Модернизационный консерватизм, который был принят на съезде нашей боярской партии в прошлом году, шизофреничен как короткое замыкание. В ее манифесте заявлена «идеология стабильности и развития», то есть одна часть этой идеологемы блокирует другую. Эта идеологема и все «находки» спичрайтеров партии мало согласуется и с консерватизмом, и с модернизацией, поскольку за медоточивой риторикой просматривается осторожное желание, как бы не наплевать в лицо ненавистному прошлому и как бы не накликать неведомое будущее. За официозной шизофренией скрывается нечто более страшное, чем болезнь — бессилие. Именно бессилие и безволие, воплощенное в нынешней системе, блокирует как развитие, так и самовоспроизводство национальной идентичности (то есть подлинный консерватизм). Развития в этой системе не происходит, но и национальное лицо размывается, деградирует.
Формула шизо-идеологии, если смыть с нее мощный слой макияжа, в сущности проста: ни консерватизма, ни модернизации! — что отражается в более приличной формуле умеренности и аккуратности, обозначенной в том же манифесте — продвижение вперед «без застоев и революций». Ирония в том, что нынешний застойный процесс в элите был закреплен русской «оранжевой» революцией 1991–1993 годов. Застой и революция не антиподы РФ, а ее базовые столпы. Ельцин скрестил революцию с застоем, а Путин подморозил этот противоестественный союз, сплотив государство, крупный бизнес и верхушку криминала вокруг олигархической узурпации. В современной России, признанной недавно страной-лидером по числу долларовых миллиардеров в Европе, ни самодержавия, ни опричнины даже в остаточном виде не осталось, все средства и соки странны откачены в пользу горстки миллиардеров — триада Фурсова усечена до монады без примесей — «олигархичнейшей олигархии» или плутократии. Плутон, римский бог ада и мертвецов, что любопытно, по совместительству был также богом преступного мира и земного богатства. Отсюда и глубинный смысл понятия «плутократия» — власть мертвечины, мертвого золота над живыми душами, понукание государством со стороны преступников, имеющих неправедные богатства.
У нашей топ-элиты есть только один шанс «инновационного прорыва» на локальном участке — если они убедят крупный международный капитал, внешние центры силы в том, что часть инновационного бизнеса (международного) имеет смысл разместить в России. Ведь инновационные технологии и мозги легко переводятся из одной географической точки в другую. Это не тяжелая индустрия, требующая долгой наладки производства и его врастания корнями в почву. И база, и мозги могут быть мгновенно переброшены, — туда, куда велят Большие деньги.
Похоже, кого-то из золотых, «плутократических» акул глобального мира уже убедили. И такой инновационный кластер в РФ под исполнительным руководством, к примеру, Чубайса, вероятно, подготовят к запуску. Главное — не дать «соскочить» России (и «шизо-консерваторам» вместе с ней). Кто знает, что она станет вытворять, избавившись от крючка?
3. Почему он не динамический?
В «Русской доктрине» и следующих за ней книгах мы говорили, конечно, про другое инновационное развитие. Мы имели в виду не шизофренический консерватизм, галлюцинирующий темой модернизации, а консерватизм динамический. В динамическом консерватизме, в отличие от модернизационного, нет оксюморона.
Консерватизмом он является потому, что, будучи способен к быстрому обмену между полушариями национального мозга, в этом круговороте смыслов и действий удерживает целое. Динамический он потому, что учится жить в состоянии неустойчивого равновесия, упреждая реакции внешней среды. Стать динамическими консерваторами значит, оставаясь русскими и опираясь на Россию, превратиться в виртуозов неустойчивости, нестабильности, не подчиняющихся хаосу, не зараженных его вирусами, а владеющих им. Такие «динаконы», агенты социальной негэнтропии, чувствующие себя в быстроменяющихся условиях как рыба в воде, сами отчасти похожи на исчадий хаоса (в смысле своей вооруженности и скорости действий). Это играющие на опережение активные иммунные элементы, сбрасывающие хаос ниже пороговых барьеров социальной системы, туда, где ему место, — не обороняющиеся, но непрестанно атакующие, согласно правилу А. В. Суворова, когда «голова хвост не ждет», когда инициатива захватывается. Переход, трансфигурация для них — привычное состояние, а не что-то критическое или временное. Вот уж где действительно не остается места ни для застоя («динаконы» постоянно взрывают энтропию), ни для революции (понимаемой как прорыв хаоса и авария в системе — такие сбои «динаконами» вычисляются и заранее устраняются).
Именно в перехвате инициативы, на мой взгляд, состоит глубинный смысл и русской опричнины.
Теоретическое отступление.
В. Ю. Сурков в интервью «Ведомостям» как будто опровергает устарелость режима, демонстрируя понимание того, что для подлинной модернизации нужна не предлагаемая юргенсами предварительная политическая модернизация (читай — либерализация № 2), а, напротив, утверждение авторитарной модели:
Для реальной технической и инфраструктурной модернизации России, повторим мы, нужна модернизация по-русски, или новая опричнина, нужно перетряхнуть сложившуюся систему и стать консерваторами не для себя, а консерваторами для Бога и народа, консерваторами для будущих поколений. Нужно, как сказал бы царь Иоанн, «перебрать людишек». Потребуются новые люди и в науке, и в управлении, и в обеспечении безопасности. Нужен новый социальный порядок: когда в чести тот, кто служит.
