И вот случилось: княжеский сын намерился добиться любви Марии — дочери камердинера. И преуспел. Вскоре Мария забеременела. Как только о беременности гувернантки стало известно, старый князь приказал отселить ее во флигель, в дальнюю комнатку, и запретил появляться в домашних покоях. А через некоторое время виновник беременности Марии сообщил ей, что его срочно отправляют в Петербург на военную службу. Когда Федор Оболенский — по странному капризу провидения княжеского сына звали так же, как и откупщика Иванова, — Федор, — так вот, когда княжеский сын уехал, то нашлись «доброжелатели», которые нашептали Марии, что ее любимый уехал в Петербург вовсе не на военную службу, а знакомиться в столице со своей родовитой невестой, свадьба с которой уже оговорена.
Когда на Марию обрушилась эта новость, она, никому не сказав ни слова, выложила на столик у кровати все драгоценные безделушки, которыми одаривал ее незадачливый любовник, оделась потеплее и сбежала прочь из имения. Хорошо различимая дальняя дорога вела в Орел, по ней и направилась несчастная девушка. Думала ли Мария о том, как дальше сложится ее жизнь? Вряд ли. Она хотела только одного: как можно дальше уйти от того проклятого места, где она пережила подлое предательство любимого ею человека.
Но провидение сжалилось над Марией и послало ей другого Федора.
Время шло. В одно погожее весеннее утро тяжелые дубовые ворота подворья распахнулись, и въехала княжья охота. Доезжачие, верхом на резвых конях, своры борзых, а впереди на высоком седле молодой князь — Федор Оболенский.
Хозяин спустился с крыльца навстречу незваным гостям.
— Эй, мужик! — крикнул князь Федор. — Я знаю, что у вас тут наша Мария. Скажи хозяину, чтобы привел ее.
— Слушаюсь, барин, — ответил Федор, поклонившись, и ушел в дом.
И вот уже перед княжьей охотой полукругом выстроились мужики с ружьями наготове. И в центре этого полукруга — Федор Иванов.
— Я тут хозяин, — сказал Федор, — убирайся, князь, с моего двора! А не уберешься — убьем!
В тишине слышно стало, как позванивают конские удила, да отфыркиваются, переминаясь с ноги на ногу, кони.
Оболенский недолго думал. Он развернул коня, махнул доезжачим рукой, и его охота выехала с подворья.
А когда ворота закрылись, раздался душераздирающий женский крик. Мария все, что происходило, видела в окно. Она упала, потеряв сознание, у нее случился выкидыш.
И снова ее спасли. Но пережитое потрясение вернуло ей память.
И наступило утро светлого летнего дня. Женщины очень рано подняли Марию с постели, принесли высокое зеркало и стали ее наряжать. Она не возражала, а только смеялась, когда ее одевали в шелковое длинное платье, новые туфельки, просили примерить тяжелые золотые серьги. А когда Мария любовалась на себя в зеркало в новом чудесном наряде, вошел Федор Иванов. Он выглядел очень непривычно: во фраке, белой жилетке, лакированных туфлях. Бороду Федор сбрил и причесан был по моде.
— Мария, — сказал Федор, — я прошу тебя быть моей женой. В церкви нас с тобой уже ждут.
Конечно, Федор Иванов знал о беременности Марии. Но нельзя сомневаться в том, что, если бы она родила, он бы принял ребенка как родного. Ведь он был убежден, что Мария послана ему Богом, и любил ее всем сердцем.
Мария родила Федору одиннадцать детей. Из них только одну девочку. Она родилась десятой, ей дали имя Мария в честь матери, а в семье называли «Марусей».
Самым младшим был сын Миша. В своей единственной дочери Марусе Федор души не чаял. Эта любовь еще усилилась после того, как Мария ушла из жизни вскоре после рождения младшего ребенка. Видно, Маруся напоминала Федору его любимую жену.
Вот одно из детских воспоминаний Маруси:
— Отец дал мне денежку и послал в лавку, велел купить четверть аршина фитиля для свечей. Мне было лет девять, я бежала по дороге вприпрыжку и все нараспев повторяла: «Четверть аршина фитиля, четаршинафитля…» — и так без остановки.
Когда я вошла в лавку, то не смогла произнести ни слова. То, что я должна была сказать, показалось мне такой бессмыслицей, такой глупостью! Ну как скажу: «четаршинафитя». Меня ведь засмеют.
И пошла домой из лавки ни с чем.
По дороге через заборы свисали ветви вишневых деревьев со спелыми ягодами. Я срывала ягоды и складывала их за пазуху своей кофточки. Пришла. Отец спрашивает:
— Купила?
— Нет, — говорю.
И получила подзатыльник. Упала ничком. Спелые вишни раздавились, на полу подо мной — красный сок.
Отец увидел, и как закричит на весь дом:
— Что я наделал!!! Я Марусю убил!!!
Все домашние сбежались на крик. Я, конечно, вскочила, а отец долго не мог прийти в себя. Зато потом меня пальцем тронуть боялся.
Жизнь семьи Федора Иванова, моего прадеда, завершилась трагически.
Всех своих сыновей, одного за другим, Федор определял в военные училища. Они надолго оставляли отчий дом, проходили обучение, становились офицерами. В семье был заведен обычай: на Пасху все съезжались к отцу домой. Крахмальной скатертью накрывалась длинная дощатая столешница, на которой расставлялись пасхальные угощения и напитки. Пятеро с одной стороны стола, пятеро с другой. Во главе стола — сам хозяин. Маруся всегда стояла за спинкой его стула, следила, что еще нужно подать, что унести. Со временем старшие сыновья стали приезжать с женами.
И вот в 1918 году они съехались, в неурочное время, но одни, без жен. И сели как обычно: пятеро с одной стороны стола, пятеро с другой. Попросили стол не накрывать. Когда Федор вышел к ним и занял свое место, старший сказал:
— Отец, мы хотим, чтобы ты узнал это от нас. Мы, твои сыновья, теперь смертельные враги. Вот они, — и он указал на сидящих напротив братьев, — красные. А мы — белые. И мира между нами не будет!
Федор сидел недвижимо, не глядел на сыновей, и вдруг, размахнувшись, со всей силы ударил кулаком по столу, да так, что одна из досок треснула.
— Нет у меня сыновей, — крикнул Федор. — Вон из моего дома!
Эту семейную сцену моя бабушка рассказывала мне не раз, и каждый раз плакала.
— Мишу я им никогда не прошу… Никогда не прощу, — повторяла она сквозь слезы.
Ее младший брат Миша был молоденьким кадетом.
Братья поспешно разъехались. В этот вечер Федор слег, и вскоре его не стало. А сыновья его, все десятеро, погибли на Гражданской войне.
Все, что я здесь написал об Ивановых, я знаю в подробностях от самой Маруси, моей любимой бабушки Марии Федоровны, жены Казимира Генриховича, моего деда. От их брака родилось трое дочерей: Евгения, Галина и Людмила.
Евгении суждено было стать моей матерью.
А как же сложилась дальнейшая судьба семьи Казимира и Маруси?
В 1916 году Изабелла умерла. По католическому обряду самый близкий умершему человек, в данном случае сын Казимир, должен провести не менее суток, молясь у гроба.
В гостиной дома Фабисовичей на первом этаже установили длинный стол, накрытый парчовым покрывалом, свисающим до полу. На столе — гроб с телом Изабеллы. В ногах зажгли две поминальных свечи в высоких подсвечниках. По краям гроба на столе разложили живые цветы. В изголовье поставили скульптуру Девы Марии.
И так случилось, что в этот день в Орле произошел еврейский погром.
Толпа погромщиков в любой момент могла появиться около дома Фабисовичей. Фабисовичи были в панике: как они смогут убежать с четырьмя маленькими детьми? Но Казимир уверил их, что малолетних он защитит.
Когда супруги Фабисовичи и двое старших детей поспешно покинули дом и где-то попрятались, Казимир скрыл четверых младших под столом, на котором стоял гроб, за складками покрывала. Дверь в дом оставалась открытой. Когда погромщики, выкрикивая угрозы, вошли и увидели представшую перед их глазами картину, то в замешательстве молча ретировались, набожно крестясь.
В 30-х годах двое из сыновей Фабисовичей, спасенных Казимиром, стали знаменитостями: один как концертирующий скрипач, другой как мастер художественной фотографии. Конечно, первые навыки в искусстве фотографии он получил от моего деда Казимира.
Интересно, что ни один из Фабисовичей не стал стремиться на службу в НКВД, куда охотно принимали именно молодых провинциальных евреев. Возможно, повлиял поступок моего деда — дворянина.
Через год после кончины Изабеллы, когда самодержавие в России пало, Генрих Карлович вернулся из Турции и соединился с семьей своего сына в Орле. Предполагаю, что своего отца, моего прапрадеда Карла, Генрих уже похоронил в турецкой земле на кладбище польской общины.
Думаю, что если бы мне довелось побывать в семейных домах польской общины в Турции, я бы обнаружил живописные работы моего прадеда Генриха. Ведь он был мастером женского портрета.
Генрих, конечно, просмотрел все живописные работы своего сына Казимира и спросил:
— Вот ты говорил, что все это пишешь на заказ. А что ты пишешь для себя?
— А это разве не для себя?
— Нет, заказ — это для других. А художник должен обязательно что-то делать для себя, то, что он не готовит на продажу и с чем бы никогда не хотел расстаться.
Но Казимиру — увы — так ничего и не пришлось написать «для себя».
В нашем ливановском доме висит живописный портрет Изабеллы Млынарской, который Генрих написал еще в 1886 году в Тифлисе. Этот портрет чудом сохранился и был мной обнаружен почти через сто лет среди какого-то старого домашнего барахла, в виде холста, скатанного в длинный плотный рулон.
Удивительно, как хорошо сохранился красочный слой! После реставрации стало видно, какой это прекрасный женский портрет, который художник писал «для себя».
Живописную работу Генриха Правдзиц-Филиповича очень хотел приобрести Национальный Варшавский художественный музей. Потом известный итальянский художник Гарбулия, коллекционер старой портретной живописи, напрасно уговаривал меня продать этот портрет ему.
Но, во-первых, это моя прабабушка, написанная моим прадедом, а во-вторых, она написана не для продажи, и я никогда бы не хотел с ней расстаться.
Генрих Правдзиц-Филипович и Федор Иванов, оба моих прапрадеда, познакомились в Орле, и в семье их стали называть «белый дедушка» и «черный дедушка». Генрих был уже седой как лунь, а Федора никакая седина не брала.
Оба застали своих внучек: Женю, Галю и совсем маленькую Люсю.
В 1919 году, когда в России уже кипела Гражданская война, 82-летний Генрих Карлович решил самостоятельно добираться до Польши.
Моя бабушка Мария Федоровна говорила, что последняя весточка от него была из Киева.
«Наверное, убили на дороге, — предполагала бабушка. — Он ведь выглядел, как барин, а характер был ох какой независимый».
В этом же 1919 году Казимир был мобилизован в дивизию комдива Пархоменко. Дивизия гонялась по степям за махновскими отрядами. Казимир был в составе особой группы, которой Пархоменко доверил охранять ящик с дивизионной казной. Наверное, у «красных» этот поляк вызывал доверие, как сын политссыльного при царизме. Мотался через степи в каком-то поезде, да не один, а с женой и тремя дочерьми.
Знаю, что на какое-то время оставлял семью в поселке Долгинцево, недалеко от Днепропетровска. Бабушка рассказывала, что однажды в дом, где они останавливались, зашли переночевать трое махновцев. Она очень испугалась за дочерей. Но махновцам было не до развлечений: они всю ночь делили между собой какое-то барахло и переругивались.
Когда описывала, как они выглядели, получались ну точь-в-точь бандиты из «Белой гвардии» М. Булгакова, хотя романа этого моя бабушка прочесть еще нигде не могла.
Когда мотались в поезде через степи, моя двенадцатилетняя будущая мама Женя чуть не погибла. Она вышла на каком-то полустанке набрать воды, а пока искала воду, поезд тронулся.
Мама бросила ведерко и изо всех сил побежала за поездом. «Никогда, — говорила, — я так не бегала». И уже почти настигла последний вагон, и тут поезд прибавил ходу.
На площадке последнего вагона сидели красноармейцы, свесив ноги. Теряя силы, мама протянула к ним обе руки, и они, изловчившись, подхватили девчонку.
Мама мне это рассказывала несколько раз, и каждый раз я испытывал живое волнение и сочувствие к ней. Что бы с ней могло статься, останься она одна среди голой степи? А что было бы со мной?
Когда через год вернулись в Орел, Казимир стал прибаливать: у него опухали ноги, ходил с трудом. Перебивался тем, что фотографировал новых советских начальников, писал какие-то лозунги, иногда вывески для новых магазинов.
Дома обучал старших дочерей рисовать. Потом моя будущая шестнадцатилетняя мама устроилась преподавать в школе рисунок. Вспоминая свое учительство, она гордилась тем, что ученики, фактически ее ровесники, ее слушались, как взрослую.
Практически основная забота о семье легла на мою бабушку, на Марусю, Марию Федоровну. Где она трудилась, не знаю, но у нее, и в старости легкой и стройной, были разбитые трудом, огрубевшие руки. Когда она заболела тифом, из дома на городской рынок стали носить разные ценные вещи, чтобы обменивать на продукты.
В 1926 году Казимир умер, бабушка говорила — от тромбофлебита.
После смерти своего отца моя будущая девятнадцатилетняя мама Женя на свой страх и риск поехала в Москву «за счастьем». И ей повезло: ее, молодую художницу, взяли на работу в редакцию газеты «Вечерняя Москва», оформителем.
Вскоре она уже неплохо зарабатывала, расписывая огромные рекламные щиты, которые вывешивали на фасадах кинотеатров к премьерам новых фильмов.
Завязывались дружеские знакомства среди молодых людей искусства, художников, писателей, поэтов, многие из которых сами съезжались в столицу из разных городов в поисках успеха и славы. И действительно, большинство из них прославились своим творчеством.
Когда Женя прочно обосновалась в Москве, к ней переехала из Орла вся ее семья: мать Мария Федоровна и обе младшие сестры Галя и Люся. При оформлении московских документов первая половина дворянской польской фамилии отпала. Осталась вторая — Филиповичи. И Филиповичи стали москвичками.
А в моих детских воспоминаниях сейчас началась и идет Великая Отечественная война. И предваряет ее для меня такой случай.
Мне уже шестой год.
Какие-то друзья моего деда Николая Александровича Ливанова приехали в столицу из провинции, остановились в гостинице Моссовета (потом «Москва») и пригласили деда зайти к ним.
И вот мы с дедом входим в просторный гостиничный лифт, обитый изнутри деревянными панелями.
— Обождите, вон еще пассажиры, — просит лифтер.
И, торопясь, в лифт заскакивают трое мужчин. На них аккуратная черная форма, блестящие сапоги, черные фуражки с задранной спереди тульей, отмеченной каким-то значком. У того, кто стоял ближе к нам, на руке выше локтя красная широкая повязка с белым кружком, в котором корчится какой-то странный, похожий на паука, черный знак.
Двери закрылись, лифт поехал вверх, тяжелая дедовская рука легла мне на плечо и придвинула меня вплотную к деду.
Наши попутчики, поглядывая на нас, вежливо улыбались, переговариваясь.
Когда вышли из лифта, я спросил деда, кто такие это были.
— Фашисты, — ответил дед и разъяснять мне ничего не стал.
А зимой 41-го года, как рассказал мне отец, к нему в комнату ворвался дед с газетой «Правда» в руках.
— Смотри, смотри, кого назначили! — кричал дед, тыча пальцем в газетный лист. — Какое лицо! Теперь мы победим!
В «Правде» был напечатан портрет Георгия Константиновича Жукова. Молодец мой дед! Он не ошибся.
У всех людей в жизни есть веха, от которой отсчитывается время.
В жизни поколения моих родителей отсчет времени обозначался так: «до войны» и «после войны».
Люди как бы прожили две различных жизни. Одна кончалась войной. Другая родилась с миром, с победой. А между этими жизнями — война.
И хотя мой отец Боря Ливанов в 16 лет сбежал из дома, чтобы вступить добровольцем в Красную армию, воюющую в Туркестане с басмачами, хотя участвовал в ночной кавалерийской атаке, когда было разгромлено войско Ибрагим-бека, эта война все равно воспринималась им, романтическим юнцом, как пусть смертельно опасное, но все же приключение.
Поколение наших бабушек и дедушек всей своей жизнью было подготовлено к военным потрясениям. Они пережили и хранили память о трех войнах. Первой мировой, Гражданской и финской. Их жизненный опыт был накрепко прошит кровавой ниткой военных испытаний.