Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Как в посольских обычаях ведется...» - Леонид Абрамович Юзефович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так, в русско-литовской дипломатической практике царь мог вступать в контакт исключительно с самим королем (с великим князем литовским), Боярская дума — с королевской Радой («панами радными»), митрополит — с виленским епископом, смоленский воевода — с воеводой пограничного города Орша, наместник Новгорода — с воеводой литовского города Троки (ныне — Тракай) и т. д. Даже в периоды «бескоролевья», когда всю полноту власти в стране принимали на себя польские и литовские «паны радные», сноситься с царем напрямую, без посредников, им не позволялось. Этот принцип оформился относительно поздно, к середине XVI в., а в более давних традициях отношений с татарскими «юртами» он долгое время вообще не применялся. Поскольку представления о «чести» государя здесь были несколько иными, царь мог получать грамоты не только от самого хана, но и от его жен, детей, вельмож, мог принимать в Москве их представителей.

Зато в русско-шведских связях этот принцип соблюдался неукоснительно, причем в особой форме, послужившей при Иване Грозном причиной серьезного дипломатического конфликта. Когда-то Швеция и Ливония поддерживали отношения преимущественно с Новгородом. Но и в середине XVI в. Москва продолжала настаивать на сохранении этой традиции, давно ставшей анахронизмом: шведские и ливонские посольства сначала прибывали на берега Волхова, где их принимал новгородский наместник, а уж потом доставлялись в столицу. Ливония считалась зависимой от Габсбургов, а Швеция лишь недавно освободилась из-под власти Дании. Кроме того, королей из династии Ваза Иван Грозный не числил среди своих «братьев», как и магистров Ливонского ордена. И в условиях нараставшей из-за соперничества в Прибалтике напряженности русско-шведских отношений царь вовсе не собирался отменять «честную» для него и унизительную для Стокгольма практику сношений через новгородских наместников. Тем самым Швеция, еще недавно бывшая владением датской короны, как бы приравнивалась к Новгороду — царской вотчине. Шведская дипломатия неоднократно предпринимала попытки ликвидировать этот обычай, добиться права на прямые контакты с Москвой, но Иван Грозный не уступал. Правда, в 1567 году после заключения мирного договора царь наконец-то обещал Эрику XIV «его пожаловать, от намесников отвести», однако союзник вскоре лишился престола, а новый король этого «жалованья» уже не был удостоен. В числе условий, на которых Грозный соглашался непосредственно сноситься с Юханом III, минуя новгородских наместников, были выдвинуты следующие, явно неприемлемые: царь добавит к своему титулу наименование «Свейский», и ему будет прислан королем «образец, герб свейский, чтобы тот герб в царского величества печати был»[34]. По сути дела, это означало бы признание зависимости: в таком случае шведский король получал право сноситься с русским государем не как равный с равным, а как вассал со своим сюзереном. И «лазучство» толмача Нильсена — это попытка шведской дипломатии разрешить вопрос не только о «братстве», но и о практике сношений с Москвой через новгородских наместников.

Принцип иерархии дипломатических отношений своеобразно преломился в обычае присваивать отправлявшимся за рубеж русским послам фиктивные титулы и звания. Дьяка, например, «писали» наместником какого-нибудь города, дворянина — окольничим, окольничего — боярином и т. д. Это обстоятельство тщательно скрывалось, ибо в таком случае русскому дипломату при иностранном дворе оказывались почести, не подобавшие его реальному чину и положению при дворе московском. В связях с Речью Посполитой так поступали обычно в периоды обострения отношений, когда не хотели отправлять с посольством лиц действительно знатных, но в то же время и опасались, что царских представителей, чей высокий дипломатический ранг не подкреплен соответствующим социальным статусом, примут без должного уважения, отчего пострадает «государева честь». Подобным же приемом пользовалась и польско-литовская дипломатия, хотя обе стороны не считали законной эту уловку. И в Москве, и в Вильно, и в Кракове внимательно следили, чтобы титулы и звания прибывших послов, указанные в их верительных грамотах, были настоящими, а не подложными. В 1581 году русские дипломаты были вынуждены признать фиктивность казначейского звания, возложенного на П. И. Головнина, который за год до того ездил послом к Стефану Баторию. Но они оправдывались тем, что «не на молодого человека имя есмо казначейское положили» (т. е. разница между истинным и декларируемым чинами Головнина не так уж велика), тогда как при Сигизмунде II Августе были «писаны державцами» прибывшие к царю простые шляхтичи «Ян Шимков, Мыртын Волотков и Ян Гайко»[35]. Державец — довольно высокий придворный чин. В последнем случае разрыв между реальностью и фикцией огромен, и, следовательно, обман тогда был более унизителен для Ивана Грозного, чем теперь для Стефана Батория.

Но взаимные разоблачения не могли подорвать устоявшуюся традицию. Повышались, вернее, завышались титулы и звания не только послов, но и лиц, принимавших в Москве и Вильно иностранные посольства. Это были приставы, которые вели переговоры, встречали и провожали приезжавших дипломатов. «Молодшие» люди, на равных сносясь с «великими» людьми другого монарха, тем самым возвышали своего государя. Недаром в Москве старались подыскать отечественный аналог каждому титулу и званию из числа принятых в Западной Европе, особенно в Польско-Литовском государстве. Любая ступень придворной иерархии Речи Посполитой была точно соотнесена с расположенной на той же высоте ступенью московской лестницы чинов.

Логика, согласно которой дипломатам присваивали фиктивные звания, была впоследствии использована, чтобы объяснить причины небывалого возвышения Бориса Годунова при Федоре Ивановиче. Годунов даже получал официальные послания от иноземных монархов, о чем и помыслить не мог ни один из временщиков Ивана Грозного. В этой связи было объявлено, что если Рудольф II, император Священной Римской империи, присылает грамоты шурину русского царя, как бы признавая его равным себе, то такой факт «служит царскому имяни к чести и прибавленью»[36].

Для поддержания «чести» государя крайне важно было и поведение русских дипломатов за рубежом. Оно дотошнейшим образом регулировалось целым сводом частных предписаний и общих правил, которые содержались в так называемых «наказах» или «наказных памятях», составленных посольскими дьяками — хранителями дипломатических традиций. Эти «наказы» вручались послам перед отъездом, а иногда, если посольству следовало отбыть спешно, отправлялись вдогонку со специальными гонцами.

В «коробьях окованых» послы везли с собой пышное посольское платье — иногда собственное, а чаще взятое напрокат из царских кладовых (при успешном выполнении миссии оно могло быть по возвращении навечно пожаловано послам), которое за рубежом надевалось лишь в самых торжественных случаях. В 1603 году на обратном пути из Дании в Россию послы дьяк Афанасий Власьев и боярин М. В. Юрьев, услышав, что в Курляндии неспокойно («збор литовских людей»), и опасаясь за сохранность своего посольского наряда, решили наиболее дорогостоящую его часть оставить за пределами владений польской короны, в Любеке, чтобы потом любекские купцы морем отправили эти вещи в русский Иван-город на Балтике. До нас дошла их опись: «саженые» (усаженные жемчугом и драгоценностями) высокие горлатные шапки («колпаки») и тафьи (маленькие шапочки), «ожерелья стоячие и отложные», завязки из куньего меха, золотые нагрудные цепи[37]. Это роскошное облачение должно было показать богатство и величие русских государей, поддержать их «честь». Но данный случай объясняет и то, почему «великие послы» не часто направлялись в дальние страны.

Кстати, в Москве требовали, чтобы русские послы на Востоке, надевая на себя пожалованное им в этой стране платье (такой обычай был принят при дворах мусульманских владык), не роняли бы тем самым государеву «честь». В 1615 году по возвращении из Персии посольства М. Н. Тиханова и А. Бухарова посланникам учинили строгий допрос по поводу того, что на прощальной аудиенции у шаха они были только в подаренных им персидских халатах, без русских однорядок. «Забыв свою русскую природу и государские чины, — заключили чинившие разбирательство „думные“ люди, — ездили есте на отпуске к шаху в его, шахове, платье, вздев на себе по два кафтана аземских… И вы тем царскому величеству учинили нечесть же: не ведомо, вы были у шаха государевы посланники, не ведомо — были у шаха в шутех!»[38]. Русские дипломаты за границей принародно могли появляться только в национальной одежде. «А в угорском платье я по улице не хаживал»[39], — оправдывался в 1573 году вернувшийся из Копенгагена гонец К. Скобельцын, признавая, правда, что платье это надевал, однако, лишь у себя на подворье, где его никто не видел.

Не только одежда, но и порядок следования на аудиенцию, вручение грамот, произнесение речей — все должно было быть как можно более торжественным. Например, царскую грамоту при следовании во дворец монарха предписывалось нести младшему члену посольства, «на дворе» ее должен был взять средний по рангу, а в приемной палате грамоту брал уже «болший» посол. Царские «речи» послы произносили по очереди: начинал старший, продолжали средний и младший, затем снова старший и т. д. В этих разработанных посольскими дьяками сценариях поведения, детально регламентировавших каждый шаг и каждое слово послов за рубежом, видна, можно сказать, продуманная театральность. Послы не просто исполняли свое поручение, но разыгрывали некое «действо», торжественная обрядность которого выражала опять же величие русских государей.

