа, а уж у того — почитай что все современное человечество)[4].
Сам же Ницше демонстрирует комплекс тайны, например, тогда, когда надевает многообразные маски — от ранней, так и не слепившейся маски Эмпедокла, и до самой поздней маски пляшущего дионисовского философа и шута Божьего, а по сути дела, юродивого. Поскольку речь тут идет о стихии сугубо личностной, не могу и не хочу скрыть от читателя, что лично мне маски отца Заратуштры совсем не нравятся и потому я только показываю их здесь в перспективе комплекса тайны, а вообще-то не трогаю, предоставив это тем, кому нравится профессионально, полупрофессионально или вовсе не профессионально, театрально и корыстно дурачить немыслящих простофиль, выдувая из ницшевских масок какую-нибудь особенную «философию». Короче говоря, эти маски, на мой взгляд, неудачны и с педагогической, и с терапевтической, и, в конце концов, даже с эстетической точек зрения. Все они — побочные, некрасивые и совсем не обязательные эффекты процесса самостановления Ницше и к сути дела, а именно к его борьбе с матрицей, имеют весьма косвенное отношение. Мне больше по душе свободная стихия его роста, крепкий, насыщенный, богатый оттенками и переходами раствор его мышления и то отчаянное волевое усилие, что увенчало всю его жизнь.
У комплекса тайны есть еще один, но зато совсем особенный источник. Дело в том, что сама личность как процесс самостановления и его недостигаемый итог и есть абсолютная, непроницаемая тайна
Что касается самого Ницше, то я уже, кажется, дал читателю достаточно указаний на этот счет — пусть он вспомнит хотя бы ницшевские маски, позы и эсотерические жесты. Можно добавить сюда и его хитрую, «иезуитскую» педагогику, и сознательную ориентацию на ложь — и ту, что он более или менее сознательно противопоставляет матричной «истине», и ту, которую он рекомендует самому себе как жизненную позицию вообще, пусть только «на время» (это сильно заинтересованный читатель найдет в «черновиках и набросках» мыслителя, заключающих в себе иногда и записи дневникового характера). Комплекс тайны существует в процессе самостановления до тех пор, пока проходящий его не научится осознавать, чем занимается, бессознательно окружая себя тайнами. У Ницше этот комплекс так и не исчез до самого конца — но на это, я думаю, у него были свои особые и уникальные причины, о которых мы еще поговорим на следующем уровне нашей лестницы.
Есть два других бессознательных комплекса, сопровождающих процесс самостановления, —
Мне не надо подсказывать читателю, где у Ницше следует искать проявления этих комплексов. А вот что сказать надо непременно. Рано или поздно самостановящийся начинает замечать свое невольное (бессознательное), но желанное участие в поначалу загадочном для него процессе, частью которого является его сознательное «я», а, заметив, переживать этот процесс все более сознательно — и в какой-то момент становится его сознательным участником. Такое участие — большая проблема; но стать из индивида личностью, человеком в полном смысле слова, можно, только став для себя проблемой. Должен сказать, правда, что процесс самостановления принципиально не может стать сознательным в полной мере в смысле безраздельного контроля сознания над ним — но осознаваться может сам факт участия в нем личностного «я». Бессознательная же сторона самостановления отвечает за его творчески-энергетические истоки. Возможно, что его участник когда-нибудь осознает даже сам базовый факт самостановления — взаимную игру и баланс двух его составляющих, сознания и бессознательного.
На свой лад это сделал Ницше. Он вышел на такую стадию своего самостановления, где по меньшей два бессознательных комплекса из трех, а именно комплексы иерархии и власти, попали в фокус его сознания в качестве идей. Они стали элементами ницшевского сознания, но сохранили и нечто от своей бессознательности: Ницше, автор идеи бессознательной мотивированности философского мышления, не распознавал бессознательной мотивированности своих собственных идей, выражающих комплексы иерархии и власти. Но это как раз тот случай, когда мотивированные, то есть вообще-то не имеющие собственного смысла идеи, ничуть не теряют в своей действительности и действенности: они просто становятся живыми
Наконец наступает этап, когда сознание начинает не только замечать процесс самостановления и собственное участие в нем, но и пытается его оценивать. Тогда оно принимается за активную работу, и здесь возникает опасная для него ситуация, если оно переоценивает свою роль в самостановлении. Эта роль велика, и сознание, принимающее участие в процессе, поневоле увеличивается в объеме («инфляция»), повышается и разгоняется. Но есть незримая грань в такой интенсификации сознания, перейдя которую, оно может пустить все дело насмарку и даже дойти до саморазрушения. Такое повышенное сознание способно на невиданные достижения (в случае Ницше — и созидательные, и терминаторские), но главное достижение — целостности более высокого, сверхприродного уровня — от него в конце концов ускользнет, даже если оно антиципирует его.
