Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэтические поиски и произведения последних лет - Семен Исаакович Кирсанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О, если б сети! Вот стаей сельди, вот скумбрия, вот жирный жерех!

Ваель

Вдали залив, я вижу берег. Листвой олив покрыты мысы. Там кипарисы, луга, стада! Скорей — туда, там даже лучше!

Амад

Но сзади тучи. Они не остановятся нигде и ринутся неудержимым ливнем на этот берег. В бешеной воде — куда бы ни пристали — мы погибнем. Одно для нас спасение — в труде. Взять топоры с собой мы не забыли, и там — деревьев стройных изобилье! Ковчег построим, и пускай дождем нас заливает — с ясною надеждой всплывем на пик вершины белоснежной и наводненье мира переждем. Диск четвертый Я вновь нырнул в урочный час, держа приборы, в акваланге, с двумя баллонами, как ангел, сложивший крылья на плечах. Иллюминировано дно несметными радиоляриями, и здесь, в естественном аквариуме, вновь представление дано. Как рампа, светится планктон и освещает место действия, и окунь машет, чародействуя, хвостом, как розовым платком. Камнями плоскими лежат зелено-каменные камбалы, глазки подводного ежа следят за скатами и крабами. И из расщелин потайных полипы вытянули трубки, и мылят греческие губки медуз, висящих среди них. Я узнаю своих друзей среди туманных возвышений, и дно похоже на музей старинных кораблекрушений. Здесь ружья некому держать… Сейчас, как призраки минувшего, обломки судна затонувшего должны ковчег изображать.

Амад

Покрылись мозолями наши руки, всем племенем мы строили ковчег, рубили сосны и валили буки, носили бревна женщины и внуки. О, пастырь Ной, ты добрый человек, ты дал нам хлеб и кровлю для ночлега, и мне доверил зодчество ковчега. Ной мне сказал: «Тебя направил бог как вестника о будущем потопе, и буря не застала нас врасплох. Так мне господь через тебя помог. Ты человеку обликом подобен. И если бог позволит — я в свою приму твою прилежную семью». Амад, пора в дорогу. Я доволен. Бревно к бревну надежно прилегло. Ковчег просторен, четырехуголен, законопачен, под его просмолен. Благословенье божье помогло. Стволы поставьте, укрепите стойла, скоту — корыта для кормов и пойла. Готовьте в путь с пожитками узлы. Уже с обрывов мчатся водопады; ища спасенья, змеи приползли, сбегают в страхе горные козлы, защиты ищут птицы, звери, гады. Мы их попарно отведем в ковчег — и чистых и нечистых, тех и тех. Так Ной сказал: «Дым жертв приятен богу». Зарезал он молочного тельца, чтоб заслужить спокойную дорогу. И роздал мне и сыновьям по рогу и пенистого налил багреца. О, добрый пастырь! О, богатый сердцем, я стать готов твоим единоверцем! Да, что ни слово — только бог да бог. Кто ж Ною он? Родитель или прадед? И почему его наш пастырь прячет, и бог не выйдет даже на порог и добротой за службу не отплатит? Пора к семье! Пора узлы вязать и не забыть подарки Ною взять.

Ной

Ложа, подушки и шкуры медвежьи, слуги, вносите в покои ковчежки. Сима, Йафета и Хама — беру. Тигра и гиппопотама — беру. Чаши, сосуды и блюда — беру. Пса, и раба, и верблюда — беру.            Боже, ковчег храни.            Злато и мех храни.            Блюда и чаши            ценности наши,            боже, от всех храни. Курицу, утку, фазана — беру. Волка, орла, обезьяну — беру. Овна, корову и лошадь — беру. Жен, и рабынь, и наложниц — беру.            Боже, вола храни.            Льва и орла храни.            Пса и козла,            лань и осла,            боже, от зла храни. Слуги, на палубу ставьте навес. Племя Амада — на милость небес. Богу не надо спасать чужака — четверть быка и ведро молока. Мера зерна и два меха вина — полная плата Амаду дана.