Но самым существенным было непременно содержавшееся во всех «наказах» требование, чтобы во время аудиенции в приемных покоях не было представителей каких-нибудь других монархов. Посторонних свидетелей контакта между государями не должно было быть, ибо сам этот контакт — своего рода таинство. На обеде во дворце иностранного монарха присутствие чужих послов допускалось, но лишь в том случае, если заранее давалось обещание посадить их за столом на менее почетные места, «ниже» послов русских.

И наконец, в «наказах» строжайше запрещалось обращаться с переданными от царя устными «речами» к кому-либо, кроме самого монарха. Государь в образе своего представителя не мог обращаться к простым смертным. «Мне с пашами речи нет, — говорил в 1496 году М. Б. Плещеев, первый посол Ивана III в Турции, — с салтаном мне говорити!» Только в крайнем случае, если отказано будет в высочайшей аудиенции, послу разрешалось иногда передать «пашам» или «панам» списки «речей», не произнося их вслух.

В идеале общение русского дипломата за границей с монархом, к которому он отправлен, предполагалось в присутствии как можно меньшего числа посредников. Этим подчеркивался доверительный характер контакта между государями. Даже простые гонцы стремились отдать царские грамоты непременно в присутствии монарха и желательно из рук в руки. При этом порой происходили любопытные инциденты. Гонец В. Чихачев, направляясь в 1573 году на аудиенцию к Юхану III, предусмотрительно спрятал грамоты за пазуху, потому что «блюлся», как бы их не отобрали. Уже в приемной палате, у ковра («сукна»), покрывавшего пол перед тронным возвышением, толмач вдруг схватил Чихачева за платье со словами: «Ты к королю не ходи и на сукно государьское не ступай!» Но Чихачев «у него платье вырвал да по сукну пошел, да и грамоты королю подал». Однако на этом злоключения русского гонца не кончились. На следующий день к нему на подворье явился королевский советник Христофор Флеминг и заявил, будто Чихачев был на аудиенции вовсе не у короля, а, оказывается, у него, Флеминга, — это он, облаченный в королевские одежды, сидел на троне вместо Юхана III. «Яз ему поприличен (похож на него. — Л. Ю.), — передает Чихачев слова Флеминга, — да толко не таков». Но Чихачев наотрез отказался поверить, что его так ловко и неожиданно обманули. «Яз был не у тебя, Христофора, — отвечал он, — был яз у короля Егана, а тебя яз не знаю, тепере тя и вижу!»[40]. Гонец не мог признать, что был на аудиенции не у короля, а у королевского советника: такая ошибка, по возвращении в Москву грозившая ему жестоким наказанием, вела к «умаленью чести» царя. Лишь побывав позднее на приеме у настоящего Юхана III, он, видимо, убедился в своей оплошности, о чем его донесение уже не сообщает. А весь этот фантастический спектакль был устроен шведами с единственной целью — выманить у гонца грамоту Грозного. Юхан III опасался принять послание, написанное «невежливо», сходное с тем, которое незадолго до этого уже получил от царя. Флеминг сказал Чихачеву, что король «на своем месте не сидел» из-за предыдущей «неподобной» царской грамоты.

Поведение Чихачева можно, конечно, объяснить исключительным упрямством, которое будто бы проявляли русские дипломаты в вопросах церемониала. Но ведь в данной ситуации все вели себя примерно одинаково — и Чихачев, и шведы. Действия их различны, но система взглядов одна и та же. Это система взглядов эпохи, когда за мелочами этикета вставали серьезнейшие проблемы престижа государства и его верховной власти.

Надо заметить, что и западноевропейские дипломаты всеми способами старались вручить свои грамоты непосредственно в руки царя. А. Дженкинсон в 1561 году задолго до назначенной аудиенции начал ходатайствовать о том, чтобы грамоты Елизаветы I собственноручно были приняты Иваном Грозным, как четыре года назад в Англии Мария Тюдор приняла царские грамоты у русского посла. А еще четыре с лишним десятилетия спустя Т. Смит с гордостью вспоминал, что сумел передать королевские грамоты прямо в руки восседавшему на троне Борису Годунову, хотя придворные и пытались их перехватить перед тронным возвышением[41].

Аналогичным было отношение к царским дарам, которые русские послы привозили иностранным монархам. Посланные от государя, они должны были быть вручены государю, и никому иному, причем в парадной обстановке. Так, например, грузинский царь Александр, в 1589 году принявший русское посольство так, как, по его собственному выражению, «Моисей принял богописаный закон», велел принести на аудиенцию даже тех охотничьих соколов из числа отправленных ему в дар Федором Ивановичем, которые умерли по дороге в Грузию. Послы не решились избавиться от них в пути, и мертвые птицы были торжественно доставлены в приемный зал «в клобучках и во всем наряде»[42].

Дары означали материализовавшееся расположение царя, грамоты — его запечатленную волю, послы и посланники олицетворяли государя, который, в свою очередь, воплощал государство. Нормативность этих представлений предваряла и делала возможными дипломатические контакты. Немало, конечно, возникало недоразумений, разногласий, прямых конфликтов, обусловленных различными взглядами на те или иные элементы этикета международных отношений, но в необходимости самого этикета не сомневался никто. Если нормы посольского обычая уважались партнерами, если «честь» государя «береглась» его представителями (а в дипломатии «оказиональной» ее заново должно было утверждать каждое следующее посольство), то исчезало расстояние, разделявшее резиденции монархов, — диалог велся «от лица к лицу».

Глава II. УСЛОВИЯ И УСЛОВНОСТИ

«Послы виноваты нигде не живут»

В 1608 году польско-литовские дипломаты говорили в Москве, что «бог всемогущий, сотворивший весь свет и людей на нем, царствы, князьствы и государствы разделивши», утвердил и естественный, заложенный в человеческой природе («в людцком прироженье») порядок связи между ними «через послы и посланники»; с тех пор бог своей «божественной силой» вечно стоит на страже этого порядка: он карает или «благословение распростирает» в зависимости от того, как в той или иной стране обращаются с послами[43]. Право посольской неприкосновенности в средние века было законом, причем тем более незыблемым, что покоился он не на букве, а на обычае (еще древние греки знали разделение законов на писаные и неписаные: первые, низшие, учреждены людьми; вторые, высшие, как они считали, — богами). Тем не менее русский (и не только русский) посольский обычай знал и письменные гарантии неприкосновенности прибывших в страну иностранных дипломатов, оформленные в виде так называемой «опасной грамоты». Она заблаговременно доставлялась монарху, намеренному отправить посольство, и составлялась обычно по следующему стереотипу: «…Кого к нам пошлешь своих послов, и тем твоим послом к нам приехати и от нас отъехати со всеми их людьми безо всякие зацепки, на обе стороны путь чист».

Явно тенденциозно звучат слова крымского хана Сахиб-Гирея в его послании к королю Сигизмунду II Августу (1548 г.): «Окроме на Москве послом смерть бывает, а в иньших паньствах (государствах. — Л. Ю.) нигде того не бывало»[44]. Возможно, Сахиб-Гирей имел в виду случай, когда в 1535 году по пути в Москву крымский гонец Будалы-мурза был заколот в придорожной корчме челядинцами князя Ивана Барбашина. Убийство, по-видимому, произошло случайно, в пьяной драке, но русское правительство полностью взяло на себя ответственность за этот инцидент: по приговору Боярской думы виновные были выданы на расправу в Крым.

Но обычно именно в Крыму русские дипломаты подвергались всяческим издевательствам и оскорблениям. Их сажали под замок, били, грозили пытками, морили голодом и жаждой, отбирали лошадей, насильно вымогали подарки, грабили имущество. Чтобы гарантировать им хоть какую-то безопасность, в русско-крымской дипломатической практике был принят «размен» послов. Он происходил на южных границах, чаще всего в Путивле: отсюда в одно и то же время русский посол отправлялся в Крым, ханский — в Москву, и каждый служил своего рода заложником безопасности другого. Впрочем, и эта мера предосторожности не всегда спасала русских дипломатов от обид и надругательств, порой изощренно жестоких. Тот же Сахиб-Гирей, сетовавший на нарушения в Москве права посольской неприкосновенности, в 1546 году «соромотил» одного из членов русской миссии — подьячему Ляпуну «нос и уши зашивал и, обнажа, по базару водил». Посольские книги довольно последовательно разграничивают «бесчестье» и «соромоту», то есть унижение не церемониальное, а физическое. Насилию подвергали порой русских дипломатов и в Ногайской Орде, и в Казани, по прежде всего в Крыму, где упорно пытались оживить призрак ордынского владычества над Русью. И «соромота» подьячего Ляпуна была, возможно, отголоском подобных эпизодов давнего и не столь давнего прошлого, когда жертвами ханского глумления становились посланцы русских князей к владыкам Золотой и Большой Орды.