Суть этой опасности в других терминах: чтобы уйти с центральной позиции, сознательному «я» требуется огромная энергия, которая может использоваться неправильно, не на сдвиг к периферии и собственное умаление, а на раздувание, вызванное повышением и разгоном. Этот этап неизбежен, и пройти его без потерь означает вовремя заметить за собой такую инфляцию и снять ее, потихоньку переводя энергию в нужное русло, от раздувания «я» к его сдвигу на периферию и одновременно на его добровольное умаление.
Проходящее через этот процесс «я» становится все более личностным, то есть все менее коллективным, и пользуется при этом стратегией, очень напоминающей известный «подростковый негативизм» стадии индивидуации: чтобы утвердить себя как личность, надо отрицать все коллективное. И главная ошибка, в которую тут можно впасть, состоит в подмене
Мало того, такое неполное разбирательство будет приводить к искажениям базовых интуиций, а именно к завышенной оценке бессознательного как такового, и эта завышенная оценка бессознательно же компенсирует самостановление, сбалансированное не очень хорошо, то есть
Вот что у него получилось. В афоризме 354 «Веселой науки» Великий терминатор говорит о бессознательном как о начале личности, а о сознании — как источнике всего коллективного. Из других его текстов следует, что всякое совершенство происходит от бессознательного, а всякое несовершенство — от сознания. Можно ли понять эту позицию[9]как проявление сознательного противоборства с матрицей, как «активный нигилизм»? На этот вопрос, честно говоря, невозможно ответить однозначно. На него можно ответить только двояко — и да, и нет.
Чтобы хоть как-то тут разобраться, поглядим на как будто бы неудобомыслимую ситуацию, складывающуюся вокруг «да» и «нет» у Ницше вообще, то есть дионисовского всеприятия и утверждения жизни во всех ее проявлениях, и особенно «сомнительных и ужасающих» ее сторон (случайного, непредсказуемого, неподконтрольного разуму, то есть бессознательного, одним словом, «всего, что гибелью грозит») — и явно терминаторского отрицания всех ценностей, которыми до сих пор жило все человечество, «осудительного
Как это понять? И когда же нам слушать Великого терминатора — когда он выносит матрице осудительный приговор, то есть, по сути, лишает ее права на жизнь, хочет терминировать ее, положить ей конец, или когда он требует
«Но так — говорит (или хочет сказать) Ницше — ставить вопрос нельзя! Я отрицаю прежнее, потому что теперь, в ходе двухтысячелетнего, самого поучительного эксперимента над нами‚ вивисекции‚ произведенной над самою жизнью, выяснилось, что пришло ему время кончиться; но пока оно было, оно имело право на существование, оно даже было оправданным!» Хорошо; но ведь это значит попросту: «Я отрицаю прежнее, потому что оно — прежнее». Почему же пришло ему время кончиться вот именно теперь, при Ницше? Почему же и кем выяснилось, что христианство, мораль, разум и вообще все европейские ценности исчерпали себя вот именно теперь? Я слышу от Великого терминатора только один ответ на этот вопрос:
Не следует ли из сказанного, что всеприятию, оправданию, утверждению (конечно же, в ходе самостановления) подлежит, в сущности
Собственная становящаяся личность и есть единственная «новая ценность» взамен терминируемых старых —
На этом уровне самостановления становится уже очень трудно различать его сознательный и бессознательный модусы — они сливаются, переплетаются, сходятся, снова расходятся, образуют дрожащие, вибрирующие, «пестро-переливающиеся», подвижные структуры. Пример такой амальгамы — как раз ницшевский концепт всеприятия. Ведь с одной, бессознательной стороны, это двоящаяся идея дионисийства, а с другой — вполне сознательное представление Великого терминатора о
И как раз
У Ницше есть оставшееся в черновике стихотворение «К идеалу» (KSA, 10, 1 [103]), текст которого в моем прозаическом переводе гласит:
Кого я возлюбил, как тебя, милая тень!