Как страшно для шизо-консерваторов! Ведь это означает разрыв с уютным «миром стабильности», отказ от демонстративного гуманизма. Но идеологема «стабильного развития» изначально придумана не для России, это идеологема не годится для донора, а только для глобального вампира. И заявленная партией тех кто «себе на уме» гуманность по отношению к «элитарным людишкам» есть лишь риторическое прикрытие для незатруднительной жизнедеятельности коллективного вампира.
Означает ли это, что напрашивающаяся опричнина (стряхнуть вампирический морок со страны!) — крайняя, вынужденная мера? Отчасти да. Отчасти нет. Поскольку опричнину можно ввести позже, а можно и раньше, не дотягивая до последнего предела, до крайности, которые так часты в истории России. Но чем дольше будет коллапсировать «квази-боярская модель», тем более жестокой и разрушительной в социальном плане окажется новая опричнина.
4. За что до сих пор ненавидят Иоанна Васильевича?
Иоанн Великий — вечно актуальный царь. Он и спустя 500 лет вызывает любовь и ненависть. Почему он вызывает любовь — вплоть до того, что некоторые горячо ратуют за его причисление к лику святых? (Сразу скажу, эту тему сегодня оставим в стороне как недостаточно актуальную — речь не о том, чтобы вступать в непродуктивный спор с канонизаторами или антиканонизаторами.) Многие интуитивно ощущают, что Иоанн Грозный увенчал собою феномен «русского чуда» XV–XVI веков. Школьные факты истории говорят сами за себя: при нем произошел прорыв к Волге, открытие путей экспансии в Сибирь, на Восток. Его царствование было историческим мгновением, за которое территория и мощь Московского государства возросла кратно. Это был действительно великий царь, хотя сегодня, после ожесточенных и истеричных выпадов неолиберальной волны, это как будто вновь нужно доказывать.
К сожалению, немногие из наших историков смогли осилить сложность всего царствования Иоанна Грозного, дробя его вслед за ненавистником царя Курбским на светлый и темный периоды. Одним из немногих исключений был К. Д. Кавелин, который в «Ответе «Москвитянину» (1847 год) первым обратил внимание на удивительную особенность:
Почему Иоанн Грозный вызывает ненависть? Разрушил страну? Нет, такие обычно у потомков ненависти не вызывают, потому что в разрушенной стране некому справлять поминки по прошлому. Обидел народ? Народ в своем эпосе вспоминает о нем как о выразителе своих чаяний.
Ненависть к нему связана со страхом перед невероятно усилившейся Россией. Что означает Иоанн Грозный для внешних сил? Жуткий феномен русской альтернативы, северо-восточной альтернативы Западу, соизмеримой с ним расово, соизмеримой с ним культурно, наконец, религиозно соизмеримой. Грозный царь стал одним из главных источников русофобии. В нем и его Руси — Запад увидел реинкарнацию проклятой Византии. Ярче всех это ошеломляющее чувство появления нового гиганта в Европе описал Карл Маркс: «
Иоанн Грозный — сущностно русское явление и он навсегда переплелся с русским духом, вошел в фундамент России как цивилизации. Ненависть к нему — явление не русское, оно родилось в сознании крамольников, перебежчиков, тех, кто поставил себя против России. Среди наших современников яд по отношению к Грозному источает профессор Нью-Йоркского университета Александр Янов, который увидел в его опричине «самодержавную революцию», прообраз и источник как будущих русских революций, так и самодержавия, одинаково ненавистных Янову[43].
Помимо Великого и Грозного (последнее наименование в понимании самого царя отсылало в первую очередь к образу Архангела Михаила, Канон которому он написал) встречаются и другие эпитеты. Любопытно, что эпитет «Мучитель», распространенный в антигрозненской пропаганде, остался чисто книжным, в народном эпосе не прижился. Но есть одно прозвание, о котором почему-то никто не вспоминает. Оно звучит в русских исторических песнях и балладах — там царя Иоанна Васильевича называют «Прозрителем». Не больше и не меньше как. Интересно, почему? Может быть, как раз потому, что он в текущем усматривал вечное, а за тем, что происходит в данный момент, видел целое? И в том числе, как отмечено было Кавелиным, сумел начертать такие формы, которые утвердились и опередили свое время на несколько столетий?
Очевидно, что в эпосе народном дежурные и проходные идейки не оседают, отсеиваются, остаются только прочные смыслы. Дореволюционный исследователь фольклорных источников И. П. Сенигов, автор целой работы, посвященной образу Иоанна Грозного в народном сознании, отмечал:
Замысел, который показал первый русский монарх-помазанник, учредитель Московского царства и автор основных принципов самодержавия, был для его последователей, спустя век (первые Романовы), два века (Петр I), четыре века (Сталин) убедительным, несомненным, подтвержденным русской жизнью. Это делает его главным родоначальником имперского строя России. И хотя реализация его замысла была временно свернута преемниками, перечеркнута Смутным временем, отбросившим страну в до-опричные времена, будущее все равно было за «жалованными вотчинами», за развитой им концепцией самодержавия как имперского центра в символическом и административном смысле, за идеологией государственного служения сверху донизу, впервые продемонстрированной в опричнине.