Отдельно стоит упомянуть трагическую гибель русского посольства, в 1624 году отправленного к турецкому султану. В Керчи послы ожидали корабли, чтобы плыть в Стамбул. Здесь на них напал крымский царевич Шагин-Гирей с отрядом. Часть людей погибла, в том числе и посол И. Бегичев, остальных продали в рабство. Хан Мухаммед-Гирей с сыном учинили эту расправу, подозревая, что русское правительство через Турцию собирается оказать давление на Крым.

На протяжении всего XVI в. довольно обыкновенным явлением были мелкие инциденты, связанные с некорректным поведением лиц посольской свиты. Еще в 1491 году в Кафе (Феодосии) челядинцы А. М. Плещеева, посла Ивана III к турецкому султану, избили кафинского привратника: тот, чересчур ревностно исполняя служебный долг, стал выгонять посольских лошадей из крепостного рва, где те щипали траву, за что и поплатился побоями. Не лучше вела себя и свита европейских дипломатов в России. В 1519 году «детина» имперского посла И. Кристофа «у подключникова детины» шпагой «у руки перст отсек», а также отнял корову у некоего старца. Буйствовали по дороге в Москву не только ногайские или крымские свитские всадники. Польские дворяне, забавляясь, обрубали на московских улицах хвосты чужим лошадям. В 1559 году человек из шведского посольства С. Эриксена в Новгороде сжег на свече православную икону и был посажен в тюрьму (вскоре его выпустили, ибо выяснилось, что он так поступил «впьяне», но шведы и через десять лет, вспоминая этот случай, обижались, утверждая, будто икона сама загорелась, а виновный просто «прилепил блиско иконы свечю, и свеча пошатнулась к иконе»). В Москве свита литовских посольств не раз вступала в драку с русскими приставами и т. д.

Эти и подобные происшествия вызывали нарекания сторон: следовали жалобы, которые иногда оставлялись без последствий, а иногда влекли за собой наказание провинившихся, если оправдаться им не удавалось. Так, в 1604 году дьяк И. Леонтьев, незадолго перед тем ездивший с посольством в Грузию, где вел себя «невежливым обычаем», по обвинению прибывшего в Москву грузинского посла был высечен кнутом на глазах у последнего. Как правило, членов посольской свиты, совершивших преступления в России, русские власти не наказывали сами (оскорбивший религиозные чувства случай с иконой — исключение), а требовали их наказания от правительства той страны, откуда они прибыли.

Таким образом, русская дипломатическая практика подчинялась известной норме международного права, позже сформулированной голландским юристом XVII в. Гуго Гроцием как экстерриториальность посла и его свиты.

Отдельные происшествия такого рода к серьезным дипломатическим осложнениям не приводили. Гораздо больший резонанс получали случаи, когда право посольской неприкосновенности частично нарушалось по причинам политического порядка. Таких случаев немного, но они все же были.

В 1564 году, после того как хан Девлет-Гирей, нарушив присягу, совершил опустошительный набег на русские земли, в Москве было задержано и на несколько лет сослано в Ярославль крымское посольство Янболдуя — «для Девлет-Киреевы неправды», как объясняет это летопись. В 1567 году литовский посланник Ю. Быковский был посажен под замок, потому что грозил Ивану Грозному войной и в грубой форме требовал возвращения Полоцка, четырьмя годами ранее приступом взятого русскими войсками. Условия, в которых разгневанный царь приказал содержать королевского посланника, были, как видно, достаточно суровыми: Быковскому «пришла немочь», и он «опух от духу и от тесноты». Правда, само заточение продолжалось недолго, и вскоре его освободили. В 1568 году начиналась беспримерная, единственная в своем роде эпопея, когда на протяжении ряда лет русских дипломатов в Швеции и шведских в России подвергали оскорблениям, сажали под арест, ссылали в отдаленные области. Начало этому положили шведы. Во время пребывания в Стокгольме посольства И. М. Воронцова король Эрик XIV, сторонник русско-шведского союза, был свергнут ворвавшимися в столицу отрядами его брата — герцога Юхана Финляндского, будущего короля Юхана III. Вооруженные люди герцога захватили подворье, где находилось посольство. Они «збили у Ивановы полаты замок, в которой полате рухлядь, да ис полаты рухлядь всю поймали — суды серебряные и платье, и людей пограбили, да и самих послов ограбили, оставили в однех рубашках»[45]. Затем Воронцов «с таварыщи» были заперты в доме; там они без еды и одежды просидели четыре дня. Одновременно герцогские наемники в порту ограбили и посольские корабли. Впоследствии, правда, часть имущества возвратили, однако посольство, разделенное на две группы, еще на полгода насильно задержали в Швеции, причем не в Стокгольме, а в окрестностях города Або. Шведы осторожно объясняли случившееся простым недоразумением и суматохой при штурме города. Но, очевидно, причиной этой акции послужило недавнее обещание Эрика XIV отнять у Юхана Финляндского жену, Катерину Ягеллон, сестру Сигизмунда II Августа, к которой прежде безуспешно сватался сам Грозный, и выдать ее замуж за царя. Об этом, надо полагать, и стало известно оскорбленному герцогу, в своей политике державшемуся польской, а значит, и антирусской ориентации.

Когда в том же году в Россию прибыло шведское посольство во главе с епископом Павлом Юстеном, разъяренный царь предпринял ответные репрессии: «Велел государь свейских послов ограбити за то, что свейской король ограбил послов государьских». На дворе новгородского наместника послам связали руки, концы веревок дали всаднику, и шведы были вынуждены бежать за ним к себе на подворье по улице под улюлюканье толпы. Такому же унижению был подвергнут и прибывший в Москву гонец Юхана III. У послов отобрали все имущество и сослали в Муром, где приставы каждые 24 часа устраивали им поголовную перекличку. Шведы томились несколько месяцев, от тоски пересчитывали бревна в ограждавшем подворье тыне (Юстен сообщает, что бревен этих было 745 штук)[46], до тех пор пока в конце концов не были отправлены на родину. Задержан был лишь уже упоминавшийся толмач А. Нильсон. Другой эпизод произошел в 1573 году с гонцом В. Чихачевым — тем самым, для которого был устроен спектакль с переодеванием X. Флеминга в королевское платье. Когда у Чихачева стали требовать царские грамоты, а он отказался отдать их до аудиенции, один из приставов ударил его в грудь обухом топора и «топором примахивался к шее — отсеку, деи, голову, да лаял матерны». Чихачев держался спокойно и твердо, с достоинством. «Толко б яз, царьского величества холоп, сидел на своем коне, — отвечал он, — и ты б меня, мужик, так не безчествовал и не убил. Умел бы яз тебе ответ дать!» В поисках царской грамоты, надежно спрятанной Чихачевым (где именно, он не сообщает), приставы обыскали и самого гонца, и русского толмача, и свиту — «платье сымали и разували», затем взломали «коробью» с иконами, расшвыряли иконы по полу и по лавке, но ничего не обнаружили и ушли, пригрозив Чихачеву пыткой: «На огне будешь, коли писма не дашь!»[47].

Вообще сама личность Василия Чихачева заслуживает большого уважения. Худородный дворянин, не дипломат, а воин, привыкший иметь дело с врагом на поле битвы, человек маленький, по сути дела отданный царем на заклание и перемолотый жерновами большой политики, он проявил бесконечную преданность своему повелителю, колоссальную выдержку, смелость, настойчивость и самопожертвование при исполнении возложенной на него миссии. Дальнейшая судьба Чихачева сложилась трагически. Он был сослан королем куда-то на север, в Финляндию, где и умер вдали от родины, избежав таким образом кары за то, что был обманут обряженным в королевский костюм шведским вельможей. Его коротенький, «черный» отчет (неотредактированный и потому особенно выразительный) привез в Москву следующий русский гонец В. Пивов. И, видимо, не менее печальной, чем судьба Чихачева, была участь того безвестного «земца» из Орешка, который в 1572 году доставил Юхану III «ругательное» послание Ивана Грозного.

«Послы виноваты нигде не живут, — писал в нем царь, имея в виду случай с посольством Воронцова, — с чем они посланы, с тем они и пришли». Но он же, объясняя заточение Быковского, утверждал и прямо противоположное: «От начала велось, которые придут с розметом (разрывом отношений. — Л. Ю.), и тем живота не давывали». И в 1579 году, когда гонец В. Лопатинский привез царю «розметную грамоту» от Батория, выступившего с новым походом на русские земли, ему было сказано от имени Ивана Грозного: «Которые люди с такими грамотами ездят, и таких везде казнят; да мы, как есть государь христьянский, твоей убогой крови не хотим»[48]. Это всего лишь угрозы: и Быковский, и Лопатинский были отпущены на родину. Нет ни одного мало-мальски достоверного известия о казни в России иностранных дипломатов. Редкие инциденты, подобные описанным, были обусловлены ухудшением и без того крайне острых отношений Москвы с Крымом, Речью Посполитой и Швецией — ближайшими соседями и опаснейшими врагами. Однако тут нельзя не принимать в расчет и личные качества Ивана Грозного как человека и правителя: ни до, ни после него ни один из русских государей ни при каких обстоятельствах не позволял себе нарушать право посольской неприкосновенности.

