А мы, дети, родившиеся всего за несколько лет до Великой Отечественной войны?
Вспоминая годы войны, я с благодарностью приму помощь моей мамы. Она писала: «Война. Всем детям театра в обязательном порядке предложена эвакуация в Мордовию. Наташе — 9, а Васе — 5 лет. Василий Васильевич Каменский звал к нему на Урал: около Перми, станция Силва, село Троицкое. В первый раз, когда Вася появился там среди местных мальчишек, я увидела в окно, как они его щиплют, зажимают локтями. Потом он им что-то сказал — и дальше было видно, что они его приняли.
— Васечка, молодец, как ты быстро подружился с мальчиками. О чем они тебя спросили?
— «Как тебя звать?» — «Вася», — ответил я.
— Ах, вот в чем дело.
В селе Троицкое уже много лет всех называли Василиями — в честь Каменского.
Однажды Василий Васильевич пригласил из Перми какого-то пожилого человека. Тому все в доме и вокруг понравилось.
— Василий Васильевич, а как зовут твоего сына?
— Василий Васильевич.
— А твоего гостя Бучинского?
— Василий Васильевич.
Приезжий помрачнел вдруг. А когда во двор вошел местный учитель и Каменский закричал ему в окно: «Василий Васильевич, зайди в дом», этот приезжий сказал:
— Стар я, милый, чтобы так надо мной насмехаться. Не бывает, чтобы все были Василиями, да еще Васильевичами.
И уехал обратно в Пермь».
Василий Васильевич Каменский был личностью уникальной. Прежде чем прославиться как поэт, он занял достойное место среди первых русских авиаторов. Принимал участие как пилот в показательных выступлениях в Европе.
Именно Каменский утвердил в нашем языке слово «самолет». До этого говорили «аэроплан».
В одном из заграничных показательных полетов в мае 1912 года самолет, пилотируемый Каменским, потерпел катастрофу.
В газетах писали: «Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт В. Каменский». Но Василий Васильевич чудом уцелел и, вылечившись, продолжал летать.
Весной 1913 года Каменский сконструировал первый в России «глисер», названный «Русский аэроход», и сам удачно провел его испытания на реке Каме. Но, несмотря на великолепные ходовые и скоростные качества новой машины, разрекламированной в журнальной прессе, производством нового «глисера» никто не заинтересовался. Каменский, как он сам писал, пережил «отчаянное разочарование».
Дальнейшую судьбу изобретателя «глисера» решила его давняя дружба с поэтом и художником Давидом Бурлюком.
Бурлюк основал новое направление в русском искусстве, в поэзии и живописи — футуризм. Получив письмо с приглашением как можно скорее присоединиться к группе поэтов-футуристов, Каменский приехал в Москву. В его поэтическом багаже была написанная им поэма «Степан Разин», которая сразу же была высоко оценена его единомышленниками из окружения Бурлюка.
Среди поэтов-футуристов, таких как Хлебников, Крученых, Северянин, сразу же выделилось совсем молодое дарование — Владимир Маяковский, которому Бурлюк пророчил гениальное будущее.
Поэты-футуристы стали разъезжать с концертами по всей России, пропагандируя свое новое искусство. Неизменно на всех концертах выступала неразлучная троица: Бурлюк, Маяковский, Каменский.
Каменский вспоминает одно из таких выступлений, когда к набиравшей популярность троице присоединился уже знаменитый Игорь Северянин. Футуристический характер выступления внешне был обозначен концертным роялем, подвешенным на канатах над сценой.
Выступления футуристов принимались публикой неоднозначно, и реакция зала, особенно во время первых концертов, носила скандальный характер. Но постепенно, в основном благодаря таланту и остроумию Маяковского, умевшего победно вести диалоги со зрителями, у поэтов образовались горячие поклонники, особенно среди молодежи.
С приходом советской власти ни Каменский, ни Маяковский, поэзию которых признавали революционной, не пострадали. В своем поэтическом творчестве они оба отошли от футуристических приемов и впоследствии стали членами Союза советских писателей.
Такие стихи Каменского, как «Танго с коровами», остались в прошлом.
Поэт стал тяготеть к народному эпосу. В начале 30-х годов его поэмы — «Емельян Пугачев», «Степан Разин», «Иван Болотников», великолепно оформленные, издавались большими тиражами.
В Москве Василий Васильевич бывал долгими наездами, как он говорил, «за гонорарами».
Помню его, неизменно одетого, как капитан речного судна: форменный синий китель и фуражка с белым верхом.
Говорили, что у родителей поэта было собственное речное пароходство на реке Каме. И постоянным его местом жительства оставался дом в селе Троицком, под Пермью, куда мы и добрались с мамой и сестрой Наташей.
Моя мама вспоминала:
«Дом стоял на краю села. Дальше был лес, прекрасный уральский лес с множеством грибов, земляникой, необычайного размера, формы и вкуса, а малину женщины носили ведрами на коромысле. Собрать малину — это значило поставить под куст ведро и встряхнуть — малина осыпалась. Они сушили ее на зиму, ссыпая в обыкновенные мешки. Пироги с малиной — это специалитет тех мест. Еще шанечки с картошкой и жареным луком. Рыба всевозможная, много судаков. Уха сибирская из разной рыбы. Пироги с рыбой».
В доме Каменского жили три собаки. И самой любимой была Лайма — благородный английский сеттер. Василий Васильевич, страстный охотник, рассказывал:
— Мы с Лаймой выходим из дома еще затемно. Идем в сумеречном тумане, Лайма оставляет за собой темную полосу, прокладывая путь в высокой росистой траве. И вот начинают пробиваться первые лучи солнца. Серая пелена тумана начинает розоветь, поднимается от земли. Сначала трава оживает разноцветьем, потом из-под завесы тумана возникают зеленые лапы елей. И вот уж перекликаются птичьи голоса. Солнечные лучи все ярче, туман становится золотистым, он тает, открывая глазам умытый росой утренний пейзаж. Какая красота! Так хочется с кем-нибудь поделиться охватившим душу восторгом.
— Лайма! — говорю я шепотом.
Она останавливается, поворачивает ко мне голову. И тоже шепотом:
— Что, Василий Васильевич?
Село называлось Троицкое в честь церкви Святой Троицы. Я помню вид этой церкви. Она стояла, заколоченная отсыревшими и почерневшими от дождей досками, с ободранной побелкой, со сбитыми куполами. От дома Каменского ее отделяла сельская площадь.
Из воспоминаний моей мамы:
«На площади перед домом съезжались с окрестных деревень призванные в армию.
Семьи их провожали в повозках, запряженных лошадьми. Иногда люди оставались ночевать тут же, на площади.
Бабы голосили. Каменский разговаривал с ними, утешал, играл на баяне.
Жили мы так до осени. Началась грязь, рано темнело, электричество выключили. В селе перестали продавать яйца, молоко, картошку. Рыбной ловлей уже никто не занимался. А сводки с фронта приходили трагические».
Письма от отца перестали приходить.
Раз в несколько дней на сельской конюшне запрягали лошадь и отправлялись на телеге в Пермь за почтой (почту в Троицкое уже не доставляли) и еще по каким-то сельским нуждам. Моя мама каждый раз пользовалась такой оказией, чтобы попытаться через военного коменданта в Перми дозвониться по военной связи до Московского Художественного театра, узнать об отце и о возможном переезде театра из Москвы. Меня мама брала с собой в эти поездки.
Я вижу самого себя как бы со стороны, маленького, сидящего в телеге поверх тугих неподвижных мешков между матерью моей и возчиком.
Телега эта, как мне кажется, переезжает через огромное, выпуклое, розовое небо, которое должно где-то там, за синей густой полосой у края земли, оборваться, закруглиться, окончиться чем-то неизвестным мне, невыносимо манящим и волнующим до бесчувствия.
И только теперь я догадываюсь, что там, за синей полосой ждала меня моя предстоящая жизнь. А тогда в мире была война.
Узнав, что театр в скором времени должен переехать в Свердловск, мама решила отправиться с нами туда. Путешествие поездом до Свердловска завершилось благополучно. Нас поселили в гостинице «Большой Урал» в узком маленьком номере, под крышей, в котором умещалась одна кровать, маленький столик и стул. Да еще у самой двери к стене притиснули какой-то диванчик от старинного гарнитура, на котором смогла спать Наташа. А мы с мамой — на кровати. Это оказалось нашим первым посещением Свердловска.
Гостиница «Большой Урал» была полна москвичей и ленинградцев. В основном женщин с детьми. Из мужчин мне запомнились только двое. О них и расскажу.
Самым памятным для меня остался Сергей Дмитриевич Меркуров. Это был громогласный человек огромного роста, мощного телосложения, усатый, бородатый, строго смотревший на окружающих через большие очки в круглой оправе. Еще его отличал странный головной убор — то ли тюбетейка, то ли академическая шапочка, — который всегда венчал его впечатляющий облик.
Меркурова называли сталинским скульптором. Он успел побывать любимым учеником французского скульптора Родена, а в Советском Союзе изваял знаменитую скульптуру Сталина и был первым скульптором, удостоенным Сталинской премии.
В гостинице Меркуров занимал просторный номер, в котором почти каждый вечер собирал со всей гостиницы тоскующих по своим мужьям женщин, развлекал их рассказами из своей богатой впечатлениями жизни и поил чаем с твердокаменными булочками.
Дело в том, что напротив гостиницы через скверик находился Свердловский театр оперы и балета, который приезжие из Москвы и Ленинграда переименовали в театр «Оперы и буфета».
А все потому, что в театральном буфете еще с давних времен хранился запас сладких булочек. Со временем эти невостребованные булочки каменно затвердели, но почему-то не заплесневели, а с появлением голодных иногородних постояльцев гостиницы стали пользоваться спросом. Причем выдавали одну булочку в одни руки. И только для Меркурова делалось исключение.
В каждом гостиничном номере, даже в нашем, стоял аппарат внутреннего телефона. Когда дети укладывались спать, мама уходила на посиделки в номер Меркурова.
Наташа засыпала быстро, а я, лежа без сна, начинал чувствовать себя брошенным и одиноким. Растравив жалость к самому себе, я брал телефонную трубку и называл телефонистке номер Меркурова.
Трубку брал Сергей Дмитриевич, и тогда я требовал позвать маму.
Обычно после моих звонков мама возвращалась и могла снова уйти, только когда я засыпал.
Так продолжалось несколько вечеров.
Я уже не называл номер Меркурова, а просто говорил телефонистке: «Маму». Телефонистка, сообразив, в чем дело, и, очевидно, сочувствуя матери такого капризного сынка, попыталась мне по телефону рассказывать сказки, но я, некоторое время ее послушав, все равно требовал маму.
И вот однажды днем, когда я, сидя за столиком, хлебал из тарелки какую-то баланду, дверь в номер распахнулась и в двери, нагнувшись под притолоку, встал сам Меркуров.
— Ты что же это, мерзавец такой, — загремел Сергей Дмитриевич, вперя в меня взгляд через круглые стекла очков. — Ты что же это, негодяй, матери покоя не даешь? А?!
Я оцепенел от ужаса. Слезы покатились по щекам и закапали в тарелку.
Но я ни за что не хотел выдать Меркурову свой испуг и поэтому нашел в себе силы сквозь слезы повторять: «А сам-то? А сам?»
Потом Сергей Дмитриевич скажет моей маме:
— Мальчонка-то, а? Проявил характер.
Правда, названивать маме по телефону я перестал.
Уже упомянутые мною булочки связаны с воспоминанием о еще одном, впечатлившем меня человеке.
Все женщины в гостинице обсуждали случай, когда этот самый человек, выстояв очередь за булочкой, попросил дать ему три булочки. Услышав в ответ, что только одну булочку в одни руки, человек пришел в ярость и, обращаясь ко всем собравшимся, закричал: «Если я говорю три булочки, это значит три булочки! Глупая девчонка! Она не понимает, что если я захочу, она отдаст мне все булочки!!!»
Еще рассказывали, что недавно этот человек поздно вечером появился в гостинице со своей женой и попросил предоставить ему номер. Дежурная категорически отказала, заявив, что свободных номеров нет.
Утром новых постояльцев обнаружили спящими в обычно наглухо закрытом трехкомнатном обкомовском номере.
Дежурная клялась, что номер никому не отпирала, и как туда попали эти люди, понятия не имеет.
Звали этого загадочного человека Вольф Мессинг.
Куда его поселить в гостинице, конечно, нашли, и вскоре он оказался постоянным участником меркуровских посиделок.
Вольф Мессинг демонстрировал собравшимся свои невероятные способности: угадывал мысли, легко находил спрятанные от него предметы и говорил некоторым женщинам, потерявшим всякую связь с их фронтовыми мужьями, что те живы. Что впоследствии подтверждалось.
Однажды мы с мамой были у себя в номере, мама читала мне какую-то книжку.
Вдруг она прервала чтение и поспешила открыть дверь.
За дверью стоял Вольф Мессинг. Он поздоровался и попросил дать ему спички.
Тут, как потом рассказывала мама, она подумала, что сейчас ей придется вытащить из-под кровати тяжелый чемодан, в котором мы возили все наше имущество, вынуть оттуда все вещи, и, может быть, на самом дне обнаружится единственный спичечный коробок. А потом повторить все действия в обратном порядке.
— Вы знаете, — сказала мама, — спичек, кажется, нет.
— Не волнуйтесь, — отозвался Мессинг. — Я сам…
Он уверенно прошел к кровати, вытащил чемодан, открыл его, выложил почти все содержимое на кровать, нашел спичечный коробок, прикурил папиросу, бросил коробок в чемодан, куда уложил обратно все вещи, закрыл крышку и задвинул чемодан под кровать.
Поблагодарил маму и ушел.
Однажды женщины сказали Мессингу:
— Ваша жена, наверное, несчастный человек…
— Почему? — удивился он.
— Ну вы же знаете всё, о чем она думает.
— Моя жена, — ответил Мессинг, — самая счастливая женщина. Она думает только то, что я захочу!
Вольфа Мессинга, порывистого человека в черном костюме с копной черных курчавых волос и пронзительными глазами на бледном лице, я в ту пору опасался.
Зимние дни коротки, темнеет быстро. Частенько мы с моей десятилетней сестрой Наташей ходили за хлебным пайком (150 г. на человека черного хлеба с глиняным припеком). Идти от гостиницы до булочной приходилось по длинной темной, освещенной одним тусклым фонарем улице.
— Я боюсь, — как-то призналась мне сестра.
— Не бойся, — ответил я, — ведь я с тобой.
Прекрасно помню этот свой ответ. Кем я себя вообразил в тот момент? Наверное, кем-нибудь наподобие Меркурова по меньшей мере.
Зато Наташу рассмешил.
Мы, дети, целыми днями пропадали в Театре оперы и балета. Перешел скверик — и там. Очень удобно. Балетов почти не давали, зато в зале во время репетиций мы переслушали и пересмотрели солидный оперный репертуар.
Я, видно, слишком пере- того: с тех давних пор вытащить меня на оперный спектакль — проблема.
Находиться днем в зале директор театра детям разрешал. Лишь бы вели себя тихо. Но вечером во время спектакля, даже в антракте — в зал категорически ни-ни! Носа не высовывать! Да еще вечерами за порядком в зале следил милиционер. Торчать за кулисами — еще куда ни шло.