Одновременно, этот же замысел стал источником ненависти и страха русофобов. Сегодня глухая и глумливая критика опричнины политически весьма актуальна. Она важна для нашей олигархо-бюрократической верхушки как профилактика того, что они называет «политическим экстремизмом». Главный смысл критики и царя, и опричнины — не допустить такой власти, которая бы решительно пресекала крамолу в элите. Более того, заклеймив террор Грозного и его опричнину, связав его с террором Сталина в некотором клише «злодея на троне», им важно не допустить даже самой мысли о такой власти. Блокируя развитие, загноившаяся система стремится блокировать и сами воспоминания о хирургических решениях, способных положить ей конец.
5. Кто детей опричниной пугает?
Вслед за Александром Яновым, посмевшим назвать русское самодержавие «самоуничтожением России», в наше время тема опричнины зажгла творческое вдохновение новых «мастеров культуры». Самым нашумевшим обличением опричнины стал, конечно, фильм Павла Лунгина «Царь». Лунгин прямо, хотя и косноязычно, повторяет Янова, когда в одном из интервью поясняет замысел своего «Царя»:
Сейчас таким как Янов или Лунгин вольготно рассуждать о патогенности русской политики и цивилизации. Автор сценария фильма «Царь» писатель Алексей Иванов скромнее в своих претензиях. В своем интервью «Аргументам и фактам», комментируя выход лунгинского фильма, он пускается в довольно банальную проповедь о недопустимости обожествления власти, веры в царя как святого. Из этого интервью видно, что «Царь» работает на укрепление базового стереотипа РФ о кровавом наследии России, в котором представления об Иоанне Грозном и Сталине, об опричнине и НКВД слипаются в образ опасности, постоянно возрождающейся в России а потому подлежащей искоренению.
Несмотря на успех у консервативной части киноаудитории предыдущей картины Лунгина «Остров», следящие за его режиссурой критики не могли быть удивлены той русофобией и опрично-фобией, которую Лунгин щедро выдал в новом своем творении. Что касается святости и ее трактовки в фильме «Царь», то здесь на ум приходит фраза из «Луна-парка»: «Русский человек в России может быть только клоуном». В сущности, через всю свою биографию этот обласканный на Западе режиссер воспроизводит одну и ту же тему русской жизни как абсурдной клоунады: столкновение жлоба с непризнанным гением («Такси-блюз»), конфликт тупого быдла с просветленным еврейским шалопаем («Луна-парк»), Россия как скопление трагикомических рыл, без единого человеческого лица («Свадьба»), глумливые шуточки по поводу убийства комиссарами Царской семьи («Бедные родственники») и т. д.
После фильма «Царь» по-другому должен смотреться уже и фильм «Остров», сделанный достаточно аккуратно и в силу этого производящий имитацию «духовного кино». Становится понятно, что и в «Острове» изображен не святой, а шут в его максимально приближенной к юродивому ипостаси. Но, как бы то ни было и ни «казалось», расстояние между шутом и юродивым — бездна.
Лунгин ни в «Острове», ни тем паче в «Царе» так и не поднялся до православного юродства (на которое был так богат XVI век). Да и не мог подняться. Святой у него предстает либо как интеллигент-шестидесятник, по точному замечанию протоиерея Всеволода Чаплина, либо как клоун. Другим содержаниям просто не может найтись места в душе режиссера, им там не за что зацепиться.
Самым ярким образом клоунады Лунгина несомненно стал персонаж, исполненный Иваном Охлобыстиным. По-видимому, неслучайно после того как священник Охлобыстин сыграл расстригу, придворного шута-еретика, он был запрещен в служении Патриархом Московским.
Святой был изображен в «Царе» как клоун, царь — тоже как клоун. Клоуном, само собой разумеется, был и шут Вассиан (впрочем, исторически недостоверный). В фильме показаны три шута, и при этом нет ни одного юродивого!
Фильм Лунгина несомненно представляет собой бледное и постыдное явление на фоне фундаментального «Ивана Грозного» Сергея Эйзенштейна. Та картина стала одним из великих исторических фильмов в мировом кинематографе. Эйзенштейн явил в ней сплав театра и новейших средств подачи материала, показал пути, по которым искусство кино может развиваться в будущем.
Разными в двух этих случаях были не только масштабы талантов. Разными были и заказчики картин. Заказчик Эйзенштейна на встрече с ним и Черкасовым в Кремле раскритиковал вторую серию фильма, отдав должное первой. Его замечания вошли в постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) О кинофильме «Большая жизнь» 1946 года
Что касается «заказчика» фильма Лунгина, то по сути он не менее могуществен и тираничен, чем Сталин 40-х годов. Конечно, таковым заказчиком не может быть Церковь в силу явной слабости образа митрополита Филиппа. Неубедительность и бледность Филиппа в картине неорганично дополнена эпизодом с чудотворением. Этот эпизод, так сказать, внешне, искусственно «пришит». Заказчик фильма Лунгина — современная плутократия, которая в глубине души страшится опричнины, не понимает и не приемлет тех сил, которые вызвали ее к жизни в XVI веке, и могут вызвать теперь.
Что же касается конфликта Иоанна Грозного и митрополита Филиппа — этот сюжет в историографии имеет весьма неоднозначные оценки. Нельзя считать доказанным, что сведенный с митрополии и заточенный в монастырь владыка был задушен по приказу царя. Многие историки склоняются к тому, что такого быть не могло (тщательно составленные царские синодики с поминовением опальных имени митрополита не содержат, а царь не имел обыкновения лукавить перед Богом).