Хам

Моя жена зла и жирна. Отец, я вправе в рабыни Аве себе добыть.

Ной

Тому и быть!

Сим

Отец, я Сим, твой верный сын. И мне в усладу Инака Аду отдай — возьму.

Ной

Быть по сему!

Йафет

Ее глаза, — как бирюза! Ваеля Цинну в подарок сыну не пожалей.

Ной

Считай своей! В Ноево стадо овечек — беру Женщин Амада, их вещи — беру. Кольца, запястья и жемчуг — беру. Брачные цепи для женщин — беру. Боже, меня храни. Жен и коня храни. Грозный, державный бог кровожадный, племя мое храни.

Амад

Явились мы. И все мое со мной. Тебе в подарок я принес оленя, — Инак его пронзил своей стрелой. Ваель поймал цесарок. Пастырь Ной, мы ожидаем твоего веленья внести корзины, вещи, наш наряд, войти в ковчег и плыть на Арарат.

Ной

Тушу оленя в подарок — беру. Данных Ваелем цесарок — беру. Тысячу шкурок козлиных — беру. Вещи в узлах и корзинах — беру. Аве, и Аду, и Цинну — беру. Следуйте чинно в ковчег по ковру.

Амад

Взойдем и мы за вами следом.

Инак

Отец, пойми, ты Ноем предан! Канаты рубят, снимают сходни, они нас губят — лжецы господни!

Ваель

Относят волны от нас ковчег. Я слышу смех, они довольны: одни, под ливнем, мы все погибнем!

Амад

Праотец Ной! Дождь проливной плечи сечет. Струи у глаз, жидкая грязь в ноги течет. Вспомни о нас — кем и для вас создан ковчег! Сыплется град, дети дрожат, дай им ночлег! О, не покинь, к берегу кинь только канат! Камни гремят с горных громад…

Голос Аве

Горе, Амад! Диск пятый

Дети Дельты

Плывем, плывем, плывем весь день, вода кругом, вода везде, плывем всю ночь, ложась на спины, чуть шевелясь, плывем и спим мы, плывем, с водой желая слиться, и удлинились наши лица, за годом год, за веком век — не стало губ, не стало век, — зато мы получили в дар владенье эхом — наш радар, и в память вписанные знанья о днях Потопа и изгнанья. Морскую воду стали пить, семьею были, стаей стали и скользкой кожей обрастали, чтобы стремительнее плыть. Иных не ведая племен, мы были племенем на Дельте, теперь плывем, плывем, плывем мы — полурыбы, полудети. Все берега отвергли нас, а если мы ползли на берег, с людьми увидеться стремясь, — мы слышали одно лишь — бей их! И кожу обтянула слизь, плывя всю жизнь, мы неустанны, срастались ноги, и срослись, и стали черными хвостами. Теперь мы быстры и ловки, плывем, отбрасывая струйки, срослись, окрепли наши руки и превратились в плавники. И всё же ищем, ищем сушу, пологий берег или мыс, и душу, вложенную в тушу, — стремись — подталкивает мысль — приплыть к земле и берегами пройти, как некогда ногами, которых нет уже…

Амад

Мне все трудней держаться на воде. А сколько лет плыву — не сосчитаю. Креветки поселились в бороде. Где нахожусь — не различаю. Где? Куда веду стремительную стаю своих детей? Все чаще устаю. Все дальше я от стаи отстаю. В тот час, сраженный первозданной ложью, в отчаянье, я бросился один к ковчегу и приплыл к его подножью, и, обдирая о крепленья кожу, я Ноя звал. Но он не выходил. Хватаясь за подпорки для причала, я Аве звал. Ничто не отвечало. Плывя назад, осиротевших я детей увидел и услышал плач их. Потом их настигал уже, ревя. Но повели их в воду сыновья и, посадив на плечи самых младших, поплыли вдаль. И плыли много дней, с водой смирились и привыкли к ней. А облака прочь уходили с неба. Освободилось солнце. И вдали сам Арарат сверкнул в одеждах снега. А перед ним стоял, как на мели, огромный куб недвижного ковчега. Без парусов и весел он не мог на край горы поставить свой порог. Капризом ветра, прихотью волны его то приближало, то сносило, трубили в нетерпении слоны, визжали звери, птица голосила, крылом стуча о дерево стены. Мы издали следили, наблюдая, как он качался, в воду оседая. И с палубы к нам обратился Ной: «Не я — господь послал вам испытанье, проверил вас и ливнем и волной и вам внушил последовать за мной. Вернитесь к нам, живите в нашем стане. Вот ваши жены в перлах и парче. Они вас ждут — спасите свой ковчег». Да, Аве там недвижная была… Молчала Ада и рыдала Цинна. А рядом, словно хищных три орла, стояли мрачно Ноевых три сына, глазами пожирая их тела. Всем племенем мы в глубину нырнули и, вынырнув, канаты притянули. И мы впряглись в набухшие канаты и, бедра натирая до рубцов, влекли ковчег к вершине Арарата, — так плуг влачит измученный оратай. На вышке Ной благословлял пловцов. И наконец на выступ среди снега поставлено подножие ковчега. И в тот же миг свистящий ливень стрел пронзительно понесся вслед за нами. В скопленье беззащитных наших тел железный наконечник полетел… Так в будущем нас будут гарпунами, а может быть, безжалостней и злей разить с высоких палуб кораблей. И мы ушли в подводные глубины, спасаясь от беснующихся стрел. Но стрелы Хама нас не погубили. Мы видели, как вестник голубиный с оливкового веткой пролетел. И мы поплыли, плыли, плыли, плыли, ловили рыб, морскую воду пили. Привыкли дети к пенистой волне, тела их стали гладкими, как камни, и нежных устриц приносили мне, морских ежей, что нежатся на дне. Их руки заменились плавниками, и в рыла превратились лица их, морских детей — наследников моих. А что им было делать? Ежечасно их гнали берега и острова. Где им искать пристанища и счастья? Им оставалось только — превращаться в полулюдей, в другие существа. Но для меня — они все те же дети, детьми когда-то бывшие на Дельте. Инак, Ваель! Я слабну. Я отстану от вас — уже надолго, и навек я в глубину безвыходную кану. А вы, пловцы, стремитесь к океану. Но помните: отец ваш — человек, пронесший вас сквозь ливни и лавины. Плодитесь, размножайтесь — вы дельфины!

Инак

Отец отстал. Плывя, он стонет, дышать устал… Ваель, он тонет!

Ваель

Благая весть — спасенье есть! От нас налево видна галера. Змеиным носом несясь вперед, полсотней весел она гребет. Плывем, попросим нас взять на борт.

Инак

Ваель, опомнись, нас ждет не помощь, — гребут рабы, а сверху люди, чьи лица люты и смотрят грозно, пернатой бронзой накрыты лбы. В руках — трезубцы. Для них мы цель. Оставь безумство, ныряй, Ваель!

Ваель

Надувши плотно свои полотна, в морскую рябь, свистя снастями, под парусами летит корабль. На флаге белом багряный крест. Помчимся смело, спасенье есть!

Инак

Ваель, заройся в подъем волны. Не крест, а кости на нем видны. Стоят матросы, в мешочках косы, они пьяны и жаждут крови, и наготове их гарпуны.

Ваель

Смотри, корабль плывет двухтрубный, — нам спустят трап, посадят в шлюпы; уже с кормы заметны мы; Инак, бесспорно, они нас ждут, трубой подзорной вокруг ведут. О, к пароходу!

Инак

Ваель, нырни! Сейчас охоту начнут они. Ружьем двухствольным ведут по волнам. Плыви назад от хищной травли! …Но поздно — залп!

Ваель

Я окровавлен, прощай, тону…

Инак

Идет ко дну… Куски свинца волну вскопали, летят, свистя, в меня, в отца…

На корабле

Ца-ца! Попали! Диск последний Он оттолкнулся от песка, и на весле повисла тина. Морская даль была пустынна и рядом с берегом низка. Он думал, медленно гребя, что человек — звучит не гордо, когда убийцы зверья морда идет с обрезом на тебя. Что значишь ты без трав и птиц и без любви к пчеле жужжащей, без журавлей над хвойной чащей, без миловидных лисьих лиц? Когда поймешь ты, наконец, врубаясь в мертвые породы, о, человек, венец природы, что без природы твой венец?.. Уже и лодку отнесло за горизонт; смешались мысли, и руки сонные повисли, весло сложивши на весло. И далеко от берегов, где волны дики и пустынны, опять сверкнули эти спины и треуголки плавников. От побережья далеко опять нашли его дельфины — опять взмывали на трамплины гимнасты в угольных трико. А среди тварей скоростных сидел гребец в открытой лодке, в расстегнутой косоворотке. Он, видно, не чужой для них. Но если б чей-нибудь бинокль на лодку дальнюю навелся, — там только сложенные весла и человек — он одинок… Но это зрительный обман! Нет, круг друзей его не бросил. Он весел и плывет без весел от Ланжерона на Лиман. Они несут его ладью, как свита, черными боками, а удивленные бакланы кричат, снижаясь на лету. И словно звеньями родства они с гребцом соединились — так радовались, так резвились чужие людям существа. Он перегнулся за корму и пересвисту их внимает. Он эти звуки понимает? Или так кажется ему?.. — Мы дельфины,                        мы не люди,                                          мы не рыбы, но понадобиться людям                                         мы могли бы. Где проливы,                      где коралловые рифы, мы показывать дорогу                                    помогли бы. Мы на праздниках                         морские циркачи, с вами будем                          перебрасывать мячи; наши сборные команды                                          отстоят вашу честь                   на торжествах Олимпиад. Мы вас тройками                              по морю понесем каруселью                      и гигантским колесом и на спинах,                    свои легкие раздув, повезем                 из Севастополя в Гурзуф, и разведаем                          неведомое дно, где немало Атлантид                                      погребено. Если ты нас понимаешь, —                                            поутру поплывем-ка вместе                              к Дону и Днепру, и на дельтах                        разливающихся рек — к человечеству                      верни нас,                                         человек! И о людях                    как о ближних говоря, мы отправимся                     в открытые моря, будем рыла поворачивать                                            назад — в вашу сторону,                       откуда не грозят, где нас ищет                    не стрела,                                      не острога, а поэта                    человечная строка! Тьупв, тьупв, еромв, яатс! (В путь, в путь в море, стая!) Йомрок аз тхя и нухш. (За кормой яхт и шхун.) Унеп титрев тнив, тнив. (Пену вертит винт, винт.) К людям, к людям — мы их любим, к ним, к ним!

ПРИЗНАНИЯ (1969–1972)

«Я ищу прозрачности…»

Я ищу прозрачности, а не призрачности, я ищу признательности, а не признанности.

БЕССТРАШЬЕ

Бессмертья нет —                                  и пусть! На кой оно — «бессмертье»? Короткий                  жизни спуск с задачей соразмерьте. Призна́ем,                   поумнев: ветшает и железо! Бесстрашье —                    вот что мне потребно до зареза. Из всех известных чувств сегодня,           ставши старше, я главного хочу: полнейшего                бесстрашья — перед пустой доской неведомого                        завтра, перед слепой тоской внезапного                    инфаркта; перед тупым судьей, который             лжи поверит, и перед злой статьей разносного,                     и перед фонтаном артогня, громилою                с кастетом и мчащим на меня грузовиком                  без света! Встречать,                 не задрожав, как спуск аэроплана — сниженье                тиража и высадку из плана. Пусть рык               подымут львы! Пусть под ногами пропасть (Но — в области                              любви я допускаю робость.) Бессмертье —                   мертвецам! Им — медяки на веки. Пусть прахом                         без конца блаженствуют вовеки. О, жизнь,             светись, шути, играй в граненых призмах, забудь,              что на пути возникнет некий призрак! Кто сталкивался с ним лицом к лицу,                       тот знает: бесстрашие                      живым бессмертье заменяет.

«ВЕЧНОСТЬ»

Недолговечна вечность. Во имя человечности мы молим: —                     Не увечь нас, недолговечность вечности! Мы молим —                    длиться дольше мгновение блаженное. О, стиль «нуова дольче», о, всплеск воображения! Продлиться,                     ах, продлиться! — все жаждет, все хлопочет: жучки,           медузы,                           листья, и человек,                        и общество. И статуи,               и мумии, и завещаний вещность — все просит,                    молит,                                    думает: как влезть вот в эту вечность? Завидуем —                     что выжило? Шекспир! Его не видно ли! А «вечность» —                         неподвижна, — ее мы сами выдумали.

ХОЧУ РОДИТЬСЯ

Хочу родиться дважды, а если можно —                         трижды, но жить                не в стаде жвачных, такой не мыслю жизни. Но кстати —                    если в стаде, то в табуне степном, где ржанье,                    топот,                                   стати и пыль под скакуном. Кабы такие б лица, где из ноздрей —                            огонь! Где бой за кобылицу — в смерть загоню —                            не тронь! Хочу родиться дважды, чтоб пена на боках, но ни за что —                    в упряжке на скачках и бегах.

ПРОЗРЕНИЕ

Я не хочу               быть дервишем, что пляшет                  перед фетишем с веригами                      под вретищем и препоясан                         вервищем. Ни — с облака                         сошедшим, дабы глаголом                             жечь, ни — древним                      сумасшедшим провидцем                     из предтеч. Хочу я только                    трезвости отточенных                     остро́, по-медицински                            режущих, как в анатомке,                           строк. И зренья,                  только зренья — в глубинный                         жизни слой. При этом всем —                         прозрение придет                 само собой.

МОЙ ПРЕДОК

Мой предок пещерный!                                     Ты — я. Я факт твоего бытия. Мы признаки сходства несем в иероглифах                           хромосом, где запрограммировал                                              ты бесчисленных внуков черты. И если я ныне живу — то значит:                  ты был наяву; ты бился,                  ты подлинно был, ты шкуру у волка добыл; ты камень калил докрасна у первого в мире                                костра, чтоб я            не замерз, не продрог, чтоб выжить и вырасти мог и как воплощенье твое — свое         ощутил                        бытие! И пусть,            когда няням вручат твоих пра-пра-пра-правнучат, — я буду, как соль, растворен в бегущих                  из разных сторон в мальчишках                   и в девочках всех и вкраплен в их игры и смех. Я буду присутствовать в них мильярдом                    твоих составных частиц,                составлявших меня до вздоха последнего дня. И дней твоей жизни                              не счесть, пока человечество есть!

ХУДОЖНИК

Художник —                    этакий чудак, но явно               с дарованьем, снимает нежилой чердак в домишке деревянном. Стропила ветхи и черны в отрепьях паутины, а поздней ночью                             у стены шуршат его картины. Картины странного письма шуршат,                    не затихая: — Ты кто такая?                           — Я сама не знаю, кто такая… Меня и даром не продашь, как «Поле на рассвете». Я не портрет,                         я не пейзаж, но я живу на свете. Другая застонала:                                  — Нет, ты все же чем-то «Поле», а я абстрактна,                          я портрет неутолимой боли… А третья:                     — Это все одно, портреты или виды. Вот я — пятно,                          но я пятно на сердце, от обиды. Четвертая:                      — Пусть обо мне твердят, что безыдейна. Но я пейзаж                    души во сне, во сне без сновиденья. И пятая:                    — Кто любит сны, меня же тянет к спектру, и я —            любовь голубизны к оранжевому цвету. Шестая:                      — Вряд ли мы поймем, что из-под кисти выйдет, зато меня                     в себе самом всю ночь художник видит. Я в нем живу,                     я в нем свечусь, мне то легко,                        то трудно от красками плывущих чувств, хотя я холст без грунта. Его задумчивых минут ничем я не нарушу, — пусть он сидит,                          глазами внутрь в свою цветную душу.

ФОКУСНИК

Я бродячий фокусник, я вошел во двор, расстелил я                       с ловкостью редкостный ковер. Инвалиды,                    школьники, чем вас удивить? Вот червонцы новенькие начал я ловить. Дворничихи в фартуках, гляньте из око́н: вот я            прямо с факела стал глотать огонь. Вот обвился лентами всех семи цветов, вот у ног               по-летнему вырос сад цветов. Видите ли, видите ли — сдернул с головы… Из цилиндра вылетели голуби —                   лови! Я взмахнул похожим на веер голубой и поднос                с пирожными поднял над собой. А богат я сказочно, разодет,              как шах… Но это только кажется, — у меня в руках никакого голубя, никаких монет — только пальцы                          голые, между ними — нет ни ковра,                   ни веера, ни глотков огня… Только мысль,                    чтоб верила публика — в меня!

ВОЛШЕБНИК

Остыл мой детский пыл, заброшены учебники, — я фокусником был и поступил                в волшебники. Волшебнику — трудней! Теперь уже не детство ведь. Он без воскресных дней обязан            чудодействовать. В созвездиях до пят он должен —                 делать нечего! — как врач-гомеопат буквально все излечивать. Он должен превращать простую глину                          в золото, он должен возвращать согбенным старцам                                молодость. Чтоб с духами стихий устраивать свидания, должны мои стихи звучать,               как заклинания. Но раз я взял себе волшебную обязанность, — я должен,                чтоб и бес вдруг возникал под занавес. И чтобы сатана с пером               над красной шляпою в хромых своих штанах пел арию Шаляпина. Свет адского огня дымится, пляшет, искрится!.. Но Гретхен                     на меня не смотрит даже искоса.

СЕРДЦЕ

На яблоне                   сердце повисло мое — осеннее мерзлое яблоко сквозной червоточиной                                   высверленное!.. Но может случиться немыслимое: раскинется                 райская ярмарка с продажею всякого яркого. В лотках —                плодородье бесчисленное. Все яблоки —                      с детскими ямками! И вдруг ты заметишь                           на ярмарке мое — ни одной червоточины, румянец,                не тронутый порчею… И гладишь рукою утонченной. И нет —                не отбросила прочь его, но яблоко в радужных капельках на ветке, увешанной листьями, мое —          выбираешь из прочего. Но это же                чудо немыслимое! Окончилась райская ярмарка. На яблоне               сердце повисло мое — осеннее мерзлое яблоко…

ОЧКИ

Сновиденье                  явилось извне, заложило                 две линзы в ресницы. Но к чему                эти призраки мне? И могло ли                     такое присниться: Будто вышел                       на улицу я, оказался                 в потоке прохожих. Мимо двигалась                              лиц толчея, лиц,            одно на другое похожих. Чем? —                 Я понял.                           Исчезли зрачки. Ни единого взор                        а и взгляда. Лишь очки,                  и очки,                                  и очки… Но зачем                и кому это надо? У одних —               непрозрачно блестя, нечто черное                      было надето. Им —               игравшее мило дитя представлялось                     досадным предметом. Им казалось —                       все лица грязны, и на мрачные                      их низколобья чистый снег                      молодой белизны опускал               мутно-черные хлопья. У других —                 эти стекла могли все показывать                       в розовом свете. Даже окон подвальных                                           углы красовались,                     как розы в расцвете. Их носивший                          был всем умилен, как немедленно                          после получки. Ящик с мусором                            и утилем превращался                          в «Привет из Алушты». Некто шел                    и на каждом из лиц останавливал                       строгое зренье: вроде камеры                        сдвоенных линз он носил                два стекла подозренья. А другой —                на тревожных глазах, чтоб никто                     не заглядывал в душу, — в два овала                 оправленный страх перед каждым                        навстречу идущим. Шел один,                    никакой не злодей, и очки не казались                                  зловещи, но он ими не видел                              людей, — только вещи,                      витринные вещи! Я потрогал свои —                             и нашел вместо яблок                     в орбитах скользящих нечто вроде                       оптических шор, искажающий зрение                                 ящик. Я же знаю,                   что вижу и лгу сам себе                и что все непохоже! А вот шоры                    сорвать не могу, — так срослись               с моей собственной кожей. О, товарищи,                       люди,                                   друзья, поскорей               свои очи протрите, отворите,                 разденьте глаза и без стекол                   на мир посмотрите! Этот мир                    не лишен красоты, иллюзорны испуг                               и угрозы, — может быть,                        мы добры и просты, и под стеклами                       теплятся слезы?!

ШЕСТАЯ ЗАПОВЕДЬ

В ночь,                         бессонницей обезглавленную, перед казнью                         моей любви я к тебе простираю                                   главную заповедь:                   «Не убий!» Не убий                ни словом,                               ни взглядом! Ни вдали,                    ни когда мы рядом. Беатриче,                        Лаура,                                     Лючия, — адом Данте                     и всем, что мучило, и дуэлью                     среди снегов, и шинелью,                  снятой с него секундантами                           на опушке, на могиле, —                           Наталия Пушкина, заклинаю,               ступни обвив: не убий,                   не убий любви! Ни открыто,                      ни мысленно не убий! Ни безжалостию,                          ни милостыней не убий! Лаура моя,                     дорогая моя, целуемая                  и ругаемая, но под солнцем и звездами                                              лучшая, Беатриче,               Наталия,                               Лючия, милосердная                         и жестокая, аще столько я претерпел                   в сей День седьмый, умоляю тя:                       не убий! Не сбивавшего                              цвет с растения, не замешанного                         в растлениях и в терзавших                        Спасителя                                            терниях, не виновного —                              не убий! Умоляю тя: пощади                 во мне                                дитя! Не казни                      своего дитяти — сердца               в люльке моей души, не круши его,                          не убей, как нельзя казнить                                 голубей. Не должна                      подлежать петле белка,               дремлющая в дупле, и стучащий о древо дятел,            и катающийся у ног щенок, кенгуренок,                 залегший в чрево, и скользящий травою                                        уж, и дельфин,                    мореходец быстрый, и червяк дождевой                               у луж не должны                подлежать убийству, — пусть живут, пусть летят,                           плывут… А любовь —                      ведь твое дитя, — не казни,                 умоляю тя! В смертной камере                          одиночества и стеная                  наедине — при бессоннице,                 среди ночи встав, я хожу                от стены к стене, на тюремном полу                              в персти простираю к тебе                          персты… Ни одной обиды                        не помнящий, ожидающий                  скорой помощи, если я позову —                             «приди», ты приди                   и коснись груди, где любовь лепечет —                              «жива еще», и скажи: —                  Человек, гряди! Я гряду,                почти умирающий, подымая,                       как веки Вий, руки слабые,                        умоляющие: — Не убий любви,                                  не убий!..

«ЛЮБЕЗНОСТЬ»

Любезность —                         не любовь. А ну ее, «любезность»! Живут,                 не хмуря лбов, любезные — и бе́з нас. Лобзать                     и не любить? И лебезить при этом? Я не любитель                                  быть объятий их объектом. Спасающая нас любовь —               не резонерство, и в самый тяжкий час любезность                      резанет вас. Любезность —                    лишь под цвет любовей настоящих, — вбегающих                      чуть свет и для тебя не спящих; не смеющих                        тебя в опасный час покинуть, готовых                   хоть с себя жизнь,               как рубашку, скинуть Таких —                в нужде,                                в войне — хочу я видеть снова, не говорящих                             мне любезного — ни слова!

КЛЕТКА

Щеглы попали в клетку. Ко мне привел их путь. Но я задумал —                            к лету свободу им вернуть. Грустят в тюремном быте с приятелем щегол. Я тоже не любитель задвижек и щеколд. И птицам нет расчета. Неволя —                   не житье. Решетка есть решетка, хоть золоти ее. Уже весной запахло, ручьи по мостовой, снежинка стала каплей, и стужа теплотой. Окно раскрыл я настежь, и клетку я раскрыл. Стою и жду.                          Так нате ж, — не расправляют крыл! Свобода, братцы!                                 Солнце! Природа так щедра! Я взял                 и за оконце подбросил вверх щегла. Летите,                 мчитесь вместе к друзьям своим лесным! Смотрю —                 один на месте, смотрю —                второй за ним, и ну, к кормушке —                            пичкать зерном свои зобы. …Привычка                        есть привычка к превратностям судьбы.

ТЕКУЩИЙ МОМЕНТ

А ведь момент                 действительно течет, а не мелькает.                      Медленно и долго течет момент,                      как маленькая Волга, и в вечность                        все явления влечет… Его частиц                       непознаваем счет, и может в нем теряться,                                  как иголка, частица счастья,                          и крупица долга, и боль,               что сердце надвое сечет. Чушь!               Не течет момент.                                     И течь не должен. Ни с места он                          и вечно недвижим, как лед,                    который лыжами заскольжен. Не убавляем он,                        не растяжим, не начат никогда                           и не продолжен. А это мы —                 скользим,                                  течем,                                              бежим…

СЛУЧАЙ

Садился старичок в такси, держа пирог                            в авоське, и, улыбнувшись сквозь усы, сказал: —                     До Пироговской. Он как бы смаковал                                       приезд и теплил умиленье, что внучка                       пирога поест и сядет на колени… Три рослых парня                                у такси рванули настежь дверцу и стали               старичка тащить за отворот у сердца. За борт              авоську с пирогом и старичка туда же, и с трехэтажным матюгом! — Жми, друг,                      куда покажем! Стоял свидетель                              у столба, как очередь живая, он что-то буркнул                               про себя, сей факт переживая. Прошло               прохожих штуки три в трех метрах от машины, но что в них делалось                                     внутри — как знать? —                      они спешили. Ждала их служба                              или флирт? — гадать считаю лишним, а может, в них                       бурлил конфликт общественного с личным? Про этот случай                           рассказал мне продавец киоска; он видел,               как старик упал и с пирогом авоська. Он возмущался                           громко, вслух, горел, как сердце Данко, но не вмешался,                             так как лук отвешивал гражданкам. Затем явился                            некий чин, пост на углу несущий, и молвил:                   — Стыдно, гражданин уже старик, а пьющий.

НАД КОРДИЛЬЕРАМИ

Водопадствуя,                             водопад низвергается,                          как низверженный, и потоки его                         вопят — почему они                     не задержаны! Темный хаос                         земных пород в глубочайших рубцах и трещинах. Самолетствуя,                        самолет прорывается в тучи встречные. И пока                   самолет орет турбодвигателями всесильными — распластавшись внизу,                                       орел кордильерствует над вершинами. А по каменным                              их краям, скалы бурной водой окатывая, океанствует                         океан, опоясав себя экватором. Горизонствует                        горизонт, паруса провожая стаями. Гарнизон,                     где жил Робинзон, остается необитаемым. И пока на аэропорт по кругам                     самолет снижается — книга детства в душе поет и, как сладкий сон,                             продолжается.

ВАЛЬПАРАИСО



Поделиться книгой:

На главную
Назад