Я притянул тебя к себе, втянул в себя — и с той поры
Стал чуть не тенью сам, твоей, тень, плотью.
Вот только глаза мои неисправимы,
Привыкши видеть вещи вне себя:
Для них ты навсегда — вечное «вовне меня».
Ах, эти глаза выведут меня из себя!
Само собой разумеется, для начала в памяти немедленно и отчетливо всплывает романтическая и очень популярная в Германии «Странная история Петера Шлемиля» Адельберта фон Шамиссо, повествующая о человеке, нерасчетливо продавшем свою тень дьяволу за деньги, употребленные на фаустовский манер для научных целей, но оказавшегося после этого в самом жалком положении, почему наученный горьким опытом рассказчик и дает в конце своей повести совет «уважать сначала тень, а уж потом деньги». Ницше эта история была, конечно, знакома с детства.
Но вот она, игра света и тени, сознания и бессознательного: речь тут у нашего героя идет явно о снятии проекции тени вовне, и это глубокое психологическое прозрение. Только «зрение» (вспомним, что это — матричная черта) идет вразрез с необходимым для человеческой целостности действием. Оно удерживает бессознательную проекцию и тем самым ослепляет сознание. А в чем состояло бы правильное необходимое действие? В познании тени как проекции собственных бессознательных мотивов деятельности (вместе с признанием ее, тени, неизбежности). Тень не за что любить — в ней содержатся такие неаппетитные вещи, как зависть, подлость, хамство и т. д., то есть собственные качества, от которых личность хотела бы избавиться и на свой лад избавляется, «забывая» их, вытесняя из сознания. Но они от этого отнюдь не исчезают, а при случае скрыто, но тем более жестко мотивируют деятельность сознания.
Что же делает Ницше? Он не просто снимает проекцию тени вовне, а любит ее — и, конечно (в стихотворении) сам почти становится тенью. Такая любовь — явный перегиб, от которого может пойти насмарку все с таким трудом добытое познание: нечто
* * *
В такой вот игре света и тени[10]и проходило самостановление Ницше, как оно, вероятно, в принципе и должно проходить вообще. А еще? Какие были у него еще признаки, какие неотъемлемые характерные черты? Как он сам переживал и выражал его? Вот, например, очень яркий афоризм 552 «Утренней зари», где автор торжественно повествует о некоем таинственном и горячо любимом неизвестном существе, «что растет в нас», обладая «таинственной ценностью, о которой мы думаем с восторгом». Это состояние «беременности» тем существом, когда «все прикрыто завесой, все полно предчувствия; неизвестно, как и что происходит; нужно выжидать и стараться быть
Но это была, так сказать, феноменология самостановления на уровне самоощущения. А сейчас речь пойдет о самой его сути. Эту суть выражает ницшевское представление о себе самом, уже не укутанное в коллективно-собирательный образ «беременных», а строго автобиографическое. В более позднем тексте (предисловии ко 2-му тому «Человеческого, слишком человеческого», 1886) Ницше говорит о «своем задании», которое чуть было не утратил в результате огромной разочарованности Вагнером (читай: остатками уже разбитых личных «идеалов»), но потом путем жесткого разбирательства со всем коллективным в себе вновь обрел «дорогу ко “мне” самому, к моему заданию».
А теперь, чтобы ни у кого не осталось неясности насчет этого «задания», я наконец позволю себе снова обильно процитировать Ницше (источник тот же, главка 4): «Потаенное и самовластное Неизвестное, имени которому мы долго не можем найти, покуда наконец оно не выявит себя в качестве нашего
Вот так: болезнь, ни более и ни менее, — за одну только попытку отказа от собственной личности, вернее, даже от шанса стать личностью. Ведь что иное ницшевское «задание», этот «тяжкий груз», но и «величайший дар жизни», если не «конечный результат», если не смысл самостановления — обретение своей личности? Но разве Ницше когда-нибудь пытался всерьез отказаться от своего «задания»? Нет, этого, конечно, не было. Его собственное описание такой «попытки» выглядит, честно говоря, невразумительно: между словами «Мое
Ведь эти «причины» в смысле самостановления — на самом деле сугубо позитивное свершение: крушение последнего оставшегося идеала, а именно отношения к Вагнеру как личности и пережитые затем тяжелое разочарование, глубочайшая усталость и отвращение к романтической музыке. Это не отказ от задания, а просто личностный кризис, преодоление которого, наоборот, продвинуло Ницше далеко вперед, хотя расплатился он за него, вероятно, одним из самых тяжких переживаний, страданием при виде «ужасающей драмы», которая была таковой, разумеется, только для него лично. Можно, пожалуй, понять эту аберрацию ницшевской самооценки и оценки им своего пути к «заданию» как его «слишком сверхчеловеческое».
(Кстати, пусть читатель не подумает сгоряча, что я считаю, будто вижу своего героя насквозь, будто он передо мной весь как на ладони: даже полностью вымышленный герой, и тот — если он вымышлен хорошо, — таит, обязан что-то таить от своего автора; а уж невымышленнный тем более. Нет, я так, конечно, не считаю. Я только пытаюсь разглядеть, угадать в нем главное, то, что в принципе доступно постороннему глазу. Может быть, я захожу в своем желании немного слишком далеко, туда, где начинается необозримая тайна личности, — и в этой мере рискую ошибиться. Но без риска не бывает познания.)
Поэтому я думаю, что дело тут было тогда (как оно бывает и всегда) в другом: болезнь — наказание вовсе не за отказ от самостановления, а напротив, за самостановление, даже за одну лишь попытку сознательно приобщиться к нему. А лучше сказать, это не наказание, но помеха, и такой помехой может оказаться что угодно, вовсе не обязательно болезнь, как в случае Ницше. Помехой может оказаться всякая будто нарочно и искусно «подобранная» ситуация, в которой энергия, необходимая для самостановления, вынуждена уходить из его русла и течь по любому другому (произвольные примеры таких ситуаций: серьезные житейские проблемы, соблазн успеха и славы, любовь, сильный затяжной аффект вообще и т. д., хотя болезнь, и особенно психическая, — видимо, предпочтительное орудие такого рода). О ранней смерти, кладущей конец всему, я уж и не говорю, — она вполне может быть и, по-моему, бывает непреодолимой помехой самостановлению, свидетельством его поражения. А кто же это, спрашивается, делает попытки помешать человеку стать самим собой, возвыситься над собой?
Никто. Привыкшее все героизировать сознание может увидеть подобную ситуацию в образах борьбы с «ветхим Адамом», даже «войны с собой», но речь тут идет «всего-навсего» о естественном
Это великое здоровье, или, может быть, окончательное опамятование, и есть для Ницше судьба, рок. Такой рок, по его мнению, следует не просто безропотно принимать с каменным, стоическим выражением на лице, но прямо-таки любить, буйно радоваться и дионисийски ликовать (поскольку уж очень тяжело было бы переносить
Да, такой рубеж, видимо, есть. Если личности удалось, а это действительно дело удачи — Ницше не случайно так много говорит об «удавшихся», имея в виду отнюдь не житейские, деловые или политические удачи, — так вот, если ей удалось накопить достаточно энергии самостановления, достичь «критической массы», она пересекает некую границу, за которой ее интересы и самая природа становятся все менее «личными» и заодно все менее уязвимыми для энтропии. Они становятся все более сверхличными и даже как бы коллективными — но суть этой новой коллективности совсем иная, и тут нужно новое имя (есть в русском языке одно готовое, но мне вовсе не хочется им пользоваться). Великий терминатор, кстати, ясно это чувствовал — в неотправленном письме к Вагнеру (начало рокового для их отношений 1878-го года) он говорит: «Хотя… я не знаю никого, кто мыслил бы нынче сходно со мною, но мне кажется, будто я мыслил не как индивид, а как коллектив, — такое вот странное ощущение одиночества и общности <зараз>. — Скачущий впереди герольд, который точно не знает, следует ли за ним войско и есть ли войско вообще».
Да, теперь главное уже сделано, собственная личность сложилась и окончательно созрела; ей уже нет дела до себя, до своего «я». Теперь ее дело —
Такая личность уже в принципе недоступна воздействию энтропии, но зато тем более доступна своей негэнтропийной
Зато личность вступает со своей судьбой в личные, далеко не случайные, а глубоко осмысленные отношения: она начинает различать голос судьбы и постепенно учится говорить с нею, отвечать ей. Она осознаёт себя участником в строительстве судьбы, она имеет в ней свою законную долю, но добровольно и радостно подчиняется ее командам, потому что командует здесь не чужой. (В 3-ей части ницшевского «Заратуштры» есть место, где говорится именно об этом: герой утверждает, что кончилось время, когда с ним еще могли происходить случайности, а теперь с ним не может случиться ничего, что не было бы его собственным, — оно только наконец возвращается назад, домой, в его подлинное «я»[12].) Личность устремлена в неизвестное будущее, полное надежды на окончательное слияние человека и его судьбы.
Каков же был смысл судьбы Ницше, насколько этот смысл вообще поддается пониманию? Чтобы попробовать добиться такого понимания, поглядим на максимально обобщенные итоги его работы, видимые как бы с большой высоты. Лично мне эти итоги слышатся как полифоническая двойственность великого отрицания и великого утверждения. Теперь надо только найти то место в душе нашего героя, где они предстают как одно свершение. И мне кажется, что я его знаю. Имя этому свершению — жертва.
Что сам Ницше отлично понимал это, можно усмотреть из его требования, обращенного к неким виртуальным, будущим «хорошим европейцам» (а на самом деле к себе самому), к «
Такие люди (а наш герой говорит тут, разумеется, о себе самом) призваны добровольно
Но здесь мы с читателем уже выходим на последний, самый высокий (или, что в данном случае то же, самый глубокий) уровень, на который нашего героя вынес его рок, на который он, возлюбивший свой рок, вынес себя сам, — к
Уровень 10. Manibus profundi: последний акт трагедии
Как ласково струна звенит в тумане
и как чиста вечерняя звезда!
Стоят дымы в цыганском дальнем стане‚
шумят вдали большие города.
А мне — во тьму‚ по колее из льда.
Грохочут кони‚ завывают сани‚
клубятся тучи‚ черных изб чреда
несется прочь и валится в буране.
Змея под боком все как будто вьется‚
но страшно повернуться на ветру —
никто по сторонам не отзовется
на колокольчик мой в ночном бору‚
и грудь от крика ширится и рвется:
«Стой‚ стой‚ ямщик! Кончай свою игру!»
…Музы маленькой толпой, взволнованно шепчась между собою, сгрудились на нижних каменных ступенях театра, прямо перед самой сценой, в ожидании последнего выхода нашего героя в последнем акте трагедии его самостановления. Есть тут и другая публика — слышны многообразные шуршания, равнодушные разговоры и даже зевки; кое-кто небрежно или торопливо перелистывает модные журналы или толстые диссертации. Крайняя, степенная и пожилая, с очень длинным лицом Клио (а может, и другая муза — отсюда, где поместился я, не очень хорошо видно) строго, с осуждением смотрит на соседа, безнадежно занятого как раз этим почтенным, служебным делом, — по всей видимости, профессора.
Но тут другой сосед, до сих пор с рассеянным вниманием созерцавший происходящее, теперь мягким воркующим голосом говорит, наклонившись вперед, поверх безучастных коленей, сверкающего портфеля и дородной рукописи профессора: «Послушайте меня, милая барышня, не напрягайтесь так сильно — ничего особенного нам уже не покажут. Все, что мы с вами тут увидим, — это сугубо клиническая картина, интересная только для немногих; а среди вас, как я вижу, врачей нет!». Он снисходительно улыбается, как человек, только что открывший другому глаза, и вежливо прикрывает ладошкой растянутый зевком рот. Муза нервно поправляет пальцем очки, высокомерно смотрит на него и с презрением отворачивается. Воцаряется полная отчужденность.
На чью же сторону нам стать — с наслаждением и ужасом предвкушающих последний акт трагедии Муз или матерого скучающего психиатра?
Я беру в руки психиатрическую точку зрения на болезнь Ницше[1]и с недоумением поворачиваю ее во все стороны. И со всех сторон делать мне с нею решительно нечего. Опровергнуть ее нельзя: она гласит, что этот человек просто сошел с ума, диагноз ему такой-то, а может, и такой-то — точно неизвестно, но только потому, что у нас, психиатров, нет полной и достоверной информации об анамнезе. Люди иногда сходят с ума; это, знаете ли, бывает — то один сойдет с ума, а то другой. Почему бы этому не случиться и с Ницше? Высокоразвитый интеллект или, скажем, большой художественный дар ни от чего, знаете ли, не гарантирует, а, скорее, повышает риск психического заболевания: психика, понимаете, перенапрягается, ну и… Вот, например, и Гёльдерлин… Примерами такого рода кишит мир науки и искусства. Ведь, кстати, автор (то есть я) сам рассуждал тут об энтропийной реакции бессознательного!
Хватит! Возразить на все это
А чтобы не было так скверно, возьмем-ка мы и отбросим мысль о случайности вообще. Не было случайности, а было просто перенапряжение нервов и психики в целом, вот
(Последние слова раздались наглым, но отчетливым, металлическим писком откуда-то у меня со стола. Я растерянно оглядел его поверхность и вдруг, к своему досадному удивлению, увидел на ней что-то в высшей степени нелепое: крошечную фигурку человечка, вопящего комариным голоском и, вопя, подпрыгивавшего, а иногда зависавшего в воздухе, но продолжавшего пищать, безобразно кривляясь. Я изумленно вгляделся. Человечек был лет тридцати пяти, до невозможности модный; глаза его скрывались за большими черными очками, тонкая ухоженная бородка окаймляла узкую нижнюю часть лица, а еще скромная, но отчетливая плешь приятно украшала его чело. И при каждом прыжке мелко подпрыгивало его уже намечавшееся сытое брюшко, а из-под ног сыпались бледные искры. Ни дать ни взять гофмановский Левенгук. Или, может, Сваммердам. Одним словом, какой-то очень «модерный» Сваммергук. Правда, помоложе и то ли кандидат неясных наук, то ли журналист, то ли деловой человек с неопределимым источником доходов — теперь они уже часто почти неразличимы. «Уйди, исчезни, брысь отсюда!», — крикнул я. Но человечек не унимался: он продолжал кривляться и теперь понес уже совершеннейшую собачину, из которой я различал только отдельные вываливавшиеся из нее слова, вроде «мессидж», «супер» и снова «знаковый», — и еще что-то, кажется, о Фрейде, короче говоря
Я послушал, а отчасти и подслушал мысли всех этих достойных людей. Я совсем не нахожу эти мысли интересными. Мало того, я нахожу их
Куда интересней, а главное
Итак, я буду исходить из уже намеченной мною перспективы, с одной стороны, и, с другой, — из некоторых не бросающихся в глаза ницшевских текстов, особенно поздних (и, разумеется, из их духа), которые могут послужить стрелками, указывая туда же, куда перст и перспектива судьбы.
* * *
Тема, которую я начинаю теперь (музы замерли и слушают, поджав губы), уже звучала здесь прежде: дважды она была ясно слышна на первом повороте нашей лестницы в бездну и несколько раз — в партии Ницше, как побочная и еле различимая. Сейчас она станет единственной темой — но в ней будут отдаваться эхом все темы, уже прослушанные нами: они будут то сливаться с основной, то образовывать ее ракоходные контрапункты. Звучит она ближе к концу моей книги и «одновременно» в самом конце жизни ее героя — такая диспозиция в некотором музыкальном смысле символизирует незамкнутость этой жизни ее концом. Я говорю, конечно, о теме жертвы.
Что мне теперь сделать, чтобы не быть освистанным музами? Начну с того, что попробую выяснить, как менялось отношение Ницше к перспективам своего успеха в борьбе с матрицей, — я говорю «выяснить», потому что это отношение было не таким уж очевидным. Ведь тексты законченных книг мыслителя — я имею в виду те, что написаны после «Заратуштры», — полны прежней боевой бодрости и силы. Мало того, эти силы накапливаются, о чем можно судить и по тому, что в ход идут все новые средства: к идеям, мифологическим образам, к педагогико-терапевтическим приемам воздействия на матрицу добавляются
Но чем больше Ницше познавал матрицу, тем лучше начинал различать ее невиданный, дьявольский масштаб, ее могучую чугунную силу и хватку, ее почти всемирные железные корни. Он уже пробует говорить о ней в псевдоапокалипсическом стиле, пользуясь такими оборотами, как «пришествие» нигилизма, христианства, демократии и т. д. Он уже чует неладное, он, кажется, уже подозревает, что никакого воинства за ним как «герольдом» антиматрицы нет и не предвидится (и, возможно, в его памяти иногда всплывает знаменитая дюреровская гравюра[2]), а все его атаки не более результативны, чем попытки резать ножом воду. Разумеется, эти ощущения и мысли пришли к нему не извне, в виде хоть какой-нибудь ответной реакции — на нее он, тогда еще мало кому известный автор, рассчитывать никак не мог, а изнутри, в итоге своего воинского познания матрицы.
Думаю, и думаю с уверенностью, что в глубинах его души уже поселились разочарование в своей стратегии и даже
Это, конечно, мысль о возможности самоубийства — но отнюдь не на почве мучительной для Ницше болезни (как мог бы подумать любой рядовой профессор; свою физическую боль наш герой и впрямь уверенно победил, то есть стал выше ее, не подчинился ей), а исключительно на почве его размышлений «о таких вещах‚ о каких приходится думать» ему. А о каких вещах ему приходилось думать? Вероятно, он и здесь думал и чувствовал на нескольких уровнях зараз — и на одном из них, более глубоком или, лучше сказать, потаенном, о том, что вся его педагогика и терапия оказались, быть может, напрасны, не сработали, и теперь остается только одно, самое последнее средство.
Какое же, если человек уже перепробовал действительно все возможные, ни одно не помогло, а других нет и не предвидится?
Какой сверкающий, алмазный момент в этой драме! Хотя самое интересное еще впереди и детали нам пока не видны, но зато теперь уже можно с чистой совестью на этом примере показать всем, чтó я имел в виду, говоря о сверхприродных мотивах личности, прошедшей процесс самостановления. Личное задание Ницше —
Но что же это в конце концов за жертва — и почему именно жертва? А если это правда, то каким образом Ницше думал ее принести — и кому?
Мысли о жертве давно занимали Ницше, они, можно сказать, стали для него родными и привычными — и притом в неслыханных масштабах, вплоть до «мысли о
Понять, почему
(Между тем подлинный источник и силы, и ощущения силы — напряжение, создаваемое психическими противоположностями, когда оно намеренно форсируется активным агентом психики путем их усугубления, или, выражаясь на ницшевский лад, путем разверзания дистанций, разделяющих противоположности. Ницше, как уже упоминалось, нацеленно имеет дело с «тенью», то есть с бессознательными контрпозициями сознательных позиций, потому что стремится к напряженной, полной силы целостности самого себя как конечной цели самостановления. Именно это странное и немыслимое для
А были ли когда-нибудь в прошлом
Что он имел в виду Сократа и Христа, сомнений не вызывает. Но вот что он говорит именно об их самоубийствах, на первый взгляд довольно странно: ведь это как будто бы не вносит ровно ничего существенного для понимания их роли в творчестве идеалов, которое только и интересует Ницше в названной книге. Значит, дело тут не в самих самоубийствах, вернее, дело в том, что это были не просто самоубийства, какие делаются обыкновенно в депрессии, от боли, отчаяния или общей безвыходности положения. Это были «самоубийства», задуманные и выполненные с определенной целью, выходящей за пределы самоощущения и стремлений совершавших их личностей. Сократ, как я уже говорил, заставил афинян казнить себя (и даже не позволил спасти себя от казни). Христос, знавший, что предназначен в жертву, тоже был обязан сделать все, чтобы она состоялась.
Думаю, Ницше все это понимал — и, как всегда, сразу на двух уровнях. На втором из них, бессознательном, «понимание» причудливо преломлялось в
Посмотрим на три последних книги нашего героя — «Гибель кумиров», «Антихристианин» и «Се человек» — и увидим в них «арпеджио» последнего аккорда его музыки, диссонансового, но очень гармоничного в высшем смысле аккорда, три главных ноты которого суть Сократ («Проблема Сократа» — важнейший смысловой узел первой книги), Христос и… сам Ницше. Чем яростнее он пинает Отца логики и — в меньшей степени — логического Сына-Агнца (в этом случае в его голосе сквозит скорее жалость к «идиоту»), тем вернее воспроизводит в своей автобиографической книге некоторые черты их поведения.
В самом деле: в обстановке публичной исповеди, самораскрытия (Сократ и Христос — на суде, Ницше — в книге) все трое ведут себя, с точки зрения человеческой (слишком человеческой), вызывающе-провокационно. Сократ рассуждает о своей божественной мудрости и, в сущности, прозрачно намекает на то, что он лучше всех остальных, поскольку следует правильному пути, указанному богами, а другие ему не следуют. Христос не отрицает того, что он — Сын Божий («если скажу вам, вы не поверите») и Царь Иудейский (хотя и не от мира сего). Ницше рассказывает всем о том, почему он так мудр, так умен и почему пишет такие хорошие книги.
Более или менее бессознательную
Как же связана жертва, к которой готовился Ницше, с двумя другими, древними? Цикл жизни, начатый такими жертвами и приведший к ее ослаблению, должен закончиться тоже жертвой, чтобы начать новый цикл усиления жизни. Этот ход мысли (хотя
Теперь надо было решительно, раз и навсегда
Как идея, как замысел такое жертвоприношение — вещь в высшей степени абстрактная. Каким же образом Ницше думал осуществить его? По своей воле лишиться разума, доведя его до края, до последнего усилия, или, иначе говоря, добровольно сойти с ума, — дело технически очень сложное. В конце концов наш мастер психологии инстинктивно нашел результативное решение (я скажу о нем ниже) — но сначала, видимо, не представлял себе, как это сделать, да и вообще весьма побаивался такого выхода из положения. Поэтому у него был сперва на уме другой способ жертвоприношения — думаю, был довольно давно, задолго до окончания драмы. (При этом «быть на уме» в случае Ницше — в психологическом отношении ситуация сложная и, надеюсь, читатель уже понимает, насколько сложная и какая именно.)
Этот другой способ сравнительно с первым гораздо более прост; к тому же он не выходил из колеи, проложенной предшественниками нашего героя по жертве, и взывал к подражанию. Я говорю о
Упомянутая запись — набросок афоризма 179 названной выше книги. Мне вдруг захотелось привести его полностью, несмотря на все его стилистические несовершенства (но на то ведь он и набросок!), которые я сохранил, верный этике переводчика. «Как можно меньше государства! Мне не нужно государство, я сам дал бы себе лучшее образование без традиционного принуждения, а именно, более подходящее к моему телу, и сэкономил бы силы, растраченные на попытки вырваться. Если все вокруг нас станет тогда менее надежным, тем лучше! Я хотел бы, чтобы мы жили несколько более настороженно и воинственно. Это купцы хотят сделать таким заманчивым для нас свое государство — покойное кресло, они теперь своей философией завоевали весь мир. “Индустриальное” государство — не мой выбор, как оно было выбором Спенсера. Я сам хочу быть государством как можно больше, у меня есть так много расходов-доходов, так много потребностей. Так много информации. Но при этом — в бедности и без поползновений к почетным должностям, а также без восхищения воинскими лаврами. Я знаю, где погибнут эти государства, — в чудо-государстве социалистов: я его противник, я ненавижу его уже в нынешнем государстве. Я и в тюрьме буду пытаться жить весело и не теряя человеческого достоинства. Великие стенания по поводу человеческой нужды не заставляют меня стенать вместе со всеми, а скорее побуждают сказать:
Кто этого текста еще не читал, теперь получит более полное представление о ницшевском отношении к матрице и к делу самостановления (личности как символическому суверенному государству). А что же значит здесь это «я и в тюрьме