Первым попытался приписать царю вину в смерти святителя Патриарх Никон, автор церковного раскола XVII века. Никон, обладавший огромным влиянием на царя Алексея Михайловича, сначала заставил его принять участие в покаянной церемонии, связанной с канонизацией свт. Филиппа. В лице царя Алексея власть должна была как будто покаяться за деяния Иоанна Грозного. В соответствии с этой церемонией и замыслом Патриарха было составлено и отредактировано и Житие Филиппа. Существуют сведения, что это Житие писалось на основании данных, предоставленных лицами, лжесвидетельствовавшими против самого Филиппа на соборе 1568 года[45]. Многие из деталей этого Жития были заимствованы из более древних житий по принципу перенесения канонических сюжетных линий, некоторые из этих деталей были исторически недостоверны. Любопытно, что голова брата или племянника, которую целует после казни владыка Филипп, перекочевала в лунгинского «Царя» именно из этого странного жития.
Митрополит Иоанн (Снычев) считал, что владыку погубили не царь с Малютой Скуратовым, а новгородские заговорщики, видя в нем опасного свидетеля в «новгородском деле». Историк Ю. Е. Кондаков в своем исследовании приводит аргументы в пользу того, что канонизация митрополита Филиппа была непосредственно связана с наложением запрета на деяния Стоглавого собора:
Царь Алексей разочаровался в Никоне и в его антигрозненской авантюре. Это не значит, что святитель Филипп подлежит деканонизации. Об этом даже не может быть речи. Филипп мученик, но пострадал он, по всей видимости, не от опричнины, а от крамолы. Второе мученичество Филиппа — посмертное — связано с тем, что его использовали в политических играх, пытаясь подчинить государство церкви, столкнуть их (а такое может вести только к расколам страны и веры). На Руси святые не бывают противогосударственными, не бывают диссидентами, хотя отношения их с властями всегда не безоблачны. Попытка превратить Филиппа в святого диссидента — была провокацией, провокацией и остается, и смысл ее прозрачен.
Наряду с фильмом «Царь» другим примером борьбы с опричной идеей стала повесть Владимира Сорокина «День опричника», которой он, по мнению экспертов, ответил на роман Михаила Юрьева «Третья империя». Что касается Юрьева, то он построил нечто вроде утопии новой опричной России XXI века. Хотя сам Юрьев оговаривается, что не надо понимать этот термин буквально, тем не менее, у него там есть глава, в которой он описывает новую опричнину как служилый класс новой имперской России. Опричнина у Юрьева — это нечто вроде военного ордена, куда принимаются и мужчины, и женщины, дающие для этого специальные обеты, и проходящие школу экстремального эффективного воинского искусства. Сорокин в своей повести строит пародию на утопию Юрьева, показывая новых опричников в стиле перестроечных трактовок «кровавого разгула» НКВД. При этом Сорокин намеренно сгущает славянофильский стиль речи и мысли опричников, отчего его текст, вопреки желанию автора, на уровне «письма» способен вызвать к опричникам скорее симпатию, нежели антипатию. Другое дело, что в самом сюжете у Сорокина, как обычно, заложены тяжелые извращения — которые, конечно, портят общую картину.
В интервью «Известиям» Сорокин раскрывает подоплеку своих взглядов, которые опять же сильно напоминают писанину Александра Янова:
Как видим, и у Лунгина, и у Сорокина, вслед за Яновым, четко просматривается их отношение к России как к патогенной стране. Любопытно, что сам Сорокин в молодости признавался, что, начиная писать художественные тексты, никак не ожидал, что его станут рассматривать как писателя. Через свою «литературу» Сорокин, по собственному признанию, стремился избавиться от личных психологических проблем. Однако, благодаря вниманию западных издателей в 80-е годы, Сорокин был извлечен на свет божий и превратился в одного из литературных гуру постсоветской действительности. Что знаменательно, все трое — Янов, Сорокин, Лунгин — в особых сентиментально-интимных отношениях с западными странами и в особых патологических «контрах» с Россией.
И это убожество учит наших детей метафизике русской жизни!
6. Кремлевский инноватор
На примере русского XVI столетия остро чувствуется главнейшая сегодняшняя проблема — дефицит национального политического творчества. Иоанн Грозный — символ своеобразного творчества, создания в России ее собственных, изнутри выработанных государственных форм и институтов. Не оторванных от мирового опыта, но и не представляющих собой бездумную кальку с иноземных образцов. В те времена в этом отношении мы как нация стояли на очень высоком уровне, не боялись творить свое. Сегодня в нашей политической практике творчество отсутствует напрочь.
В наш век дела царя Иоанна назвали бы реальными инновациями, причем осуществлялись они во всех сферах жизни — это были инновации социальные, политические, духовные, юридические, культурные, эстетические и архитектурные, торгово-экономические. Наконец, были и собственно технические инновации (внедрение минно-саперных технологий при взятии городов, создание передовой и мощной артиллерии, доведение до совершенства русского гуляй-города, имевшего решающее значение в грандиозной битве при Молодях 1572 года, введение книгопечатания и мн. др.).
Главными инновациями эпохи, помимо техники, стали Земский собор, новое постоянное стрелецкое войско, жалованная вотчина, утверждение взамен великого княжения самодержавного (национально-имперского) принципа власти. Как видим, суть преобразований лежала в смене социальных порядков. Это была последовательная социальная трансформация, все виды инноваций были производными от социальных и вдохновлялись ими.