«Безчестье» послов — недопущение к царской руке для поцелуя, лишение их торжественной «встречи» и т. д. — применялось и в Москве, и за рубежом. Таким способом выражалось недовольство поведением самих послов или характером их миссии. Но выход за рамки церемониала, прямое насилие были нетипичны.

«Посол что мех: что ему дали, и он то и несет» — эту формулу постоянно употребляли и русские, и польско-литовские дипломаты. «Посла ни бьют, ни бранят, ни секут, лише жалуют» — гласит русская пословица, вошедшая в состав рукописного сборника XVII в. В ней ярко отразились народные представления о праве посольской неприкосновенности. Отдельные нарушения не могли поколебать традиции. Более того, на их фоне она выступает еще отчетливее.

Поминки и «жалованье»

Составной частью посольского обычая в XV–XVII вв. было отправление и получение даров — поминков. Особенно широко поднесение дипломатических даров практиковалось у монголо-тюркских народов. Еще в XIII в. князь Василько Волынский предупреждал Плано Карпини, посланца папы, что если он не привезет Гуюк-хану богатых подарков, то не сумеет выполнить свою задачу.

Бывало, европейские дипломаты отправлялись на Восток или вовсе с пустыми руками, или с такими дарами, которые не могли способствовать успеху их миссии. Иван III, например, снабдил венецианского посла Дж. Тревизиано, проезжавшего через Москву в Большую Орду, не только «людми и конми», но и подарками: венецианец от своего имени должен был поднести их Ахмет-хану. По всей вероятности, великий князь, хорошо знавший обычаи ордынского двора, количество и ассортимент имевшихся у Тревизиано даров счел недостаточным.

Первые посланцы Габсбургов часто прибывали в Москву вообще без подарков, причем ни у Ивана III, ни у его сына это не вызывало никакого недовольства. В 1517 году ничего не привез Василию III имперский посол С. Гербер-штейн, отметивший, впрочем, в своих записках, что послы Литвы, Ливонии и Швеции приезжают в Москву с дарами. Вообще на востоке Европы, а не только на Руси дипломатические поминки издавна были нормой посольского обычая. Они практиковались Иваном III и в связях с русскими землями. Так, в 1474 году он не принял псковского посла, поскольку тот «поминки легки привезоша». По-видимому, и термин «легкие поминки» восточного происхождения; чаще всего он встречается в тексте крымских посольских книг.

Поминки русских государей западным и восточным монархам разнились по составу. В Европу обычно посылались меха, чаще всего соболя. Последние, как можно предположить, имели ритуальное значение. На Руси соболя играли важную роль в некоторых обрядах. Так, в обряде великокняжеских свадеб молодые вступали в церковь по ковру, на четырех углах которого лежали собольи шкурки; на них же стояли при венчании, и сваха трижды обносила соболями головы жениха и невесты. Очевидно, это было связано с пожеланием счастья и богатства: в течение долгого времени меха на Руси выполняли функцию денег. Поэтому и было принято посылать соболя в качестве дипломатического поминка. Позднее такое их значение утратилось.

Самые ценные соболя посылались поштучно, менее ценные — «сороками». В 1488 году Иван III отправил венгерскому королю Матиашу Корвину удивительный подарок: «соболь черн, ноготки у него золотом окованы с жемчюгом, двадцать жемчюгов новгородских»[49]. Подарок свидетельствует о замечательном мастерстве русских ремесленников.

Иногда в Европу посылались кречеты и соколы, еще реже — детали конского убранства, преимущественно восточной работы. Разнообразнее были поминки персидским шахам и грузинским царям: не только меха, но и живые звери — соболи, медведи, охотничьи собаки и птицы, иногда — оружие. Персидские и грузинские послы привозили в Москву дорогую одежду, ковры, ткани, перстни с самоцветами и просто драгоценные камни, породистых лошадей, расшитые золотом седла и уздечки. Англичанин Джером Горсей видел в сокровищнице у Ивана Грозного чрезвычайно ценимое царем ожерелье из намагниченных иголок — возможно, оно было привезено каким-нибудь персидским или кавказским дипломатом из Дербента, где находили глыбы магнитного железа. Однажды Грозному отправили из Персии слона, о чьей судьбе рассказал немец-опричник Генрих Штаден: в дороге погонщик заболел и умер, а слон, отказываясь от еды, лежал на его могиле, пока не был убит; вырванные бивни послали царю.

Имперский посол Н. Поппель преподнес жене Ивана III, великой княгине Софье Палеолог, попугая в клетке. Елизавета I дарила Грозному английских охотничьих собак и даже живых львов. Но в целом среди даров, привозившихся в Москву западными дипломатами, первое место, безусловно, принадлежит золотой и серебряной посуде.

Особенно часто русским государям подносились кубки, что могло быть следствием архаичных представлений о нерасчлененности договора как сделки и ритуального питья. Кубки были самой различной формы, порой необычайно причудливой (Н. Варкоч подарил Федору Ивановичу кубок, сделанный в виде цапли). Привозили часы и даже оружие, что не считалось оскорбительным, если клинки были в ножнах. Князь Конрад Мазовецкий прислал Ивану III отделанную золотом рогатину. Иван Грозный получил от Эрика XIV драгоценную шпагу со вставленным в эфес пистолетом. Польский король Сигизмунд III Ваза «поминался» Борису Годунову рыцарскими доспехами. В свою очередь, русские государи посылали предметы вооружения и тем монархам, с которыми поддерживали вполне дружественные отношения. Так, Годунов отправил императору Священной Римской империи Рудольфу II дорогой кинжал и богато украшенное самоцветами золотое «кольцо» для стрельбы из лука (назначение этого кольца не совсем ясно — возможно, оно использовалось в качестве мишени).

Бывали и уникальные подарки. Имперский посол Д. фон Бухау в 1575 году поднес Ивану Грозному трубку для курения еще неведомого русским «зелья», привозимого испанцами из Америки, и золотую букву М — начальную букву имени императора Максимилиана II. Его преемник Рудольф II, страстно увлекавшийся оккультными науками и собравший при своем дворе в Праге большую группу астрологов, алхимиков, магов, прислал в дар Федору Ивановичу некий камень «безвар», имевший «силу и лечбу великую от порчи». Вероятно, это был так называемый бетвар — особое минеральное образование, которое изредка встречается в желудках у коров. Считалось, будто оно обладает магическими и целебными свойствами (интересно, что вскоре после этого и Борису Годунову привезли из Англии «каминь батвар», причем по специальной его просьбе). Неизвестно, как использовали эти презенты царь и его шурин, но Рудольф II с помощью какого-то магического камня, подаренного ему британским агентом Джоном Ди, общался с духами своих умерших родителей.

Западноевропейские послы часто старались подчеркнуть ценность своих подарков. Англичанин Т. Рэндольф, прибывший послом к Ивану Грозному от королевы Елизаветы I, должен был, как говорилось в данной ему инструкции, «отозваться с похвалою» о привезенном им кубке и «найти случай выставить достоинство этого подарка»[50]. Возможно, Рэндольф именно потому получил такую инструкцию, что кубок был вполне ординарным: английская «королева-девственница» славилась своей скупостью на всю Европу.

При Иване III и Василии III в отношениях между Москвой и Вильно самым обычным поминком считались «корабленики» — имперские золотые монеты, у которых на реверсе была чеканка с изображением корабля. Еще в 1543 году литовский посланник Т. Мацеевич привез Ивану Грозному, тогда 13-летнему отроку, в подарок от Сигизмунда I 30 венгерских золотых. Но это последнее известие такого рода. Позднее монеты в качестве дипломатического поминка никогда не посылались: в сознании русского общества окончательно оформились представления о том, что деньги могут быть лишь «жалованьем» от старшего младшему, от государя — подданному или от сюзерена — вассалу. Когда в 1589 году английский посол Джильс Флетчер попытался преподнести Федору Ивановичу золотые монеты, этот подарок был с негодованием отвергнут. В то же время, если деньги представляли собой не отдельный дар, а часть какого-то другого, они могли, видимо, быть приняты. Один из членов посольства Д. фон Бухау привез Грозному золотую фигуру мавра на верблюде, по бокам которого были приторочены корзины с золотыми червонцами, и такой дар нареканий не вызвал.

Дипломатические поминки были двух разновидностей — официальные, направленные от монарха к монарху, и частные — от самих послов. Иностранные дипломаты в России и русские за границей постоянно подносили дары не только от своих государей, но и от себя лично. По большей части эти дары перед отъездом русских послов за рубеж выдавались им из казны. В казну они должны были возвратить и ответное «жалованье» иностранного монарха: наиболее ценные вещи царь оставлял у себя, остальное отдавалось послам.

Официальные поминки пересылались от монарха к монарху, но собственные дары послы должны были приносить на аудиенцию лично. Когда один из членов польского посольства в 1570 году, сам не явившись во дворец, прислал Ивану Грозному часы с кем-то из своих товарищей, царь приказал их тут же сломать, ибо «царскому величеству то гневно стало, что такой молодой паробок ссылается с царским величеством подарки, а не сам к царскому величеству принес»[51].

Как правило, один вид поминков не мог быть заменен другим. В 1589 году в Персии Г. Васильчикову предложили выбрать из его собственных даров те, что получше, и поднести от имени царя, дабы шаху «было честнее». Но Васильчиков решительно воспротивился: «Мне таких речей и слушать не надобно, не токмо, что так зделать. Тому как возможно статись, чево и в разум не может вместитца, что вы говорите, что холопу назвать свои поминки государевы поминки?»[52]. Отказ мотивирован умело, но дело, конечно, не только в этом. Русский посланник отлично понимал, что если государь не прислал шаху даров, то значит, есть для такого решения свои причины.

«Государевы поминки» посылались или не посылались в зависимости от отношений между государствами. Они имели политический характер. Так, с 1549 года, когда литовское посольство не признало царский титул Грозного, и вплоть до 1584 года, когда на престол вступил Федор Иванович, при оживленном обмене посольствами царь не отправлял даров ни Сигизмунду II Августу, ни Стефану Баторию и сам ничего от них не получал. Но в течение всего этого периода и русские, и польско-литовские дипломаты регулярно подносили королю и царю подарки «от себя». Так же и в русско-шведских отношениях: в 1557 году Эрик XIV прислал Ивану Грозному кубок с крышкой-часами, но с началом Ливонской войны и до 1567 года, когда была сделана попытка заключить русско-шведский союз, королевские посланцы подносили царю дары только от своего имени.

Посольские поминки были слабо зависимы от общей политической ситуации. Прежде всего они выражали добрую волю самих послов. Иногда поминки отвергались. В 1490 году Иван III вернул Н. Поппелю привезенные им от императора дары, поскольку императорская грамота к великому князю была написана «не попригожу» (пропущен титул «государь всея Руси»), но дары самого Поппеля принял. А во время визита Дж. Боуса к Федору Ивановичу сложилась прямо противоположная ситуация. В Москве были недовольны вызывающим поведением английского посла, и его личные подарки были отвергнуты царем, но королевские — приняты.

В Вильно подарки русских дипломатов изредка возвращались из-за их малоценности. У гонца Ф. Вокшеринова в 1554 году взяли в королевскую казну «два сорока» соболей, но вернули лук и узду: в казне, как говорили Вокшеринову литовские приставы, «то ся не подобало». В том же году были отосланы назад и привезенные посольством В. М. Юрьева кречеты, ибо «кречеты были хворые, и то подкрасные, красного ни одного не было»[53].

В Москве посольские дары тоже возвращались довольно часто, причиной чего могли быть и сами дары, их незначительность, нерасположение государя к послам или какие-то другие обстоятельства. Например, в 1559 году Иван Грозный не принял у датских послов часы с еретическими, по его мнению, изображениями знаков Зодиака. Послам он сказал, что ему как христианскому царю нечего делать с этими «планетами и знаками»[54]. Так излагали дело сами датчане. Действительно, и часы были хорошие, и недовольства своим поведением в Москве датские дипломаты не вызвали. Но, может быть, этот случай был связан с демонстрацией богатства русской казны. Датчане не сообщают, было ли взамен отвергнутых часов им прислано царское «жалованье», но обычно в подобных случаях оно посылалось. «У государя нашего столко его царские казны, — говорили бояре одному из грузинских послов, — что Иверскую землю велит серебром насыпать, а золотом покрыть, да и то не дорого»[55]. В 1537 году литовским послам хотя и вернули их поминки, но прислали «жалованье» от имени малолетнего великого князя. Послы брать его отказывались, поскольку на переговорах стороны не пришли к соглашению, но пристав убеждал их не упрямиться: «Поделаетца ли дело, не поделаетца ли, а государь пожалует своим жалованьем — то государей чин держит»[56]. «Чин» монарха поддерживался щедростью, бывшей при феодализме характерной добродетелью идеального суверена. Как писал М. Монтень, турецкий султан Баязет никогда не принимал подарки у послов, ибо «давать — удел властвующего и гордого», а «принимать — удел подчиненного»[57]. В уста Баязета Монтень вкладывает собственные мысли. Это исходит скорее из европейских, нежели восточных представлений. Монгольские владыки вообще истолковывали посольские дары как символическую дань, знак подчинения. Такие же воззрения в XVI–XIX вв. были свойственны и маньчжурским правителям Китая.

В России второй половины XVII в., как писал Г. Котошихин, подарки послов тщательно оценивали и одаривали в ответ соболями «против оценки» (в соответствии с ценой даров), причем цену назначали только по весу драгоценного металла, а «дело» (стоимость работы) не учитывали[58]. Но столетием раньше к вопросам ответного царского «жалованья» подходили не так прагматически. Оно превышало цену посольских даров и в тех случаях, когда последние оставались в казне. «Жалованье» имперскому послу А. Дону в 1597 году было в три раза больше стоимости его подарков, а датчанину Я. Ульфельдту было обещано, что соотношение стоимости даров даже будет один к тридцати. В 1570 году Иван Грозный не мог стерпеть упреков польских послов, ставивших под сомнение его царскую щедрость. Когда Миколай Талваш, один из послов, заявил, что дары, присланные ему от царя взамен приведенной им лошади, малоценны («Миколай запросил цену, что тот мерин не судит», — утверждали позднее русские дипломаты), Грозный в ярости приказал зарубить эту лошадь на глазах у посла[59]. Таким поступком он отвел от себя упрек в недостойной государя скупости.

Во второй половине XVI в. поминки от послов в Москве возвращались им полностью или частично, а от лиц посольской свиты — полностью. «У них такой уж обычай, — писал Н. Варкоч, — чтобы из посольства не оставлять у себя ни от кого подарков, кроме как от самого посла». В 1600 году Л. Сапеге даже было сказано, что у русских государей «издавна в их царских поведениях — у послов и посланников даров не емлют, жалуют своим царским жалованьем»[60]. Иногда возвращалась часть поминков, присланных от имени самого государя, хотя отношения с этим государем были вполне дружественные. «Нет того, чего у государя нашего в государстве нет!» — говорили в 1589 году в Грузии русские послы. В 1604 году Борис Годунов, «жалуючи царя Александра», велел принять у грузинских послов лишь небольшую часть привезенных от царя поминков («не от велика»), «а досталное все велел послам его назад отдати»[61]. При этом русские объяснили, что поминки между государями приняты «для любви, а не для корысти», чем подчеркнули их символическое значение.

Впрочем, не случайно возвращались именно подарки грузинских царей, которых русские государи не считали «братьями» себе, — этим утверждалось их неравноправие. Если правителям суверенным русские великие князья подарками «поминались», то прочим дары «жаловались», как, например, тем же грузинским царям. При Василии III «жалованье» посылалось прусским магистрам. В 1519 году посол Д. Шенберг говорил в Москве о привезенном им перстне: «То государь мой прислал к великому князю не для поминка, но для жалованья государского»[62], то есть в благодарность за великокняжеское «жалованье», полученное магистром. В той же форме Иван Грозный посылал дары своему вассалу, датскому принцу Магнусу, которого царь сделал королем Ливонии в 1570 году.

В Москве поминки подносились не только царю, но и царевичу, наследнику престола, и даже посольским приставам. Казначеи посылали дары прибывавшим иностранным дипломатам и тут же получали ответные. Иван Грозный звал к своему столу («хлеба ести») лишь тех лиц посольской свиты, которые привозили ему подарки. Эта сложная система даров и отдариваний, подношений и ответного «жалованья» была непременным элементом русского посольского обычая. Возможно, тут сказались неизжитые представления дофеодального общества, согласно которым даритель и одариваемый вступают между собой в особую, магическую по природе связь. Эта связь, пусть неосознанно, могла восприниматься как условие действенности дипломатических контактов.

«Опорой сближения» и «поддержкой благорасположения» назвал дипломатические дары один из средневековых персидских историков. Эта емкая афористичная формула могла бы принадлежать любому русскому дипломату XVI в. В отношениях с европейскими странами, с Кавказом, Персией и Оттоманской империей при обязательности дипломатических поминков их ассортимент и количество не были важны сами по себе.

Совершенно иную роль играли они в русско-крымской дипломатической практике. Там поминки были не столько элементом посольского обычая, сколько частью собственно дипломатии, орудием нажима на политику ханства. Показательно, что до середины XVI в. в обязанности великокняжеских казначеев входили снаряжение русских миссий в Крым и прием крымских посольств, хотя в отношениях с Западной Европой казначеи в это время уже никакой роли не играли[63].

Иван III и Василий III не платили татарам дани. Однако отчасти ее заменяли отправляемые в Крым многочисленные поминки, имевшие лишь видимость сугубо добровольных подношений. Но соблюдение этой видимости было для русских дипломатов исключительно важным делом. Добровольность польско-литовских поминков, столь же регулярно отправлявшихся в Крым, как и московские, всячески стремились подчеркнуть и в Вильно, и в Кракове. На это Сахиб-Гирей в 1548 году писал Сигизмунду II Августу, что тот посылает ему богатые дары «не по доброй воле», а «для паньства своего, коли б паньство вашо во впокою было»[64]. Подобное заявление могло быть сделано и Ивану III, и Василию III, и даже Ивану Грозному. С помощью поминков откупались от набегов, склоняли к союзу. Более цепные, чем литовские, русские дары могли направить ханскую саблю против Польши и Литвы, а если, напротив, виленские дары превосходили по богатству московские, то хан мог резко изменить свою политику, и с этим постоянно приходилось считаться.

Крымские дипломаты привозили в Москву лишь аргамаков, но в Крым поминки отправлялись целыми обозами: везли меха и шубы, сукно и предметы вооружения, моржовую кость и изделия московских ремесленников, охотничьих кречетов, драгоценную посуду, медные котлы, серебряные пуговицы и т. д. После взятия Полоцка в 1563 году Иван Грозный, желая наглядно продемонстрировать в Крыму успехи русского оружия, послал хану «полоцкого взятья» жеребца в полном убранстве и «двух литвинов добрых».

Русские поминки в Крым уже не по составу, а по выполняемым ими функциям делились на несколько разновидностей. Были поминки «явные», подносимые непосредственно на аудиенции, открыто, и «тайные» — их посол должен был вручить лишь в случае определенных уступок со стороны хана или какого-то другого лица, а до этого держал в секрете. «Здоровалные» поминки вручались в связи с каким-нибудь торжественным событием (например, со вступлением на престол нового хана). «Запросные» поминки посылались по особому заказу хана или его родственников и вельмож (когда-то «по запросы» приходили в русские княжества золотоордынские «кильчеи»). Наконец, поминки «девятные», или «девяти», предназначались только самому хану и наиболее влиятельным мурзам из его окружения. Для включения в их число нового лица требовалось ходатайство хана перед великим князем.

На Востоке издавна существовал обычай поднесения даров в количестве, кратном девяти (у мусульман 9 — счастливое число). Итальянец И. Барбаро, в конце XV в. побывавший в ногайских степях, такие подарки называл «новеннами» (итал. nove — девять). Русские государи посылали подобные поминки исключительно в Крым и ни в одно другое мусульманское государство. Когда в 1614 году русские послы по собственной инициативе поднесли ургенчскому хану поминки «в девяти статьях», в Москве было устроено строгое разбирательство этого дела: выясняли, почему послы «столко поминков давали, кабы пошлину платили»[65]. Прозвучало страшное для русских дипломатов слово «пошлина» (дань). И прозвучало не случайно. Возможно, «девяти», состоявшие только из мехов и шуб, в какой-то степени символизировали неравноправное положение Москвы и Крыма, истолковывались ханами как «пошлина», «выход» (этим старинным словом, обозначающим дань, в Крыму часто называли русские поминки). Во всяком случае, к концу XVI в., когда окончательно изменилось соотношение сил между Москвой и Бахчисараем, упоминания о «девятных» поминках навсегда исчезают со страниц крымских посольских книг.

Из-за качества и количества привозимых даров русские послы в Крыму подвергались бесконечным издевательствам и оскорблениям. Один из ханских вельмож говорил, например, В. Г. Морозову, что просил «пансыря доброго», а великий князь прислал ему «соломяной пансырь». Царевич Богатырь, жалуясь другому русскому послу — И. Г. Мамонову, негодовал: «Что мне великий князь послал, хотя то яз стану жевати, да на люди свои плевати, ино и тут моим людем никому ничего не достанетца!»[66]. Мамонова заперли на дворе, не давали ему продовольствия, обвиняя в том, что он часть подарков утаил или присвоил себе. Чтобы отвести от послов такие обвинения, с ними стали посылать специальные «поминочные росписи», служившие подтверждением правильного распределения даров согласно воле государя. Но и наличие подобных документов, указывавших, «кому какой поминок дати», не всегда помогало. От Мамонова даже требовали клятвы, что он ничьих имен из списка «не вырезал и не загладил».

Глава III. ПО ДОРОГАМ И УЛИЦАМ

Шатры на границе

В посольском обычае XV–XVII вв., гораздо более жестком и прямолинейном, чем современный дипломатический протокол, огромное значение придавалось вопросу о порядке обмена визитами, о последовательности отправления своих посольств и приема иностранных. Здесь равновесие должно было быть незыблемым, и стороны зорко следили, чтобы дипломатический маятник раскачивался с одинаковой амплитудой.

Когда отношения между двумя государствами на какой-то период прерывались и возникала обоюдная необходимость их возобновить, почетнее считалось вначале принять иностранных послов, а потом уж отправить ответную миссию. В контактах с монархами, которых русские государи не признавали «братьями», такой порядок был не просто «честным», но и обязательным. При постоянных отношениях с равными партнерами соблюдалась очередность — два раза подряд русские дипломаты высокого ранга к одному и тому же государю отправиться не могли. Лишь гонцы, зондируя почву для обмена «великими» посольствами, посылались часто. Только в единственном случае послы могли отправиться первыми без ущерба для «чести» монарха — когда на престол вступал новый правитель. По традиции об этом событии извещались все государства, с которыми поддерживались дипломатические отношения, и очередность тут во внимание не принималась.

При Иване Грозном бояре, ссылаясь на прецеденты, утверждали, что обычай, согласно которому вначале прибывают литовские дипломаты в Москву, а затем русские — в Вильно, имеет двухвековую историю — «почен (начат. — Л. Ю.) от великого государя, великого князя Дмитрия Донского и от Олгерда короля»[67]. Отправить посольство первому означало встать в положение просителя.

Это особенно учитывалось во время переговоров о заключении мира, когда сторона, первой направлявшая послов к врагу, как бы признавала себя побежденной. Лишь во время тяжелых поражений последнего периода Ливонской войны Иван Грозный должен был посылать к Баторию своих полномочных представителей, не дожидаясь ответных польских миссий. Снаряжая очередное посольство, царь с горечью писал королю: «И мы, перед богом и перед тобой смирялся, послом своим к тебе велели идти»[68]. Многое стоит за этими словами. Воистину, отчаянным было положение государства, если «земной бог», всегда презиравший польского короля-выскочку, ставивший в упрек Баторию и низкое происхождение, и ограниченность его власти, тем не менее был вынужден, «смирялся», первым отправить к нему своих послов.

Если никто не шел на уступки и невозможно было прийти к соглашению о порядке обмена дипломатическими миссиями, то устраивались посольские съезды на границе двух государств, чтобы не пострадала «честь» ни одного из монархов. После русско-шведской дипломатической «войны» 1568–1574 годов (настоящие военные действия в это время велись в Карелии, но довольно вяло) стороны тоже в итоге договорились о посольском съезде. Такие съезды практиковались только в отношениях с государствами, имевшими общие границы с Россией, — Швецией и Речью Посполитой, очень редко — с Крымом. В 1561 году русская дипломатия поднимала вопрос о съезде на границе не послов, а самих государей — Ивана Грозного и Сигизмунда II Августа. Уже велись переговоры о церемониале высочайшей встречи, о составе и размещении свиты обоих монархов, о взаимных угощениях, но встреча эта в конце концов так и не состоялась из-за начала военных действий.

И без того многочисленные делегации, выезжавшие на посольские съезды, сопровождала сильная охрана: стрельцы, отряды татарской конницы или нерегулярного дворянского ополчения. Накануне русско-шведского съезда в 1575 году послам дополнительно предписывалось для вящей безопасности набрать из местных жителей «латышей двести человек». В XVII в. с делегациями, как и с идущими на войну войсками, посылались наиболее почитаемые иконы в драгоценных окладах — «образа древнего писания, обложены золотом и серебром, с жемчюги и з каменьями». Эти священные реликвии не должны были покидать территорию России. С миссиями, следовавшими не на порубежные съезды, а за границу, столь дорогие и известные иконы не отправляли: там послы не могли гарантировать их сохранность. Сам царь с митрополитом, бояре, придворные чины, дворяне, московское духовенство вместе с толпами простого народа пешком и с пением молебнов торжественно провожали посылавшиеся иконы за городской посад[69]. Возможно, такой обычай существовал и в XVI в., во времена Ивана Грозного и его ближайших преемников, но наверное нельзя утверждать — и русские, и западноевропейские источники об этом умалчивают.

Прибывая на съезд, примерное место которого определялось заранее, делегации через своих представителей — свитских дворян — обговаривали конкретные условия встречи. Достигнутые соглашения «подкреплялись записьми» о том, что противная сторона будет вести себя соответственно обычаю и не применит никакого обмана или насилия. Дворяне прикладывали к этим «записям» свои печати, главы делегаций присягали на их тексте, после чего могли начаться уже собственно переговоры. Но предварительное обсуждение выливалось в бесконечные «спорования» и затягивалось порой на много дней, а то и недель, потому что и на съездах проблема места переговоров (все той же очередности) вставала с не меньшей остротой.

Делегации размещались в шатрах по разные стороны границы, каждая предлагала для ведения переговоров свой шатер на своей территории. Когда большинство унизительных для России норм русско-крымского посольского обычая было уже ликвидировано, на съезде неподалеку от южнорусского города Ливны в 1593 году ханские послы отказались ехать для переговоров в русский шатер. Для них это означало «Казы-Гирея царя имени потеряти»[70]. Чрезвычайно долгими и упорными были споры по этому поводу на русско-шведском посольском съезде в 1585 году. Шведы заявили: «А по што нам к вам в шатер поитити? Ведь государя вашего городы за нашим государем, а нашего государя за вашим нет ничего»[71]. Тогда русские дипломаты пригрозили, что вовсе отбудут со съезда. Была проведена выразительная инсценировка готовившегося отъезда: ночью сопровождавшие делегацию стрельцы и дети боярские «были сведены в заставы» (построены по отрядам), и велено было «бити по набату», чтобы шведам «то было грознее». Из посольского донесения не ясно, удалась ли хитрость, но в итоге переговоры происходили в едином «съезжем» шатре, составленном из двух — русского и шведского, входные пологи которых («верви») были обращены в противоположные стороны.

Еще больше сложностей было в тех случаях, когда границей служила река, как это было на русско-шведском съезде 1575 года. Русская делегация расположилась на одном берегу Сестры, шведская — на другом, а предварительные переговоры велись посередине моста. Представители Юхана III предложили встретиться на их берегу, но русские отвечали: «К вам на мост, на вашу половину, не ступим ни одное мостовины!» Тогда шведы покрыли мост суконной кровлей, сделав подобие шатра, но посланцы Ивана Грозного категорически отказались вести переговоры в таких условиях: «Государских великих дел на мосту не делают!»[72]. Наконец, испросив разрешения и получив согласие, шведы передвинули по мосту свою «кровлю» на русский берег, к посольскому шатру, поставленному у самой воды, при въезде на мост, и «учинили» таким образом «съезжий» шатер. В отчете русских послов перенесение «сукна» объяснялось сильным дождем, но, возможно, это имело и символическое значение: шведские дипломаты не просто пришли в русский шатер, а как бы перенесли на другой берег собственную территорию.

Многое, видимо, пришлось пережить Ивану Грозному, прежде чем он разрешил своим представителям в 1581 году поставить «съезжий» шатер не на прежней границе между Россией и Речью Посполитой, а в Ям-Запольском, неподалеку от Пскова, на исконно русской территории, захваченной в то время войсками Стефана Батория.

Внутри «съезжего» шатра находился длинный стол для заседаний, посередине разделенный занавесом. Обычно каждая из сторон требовала, чтобы именно в ее шатре помещалась большая часть этого стола. Делегации входили в шатер одновременно с противоположных концов, каждая — через свой вход, но при этом старались у входа задержаться, дабы другие вошли первыми. Считалось «честнее», если те будут «дожидаться» внутри шатра в течение хотя бы нескольких секунд. Еще не видя друг друга, партнеры занимали места за столом: русские послы — на своей половине, шведские или польские — на своей, и лишь потом раздвигался занавес, начинались переговоры.

«Съезжий» шатер — своеобразная модель пограничной территории двух сопредельных государств. Не случайно он был составлен из двух шатров. Послы обеих сторон как бы находились на своей земле. Занавес — граница, своды шатра — небесный купол. Сцена сооружена, и только теперь может быть разыграна пьеса, невозможная в другой постановке: иначе не будет соблюдена «честь» государя, престиж державы.

От рубежа до посада

И об Иване III, и о Василии III можно смело сказать, что они больше времени проводили в седле, чем на троне. В той же степени относится это и к Ивану Грозному. Вплоть до последних лет жизни он принимал иностранных дипломатов невысокого ранга не только в столице, но и в Новгороде, Вологде, Можайске, Старице, Александровой слободе, в селе Братошино — своей летней резиденции и даже просто в поле, посреди воинского стана. Хотя, как правило, наиболее значительные миссии доставлялись все-таки в Москву. При Иване III и Василии III Можайск, Новгород, Переяславль-Залесский и некоторые другие города были местом отдельных посольских аудиенций. Единственно возможным местом приема иностранных дипломатов Москва окончательно стала при Федоре Ивановиче и Борисе Годунове. Но и в предшествовавший период большинство посольств прибывало в столицу.

О своем приближении послы заблаговременно должны были известить воеводу пограничного русского города Новгорода, если это были шведы, датчане, посланцы ливонского магистра, или Смоленска, если они двигались из Вены, Вильно и Кракова. Воевода посылал гонцов в Москву, откуда поступали соответствующие распоряжения. После того как послы получали от воеводы грамоту с разрешением на въезд, они вступали на русскую территорию. У рубежа их встречал пристав с. небольшой свитой и указывал дальнейший путь. Представителей крымского хана встречали на южных «украинах», в районе Путивля, Воротынска или Боровска, дипломатов английских — в архангелогородской гавани, хотя самовольно сходить с кораблей на берег им тоже не позволялось.

Порядок проезда от границы до Москвы наиболее тщательно был разработан в русско-литовской дипломатической практике — в силу давности и интенсивности контактов. Но тем же правилам отчасти подчинялись и посольства имперские, также проезжавшие через Россию по древней торговой дороге, которая от Вильно вела на Оршу, а затем уже по русской территории — на Смоленск, Дорогобуж, Можайск и Москву.

С 1514 года, когда отвоеванный Василием III Смоленск вошел в состав Русского государства, польско-литовских дипломатов обычно старались провезти в объезд этого города — западного военного форпоста России и важнейшей пограничной крепости, что было продиктовано опасениями шпионажа. В 1526 году приставы не хотели туда впустить даже С. Герберштейна. Позднее, в годы мира с Речью Посполитой, в Смоленске размещали не только имперских, но и польско-литовских дипломатов. Однако с момента вступления в Ливонскую войну Стефана Батория его представителей снова стали провозить «мимо Смоленеск по прежнему обычаю».

При въезде иностранных посольств в русские города пушечных салютов обычно не было. Лишь однажды, в 1581 году, когда в Смоленск въезжал папский легат А. Поссевино, воеводе было предписано стрелять «изо всего наряду вдруг пыжи» (дать холостой залп из всей крепостной артиллерии). Возможно, это было демонстрацией военного могущества России перед Поссевино, который готовился взять на себя функции посредника в мирных переговорах между Иваном Грозным и Баторием, недаром стреляли «изо всего наряду». Но, возможно также, что смоленский салют был всего лишь ответной любезностью, поскольку незадолго перед тем при въезде русского посланника Я. Молвянинова в Рим папские гвардейцы палили из пушек со стен замка Святого Ангела.

Первая официальная «встреча» послов, то есть представление им присланных от царя приставов и передача церемониальных приветствий, устраивалась неподалеку от Смоленска. Место ее было строго определено для миссий различного ранга: чем дальше от города, тем почетнее. Например, торжественная «встреча» польско-литовских «великих» послов происходила на расстоянии десяти верст от Смоленска. В то же время шведских дипломатов даже самого высокого ранга встречали только в трех верстах от Новгорода: послов короля Швеции, не считавшегося «братом» Ивана Грозного, принимали в России с несравненно меньшими почестями, чем представителей польского короля. Но и для последних эта 10-верстная дистанция могла, по-видимому, сокращаться в периоды напряженности отношений или с началом военных действий.

На встречу приставы прибывали с запасом продовольствия и корма для лошадей, с подводами, предназначенными для имущества послов, и в сопровождении нескольких десятков или сотен — в зависимости от значения посольства и его численности — смоленских или новгородских дворян, «детей боярских» и стрельцов. Часть из них следовала с посольством до самой столицы, выполняя задачи охраны и одновременно почетного эскорта. Но старшие приставы чаще всего присылались из Москвы.

Согласно получаемым инструкциям, контакт в пути с послами и лицами их свиты они должны были использовать для сбора сведений о внутреннем положении страны, откуда прибыло посольство, о международной обстановке. Весьма желательным считалось и предварительное выяснение целей, с которыми приехали послы, их намерений и полномочий. К этим щекотливым темам приставы должны были подводить своих собеседников осторожно и ненавязчиво. Требовалось немалое умение, чтобы расположить их к откровенности, но самим не сказать лишнего.

В наказах из Москвы предусматривался подробнейший перечень всех вероятных вопросов, которые могли быть заданы послами в разговоре, и прилагался список ответов на них, причем не исключалась и намеренная дезинформация. Так, приставы при литовском посольстве Ю. Ходкевича в 1566 году были обязаны всячески отрицать введение опричнины. Иногда наказывалось даже выманить или украдкой попытаться прочесть посольские грамоты. В 1559 году приставу каким-то образом удалось «вынять» королевские грамоты у ехавшего в Москву датского гонца. Эти грамоты были прочитаны царю, лишь после чего тот распорядился отдать их датским послам, которые в это время находились в столице и к которым был послан гонец от Фредерика II.

Для сопровождения в Москву представителей крымских и ногайских ханов не только приставы, но и весь конвой обычно присылался из Москвы, а не формировался из числа местных дворян, как то было в Новгороде или Смоленске.

В дороге приставы поддерживали постоянную связь с Посольским приказом, передавая туда собранную информацию, которая могла пригодиться при подготовке к переговорам и при определении характера церемониала приема данного посольства. Извещали о пройденном расстоянии, о поведении послов. Для этого существовали специальные «розсылщики» или «гончики». Пока посольский поезд следовал к Москве, они успевали порой несколько раз побывать в столице и вернуться обратно.

Послы двигались медленнее, чем посланники, посланники — медленнее, чем гонцы. Огромная свита замедляла движение, а кроме того, быстрая езда в русско-литовской дипломатической практике считалась несовместимой с достоинством «великих» послов. Не менее важно было и другое: чем дольше царь, например, будет «дожидатца» королевских послов, тем «честнее» королю. И русские дипломаты за границей возмущались, бывало, попытками заставить их ехать скорее. «Послы ходют, а гонцы гоняют» — говорится в посольских книгах. Но во многих случаях скорость следования иностранных посольств к Москве диктовалась из самой Москвы.

На станах, равномерно располагавшихся вдоль всего пути, заранее заготавливали продовольствие, и темпы движения зависели от темпов заготовки съестных припасов. Накормить и поставить на ночлег нужно было сотни людей и коней (у посольства Ю. Ходкевича было 1282 лошади). В мороз или в распутицу эта задача неимоверно усложнялась, и тогда приставам предписывалось «ехати потише», чтобы послам «нужи нигде не было». Если, по дошедшим в Москву известиям, в тех странах, откуда прибыли послы, свирепствовала эпидемия чумы или оспы («моровое поветрие»), то их или на время останавливали в дороге, или нарочно везли кружным, более длинным путем — выдерживали карантин. В 1602 году имперское посольство С. Какаша и К. Тектандера, как они сетовали впоследствии, возили «зря по разным местам»[73]. Очевидно, приставы пытались объехать захваченные чумой русские области.

Иногда послов намеренно задерживали в пути по причинам политического порядка, иногда, напротив, торопили. В 1557 году Иван Грозный, готовясь открыть военные действия в Прибалтике, всячески подгонял чересчур медленно, по его мнению, двигавшееся ливонское посольство. Само присутствие в Москве одного посольства могло быть использовано для воздействия на другое, для демонстрации могущества русского государя. Вскоре после того, как кахетинский царь признал сюзеренитет Федора Ивановича, приставу при грузинских дипломатах было велено «ехати спешно, чтоб грузинским послом быти у него, государя, при литовских послех»[74].

В последние годы правления Ивана Грозного вошло в обыкновение провозить западноевропейские миссии через города, в которых можно было увидеть много нарядно одетых дворян, и прежде всего через Новгород и Псков. Их воеводам предписывалось, дабы при проезде имперских, английских и скандинавских дипломатов «было б в городе людно, всякие б люди были теми улицами», по которым поедут послы. В Псков, например, в таких случаях собирали всех дворян и детей боярских, живущих в 20 верстах от города. В 1597 году на вопрос имперского посла А. Дона о причинах подобного многолюдства пристав должен был отвечать, что все эти всадники в дорогом платье (отчасти полученном во временное пользование из воеводских кладовых) просто «ездют, гуляючи». Однако спустя семь лет их пребывание в подобной ситуации на новгородских улицах уже было объявлено «посольским обычаем»[75]. Еще позднее это нововведение, превратившись в норму, окончательно формализовалось и его воспринимали как традиционное, имеющее давнюю историю.

Между тем оно возникло в конкретной обстановке 80-х годов XVI в. после поражения в Ливонской войне и было призвано, вероятно, показать, будто Новгород и Псков, обезлюдевшие за 20 лет почти беспрерывных военных действий, процветают по-прежнему. Не исключено, что первые мероприятия такого рода проводились еще в 70-х годах с целью скрыть от иностранных дипломатов последствия новгородского погрома, учиненного опричным воинством в январе 1570 года. Известия о кровавых событиях в Новгороде достигли многих европейских столиц, чему немало способствовало польское правительство.

В начале XVII в., когда выдались три неурожайных года подряд — 1601, 1602 и 1603-й, — в России наступил небывалый голод, ставший как бы прологом бедствий Смутного времени. Города и деревни опустошались, сотни тысяч людей умирали. «Многие в городах лежали мертвыми на улицах, многие — на дорогах и тропах с травой или соломой во рту, — писал Петр Петрей, агент шведского короля Карла IX, живший тогда в Москве. — Многие ели траву, кору или корни и тем утоляли голод. Многие ели навоз и отбросы. Многие лизали с земли кровь, которая вытекала из убитых животных. Многие ели конину, кошек и крыс. Да, они ели еще более ужасную и отвратительную пищу, а именно человеческое мясо… Никто не смел открыто приносить на рынок хлеб и торговать им, ибо нищие сразу его выхватывали. Одна мера ржи стоила 19 талеров, в то время как ранее она стоила не более 12 эре. Люди продавали сами себя за гроши и давали в том запись. Родители продавали детей, мужья — жен…»[76]. Покинув бесплодные поля, тысячи нищих бродили по российским дорогам, и на страницах посольских книг среди устойчивых этикетных формул и привычных сочетаний грозным напоминанием об этих трагических годах возникают наказы вроде того, какой в 1604 году получил из Москвы пристав, сопровождавший грузинское посольство. Ему предписывалось внимательно следить, чтобы в тех местах, где будут в дороге останавливаться послы, «болных и нищих не было б, и к стану б нищие не приходили»[77]. По словам имперского дипломата Г. фон Логау, прибывшего в Москву в том же году, его приставы имели предписание, согласно которому ни один нищий не должен был встретиться послу в пути, а все рынки должны были изобиловать съестными припасами[78]. Рассказывали даже, будто эти припасы тайно перевозили с одного рынка на другой по маршруту следования посольства.

Для послов, двигавшихся через Смоленск — Дорогобуж, последний стан перед Москвой («подхожей стан», «останочной ям») бывал обычно в селе Мамоново. Трогаться оттуда без особого указания приставам не разрешалось. Они давали знать о прибытии посольской свиты в Посольский приказ, откуда назначались дата, точное время и порядок въезда в столицу.

От посада до подворья

Торжественное вступление в Москву иностранных посольств, которое наблюдали тысячи москвичей, было ярким и увлекательным зрелищем. Сценарий его составлялся заранее, а режиссерами выступали разрядные дьяки и дьяки Посольского приказа.

Они определяли день и время вступления в столицу. Последнее зависело от погоды и времени года, но при небольших колебаниях всегда назначалось на утренние часы. Так было во всех крупных городах, не только в Москве. В 1574 году, например, пристав волошского воеводы: Богдана, волнуясь, что не сумеет исполнить полученное распоряжение, из-под Новгорода писал наместнику о своем подопечном: «Велели есте, господине, ехати в город завтре на третьем часу дни (от восхода солнца. — Л. Ю.), и он, господине, ездит по своему обычаю., вставает не рано»[79].

На последний стан перед Москвой послам присылались лошади, на которых они должны были прибыть к месту официальной встречи. Иногда лошадей подводили на пути следования от ночлега к посаду или вручали непосредственно перед встречей. Лошади предоставлялись породистые, в дорогом убранстве, под расшитыми седлами, часто с парчовыми нашейниками и поводьями, сделанными в виде серебряных или позолоченных через звено цепочек. Эти цепочки особенно удивляли иностранцев. Звенья у них были широкие (в поперечнике до «двух дюймов») и длинные, но плоские — толщиной, как писал один из европейских дипломатов, «не более тупой стороны ножа». Такие же цепочки, только покороче, привешивались иногда и к ногам коней. При движении они издавали звон, который одним казался необычайно мелодичным, другим — странным. Итальянец Р. Барберини, бывший в Москве в 1565 году, сообщал, будто роскошно одетые русские дворяне на пышно убранных конях сопровождают послов, которые едут «на самых скверных и убранных в дурную сбрую лошаденках»[80]. Это сообщение совершенно не заслуживает доверия, оно стоит в прямой связи с общей недоброжелательностью Барберини к России и русским. Некрасивые лошади никак не могли способствовать «чести» государя, поскольку присылались от его имени, с его конюшен.

Впрочем, от царского имени лошади предоставлялись только самим послам, а свита получала их от лица «ближних людей». Так, в 1593 году Н. Варкочу и его сыну от Федора Ивановича были посланы аргамак и иноходец, а свитские дворяне от Бориса Годунова, царского шурина, получили меринов. Соответственно разнилось и конское убранство. Дипломатам низшего ранга — по своему социальному статусу «молодым людям» — лошади направлялись не от государя, а от посольских дьяков. Часто гонцы въезжали в столицу и на собственных лошадях, ибо сама церемония их въезда обставлялась не столь торжественно и привлекала гораздо меньше зрителей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад