Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Империя и воля. Догнать самих себя - Виталий Владимирович Аверьянов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но ведь именно это и должно настораживать! Многое смущает в нашей историографии и в историках-профессионалах. Тяжело признавать, но при всем уважении к Кузьмину и к другим преподавателям МПГУ, каноны их профессии в случае с Иоанном IV и особенно с опричниной не срабатывают, над сознанием профессионалов начинают тяготеть мотивы, далекие от профессионального долга и пресловутой «приверженности источникам». Трудно сохранить веру в профессионализм, когда один за другим историки цитируют одни и те же клеветнические и пропагандистские свидетельства, не удосуживаясь отделить сведения наверняка подлинные от сомнительных (согласно методике Е. Ф. Шмурло). При этом наши историки еще и крайне эмоциональны в оценках, примешивая к ним не столько даже партийные, сколько ложно понятые гуманистические и индивидуалистические критерии.

Вывод из этого запутанного дела прост: эпоха опричнины еще ждет своего настоящего серьезного исследователя.

Весьма ярким исключением в литературе об эпохе опричнины стал митрополит Иоанн (Снычев). Не имея возможностей построить мощную историческую картину исследования, опровергающую клевету на царя и отражающую всю иррациональную ненависть к нему, он нашел в себе духовные силы этой клевете и ненависти противостоять. Это настоящий подвиг, учитывая, что он зашел на «поляну» профессиональных историков. Историки-ремесленники с их копанием в источниках, с их жонглированием ссылками и ссылками на ссылки, с их казуистикой, превышающей нередко казуистику юристов в суде, конечно, в своем ремесле стоят выше владыки Иоанна. Но его подвиг открывает дорогу новым исследованиям, которые обязательно будут проведены. Сегодня можно назвать несколько крупных историков (Фроянов, Фурсов, Альшиц), которые свободны от антиопричного мифа.

Естественно то, что владыка Иоанн в ряде моментов допускал фактологические ошибки. Так, например, неправильны его подсчеты казненных — он преуменьшал масштабы казней, когда написал, что за время правления Иоанна Грозного приговаривалось к смерти, включая уголовных преступников, менее 100 человек в год. Вместе с тем, профессионалы, решившие обличить Высокопреосвященного, максимум что смогли доказать, это то, что казнил царь несколько более 100 человек в год. Цифры говорящие, учитывая, что к концу царствования Иоанна население Московского царства по разным оценкам насчитывало от 6 до 9 млн. человек (прирост населения с середины до конца XVI в. составил около полумиллиона человек).

Так же долгая и зубодробительная полемика между сторонниками канонизации Грозного царя и противниками этой канонизации приводит к следующему результату: если первые утверждают, что в Новгороде в результате карательного похода 1569 года было казнено 1500 человек, то противники поправляют — не 1500, а 2200. Это очень «принципиальная» поправка на фоне тех данных, вокруг которых вращалась классика антигрозненской историографии (до второй половины XX века, когда подход к документам стал строже, назывались цифры новгородских жертв в 15 тысяч, 20 тысяч, 60 или 70 тысяч человек — последние две цифры превышают даже реальное население тогдашнего Новгорода — около 30 тысяч, по подсчетам А. П. Пронштейна). В шпионско-пропагандистской литературе встречается цифра в 700000 жертв, которой любят оперировать на интернет-форумах. И добросовестные историки, прошедшие школу «строгих проверок» исторических цифр, продолжают впадать в неряшливость. Так, например, уже под конец XX века цитированный нами Кобрин, видевший в опричнине явные параллели сталинских репрессий и «игравший» на этих параллелях, говорил о многих тысячах жертв на основании братских могил в Новгороде. Кобрин здесь проигнорировал страшную чуму, которая свирепствовала там же через несколько месяцев после опричного похода. Этим объясняются и сами братские могилы — зачумленные трупы просто не успели как следует захоронить. Судя по количеству погибших от эпидемии, чуме было чем поживиться в Новгороде после репрессий. Поскольку долгое время не находилось исследователей, способных трезво взглянуть на источники, сама чума обличила оголтелую пропаганду, взятую на веру нашей исторической наукой. Наука эта до некоторых пор была похожа на азартный аукцион, ставками в котором было количество жертв Иоанна Грозного. К счастью, сейчас положение все больше и больше выправляется — еще лет 50–100, глядишь, Иоанн Грозный и перестанет быть «пугалом» для маленьких детей.

Конечно, 2200 жертв за один поход — это немалая цифра. Она должна ужасать не знающих контекст «новгородского похода» и той измены, которая созрела в Новгороде. Не буду приводить для сравнения с ними число жертв Варфоломеевской ночи, подавления крестьянских бунтов в Германии, испанской инквизиции и прочих цивилизованных стран того же века. Приведу другие цифры: при Алексее Михайловиче, прозванном в народе не «Грозным», а «Тишайшим», в 1662 году было единовременно казнено 7000 человек. Эта цифра, судя по всему, превышает всю сумму жертв репрессий Иоанна Грозного за весь период его царствования. Современный историк Д. М. Володихин, обличая первого русского царя, называет его самым жестоким, а про Алексея Михайловича говорит, что тот был вынужден пойти на суровейшие казни в связи с открытым злым бунтом[56]. Трудно разобраться, какой бунт был опаснее. Дело даже не в этом. «Медный бунт» 1662 года был все-таки не просто восстанием озлобленной черни. Он был вызван политикой недальновидной, попустительством чудовищной коррупции и невиданным в тогдашней России финансовым махинациям. А за это царь должен платить по счетам истории так же, как если бы он был душегубцем и злодеем.

Русскому исследователю естественно было бы искать в Иоанне Грозном и в его эпохе величия, и если он упорно не желает этого делать, значит в нем живет вирус самоотрицания. В русских ненавистниках Иоанна Грозного проявляется внутренняя слабость, самоедство, чужебесие по Крижаничу, смердяковщина по Достоевскому.

Важно понимать еще одно обстоятельство. Те, кто направляет огонь критики против нравственного облика опричнины, как правило, молчат про нравственный облик «крамолы» XVI века, про ее духовные и политические корни. Проще всего игнорировать тему «крамолы», считая ее мнимой величиной. Так же и в перестройку считалось за честь всех репрессированных при Сталине рассматривать как невинных жертв. Но история в конечном счете — строгий суд, а не игра в одни ворота.

Наиболее ответственные из историков второй половины XX века факт заговоров века XVI вынуждены признавать. Но суть проблемы я бы видел не в анализе заговоров и их хитросплетений (что всегда очень сложно осуществить), а в анализе «боярского царства». Опричнину недопустимо рассматривать в отрыве от ее подлинного антипода. Причем речь стоит вести не только о том «боярском царстве», которое было во времена детства Иоанна Грозного, но и о его юности, когда уже готовились и начинались его славные преобразования.

Никоновская летопись (VII, 48) свидетельствует, что после кончины Василия III резко выросло насилие, мздоимство, небрежение о Русской земле от супостатов, «во градех и селех неправда умножися, и восхищения и обиды, татьбы и разбои умножишася, и буйства и грабления многа. Слезы и рыдание и вопль мног по всей Русской земле». Другой летописец свидетельствует: «Многие промеж бояр бяше вражды о корыстех и о племенех, всяк своим печется, а не государьским. (…) И воздвигоша велию крамолу между себе, и властолюбия ради друг друга коварствоваху… на своих другов востающе, и домы их и села себе притежаша и сокровища свои наполниша неправедного богатства»[57].

В эпоху олигархии Шуйских необычайно расцвело своеволие и насилие, на Руси царил криминальный разбой, не было защиты от государства. А к русским разбойникам добавлялись постоянные набеги крымских и казанских «преступных группировок», действующих под прикрытием а иногда и под непосредственным оперативным руководством своих ханов. Именно в этот период поток русских рабов на невольничьи рынки был неиссякаемым. «Безгосударством» назвал это состояние страны в ужасе бежавший из России итальянский архитектор Петр Фрязин, строитель ряда русских крепостей и каменной стены Китай-города.

Если в малолетство Иоанна, по единодушному мнению историков, происходило невиданное обкладывание народа поборами, приведшее к повсеместным бунтам посадских людей, то в пору его юности то же самое боярское царство продолжало править страной в скрытом виде. Современные историки все больше склоняются к тому, что так называемый «синклит» («Избранная рада» в ублюдочной терминологии Курбского) действовал в интересах княжеско-боярской олигархии, в критические моменты проявлялось, что деятели синклита фактически стояли на стороне двоюродного брата царя Владимира Старицкого. Одним из первых сущность «синклита» начал раскрывать С. Ф. Платонов, который полагал, что этот круг служил орудием не бюрократически-боярской, а удельно-княжеской политики, и ограничивал царскую власть не в пользу учреждений (думы), а в пользу известной общественной среды (княжат).

И. П. Фроянов обоснованно показывает связь боярской модели правления с ересью жидовствующих, которая была частью идеологической войны Запада против России, а опричнину рассматривает как подрывание корней у развития этого вируса внутри страны. А. А. Зимин а вслед за ним А. И. Фурсов считают, что заключенное Адашевым перемирия 1559 года пагубно сказалось на ходе Ливонской войны, поскольку после этого в нее оказались втянуты несколько европейских держав. Это чрезвычайно осложнило обстановку в России в 60-е и 70-е годы, обусловило напряжение всех сил государства и народа, вымотало и обескровило страну. Фурсов считает, что Ливонская война была бы выиграна, если б Адашев не имел тогда столь обширных полномочий, и царь Иоанн Грозный, победитель не только Казани, но и Ливонского ордена, въехал бы в историю на «белом коне».


Какой бы миф мы не избирали в качестве своего — миф о «крамольниках» или миф о «кромешниках» — мы не имеем права игнорировать ни факты в пользу первого, ни факты в пользу второго. Крамольный характер боярского царства, несовместимость боярской модели со строительством национально-имперского типа державы, пагубность олигархического диктата (прямого или косвенного, как в случае с «синклитом»), наконец, жесткое сопротивление царю князей и бояр, выразившееся в многочисленных бегствах их в Литву, а также в нескольких заговорах — все это не подлежит замалчиванию. На эти факты нельзя закрывать глаза и смотреть сквозь пальцы, тем более что сейчас мы живем в сходных условиях квази-боярской плутократии, растаскивании национального пирога сверхбогатыми социальными хищниками.

Смутное время показало, что именно через боярско-олигархическое разложение государства Запад мог одолеть Россию, расчленить ее или посадить на престол своего ставленника (самозванца как в 1605 году или польского королевича, как предлагала семибоярщина). Опричнина выковывала альтернативный тип государства, в тенденции неуязвимого для подрывных технологий. Не потому ли историография периода опричнины напоминает растянувшееся на несколько столетий совместное заседание обществ «Мемориал» и правозащитных организаций, обличающее репрессии и требующее реабилитации своих идейных родственников?

9. Виртуозное решение — шедевр в результате

В чем же был смысл опричнины? Смысл этот многоаспектен. Важно понимать, что царь осуществил через нее не коренную смену элиты (как некоторые представляют), не тотальный отрыв князей и бояр от их удельных земель, а смену самих принципов власти и собственности. Сущность опричнины состоит в том, что вместо «удельности» как высшего закона, стоящего над государством и «православным христианством» (так называли тогда «народ», «нацию»), был выдвинут принцип служилой элиты. Было объявлено, что собственностью, честью, безопасностью, славой будет обладать в конечном счете тот, кто служит государству как целому, кто укрепляет его, кто оберегает его от врагов внешних и внутренних, кто о нем «радеет» (формула посланий царя из Александрой слободы в 1655 году). Опричнина ни в коей мере не сводится к террору и казням. Репрессиям были подвергнуты противники преобразований из всех слоев, хотя де факто таких противников было больше всего в среде родовитого олигархата.

Знаменательно то, как была учреждена опричнина. Попробуем реконструировать ход мыслей Иоанна Васильевича. Он удалился в Александрову слободу, но это был шаг не эскаписта, как можно подумать, а человека, начавшего предельно серьезную «духовную брань» с главными своим неприятелями. Доказательство тому — плоды царского «бегства».

Своим шагом он обнажил всю нищету «боярской модели». Он как будто предложил народу вновь остаться один на один с плутократией. Такая «игровая ситуация», по замыслу Иоанна Васильевича, должна была вызвать в памяти народной образ лихих годов «боярского царства». Эта память была еще жива в старшем поколении, и весь народ знал, чем чреват олигархический беспредел. В ответ на грамоты царя, читанные на площадях и в церквах, посадский и торговый люд выразил готовность «потребить» изменников за своего царя. А самого государя широкие слои народа звали вернуться к отправлению власти, дабы защитить их от притеснений «сильных». Мы видим обоюдоострое оружие политической игры Иоанна: он обретает себе сторонников в лице демократических слоев, и в то же время во всенародном призыве обретает легитимность защитника против олигархической верхушки. В этих обстоятельствах князья и бояре, боясь эксцессов, были вынуждены скрепя сердце присоединиться к делегации в Александрову слободу, призывавшей Иоанна вернуться в Кремль. Важно правильно понять нравственный смысл этой игры — царь не стравливал народ и феодалов, царь констатировал, что он не заодно с олигархами, что ему ведома иная правда. Это был своего рода референдум о доверии: кого предпочтет народ.

Результатом референдума стало выделение в государстве особой зоны, специально организованной под царя и не имеющей тесной взаимосвязи с насквозь пропитанной духом олигархии земщиной. Этот «развод Царя с Землею» означал намерение начать вторую волну преобразований уже не в опоре на всю полноту имеющейся элиты. Такая опора была признана негодной. Фактически царь объявлял о создании для себя новой опоры, собственно царской опоры, поскольку старое не дает хода новому, блокирует развитие. Если старый «двор» государя вырастал из других институтов государства и был накрепко с ними связан, то теперь он устроил «двор, где был бы полным хозяином», по выражению С. Б. Веселовского.

Таким образом мы видим главный структурный силуэт политики опричнины: смыкание верховной власти с широкими слоями народа — их союз против «сильных» конкурентов верховной власти. Можно сказать даже больше: само понятие верховной власти на Руси еще не устоялось. Даже при венчании на царство это понятие еще до конца не выработалось в политическом сознании. Чтобы внедрить его в умы, нужны были новые преобразования, нужно было наглядно показать верховенство царской власти, его отличие от княжеской и великокняжеской. До опричнины сила авторитарной власти зависела от воли и характера великого князя. В опричнине сила верховной власти переходит уже в сам ее институт. В титуле «царя» нагнетается политическая трансценденция, концентрируется полюс политической мощи предельной по отношению к земле, к элите, к государственному аппарату, к отдельному человеку.

В опричнине как замысле виден мотив окольного обходного маневра, стремление решить задачи быстро, обманув историю и «срезав» дорогу. Такой окольный и обманный маневр против олигархии как реальной управленческой власти «мира сего» роднит Иоанна Васильевича с духом православного юродства. Царь нередко использует в своих поступках и в своих письмах архетип юродства. Один из его литературных псевдонимов — Парфений Юродивый — и это весьма красноречиво. Отношения царя с подлинными юродивыми — Василием Блаженным в Москве, Николой Салосом в Пскове — показывают, что он был адекватным православным верующим, задумывающимся о правде Божией, о совести, о духовной силе своего народа. Врагов опричнины царь трактует не как личных недругов, а как преграду на пути потока народной жизни (впрочем, свою личность царь не мыслит отдельно от национального целого, поэтому личные враги для него равносильны «врагам народа» в силу своей вражды к царю). В опричнине он увидел возможность обойти и устранить эту преграду, средостение между народом и властью. Политическое юродство, конечно же, отличается от духовного, оно более жестоко, более примитивно. Но даже в казнях отсвет духовного взгляда на происходящее просматривается.

Из современных историков эту тематику попытался разработать А. Л. Юрганов. Он интерпретирует опричные казни как своеобразное русское чистилище перед Страшным судом, когда царь, подобно испанской инквизиции, печется о спасении душ грешников, которых он обрекает на смерть. Подвергая их мучениям в этой жизни, он якобы надеялся облегчить мучения их в веке будущем. Юрганов рисует образ Иоанна как человека с напряженнейшим переживанием эсхатологии, ожидающим скорого конца света. Сами казни, по Юрганову, дифференцируются по тому, как судия оценивал грехи и пороки преступника[58]. В целом небезынтересное истолкование опричнины Юргановым открывает новое направление в исследовании духовного смысла опричнины. Однако сам Юрганов и его соавторы обладают слишком профаническим мировоззрением, далеким от аутентичного православия и комплекса представлений XVI века. Поэтому их реконструкция сознания Иоанна Васильевича носит несколько вычурный и фантасмагорический характер.

Возможно, ближе к правде те, кто видят в мировоззрении царя сильный языческий элемент[59]. В исследовании Булычева показано, что это полуязычество носило во многом бессознательный характер, будучи органической частью средневекового менталитета. Мотивы, о которых пишет Булычев (магическая составляющая в опалах и магическое отношение к умершим), более органичны для XVI века, чем юргановская дешифровка опричного царства как запутанного и мрачного космоса тайных символов, искусственных метафор и метонимий. По Юрганову получается, что царь жил в превращенном мире мифотворца, взявшего в заложники своего мифа всю страну. По Булычеву, он использовал свои знания как оружие в мистической войне, жил полнокровной духовной жизнью, страдал, каялся, сокрушался о собственных грехах и грехах своих противников, искренне переживал за опальных и казнимых.

Вернемся от духовно-метафизического к социально-политической и экономической подоплеке опричнины. Как я уже отмечал, Иоанн IV применил меры, во многом повторяющие меры Иоанна III в Новгороде (которые таким образом могут быть признаны фактически протоопричными). В начале опричнины не было большого числа казней, в ссылку было отправлено примерно 180 лиц, большинство из которых являлись князьями. Однако, дальнейший ход событий показал, что земельный террор не был направлен конкретно против удельных князей. По точному замечанию Р. Г. Скрынникова, Иван Грозный не помышлял о том, чтобы полностью избавиться от своей «меньшой братии», — с помощью опричных конфискаций царь 1565–1566 годов старался подорвать родовое землевладение суздальских князей и тем самым покончить с их исключительным влиянием.

Несомненно упрощенным следует признать классовый подход к опричнине, которому были вынуждены следовать многие историки в советское время. Однако, в позднесоветское и послесоветское время разоблачению теории о разгроме в результате опричнины вотчинного землевладения, восходящей к С. Ф. Платонову, было посвящено слишком много сил. Как бы то ни было, в результате всех разоблачений не состоялось опровержения главной мысли Платонова о том, что в опричнине царь видел коренную реформу земельной собственности. Опровергнут был лишь узко-классовый подход советских интерпретаций темы. Действительно, Иоанн Грозный опирался на все классы общества, не делая предпочтения дворянам или посадским перед боярами или дьяками — точно так же все классы общества страдали от репрессий (но землевладельцы пострадали значительно больше тех, кто землей не обладал).


Иоанн Грозный вел дело к тому, чтобы вырвать корень обособленности, автономности землевладельцев, превратить их собственность в функцию государственного служения. Отсюда и идея «жалованной вотчины». Он не хотел искоренения родовитых самого по себе, он хотел укоренить службу и служение не только в индивидуумах, но и в семьях, династиях. Это была не классовая борьба в ее вульгарном понимании, а борьба со старой формацией, со старыми правами и независимостью элиты. Иоанн Грозный не признавал права перехода феодалов от сюзерена к сюзерену. Он не признавал удела как нерушимой собственности, право которой стоит выше права государя.

В целом трактовка реформы земельной собственности у историков XX века была адекватной. Относительность этой трактовки связана с «прогрессистской» идеологией, когда историческое явление оправдывалось только потому, что считалось «прогрессивным» для своего времени. В таком случае явления старой формации воспринимались как «пережитки» а опричнина — как борьба с пережитками раздробленности, удельности, вотчинности и т. д.

Что касается вакханалии казней и расправ с неугодными, картина далека от однозначности. Так, например, известно, что некоторые из бежавших или списывавшихся с Литвой бояр или князей, были прощены не один, а два или три раза, прежде чем их казнили. Иоанн IV довольно-таки терпеливо ожидал исправления «крамольников». Большинство казненных опричниками бояр уже бывали прощены по тем или иным существенным обвинениям. Иными словами, они были рецидивистами.

В антиопричной риторике стало расхожим огульное обвинение опричников в трусости, в неспособности воевать на настоящей войне. (Вновь мотивы из арсенала правозащитников-антисталинистов!) Такое обвинение не только не верно, но и не может быть верным по существу, потому что в структуре опричнины «особый» отдел, исполнявший функции тайной полиции, составлял максиму одну десятую часть личного состава. Большая часть опричнины представляла собой военную гвардию, постоянно участвовавшую в боевых действиях. Эта гвардия показала себя как превосходное войско.

Антиопричные историки и публицисты любят ссылать на поход Девлет Герея 1571 года, в результате которого была сожжена Москва. Причиной этого поражения называют трусость опричников, военную несостоятельность опричнины, а само это поражение рассматривают как главную причину разочарования Иоанна в опричнине и ее последующей «отмены». Впрочем, большинство крупных историков не считают сожжение Москвы крымцами поражением опричнины.

Обстоятельства 1571 года были чрезвычайными. Страшный неурожай 1567–68 годов привел к голоду. В 1570 году началась одна из самых опустошительных в истории России эпидемий чумы. «Это была одна из тех страшных эпидемий средневековья, которые возникали примерно один раз в сто лет и оставляли после себя почти полностью обезлюдевшие города и деревни», — пишут современные исследователи[60]. По мысли А. А. Зимина, Девлет Герей воспользовался бедственным положением России после чумы.

Что же касается трусости «кромешников», то здесь, как водится, забывают проверить противоположную версию — про активность «крамольников». О трагедии Руси и обнажении южных рубежей крымскому хану донесли перебежчики, они же и указали ему обходной путь к Москве, так что основные русские войска остались в тылу у крымцев[61]. Наконец, те, кто смакуют московскую беду 1571 года, как правило, игнорируют кампанию 1572 года или бывают очень скупы в ее оценках. Между тем, в ходе этого противостояния состоялась великая битва XVI века, произошедшая на южных подступах к Москве: вторая попытка Девлет Герея достичь Москвы окончилась его полным и окончательным разгромом при Молодях, причем активнейшее участие в этом разгроме приняли опричные войска. (В интернете можно найти замечательную статью о битве при Молодях А. Прозорова.)

Одним из выводов настоящей статьи является то, что опричнина Иоанна Грозного победила стратегически. Однако, разногласий в историографии и в оценках той эпохи было бы гораздо меньше, если бы опричнина победила еще и тактически. Однако, это не так. Тактически опричнина была скомкана, и в 70-е годы XVI века, эпоху, которая в ряде летописей получила название «порухи», созидательный потенциал роста государства был исчерпан. Это было связано с целым клубком неблагоприятных обстоятельств.

Само собой разумеется, антиопричные писатели видели главную причину порухи, упадка национального хозяйства в опричном терроре и бесчинствах царя. Между тем, анализ всех факторов способен показать, что причины порухи лежали не в опричнине, а в первую очередь в демографической динамике, главном источнике деградационных тенденций развития страны. О демографическом сжатии XVI века весьма аргументировано пишет в своей монографии С. А. Нефедов: В соответствии с неомальтузианской теорией рост численности населения должен был постепенно привести к недостатку пахотных земель, росту цен, падению потребления и частым голодным годам. (…) В середине XVI века проблема нехватки земельных ресурсов встала во весь рост. Специалисты утверждают, что уровень распашек в это время был близок к максимально возможному при тогдашней агротехнике, что дальнейшее расширение пашен было невозможно. Скудные почвы и суровый климат ограничивали емкость экологической ниши, и, казалось бы, обширные пространства Московии в действительности не могли прокормить растущее население»[62].

Так называемое демографическое сжатие началось еще в 50-е годы, однако последствия его во всем масштабе проявилось лишь в конце 60-х годов. Нефедов рисует цепь причин, приведших к «демографической катастрофе» 1568–1571 годов, следующим образом:

• демографический и технический факторы;

• природно-климатические;

• эпидемологические;

• военно-политические факторы.

Кроме того, Нефедов указывает на дополнительный — налоговый — фактор (в условиях войны государство было вынуждено налоги повышать, что усугубляло кризисную ситуацию, поскольку приводило к изъятию у земледельцев хлебных запасов, страховавших их на случай неурожая). Итак, в налоговой политике царя Иоанна действительно можно видеть вину (не причину, но один из факторов) упадка 70-х годов. Что же касается опричнины как таковой — она в череде значимых факторов, приведших к «порухе», не значится вовсе.

«Два неурожайных года, — суммирует Нефедов, — породили страшный голод, а вслед за голодом пришла чума. Крымский хан воспользовался эпидемией, чтобы нанести Москве страшный удар — к эпидемиологической катастрофе присоединилась военная катастрофа. Период конца 1560-х — начала 1570-х годов соответствует неомальтузианскому пониманию экосоциального кризиса. Хотя кризису предшествовало Сжатие, он был существенно ускорен чрезмерным налоговым давлением государства, которое сужало экологическую нишу этноса. Ситуации такого рода достаточно часто встречаются в истории…»[63]

Хотя войну «на три фронта» государство Иоанна блестяще выдерживало, оно не могло справиться с наплывом других обстоятельств, понимание и прогнозирование которых было не во власти государя. В силу названных причин на рубеже 60-х — 70-х годов страна очутилась в глубоком кризисе. Однако царь обладал непреклонной волей — это выражается и в блестящей организации обороны 1572 года (разгром крымцев, навсегда положивший конец массовому угону русских в рабство), и в новых победах на ливонском фронте, и в активнейшей дипломатической борьбе, которую он не переставал вести.

Мог ли Иоанн Васильевич найти мудрое решение в связи с этим многофакторынм кризисом? Сложный вопрос. Во всяком случае, теоретически решение было найдено. Оно было изложено публицистом Ермолаем-Еразмом в работе под названием «Правительница». Суть этого решения заключалась в перераспределении общественного пирога в пользу крестьянства как реальной хозяйственной опоры государства. Что касается элиты, часть ее Ермолай-Еразм предлагал перевести из земельных собственников в служилых людей, получающих, по выражению А. И. Фурсова, «продпаек». Вероятно, такая реформа могла бы значительно смягчить последствия «демографического сжатия», найти в государстве скрытые резервы. Это была бы гипер-опричнина. Однако, нужно понимать, что, несмотря на гений и огромную внутреннюю силу царя Иоанна, изнасиловать историю и дух своего времени он не мог. Достаточно было уже и того, что он сумел осуществить просто опричнину. Гибкость средневекового менталитета имеет свои лимиты и гипер-опричнину (замену поместий и вотчин на жалованье и продуктовое обеспечение) тогдашняя реальность скорее всего отторгла бы.

Что касается отмены опричнины в 1572 году, А. И. Фурсов достаточно аргументировано опровергает этот миф. Правда в том, что тогда был отменен термин «опричнина», но не сама его функция в государстве. То, что наследовало опричнине, отныне называлось «двором» (был избран более традиционный и менее пугающий термин). Главное — не было никакого разочарования в опричнине. Задачи, перед ней поставленные, она в основном решила.

То, что царь не разочаровался в ней, на мой взгляд, подтверждается в его завещании, черновик которого был составлен, по всей вероятности, в 1572 году и никак не раньше. В нем Иоанн написал: «А что есми учинил опришнину, и то на воле детей моих, Ивана и Федора, как им прибыльнее, и чинят, а образец им учинил готов»[64]. Иными словами, опричнина передается детям как наследство и завет царя, более того, как готовый образец.

Первоначально опричнина была использована государем как инструмент перехватывания реального суверенитета (в этом состоял главный политический аспект опричнины). Суверенитет был перехвачен чрезвычайно эффективно и в чрезвычайно короткие сроки. То, что в истории занимает обычно столетия, было проделано за несколько месяцев. То было виртуозное политическое решение, инновация, которая привела к возникновению своеобразного русского типа власти — самодержавия.

«Социальное происхождение самодержавия, — отмечает Д. Н. Альшиц, — неразрывно связано с опричниной. А происхождение, как известно, можно отрицать, но нельзя «отменить»»[65]. Огромное значение царского ордена, с точки зрения Альшица, показал Собор 1561 года, в ходе которого опричнина выполняла роль эффективной диктатуры по отношению к другим институтам.

В опричнине, на мой взгляд, было осуществлено выращивание имперского позвоночника России. Это было достигнуто путем перепахивания элиты, лишения ее родовой силы, связи с землей, феодальными кланами, путем разрушения малых местных пирамид-землячеств и построения вместо них большой и всевластной опричной иерархии, «особой царской территории» (территории как в географическом, так и в символическом смыслах) — превращение государства в по сути национальное и христианско-имперское. Тех, кто представлял интересы частей и готов был идти за них до конца, Иоанн за время своего царствования «перековал» в служителей национально-имперского единства. Кого-то он перековал силой убеждения, кого-то через страх и насилия. Кого-то, кто по тем или иным причинам не мог быть перекован, он просто уничтожил. И хотя полностью изменить элиту он был не в силах, но импульс, преданный им русской аристократии, вектор, который он задал, оказался стратегически победоносным.

Это была виртуозная политика — и в результате ее Россия получила шедевр самодержавия, систему более сложную и совершенную, более устойчивую чем европейские абсолютные монархии и восточные деспотии. Сила и устойчивость самодержавия объясняются, в частности, тем, что через его эмбрион-опричнину произошло теоретическое «уравнивание всех пред лицом государя» (С. Ф. Платонов). Более того, в опричнине сложилась прямая «сферы связи с царем» для тех, кто прошел тщательный государев отбор (или «перебор людишек»).

Опричнина — это правда России XVI века. Дух опричнины правдив и сейчас, отвечает и сегодняшним задачам жизни. Опричнину нельзя законсервировать, увековечить, так же как нельзя приложить ко всем ситуациям и эпохам диктатуру, или чрезвычайный режим. Каждое время и эпоха требует своего инструментария. Если при Иоанне Грозном опричнина означала созидание империи, то завтра она будет знаменовать ее восстановление.

Империя и воля[66]

Цель этого доклада не академическая, а скорее полемическая. С академической точки зрения было бы довольно трудно в рамках круглого стола анализировать такие понятия как «нация» и «империя», поскольку один лишь вопрос об определении каждого из этих понятий по своему масштабу потянет на солидную диссертацию. Фактически, мы сегодня не имеем консенсуса по данному вопросу и в научной, и в публицистической среде.

Два национализма

Возьмем понятие «нации» и примыкающее к нему понятие «национализм». Слова очень многозначные. Одна из модных сейчас трактовок нации — воображаемое сообщество, «неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное» (Бенедикт Андерсон). Нация трактуется при этом как «новый способ связать воедино братство, власть и время», изобретенный в XVIII в. и с тех пор находящийся в процессе модульного перенесения и адаптации, приспосабливающийся к разным эпохам, политическим режимам, экономикам и социальным структурам. В итоге эта «воображаемая общность» проникла во все мыслимые современные общества.

При этом важно отметить, что воображаемое не означает его иллюзорности. Мы часто воображаем и то, что есть в действительности, или то, что может произойти реально. Собственно, Бенедикт Андерсон именно этот смысл и вкладывал в данное словосочетание. Для него существенно было подчеркнуть момент создания нации на основе индивидуальных сознаний участников данного сообщества, будущих членов будущей нации. Гораздо более радикальная трактовка встречается у другого известного исследователя Эрнеста Геллнера, который утверждает, что нации Нового времени создаются как будто из ничего, конструируются из некоего пассивного субстрата волей политического субъекта: «Национализм не есть пробуждение наций к самосознанию: он изобретает нации там, где их не существует». «Руританцы раньше думали и выражали свои чувства на языке семьи и деревни, самое большее на языке долины и, возможно, иногда на языке религии. Но теперь, втянутые в тигель индустриального развития, они не имели больше ни долины, ни деревни, а порой и семьи». И если у Геллнера в роли творящего нацию субъекта представлены журналисты или учителя, то нужно заметить, что, хотя это было очень важное звено в формировании наций, однако звено не ключевое. Основным агентом и субъектом формирования наций Модерна был, конечно, крупный капитал. Почему многие напрямую связывают нацию с индустриальным периодом развития.

Здесь возникает вопрос, а что, без капитала нация не может возникнуть? Может быть, тогда и для наших современных националистов это ключевой вопрос? И если это так, то как у нас обстоят дела с национал-капиталистами? Где те капиталисты, которые поддержат создание национального государства в России? И если таковых не обнаруживается, не получается ли, что осуществить запуск national state у нас могут лишь иностранные субъекты? Вопросы непростые и довольно-таки неудобные. Но в практической политике на них приходится отвечать.

Но я бы хотел сказать, что этот вопрос может решаться иначе. Потому что существует и другая традиция понимания нации, не связывающая ее зарождение с Модерном. И уже в XIX веке у нас были такие выдающиеся и самобытные теоретики как Николай Григорьевич Дебольский, построивший развернутую концепцию «национальности», «национального начала». И в его трактовке как раз получается, что народ изначально нагружен очень серьезными и культурными, и государственными, и религиозными связями, системными связями. Без них он неполноценен, ущербен и по существу народом назван быть не может. «Историческое достоинство племени, — писал Дебольский, — состоит в его силе для борьбы за свой духовный тип». «Для всякого народа величайшее и важнейшее целое есть он сам». При этом идея народности еще нигде не достигла даже приблизительно полного осуществления.

У Дебольского есть очень интересная мысль, которую воспроизводят сегодня и на Западе, и у нас. Это мысль о том, что с либеральной точки зрения, будущее народа строится по неким предвзятым, отвлеченным правилам, а, с точки зрения начала национальности, это будущее должно быть укоренено в прошлом, в самом ходе предыдущего развития. Что такое это предвзятое, отвлеченное правило, если посмотреть на него конкретно? Предвзятое, отвлеченное правило — это внешний образец. «Национальное государство», в первую очередь, это конечно, английский образец. Сегодня уже говорилось о британских политических образцах. Однако, Англия дала образец не только империи, но и предложила самую влиятельную и самую воспроизводимую в Новое время модель для националистов. Здесь Дебольский подчеркивает, что если мы хотим стандартизировать себя по лекалам англичан или других стран, которые создали национальные государства, то фактически мы встаем на путь именно либерального национализма. И эту точку зрения косвенно подтверждают сегодня очень многие исследователи. Вот несколько примеров.

Немецкий исследователь Кон делит национализм на два типа: западный и восточный. Причем, в восточный тип у него попадают и немцы, и Восточная Европа, и русские. А Бирнбаум то же самое называет другими словами: государственный и культурный типы национализма. Отмечают, что западный, или государственный, национализм тесно связан с либеральной идеей, он либерален по своему происхождению. И здесь, помимо Дебольского, вспоминается его современник Константин Николаевич Леонтьев, который указал на то, что западный либеральный национализм фактически способствует денационализации в глубинном, коренном смысле слова. Это парадокс национализма космополитического, национализма, который, по мысли Леонтьева, через государственные институты губит культурный и бытовой национализм. То есть ведет к лишению народа его сущности, его специфичности.

Итак, мы имеем дело с двумя национализмами. С одной стороны, либеральным, создающим те самые national state, «нации», из которых, как из кирпичиков, складываются и старые международные европейские союзы, и Лига наций, и затем ООН, и нынешнее «международное сообщество», которое обеспечивает согласованную расправу сильных держав над «тиранами» и теми, кто не вписывается в передовые стандарты демократии, политкорректности и глобализации.

Но кроме него существует древний «национализм», который в разных народах именовался по-разному, на языках этих народов. Это понимание «нации» можно трактовать как приверженность «алтарям и нивам» родины, «ларам и пенатам» своего города и своего царства, связан с такими идеалами и ценностями как Отечество, Семья, Земля (Русская земля, о которой читаем еще в «Слове о полку Игореве»). Он крепко связан с народными представлениями о вере предков, о церкви как «народе Божием» (не родоплеменной общине, а именно народе, предстоящем в храме перед лицом Божества). В этом смысле я абсолютно согласен с теми, кто говорит о складывании русского государства-нации задолго до появления новых «наций» буржуазной эпохи. Представляется точной мысль А. Н. Савельева, что основы современной русской нации проявились уже на Куликовом поле.

В чем корень различия двух национализмов? Первый порожден капитализмом, второй является наследником вечной традиции патриотизма. Первый есть реакция на антинациональную власть мировых сетей, попытка к ней приспособиться. Второй существовал всегда и поэтому есть надежда, что он переживет капитализм и саму глобализацию. Понятно, что «восточный» национализм не противоречит имперской идее, но органично с ней стыкуется. Такой национализм, если бы он развился до международного уровня, дал бы совсем иные плоды, чем «либеральный национализм» англосаксов. Приведу еще одну цитату из Дебольского на сей счет, которая отражает русский дух — как дух русских «колонизаторов» Сибири, так и дух русских путешественников, дух Миклухо-Маклая: «Туземцев Океании то истребляли выставленною отравою, как крыс или мышей, то устанавливали для них демократически-конституционные государства… Не гораздо ли рациональнее и нравственнее относиться к каждому человеческому типу сообразно его особенностям и, признавая его право на самосохранение, предоставлять ему возможность достигать этого самосохранения доступными для него путями? Именно к этой цели и направляется международная нравственность, основанная на начале народности. (…) Чем менее высший тип вмешивается в жизнь низшего, тем лучше».

Что касается Британской империи, она явилась своего рода инициатором либерального национализма и в Европе, и в Азии. Известный английский деятель лорд Маколей, который был одним из руководителей колониальной Индии, создал программу взращивания индийцев-космополитов. Он говорил: «Нам нужно создать особый класс людей — индийцев по крови и цвету, но англичан по вкусу, мнению, морали и интеллекту. (…) Ни один индиец, получив английское образование, не остается всей душой привязан к своей религии… Мое твердое убеждение состоит в том, что если последовать нашим планам образования, то уже через тридцать лет в респектабельных классах Бенгалии не останется ни одного идолопоклонника».

И вот спустя 100 лет несколько генераций этих «по цвету индийцев, а по духу англичан» проводят мощную кампанию по национально-освободительной борьбе индийской нации (известно, что в до-колониальной Индии представления о едином народе не существовало, это был конгломерат весьма разнообразных племен и языков, лишь частично объединявшихся в имперском проекте Великих Моголов). Фактически можно сказать, что через формирование местной элиты-медиатора, сословия двуязычных космополитов, была создана среда, в которой созревал эмбрион будущего либерального национализма XX века, конструирующего новые «нации» в освобождающихся от колониализма странах. Это не значит, что Маколей был недальновиден и не учитывал всех последствий культивирования элиты-медиатора. Напротив: даже уходя из своих колоний, Британия оставляла в них такие элиты, которые самой своей внутренней конституцией гарантировали, что эти народы и государства уже не вернутся к своим сакральным и политическим традициям, а будут впредь развиваться в русле цивилизации-лидера. Здесь достаточно явственно видна духовная связь и внутреннее родство либерализма и космополитизма.

Формат national state активно использовался и сейчас продолжает использоваться как едва ли не единственный образец и цель всех революций в странах периферии, как стандарт их эмансипации от любых видов старых элит. Это формат, предлагаемый для контрэлит, которые очень часто приручены или даже заранее выпестованы Западом. Это тот же маколеевский принцип — но реализованный уже не в колониях, а в зарубежных государствах. Контрэлита-медиатор в данном случае выступает как революционный передовой класс, призванный внушить массам идею о преодолении собственной «отсталости» и устранении традиционной несправедливости. Уже упоминавшийся Бенедикт Андерсон чувствует некоторую двойственность, когда говорит о такой стандартизации — в первом издании своей книги о воображаемых сообществах он оговаривается, что «в политике «строительства нации», проводимой новыми государствами, очень часто можно увидеть как подлинный, массовый националистический энтузиазм, так и систематичное, даже по-макиавеллиански циничное впрыскивание националистической идеологии через средства массовой информации, систему образования, административные предписания и т. д.» В следующих изданиях он отказывается от этой мысли, предлагая другое объяснение, а именно: естественности и спонтанности того единообразия, с которым колониальные общества переходят в пост-колониальный порядок. Андерсон предлагает для этого эффекта копирования форматов одних обществ другими метафору «пиратства» и шутит по этому поводу, что «революция» и «национализм» суть изобретения, на которые невозможно заполучить патент. Однако с еще большим успехом феномен трансфера революций и national state можно объяснить вовсе не «пиратством», а тем, что эти транслируемые образцы действуют как вирусы в межцивилизационном пространстве. «Заразительность» этих вирусов может быть истолкована как в медицинском, так и в зоопсихологическом смысле (рефлекс подражания, мимикрии, стадного поведения и т. п.). Именно таким образом — как цепные реакции подражательных рефлексов — могут быть объяснены «парады» суверенитетов, бархатных революций и «просыпающихся» национализмов. Подражание же обеспечивают как раз западнические элиты и прослойки в странах периферии.

Другой пример, который бросает свет на природу распространения «национального государства» на месте разрушаемых империй — это мысли Вальтера Шелленберга, которые он озвучивал для своих коллег по управлению имперской безопасности по поводу того, как необходимо организовать российское социальное пространство после покорения Советского Союза: «Едва ли двухсотмиллионный народ можно удерживать в подчинении с помощью иностранной полиции… В конце концов, это, вероятнее всего, подтолкнет их к какому-нибудь империалистическому панславянскому движению. Я думаю, нам следует создать несколько автономных образований и поощрять их национальных лидеров. Тогда мы сможем сыграть на их взаимной вражде. Подумайте хотя бы об украинцах, грузинах, белорусах, людях типа Мельника и Бандеры…» Цитата красноречива. План Шелленберга не был тогда реализован, как вы понимаете. Он реализуется сейчас.

Злободневные события в арабских странах последних месяцев, текущие события в Ливии отражают дальнейшую стандартизацию незападного мира. Их нельзя интерпретировать иначе, чем процесс «приведения в соответствие» по зловещим рецептам, прописанным мировым хирургом. И дело здесь не столько даже в нефти, сколько в готовности либо неготовности конкретных режимов быть лояльным глобальному проекту, этой вездесущей «империи добра».

Империя и цивилизация

Я думаю, что корень противопоставления национального государства и империи лежит в том, что имперская государственность, какой бы она ни была (а они чрезвычайно разнообразны), в принципе, несовместима с глобализацией. Имперская государственность сама представляет собой частную глобализацию на своем пространстве. Поэтому имперские проекты не могут не противоречить той глобализации, которая является по отношению к ним внешней. Я думаю, что существует связь существует между империями и принципами протекционизма, ведь в экономической политике империи, как правило, эти принципы реализуются. А национальное государство вполне может позволить себе вступать в так называемый «свободный», открытый рынок.

Определить империю, так же как и нацию, чрезвычайно трудно. Практически сегодня в науке мы слышим уже такие определения империи, что они полностью размывают суть разговора. Перечислим лишь несколько исторически сменявших друг друга вариантов интерпретации этого понятия. Древнее латинское представление об империуме как просто «власти» расширяется под влиянием греческого представления об ойкумене, которое греки подарили римлянам. Отсюда классическое представление об империи как о политической вселенной, особом мире. Есть представление об империи как о гражданской религии, которое тоже восходит к античности. Есть взгляд Монтескье на империю, как явление азиатское, деспотию восточного типа, и это несмотря на то, что сам он был современником Священной Римской империи германской нации (существовавшей на тот момент уже 7 веков). Есть взгляд на правильную империю, как колониальную державу.

Империя может трактоваться как политический псевдоним самостоятельной цивилизации. Таким образом, отрицание «имперскости» либо со стороны либералов («все империи разрушаются»), либо со стороны так называемых националистов («хотим жить в нормальном национальном государстве») суть не что иное как западническая интеллигентская идиосинкразия по отношению к Русской цивилизации. А аргументы здесь — дело вторичное.

Ну и наконец, пункт, который мне представляется очень интересным. Империя может трактоваться как политический псевдоним самостоятельной цивилизации. Или быть неким уточняющим указанием на политический аспект самостоятельной цивилизации. Иногда уместно говорить об империи как политическом лице цивилизации в стадии ее полноценного раскрытия (порою на ранних стадиях имперская идея может проявляться неотчетливо, а на поздних стадиях — затухать).

Самые свежие трактовки империи исходят из того, что попытки уловить ее сущность через какие-то отдельные черты (сакральная вертикаль, особый тип элиты, специфическая структура центра и периферии и проч.) неэффективны. Новые определения империи призывают к простоте. Так, например, Доминик Ливен считает, что нужен расширительный подход, только он способен объяснить, что реально происходит. Согласно его определению — империя есть государство, управляющее многими народами и землями — получается, что на сегодняшний день империями являются Китай, Индия, Индонезия, ну и, конечно, США. (У самих американцев, несмотря на обычную для них неприязнь к империи, встречаются и другие оценки, например, мнение А. Гамильтона, портрет которого печатался на десятидолларовой купюре, что Соединенные Штаты являются «империей, во многих отношениях самой интересной в мире».)

Весьма любопытную трактовку предложили Хардт и Негри в своей нашумевшей книге-бестселлере, в которой речь идет не о тех империях, которые были, а о той империи, которая грядет. У них получается, что сама транснациональная система, сама глобализация представляет собой итог развития всех империй. Эта мысль очень интересная, мне казалось, что наши националисты должны были бы как-то отреагировать на эту книгу, достаточно глубокую, во всяком случае, не пустую. «Наиболее важный сдвиг, — пишут авторы «Империи», — происходит в самом человечестве, ибо с окончанием современности также наступает конец надежде обнаружить то, что могло бы определять личность как таковую. (…) Здесь и возникает вновь идея Империи, не как территории, не как образования, существующего в ясно очерченных, определенных масштабах времени и места, где есть народ и его история, а скорее как ткани онтологического измерения человека, которое тяготеет к тому, чтобы стать универсальным».

Эта сетевая, нетократическая империя порождена тем, что, на мой взгляд, глобализация, упершись в пределы географии, перенаправлена вглубь и начинает перестраивать саму сущность человека, поскольку в физическом пространстве и в истории обществ и экономик у нее остается слишком мало пищи. Главным полем битвы становится теперь духовная культура и те границы (национальные, религиозные, языковые), которые сохранялись до сих пор как структура различия между традициями, многообразия образцов слова, поступка и даже бездействия и молчания. Глобализация подступилась к той внутренней свободе, которая всегда оставалась интимной и потому неприступной для коллективных «левиафанов» стороной человеческого бытия, той свободе, что расцветала благодаря деспотии и вопреки эмансипации.

То, что западная империя переходит в такую форму, превращается в сеть, превращается в некое распределенное, дифференцированное сообщество, которое внедряется повсюду и везде репродуцирует обслуживающую ее интересы элиту, тех самых «бенгальцев», которых Маколей в свое время культивировал в Индии, — по-моему, это факт.

И если я оговорился, что считаю правильным понимать империю как переименование цивилизации, необходимо добавить, что здесь, по-моему, есть ответ на очень многие вопросы. В том числе и на вопрос: а почему они такие разнообразные? Ведь в истории нет ни одной империи, во всем похожей на другие. И сколько бы ни говорили об образцовости, никаких образцов для империй в действительности тоже нет. Британская империя вовсе не образец. И есть Римская империя, которая во многом объясняет, почему Россия не такая, как колониальные державы Запада.

Здесь заложена еще одна хитрость. Цивилизация, так же как и нация, двойственное понятие, и так складывалось уже с самого начала XIX века. Двойственность в трактовке цивилизации — тема известная, но я бы хотел обратить внимание на то, что сама игра понятий чрезвычайно показательна. В смешении цивилизации как особого культурного мира, «культурно-исторического типа» в терминах Данилевского, «суперсистемы» в терминах Питирима Сорокина, и с другой стороны цивилизации в ее технологически-организационном понимании (начиная от Кондорсе, Бокля и заканчивая современными поборниками «глобальной цивилизации») таится целый клубок подмен.

В основе этой двойственности лежит полисемия между цивилизациями как особыми культурными мирами и абстрактной (объективисткой) цивилизованностью, уровнем цивилизации[67]. Два этих значения понятия «цивилизация» несводимы друг к другу. Эта полисемия, на мой взгляд, является если не всегда обманом, то почти всегда самообманом. Выход из этой двусмысленности не так уж сложен, он состоит в том, чтобы отдельно употреблять понятия «цивилизация» и «цивилизованность», потому что русский язык, богатый наш язык, в отличие от многих других языков, такую возможность дает. Для космополитической прослойки, этой «нации поверх наций», между двумя понятиями цивилизации разница несущественна. Но для всех остальных людей и сообществ, пока они не переварены мировой сетью, пока их не сожрали и не отправили в клоаку пост-истории, разница эта очень и очень существенна.

Если речь вести о цивилизованности, то мы имеем один дискурс империи, если речь вести о цивилизации, то это совсем другой дискурс. Во второй половине XX века первому дискурсу соответствует «мировая цивилизация» С. Хантингона, которая у него сочетается с тезисом о неизбежном столкновении различных цивилизаций (вновь игра понятий!), «транснациональная система» У. Мак-Нила, «срединная цивилизация» Д. Уилкинсона (у обоих они вступают во взаимодействие с локальными цивилизациями с тем чтобы постепенно их ассимилировать — опять та же игра!). Второму же дискурсу соответствует, скажем, теория суперэтносов Л. Н. Гумилева или концепция «большой длительности» Ф. Броделя, в которых возрождается собственно «цивилизационный подход» в его классическом понимании. Концепция «империи» Хардта и Негри, кстати говоря, воспроизводит представления Уилкинсона о финале истории локальных цивилизаций через их полную и окончательную интеграцию в глобальной системе, поскольку все они неизбежно «конвергируются» с так называемой срединной или центральной цивилизацией, ядро которой мигрирует (в настоящий момент оно расположено на Западе, но не в географическом смысле, а в смысле происхождения транснациональных сетей). Отсюда становится понятной и подоплека логики «конца истории», когда одна суперсистема должна была поглотить вторую и тем навсегда завершить процесс сосуществования параллельных, суверенных русел развития.

Империи в истории действительно очень друг на друга не похожи, и в то же время между каждой из них есть что-то общее. Если проанализировать эти соответствия, то выяснится, что в Российской империи ничего «странного», противоестественного и не имеющего аналогов не было — вопреки тому, что последнее время пишут идеологи антиимперской национал-демократии. По всем основным своим чертам наша империя на что-то да была похожа. Это труднее сказать о Советском Союзе, потому что Советский Союз в значительной степени был уникальным образованием, экспериментальным, авангардным проектом, и здесь параллели находить гораздо труднее.

Рассмотрим кратко основные претензии, которые предъявляются к Российской империи. Говорят в этой связи о крепостничестве, хотя известно, что крепостничество было отменено и в Германии практически в то же время, что и у нас. Приводят сильный и справедливый аргумент о нещадной сверхэксплуатации русских. Действительно, подати в отношении русских в XIX веке были в 2–3 раза выше, чем в отношении большинства нерусских подданных. Но и здесь мы видим явный аналог в Османской империи с ее сверхэкспуатацией анатолийских крестьян. В ментальном плане в Порте это проявлялось даже острее, поскольку само понятие «турок» в устах высших сословий было синонимом понятия «мужик», «деревенщина». Такого нельзя сказать о понятии «русский» в Российской империи.

Русские несли не просто большую часть тягот, а фактически определяли своей жертвенностью успех империи. Приведу статистический пример. Новейший анализ воинской повинности, показывает, что в самом конце XIX века из призванных в российскую армию 90 % были русскими (включая малороссов и белорусов), и точно такая же цифра высвечивается в 40-е годы, во время Великой Отечественной войны. Хотя эти цифры могут показаться неприятными для многих этнических меньшинств и представителей неславянских республик бывшего СССР, но факт этот нельзя замалчивать. Иными словами, в великих войнах нашего прошлого воевали русские, побеждали русские, и если терпели поражение, то тоже русские. Кстати говоря, я считаю, что значение этих испытаний, которые выпали на долю наших предков, неотразимый аргумент в пользу того, что русские имеют право на Россию. Но о том, как может быть оформлено это право, поговорим чуть позже.

Массированное включение в элиту инородцев, как вы понимаете, типично для многих империй, в том числе и Римской империи (в поздний период там это распространилось в гораздо больших масштабах, чем в любой период нашей истории). Создавая слой элиты-медиатора, посредствующего между властью и нерусскими народами, наша империя далеко не всегда шла по пути вассалитета и призыва на службу местных князей, но часто назначала русских наместников либо создавала аппарат «попечителей». И сочетание этих методов позволяло удерживать социокультурное разнообразие огромного пространства в едином формате.

Наделение благами культуры и цивилизации в ущерб и в обход нациобразующего ядра — упрек в адрес нашей империи справедливый, преимущественно когда это касается советского периода. Такая политика может объясняться издержками концепции интернационализма, концепции, которая в сущности своей не может быть признана имперской, а является авангардной, чем-то вроде противоядия, предложенного марксистами симметрично против транснационального космополитизма капиталистического мира. Попытки привязать к себе другие страны и народы через преференции, братскую помощь были вызваны не только широтой и добротой русской натуры, но также и изначально более слабыми конкурентными позициями советского блока по отношению к Западу.

Что касается раскола народа с элитой, живущей зарубежными образцами, это тоже явление довольно распространенное, подавляющему большинству империй свойственное. В той же Римской империи, известной своим патриотизмом и гордостью римским гражданством, тем не менее, греческие влияния на время полностью наводнили культурную жизнь элиты, а затем и простонародья.

Если же говорить о Британской империи, то отсутствие раскола рядового англичанина XIX века со своей элитой было куплено ценой уничтожения в более раннюю эпоху низших слоев несколькими волнами «огораживаний», пауперизации и вынужденного выселения бедноты из Англии. Хаос, создаваемый в империи через подавление низов, сбрасывался на периферию (типично английское решение!). Прежде чем исповедовать националистическую или имперскую англоманию, стоит разобраться, кто был более жесток по отношению к своему народу — английские джентльмены или российские и турецкие крепостники.

Самый абсурдный аргумент против Российской империи состоит в том, что она не проводила колониальную политику по образцу Британской. В самой мысли о сопоставлении России с островной Англией есть вопиющая несоразмерность. Россия в этом отношении всегда была типичной «теллурократией», то есть континентальной державой, а потому она стремилась к минимальной конфликтности при включении в свой состав новых провинций. Практически все теллурократии избегали геноцида присоединяемых этносов, рекрутировали в имперский класс местные элиты, исповедовали веротерпимость и осуществляли мягкую адаптацию малых культурных и экономических укладов к имперскому порядку. Сопоставлять в этом отношению Россию с колониальной Британией — дело бессмысленное. «Континентальность» — не просто русская судьба, но и черта русского духа, для которого соседние племена всегда люди, а человечность является гарантом мирного общежития. На сей счет красноречива цитата из сочинений Вернера Зомбарта: «Мы стали богатыми, так как за нас умерли целые расы и племена, целые части света были обезлюдены для нас…» Выше я уже говорил о русском прочтении национализма и русском отношении к другим народам. Нам никогда не было свойственно «путать» людей с животными. (При этом были в истории нашей империи и жестокие решения, но как правило они были вызваны жестокими обстоятельствами — пример: выселение огромного числа черкесов в Турцию в 1860 году.)

Итак, Россия не может быть признана «странной» империей. Она была империей вполне нормальной, более того норма имперских успехов была явно превышена и по многим показателям русские как имперский народ могут быть признаны чемпионами. «Странность» и уникальность России состоит вовсе не в «империи наоборот», а в необычайной способности строить великую цивилизацию в крайне неблагоприятных климатических условиях. Русская природно-экологическая ниша — самая холодная и неурожайная из тех, что служили базисами великих цивилизаций мировой истории. Для такой цивилизации, учитывая к тому же ведущий земледельческий уклад ее ядра, нужен был особенный, очень могучий, неунывающий и жизнестойкий народ.

Уникальность России состоит вовсе не в «империи наоборот», а в необычайной способности строить великую цивилизацию в крайне неблагоприятных климатических условиях. Русская природно-экологическая ниша — самая холодная и неурожайная из тех, что служили базисами великих цивилизаций мировой истории. Для такой цивилизации, учитывая к тому же ведущий земледельческий уклад ее ядра, нужен был особенный, очень могучий, неунывающий и жизнестойкий народ.

Политику Российской империи и СССР по отношению к русским нельзя оправдать. Отсутствие оправданий этому — вывод из нашего прошлого, который мы обязаны сегодня сами себе предъявить, вывод, на который мы обязаны опираться. Но с другой стороны, извлечение уроков из прошлого не должно затмевать того факта, что русский тип империи предполагал опору на головной народ как на свой оплот. Российская империя всегда держалась на русских, осознавала это и делала упор в своей политической воле на идею служения. Самый жестокий император Петр Великий не жалел не только своих подданных и солдат, он, как известно, не жалел и себя — подавая другим пример труда и служения. Неоправданность и несправедливость сверхэксплуатации русских не означает, что сегодня национальные силы могут впадать в обратную крайность: объявить о «национальном государстве» как режиме русской релаксации.

Время отпуска и всенародных «каникул», который был объявлен Горбачевым и запойно отмечено Ельциным, истекает. Для нас «каникулы», как можно видеть, оборачиваются бедой и вымиранием. Секрет наших успехов в том, что мы неунывающий народ. А жизнь «для себя», замыкание на обывательском уровне бытия вызывает в русских уныние. И в отличие от более ограниченных и плоских народов протестантской Европы для нас такое уныние будет равносильно медленному самоубийству, алкоголическому и наркотическому угасанию.

Русская мощь и воля



Поделиться книгой:

На главную
Назад