Основные инновации царя осуществлялись в ходе двух волн преобразований. Первая волна 1550-х годов в сущности, вопреки мифу Курбского, не отличалась разительно от второй волны (преобразований, связанных с опричниной). И хотя две волны преобразований чаще всего противопоставляют друг другу, олицетворяя их именами разных политиков (Сильвестра и Адашева для первой волны, опричных деятелей — для второй), тем не менее, прав С. Ф. Платонов, считавший царя Иоанна и в молодости, и в зрелости прекрасным, самостоятельным организатором и автором государственных проектов.
Первой волне реформ были свойственны такие черты как закладывание имперского отношения к другим племенам (в частности, санкционированное государством усыновление русскими семьями «сирот казанских», после окончательного подчинения волжских ханств), упорядочивание документооборота, унификация судебных порядков, устроение земских и губных структур, введение приказной системы управления.
Чрезвычайно важно, что это была также и эпоха складывания устойчивых черт духовного лица нашего государства. Стоглавый собор, создание сводных летописных трудов, Степенной книги, составление митрополитом Макарием Четьих Миней, начало введения в языковой обиход таких символических понятий как «Святая Русь» и «Россия» — все это осуществлялось при непосредственном участии и сочувствии Иоанна IV.
Первая волна преобразований может быть названа устроением земщины — в ней государство и земля обрели более логичную форму, земское самоуправление и обновленная административная и судебная системы органично дополняли друг друга. На этом этапе преобразований царь умело опирался на старую боярскую и княжескую знать, апеллируя к ее интересам. Были разработаны Государев родословец, разрядные книги и другие инструменты для оптимизации внутриэлитных отношений. Бояре и удельные князья выступали в эту эпоху не только феодалами-индивидуалистами, но фактически и главами тогдашних корпораций и кланов, представителями «землячеств» (в этом были большие минусы, поскольку интересы кланов и групп нередко парализовывали деятельность в интересах страны как целого, вели к конфликтам и затрудняли отправление функций верховной власти, — это черта, роднящая доопричный период с нашей современностью).
Вся эта первая волна не была чем-то самодостаточным (хотя так могли думать князья и бояре, требовавшие от царя править «по старине»), она стала, с точки зрения Иоанна, подготовкой второй волны реформ — «опричного» скачка из античной, древнерусской в своеобразно русскую духовно-политическую формацию, из «кланово-тейповой» модели — в модель империи. В этом смысле опричнина не противоречит земщине с ее олигархической властью и низовой демократией, а достраивает ее до более совершенного и сложного порядка с высокой сопротивляемостью внешним вызовам и угрозам. По мысли современного историка Д. Н. Альшица, сутью опричнины стало вовсе не разделение государства, а строительство его верхнего этажа.
Иными словами, это был не раскол, а преодоление раздробленности страны на уделы, кланы, землячества в объединяющем всех служении царю и Русской земле. Читателю можно настоятельно рекомендовать обратить особое внимание на трактовку А. И. Фурсовым в его новой работе по опричнине основных значений этого слова в Древней Руси. Обычно все сводят лишь к одному значению корня «опричь» — «кроме» (откуда и издевательская пародийная кличка «кромешники», придуманная Курбским). Фурсов показывает, что значений у этого слова было как минимум четыре. Причем все значения, перечисленные историком, «бьют в десятку». Одно из них: опричнина как крестьяне одной категории, совместно записавшиеся в монастырь. Здесь мы как раз видим коренной смысл второй волны преобразований: «землячество», связь по принципу территории, сословия, совместной жизни и совместных занятий преобразуется в «братство», связь орденского типа, связь служения (служат Богу или царю как «игумену Руси» — и в том, и в другом случае подходит термин «опричники»). Случайное, то, что сложилось спонтанно, само собою, трансформируется в то, что подчиняется высшей законосообразности. Уклад старой жизни подвергается метафизическому пересмотру, духовному выбору и отбору, перемене ума для тех, кто на это способен. На одном этом примере видно, насколько глубже и сложнее был замысел создания братства царских опричников, чем его плоская и желчная трактовка Курбским («кромешники»).
Главное отличие точек зрения царя и антиопричной оппозиции состояло в том, что первый мыслил скорее стратегически, а вторые — исходили из идеала эластичности и гармонии уже сложившейся системы. Бояре хотели лишь «оптимизации» того, что имели. Замысел царя простирался гораздо дальше, он добивался качественно нового витка развития, поскольку реальные силы народа на протяжении жизни одного поколения значительно возросли и требовали себе дороги. (Как увидим ниже, демографический взрыв XVI века имел не только благоприятные, но и роковые последствия для судьбы преобразований на их позднем этапе.)
Помимо фактора внутреннего роста России, были еще и внешние факторы, значимость которых доказана было спустя пол-столетия самим ходом Смутного времени. Эпоха Иоанна Грозного — век глобальных сдвигов (Реформация в Европе, начало освоения Америки, инновационный взрыв, увеличивавший технические возможности передовых держав, возрастание мощи и влияния Турции, из-под носа которой царь уводит волжские и сибирские ханства). Первая волна преобразований, взятие Казани и Астрахани не делало Русь неуязвимой, но вводило ее в состояние рискованного равновесия с соседями как на Западе, так и на Юге. Держава не стала сильнее основных конкурентов, но лишь поднялась вровень с ними. Необходимо было не задерживаться в этом состоянии, а переходить к новому, более благоприятному равновесию, занять новую историко-геополитическую нишу, выработать способность государства к упреждающим реакциям на угрозы, к перехвату инициативы. Нужно было подкрепить проведение структурной, юридической и административной реформы качественно новой материальной и кадровой базой — только такое всестороннее переустройство государства могло бы дать царю элиту и войско, которые были бы способны вести длительную войну (как Ливонская) и противостоять многочисленным противникам (как и произошло впоследствии — «война на три фронта» с Литвой, Швецией и крымским ханом).
Прообраз опричнины царь видел в политике покорения Новгорода Иоанна III, «жалованные вотчины» он изобрел, глядя на земельную политику своего деда на новгородчине и в Твери. Так как в Новгородской земле поместная система полностью вытеснила светское вотчинное землевладение, эта реформа Иоанна III была для его внука привлекательным образцом переустройства хозяйства страны. Опричнина была в этом смысле не срывом, а продуманной политикой, вторым решающим наступлением главы новой империи.
Исходя из стратегической логики национального развития, опричнина хорошо вписывалась в линию более ранних реформ царя, хотя характер его замыслов до конца реконструкции не поддается. Что касается инновационного духа двух волн преобразований, любопытную трактовку их предложил современный историк С. А. Нефедов, который усмотрел в реформах Иоанна Васильевича творческое использование турецкой социально-политической модели. Общеизвестно, что на османские порядки ссылался публицист Иван Пересветов, который в своих сочинениях побуждал царя к решительным преобразованиям. Говоря о «Челобитной» Пересветова, Нефедов утверждает:
По мысли Нефедова, поместная система также имела аналоги в Порте: это были турецкие «тимары». Даже и опричнина в целом может трактоваться как аналог османского института «хассе», включавшего дворцовые земли, султанскую казну и гвардию. Нефедов приводит мнение востоковеда И. П. Петрушевского, что слово “опричнина”, есть, в сущности, хороший русский перевод слова “хассе”[49].
Последняя мысль Нефедова о заимствовании идеи опричнины вряд ли верна, так же как и в целом значение так называемой «диффузии» османских институтов он несколько абсолютизирует. Тем не менее, турецкий след в русских инновациях XVI века, действительно, просматривается. В этом нет ничего удивительного или зазорного. Османская империя в тот период была на пике своего геополитического и этнобиологического подъема, она воплощала самые совершенные и изобретательные порядки в военной и социально-политической организации. Это была не голая физическая мощь, как часто представляют себе интеллигенты, воспитанные на европоцентристских мифах, но мощь цивилизационная.
Тем не менее, в преобразованиях царя Иоанна доля европейских диффузий была несомненно выше турецких. Не стоит спорить о том, западником или евразийцем был царь. В определенном смысле он был и тем и другим: но не раболепствуя перед чуждыми Руси стихиями истории, а по возможности ставя себе их на службу. Иоанн Грозный не «онемечивал» и тем более не «отуречивал» Русь, он русифицировал и немецкое, и восточное. Окрестил в русскую веру и призвал к служению и татар, и кабарду, и представителей западных народов. Построил храм Василия Блаженного, который не воспроизводил казанскую архитектуру как конструкцию, а смело вплетал в бурно развивающий новый шатровый стиль восточные орнаменты и элементы. Придал импульс к движению не только на Балтику и на сближение с Западом, но и к движению на восток, в частности, к сближению с Китаем. По мысли историка Русского зарубежья В. Ф. Иванова, именно Иоанн IV дал программу движения в Сибирь и одновременно программу движения в Туркестан, другие русские государи и правительства были уже скорее исполнителями им начертанного. В целом мы имеем дело не с подражательной деятельностью, а со своеобразной моделью развития, в которой царь смело соединял черты разных культур, не боялся находить собственные решения. Он последовательно организовал земщину, для того чтобы затем дополнить ее опричниной и увенчать всю эту архитектуру новой концепцией самодержавной власти.
7. Странности нашей историографии
Иоанн Грозный не был счастливчиком, который оседлал благоприятные тенденции роста и развития своего государства. Он был бойцом, который позволил этим тенденциям развернуться, который убирал с их пути серьезные препятствия. Созидательная, производительная деятельность Иоанна IV была огромна и она по своему размаху действительно напоминает «сталинские пятилетки». В этом смысле параллели между царем и Сталиным очевидны, причем, говоря о таких параллелях, честному историку зацикливаться на одном лишь терроре не пристало. Ни политика Иоанна в целом, ни сама опричнина к террору не сводились, так же как невозможно свести Сталина к ГУЛАГу и 1937 году.
Английский дипломат Джером Горсей, которого нельзя причислить к апологетам Иоанна, писал:
Важно обозначить, что именно при Иоанне Грозном кончился длительный период «русского полона», когда тысячи и десятки тысяч (в некоторые годы до 50 тысяч!) русских рабов, плененных татарами в южных областях страны, угонялись на ближневосточные рынки. После 1572 года этот канал «живой силы» был навсегда пресечен, что нанесло удар и по невольничьим рынкам, и по средиземноморской торговой буржуазии, в частности, венецианской. (Все это говорит о том, что неподконтрольная верховной власти и народу олигархия в России вступает в сговор с транснациональными структурами — это историческая закономерность; и сегодня она также никем не отменена.)
По свидетельствам иностранцев, царь был «гуманным правителем» (купцы из Любека), «праведным судией» называет его посол Липпомано в 1575 г., то есть уже во время так называемой «второй опричнины». Но эти свидетельства были в явном меньшинстве. С противоположной стороны мы слышим нестройный, но многоголосый вой ненавистников-иностранцев.
Одна из поразительных странностей нашей историографии эпохи Грозного царя состоит в том, что значительное большинство наиболее вопиющих «фактов», обличающих Грозного, заимствованы из мемуаров и записок шпионов враждебных России государств либо западных пропагандистов времен Ливонской войны. С. Ф. Платонов писал об этих источниках:
Из отечественных источников до сих пор многими совершенно не критически воспринимаются сочинения князя Курбского. Его «Историю о великом князе Московском» Пушкин характеризовал как «озлобленную летопись». Что же касается переписки его с царем, которую князь-ренегат вел из воюющей с Россией Литвы, то один остроумный интернет-пользователь сравнил ее с вещанием радио «Свобода» времен холодной войны. Параллель для XVI века вполне уместная, тем более что Иоанн Грозный не счел за неприличие вести с изменником острую полемику.
Тем не менее, как «свидетельства», так и домыслы Курбского продолжают оставаться важнейшим источником для историков-профессионалов. Многих не смущает тот факт, что перебежчик впоследствии воевал против Руси, почему сегодня в публицистике его все чаще стали называть генералом Власовым XVI века. Курбский был не Власов, но хуже Власова — он не просто возглавил часть ливонских войск в войне со своим отечеством, но выступил как подстрекатель к новым походам на Русь, инспирировав, по подсчетам Карамзина, вторжение 70 000 польского и 60 000 крымского войска.
Письма Курбского к царю Иоанну стали манифестом и прототипом дальнейшей «партийной», антигрозненской историографии. По верному замечанию Бахрушина, Курбский
Другой генератор утонченной неприязни к Иоанну — Н. М. Карамзин, подошедший к царствованию Грозного как эстет. Известный историк Н. Д. Тальбрег полагал, что Карамзин по какой-то причине буквально ненавидел этого государя. На мой взгляд, Карамзин искал не столько художественной правды, сколько художественных красот, сильных страстей, интересного характера. Схожего подхода — умышленного и последовательного «нагнетания ужасов» — придерживался в своих сочинениях преемственный к Карамзину Костомаров. Он не находил разумных объяснений жестокостям «сумасбродного тирана». Сегодня на совсем уж популярном уровне, но в том же ключе собирания всех эффектных басен пишет о царе Иоанне Эдвард Радзинский. Похоже, этот поток неиссякаем, он отвечает каким-то глубинным потребностям нашей вечно оппозиционной государству интеллигенции. Им потребен в истории русский изверг, «Синяя Борода», русский архетип Dark Fantasy. Им греет душу, что такой изверг тождественен самому средоточию русской государственности — величайшему в ее истории царю.
Что касается Карамзина, по всей видимости в XVI веке он увидел повод для подражания ранним готическим романам. Приведу один пример (хотя главы об Иоанне Грозном у него буквально испещрены нелепостями). Карамзину как беллетристу с возбужденным воображением не давал покоя жезл Иоанна Васильевича. Он называет его «кровавым жезлом». По Карамзину, этот жезл царь вонзил в ногу Василия Шибанова, слуги Курбского, привезшего от него обличительное письмо и так, стоя, по-садистски опершись на жезл, пронзивший рану, слушал чтение письма. Факт этот вымышленный — Шибанов был брошен Курбским в России и арестован во время расследования обстоятельств бегства, о чем можно прочитать у К. Ф. Валишевского и у других историков, опиравшихся на документы. Однако сюжет с Шибановым вошел в наше искусство (баллада А. К. Толстого, картина В. Г. Шварца и др.).
Этим же кровавым жезлом царь, согласно Карамзину, «пригребал угли», когда поджаривал на пыточном огне князя Михаила Воротынского, великого военачальника, одного из полководцев в решающих битвах эпохи. Однако историк В. Г. Манягин, известный сторонник канонизации царя, обнаруживает странные разночтения: по одним источникам князя до смерти пытали на углях в 1565 году, по Карамзину и словарным статьям — в 1573 году. Первое, очевидно, нелепо. Второе также противоречит тому, что в 1574 году Воротынский собственноручно подписывает устав сторожевой службы (на что есть ссылка в книге: Зимин А. А., Хорошкевич А. Л. Россия времени Ивана Грозного. — М., 1982. — С. 217). Манягину, конечно, следовало бы лично проверить дату этого документа, поскольку в книгах, бывают, встречаются и опечатки. Но если это не опечатка, и за данными историков стоит подлинный документ не 1571 (как считает большинство историков), а 1574 года, то Манягину удалось разоблачить коллективную и многолетнюю фальсификацию фактов. Тогда сюжет с жезлом и углями обращается в клеветническую легенду, источником которой является один лишь Курбский.
Наконец, тем же жезлом Карамзин «убивает» сына Иоанна, чем довершает свою эстетскую готическую линию. Знаменитое сыноубийство царя, которое стало едва ли не любимым сюжетом для русских художников исторического направления, зиждется на не самом надежном источнике (этот источник — враг Иоанна и России иезуит Антонио Поссевино, не сумевший одолеть царя в словесной полемике о преимуществах западного и восточного христианства, затем проведший большую работу по организации войны польского короля Стефана Батория с Россией и уже в конце своей жизни горячо сочувствовавший тем кругам на Западе, которые поддерживали Лжедмитрия I в Смутное время). Другой иностранец Жак Маржерет утверждает, что Иоанн Молодой был ранен ударом, но умер он не от этого, а некоторое время спустя, в путешествии на богомолье. Достаточно вероятна смерть его от отравления, поскольку при вскрытии останков в 1964 году в его костях было обнаружено количество ртути, во много раз превышающее допустимую норму, так же, кстати, как и в останках самого царя Иоанна. (Этот сюжет с ртутью и останками весьма квалифицированно и убедительно проанализирован тем же Манягиным, что вообще является сильной и требующей внимательного отношения стороной его изысканий.) Еще одна немаловажная деталь вскрытия: антропологический тип Иоанна Грозного явно свидетельствует в пользу того, что он был сыном своего отца — то есть не был незаконнорожденным, как то измышляли его противники.
Насколько увлекся Карамзин, показывает один характерный и по-своему забавный эпизод. Историк медицины Я. А. Чистович попытался понять загадку характера Иоанна Грозного с точки зрения психиатрии — но рассматривал свидетельства о Грозном только лишь на основании трудов Карамзина. Чистович пришел к следующему выводу: «Карамзин не догадался, что Иван IV не изверг, а больной». По мнению Чистовича, царь Иоанн IV страдал неистовым помешательством, вызванным и поддержанным яростным сладострастием и распутством[53]. Немудрено сделать такие выводы на основании художественного произведения Карамзина. Перефразируя самого исследователя, следует уверенно сказать: Чистович не догадался, что Карамзин в своей «Истории» не летописец, а баснописец.
Однако Чистович был не единственной жертвой карамзинских художеств. Знаток древнерусских источников Н. П. Лихачев подверг обстоятельному разбору популярные в XIX веке психопатологические концепции, объясняющие личность Иоанна Грозного и показал их несостоятельность[54]. То, что проделал с образом Иоанна Карамзин, напоминает перестроечные байки про «Сосо Джугашивли», сухорукого параноика, злобного помешанного. При этом возникает вопрос: каким образом двум таким «пациентам» как Иоанн и Иосиф Грозные удавалось поднять великую державу и удерживать ее в мобилизованном состоянии в течение десятилетий? Как им удалось оставить по себе государственную систему, которая еще долго была конкурентоспособной и возрождалась (в случае с Иоанном) через века? И почему у психически полноценных, «нормальных героев» нашей либеральной интеллигенции, удавался только развал станы?
Что касается психической вменяемости Иоанна Грозного доказывать ее нужды нет (спор о психике Иоанна и Сталина в последний раз был актуален в 80-е годы, когда на нас обрушился поток «психоаналитической» историографии, изготовленной в советологических лабораториях Запада). Напротив, следует вести речь о психическом превосходстве царя над окружением. Даже В. А. Кобрин, историк перестроечной эпохи, сделавший себе общественную репутацию отнюдь не на обелении Иоанна Грозного, а скорее на его жесточайшей критике, тем не менее, находил, что царь был сильной и одаренной личностью, не нуждался в том, чтобы окружать себя слабыми советниками:
По выражению Н. К. Михайловского, наша литература об Иоанне Грозном представляет собой удивительные курьезы, когда умные люди «вступают в противоречие с самими элементарными показаниями здравого смысла». Но почему такое произошло? Тому можно найти несколько объяснений. В случае с Россией начиная с XVI века Запад и в первую очередь латинский Рим применяет новый метод борьбы — психологическую пропагандистскую войну. Общественное мнение Европы во время Ливонской войны формировалось с помощью многочисленных «летучих листков», изображавших царя Иоанна монстром, а русских — насильниками и извергами. Но этим пропаганда, конечно, не ограничивалась. Иоанн Грозный в силу исторических и политических обстоятельств попал под шквальный огонь войны нового типа. Его дискредитация стала делом чести врагов России как при его жизни, так и после смерти. Он спутал карты западных стратегов, римских миссионеров, ливонских рыцарей, польских и шведских агрессоров (еще одна черта, роднящая его со Сталиным). Однако, специфика этой пропагандисткой войны состоит в том, что она не деактуализируется с годами.
8. Между крамольниками и кромешниками
В отношении к эпохе Иоанна Грозного у меня как у философа накопилось к историкам-профессионалам много претензий. Тематика Иоанна Грозного и опричнины в нашей историографии чем-то напоминает тематику запретных тем, призванных быть под опекой официальной политкорректности. Историческая достоверность отступает, — язык ее как будто немеет, а разум историков дает в этом пункте характерные сбои и в силу вступает так называемая «коммеморативная практика» (ритулизированная форма заклинаний и одергиваний неполиткорректных). В коммеморативную практику обличения тирана были с большим вкусом вложены огромные силы и средства сначала Западом, а потом, по всей вероятности, и некоторыми из Романовых, которые таким образом самоутверждались за счет ослабления в народной памяти образа одного из самых значительных Рюриковичей. Не в том ли объяснение странностей и искажений в нашей историографии, ее местами неряшливости и безалаберности, неспособности замечать очевидные факты и упрямое стремление не замечать фальсификации?
Учитывая относительную скудость источников XVI века, все это составляет серьезную проблему. Иоанна Грозного не понимают и не хотят понять, его просто принято «не любить», это считается хорошим тоном, потому что так воспитали историков их учителя. Один из откликнувшихся на нашу дискуссию публицистов на сайте АПН привел аргумент, который хорошо иллюстрирует только что сказанное: