Леонид Абрамович Юзефович
«КАК В ПОСОЛЬСКИХ ОБЫЧАЯХ ВЕДЕТСЯ…»
Русский посольский обычай конца XV — начала XVII в.
ЗЕРКАЛО ЭПОХИ
Осенью 1480 года Ахмет-хан, повелитель Большой Орды, так и не решившись перейти со своей конницей маленькую речку Угру, на другом берегу которой его ждали готовые к бою русские войска, внезапно отступил и в панике, приписанной впоследствии божественному вмешательству, бежал от московских «украин».
В истории России началась новая эпоха: было свергнуто ордынское иго, тяготевшее над страной два с половиной столетия.
Правда, и позднее ханские всадники — уже крымские — не раз проникали за линии осторожных засек далеко на север, доходя порой до стен Москвы, жгли села и городские посады, уводили в полон. «То есть от века и от рожения дело варварское и ремество — кормитися войною», — писал князь А. М. Курбский. На протяжении всего XVI в. русским государям приходилось помнить о крымской угрозе, учитывать, что воинственный «перекопский царь» — «буий варвар», как называл его Иван Грозный, — в любой момент может «всесть на конь» и «довести саблю свою» на Тулу, Рязань, Коломну. И все-таки время, когда степная опасность определяла и властно подчиняла себе всю политику Москвы, ушло безвозвратно. Унизительная зависимость от Золотой и Большой Орды стала призраком, который безуспешно пытались оживить крымские ханы. Уже Иван III (1462–1505 гг.), присоединив Тверь и Новгород, первым из великих князей московских начал проводить активную западную политику. В политическом пасьянсе Европы появилась новая карта — молодое Русское государство.
Москвич, родившийся, скажем, в последние годы правления Ивана III, в течение своей жизни мог наблюдать, как шествуют по столичным улицам десятки иностранных дипломатов всех рангов — от простых гонцов в окружении нескольких спутников до «великих» послов, сопровождаемых блестящей свитой из сотен дворян и слуг. Являя собой парад национальных одежд и обычаев, они торжественно въезжали в город, с еще большей торжественностью следовали на аудиенцию в Кремль. Пышное, красочное зрелище посольских шествий никого из современников не оставляло равнодушным — зрители толпились на обочинах, влезали на деревья и крыши домов.
Со всех сторон света прибывали в Москву послы.
С юга, через Дикое поле, Воротынск, Боровск и Путивль, той же дорогой, какой совсем недавно приходили на Русь ордынские «послы сильные» — сборщики дани, теперь, вздымая тучи пыли, гоня с собой на продажу конские табуны в сотни и тысячи голов, скакали посланцы крымских и ногайских ханов. Их эскортировали многочисленные русские всадники — не столько для почета, сколько для того, чтобы привыкшая к набегам буйная посольская свита «христьянству обиды и насильства не чинила». Этим же путем направляли своих представителей владыки Блистательной Порты, султаны «турские», которые, как изысканно выражались дипломатические документы того времени, «светлостию лица» превосходят «песни сирина».
С севера, от «пристанища» Николо-Корельского монастыря на Белом море, где белели паруса английских кораблей (позднее — от «нового Архангельского города»), через Холмогоры и Ярославль мчались к Москве посланцы королевы Елизаветы I, интересовавшиеся торговлей не меньше, чем политикой, и лондонские купцы, зачастую исполнявшие одновременно обязанности дипломатических агентов; зимой их везли иногда по льду замерзших рек и озер. Хотя послы Василия III к императору Карлу V еще в 1524 году, по дороге в Испанию, первыми из русских побывали в Англии, но регулярные отношения с ней завязались лишь в середине столетия, когда король Эдуард VI снарядил торговую экспедицию на поиски Северо-восточного морского прохода в Индию. Один из кораблей этой экспедиции — «Эдуард — Благое Начинание» — в 1553 году был занесен бурей к русскому берегу; его капитана Ричарда Ченслера доставили в Москву. Он был принят Иваном Грозным и получил от него грамоту на право свободной торговли с Московским государством. Вскоре в Лондон был отправлен русский посланник Осип Непея. С той поры русско-английские отношения стали постоянными. Британскому флоту нужны были русские лес, пенька, смола, деготь. Англия начинала великую тяжбу на морях с грозной испанской монархией. Пушки гремели на Ла-Манше и у берегов Южной Америки, но их эхо докатывалось до Москвы: агенты Елизаветы I и Филиппа II вели тайную дипломатическую игру при дворе русских государей.
С востока, по Волге и Оке, приезжали послы казанских и астраханских ханов, пока их владения не были присоединены к России. После того как в 1556 году без сопротивления сдалась Астрахань и в орбиту русской внешней политики вошли Кавказ и Персия, этим же путем следовали посольства «кизилбашские» (персидские), «иверские» (грузинские), «черкасские» (кабардинские).
Но больше всего послов прибывало с запада.
Через Новгород и Псков ехали скандинавы — шведы и датчане, а также представители магистров Пруссии и Ливонского ордена. Через Смоленск проезжали послы Габсбургов, медленно и шумно двигались огромные польско-литовские посольства, внешне похожие скорее на воинские отряды, нежели на дипломатические миссии. Над посольским поездом развевались знамена, сверкали хоругви с дворянскими гербами и доспехи всадников, оглушительно ревели трубы. Посольства Речи Посполитой прибывали чаще всех прочих, ибо отношения между ближайшими соседями были, как правило, напряженными и обсудить требовалось многое — вопросы войны и мира, обмена пленными, размежевания пограничных земель. Впрочем, собственно польские дипломаты в XVI в. были еще относительно редкими гостями в Москве, приезжали обычно литовские деятели. До Люблинской унии (1569 г.) и какое-то время после ее заключения Великое княжество Литовское сохраняло значительную политическую самостоятельность, имело свое войско, свою «раду». Согласно давней традиции, именно оно поддерживало дипломатические связи с Россией. Гонцы между Москвой и Вильно сновали беспрерывно, и не реже чем раз в два-три года стороны обменивались посольствами.
Русский книжник XVI в., автор «Казанской истории», перечисляя иностранных послов, прибывших к Ивану Грозному «с честию и з дары» после взятия Казани, называет даже представителей мифического вавилонского царя. Это уже, разумеется, легенда, никаких вавилонских царей в те годы не существовало, да и от самого Вавилона остались одни развалины, но за годы своей жизни наш москвич и в самом деле мог видеть у кремлевских стен посланцев полумира. Приезжали дипломаты бухарские, ганзейские, валашские, венгерские, чешские, итальянские. Диковинные тюрбаны сменялись европейскими шляпами, вслед за лисьими шубами послов Сибирского ханства мелькала на Красной площади скромная сутана папского легата, а то вдруг объявлялся человек из неведомой «Индейской страны», чей государь, по дошедшим в Москву слухам, подчинил своей власти «всей земли болши двух третей».
Географические представления были еще туманны, реальность переплеталась со сказкой. И в Западной Европе весьма смутно представляли географическое положение Русского государства. Даже в конце XV столетия одни считали Россию «азиатской Сарматией», другие — геродотовой Скифией, черпая сведения о ней из сочинений античных авторов, третьи — продолжением Лапландии, а итальянец Паоло Джовио, чтобы образно передать разительное отличие «Московии» от привычного ему мира, уподобил ее «иным мирам Демокрита», то есть миру, который находится по ту сторону реальности и существование которого предполагал древнегреческий философ. Жители Мадрида и Лондона, Копенгагена и Вены, Рима и Флоренции с еще большим интересом, чем их современники-москвичи, сбегались поглядеть на расшитые золотом шубы и длинные бороды «московитов», ибо с конца XV в. русские послы начинают выезжать за рубеж.
Они качались в седлах и «колымагах» (каретах) по дорогам Западной Европы, спасались от разбойников в причерноморских степях, воевали с пиратами на Каспии, страдали морской болезнью на турецких «бусах» и английских галионах, умирали от малярии на Кавказе. Вот как, например, судя по запискам посольского священника Никифора, двигалась через горы в Персию русская миссия, выехавшая из Москвы в 1595 году: «Которой не может на лошади сидети, и тех привязывали к лошади, чтоб не свалился. А иной, сваляся с лошади, тут и умрет, а иново на стан мертвово привезут, привязана к лошади; а иново мужик за бедры, сидя, в беремени держит, чтоб с лошади не свалился и не убился. А се жарко непомерно, от солнца испекло, а укрытись негде, лесу отнюдь нет…»[1].
Не менее тяжелым для русских дипломатов, не привыкших к долгим плаваниям, был и морской путь. «И сентября в 7 день учел быти на море ветр встречной, — описывают свое путешествие в Англию в 1613 году послы А. И. Зюзин и А. Г. Витовтов, — и корабли посольский и гостей Ивана Ульянова с таварыщи по морю носило, и рознесло корабли порознь сентября в 13 день, против здвиженьева дни (праздник воздвижения креста. —
До середины XVI в. не только в России, но и в Западной Европе практически не был известен привычный для нас тип посла-резидента, постоянно живущего в стране назначения. Правда, Венецианская республика издавна держала своих представителей при некоторых дворах, а в 1513 году, следуя ее примеру, папа Лев X учредил нунциатуру во Франции, Англии и Германии (в отличие от легатов, выполнявших разовые дипломатические поручения Ватикана, нунции были его постоянными представителями при дворах католических монархов). Во второй половине XVI в. новый способ дипломатического представительства утвердился в крупнейших европейских державах, что, однако, не исключало и единовременных чрезвычайных посольств, которые направлялись в особо важных случаях.
Но на востоке Европы на протяжении всего XVI столетия господствовала «оказиональная» дипломатия — посольства отправлялись «по случаю» (так английский историк Ч. Картер назвал средневековую дипломатию Запада)[3]. Начало мирных переговоров или вопрос о торговых привилегиях, заключение союза или уточнение границ, смена монархов на престоле или военная победа над соседом — по самым различным «случаям» снаряжались в путь послы, посланники и гонцы.
Тысячи верст отделяли Москву от европейских и азиатских столиц. За время многомесячных путешествий устаревали новости, отправление своих и содержание чужих посольств обходилось дорого, контакты длились относительно недолго, а сообщить требовалось многое, в том числе и такое, что наиболее внятно способны выразить этикет, порядок поведения за границей собственных дипломатов и нормы обращения с иностранными послами.
Можно просто заявить послам, что монарх, в чью страну они прибыли, велик и могуч — вряд ли это произведет желаемое впечатление. А можно поступить и так, как вавилонский царь Навуходоносор, герой древнерусской повести, который во время «посольского приходу» повелел своим воеводам «за градом и на поле, на двадцати верстах от града полки великия урядити»: при проезде послов эти воины били «во все набаты», трубили «во многогласныя трубы», в результате чего послы исполнились «ужасти великия». Разумеется, этот рассказ не более достоверен, чем появление вавилонских дипломатов на московских улицах. Но средневековая Европа хорошо помнила, как византийские императоры, чтобы сделать чужеземных послов сговорчивее, стремились потрясти их воображение чисто цирковыми трюками; взлетающим под потолок императорским троном, поющими механическими птицами, внезапно гаснущим и вновь зажигающимся светом в аудиенц-зале или даже иллюзией грандиозного воинского парада, которую создавал небольшой отряд гвардии, бесконечно маршируя по кругу и меняя за укрытием одежду и вооружение.
В XVI в. подобные методы уже не применялись. Однако вся обстановка, окружавшая послов с того момента, как они пересекали границу, была приспособлена для выражения определенных политических идей. Количество и качество предоставляемого продовольствия, посольское подворье, место и церемониал аудиенции, одежда придворных, ассортимент посуды на торжественном обеде и т. д. — все, вплоть до цвета восковой печати на грамотах, в большей или меньшей степени было связано с идеологией государства, с его положением в системе международных отношений эпохи, с конкретной политической ситуацией. Те же идеи, но в сжатой форме выражало и поведение представителей державы за рубежом. В совокупности эти правила, регулировавшие всю внешнюю сторону дипломатических связей, составляли посольский обычай того или иного государства.
В феодальном обществе, где важнейшую роль играли различные ритуалы, символы и символические церемонии, посольский обычай не был только условностью, облегчавшей дипломатическую деятельность. Как последователям, протопопа Аввакума предписывалось умирать «за едину букву аз», так и русские дипломаты даже с риском для жизни должны были отстаивать принятые нормы посольского обычая. За мелочами этикета вставали вопросы политики государства, его идеологии, престижа верховной власти.
В России начала XVI в. произошло то, что, пользуясь современной терминологией, можно назвать информационным взрывом. Двухвековое ордынское иго было сброшено, страна уверенно выходила на международную арену, и горизонты видимого мира стремительно раздвинулись, раздались на восток и на запад. Русские люди столкнулись с необычайным многообразием племен, народов, национальных обычаев, в том числе и дипломатических. Чтобы не раствориться в этом многообразии, чтобы утвердить национальную независимость и в дипломатии, как она уже была утверждена в религиозной сфере и на полях сражений, требовалось выработать собственный посольский обычай, пригодный для отношений со всеми государствами Востока и Запада. Это была задача тем более сложная, что в предшествовавший период Москва главным образом поддерживала дипломатические связи лишь с русскими уделами, Новгородом, Псковом, Великим княжеством Литовским, Большой Ордой и зависимыми от нее татарскими ханствами («юртами»).
«То дело належит тягостнее свыше всего, что прародителей своих старина порушити», — от лица Ивана Грозного говорил в 1561 году дьяк И. М. Висковатый, глава Посольского приказа, когда шведы просили о частичном изменении практики обмена посольствами между Москвой и Стокгольмом. «Наше государство болши пяти сот лет стоит, а чужеземских обычаев николи не приимывали!»[4] — двумя десятилетиями позже гордо утверждали бояре в беседе с папским легатом А. Поссевино. Однако подобные заявления, как бы ни относились к ним сами авторы, никак не могут свидетельствовать, что русский посольский обычай сохранился в незыблемости со времен «прародителей» Ивана Грозного — киевского князя Владимира Мономаха или даже Ивана Калиты. Все это — в духе эпохи, известной своим традиционализмом. Неопровержимым аргументом в любом споре была ссылка на традицию, которая объявлялась идущей издревле и в тех случаях, когда имела недавнее происхождение.
На деле нормы русского посольского обычая складывались в конкретной исторической обстановке рубежа XV–XVI вв. и в значительной степени — под воздействием официальной идеологии великокняжеской власти, которая начала формироваться приблизительно в это же время.
В «Сказании о князьях Владимирских», памятнике последних лет правления Ивана III, говорится, что регалии русских великих князей — венец и «святые бармы» — были получены Владимиром Мономахом от византийского императора, к которому они, как сообщает другая древнерусская повесть того же периода, в свою очередь, попали из Вавилонии (не случайно, значит, под пером автора «Казанский истории» появились посланцы именно вавилонского царя!). В династических легендах родословная московских государей через Рюрика возводилась непосредственно к «Августу кесарю», то есть к римскому императору Октавиану Августу; Москва объявлялась «третьим Римом», законной наследницей старого Рима и нового — Византии. Это, кстати сказать, было вполне в духе времени, ведь и государство австрийской династии Габсбургов продолжало именоваться Священной Римской империей, хотя само название возникло гораздо раньше. Средневековые монархи прибегали к историческому авторитету Древнего Рима для освящения собственной власти. Но прежде всего московские государи хотели настоять на том, что они являются единственными законными преемниками великих князей киевских, наследниками киевских «отчин». Любые попытки оспорить это наследство, принизить достоинство русских государей на том основании, что они еще совсем недавно были данниками Орды, встречали в Москве самый решительный отпор. А попытки такие делались и в Стамбуле, и в Вене, а не только в Вильно и Кракове, где не признавали за Иваном III права на титул «государя всея Руси», а за Иваном Грозным — на царский, который он принял в 1547 году.
К. Маркс писал о «внезапном появлении» державы Ивана III на восточных рубежах «изумленной Европы». В отношениях с Западом Русское государство сразу выступило партнером равноправным и суверенным. Недаром Иван III отверг титул короля, предложенный ему германским императором. Дело тут не столько в самом королевском титуле, сколько в том, что его принятие означало бы признание зависимости от Габсбургов, пусть даже номинальной. Русское государство стало самостоятельным, и те традиции, которые были выработаны в отношениях Москвы с Ордой, ни в коем случае не могли быть применены в отношениях с Западной Европой. Новое положение страны потребовало новых форм государственной обрядности, в том числе и дипломатической.
Подъем национального самосознания отразился не только в политике, но и в литературе, зодчестве, живописи и, наконец, в тех специфических формах феодальной культуры, которые лежат как бы на грани между идеологией и бытом, — в придворных церемониалах, в нарождавшемся пышном этикете московского двора. Прежний полудомашний обиход становится уже невозможен, парадная сторона жизни великих князей приобретает все больший блеск. В этой дворцовой атмосфере и складывались нормы посольского обычая.
Историки прошлого столетия прежде всего интересовались вопросом о происхождении этих норм. Одни подчеркивали в них следы византийского влияния, другие — и византийского, и восточного, третьи целиком выводили эти нормы из азиатских образцов. «Государственными соображениями и продолжительной практикой, — писал, к примеру, известный востоковед Н. И. Веселовский, — в посольском обиходе были выработаны самые строгие правила и приемы, унаследованные от тех времен, когда мы поневоле принуждены были следовать азиатскому этикету»[5]. По мнению исследователя, практически все элементы русского посольского обычая «сильно отзывают татарщиной». Впрочем, гораздо убедительнее выводы русского историка В. И. Саввы, который считал, что «московские государи скорее были насадителями европейского посольского обряда при дворах восточных, чем последователями посольского обряда последних»[6].
Соотношение византийских, восточных и западноевропейских влияний можно оценивать по-разному: трудно со всей строгостью разграничить параллели и прямые заимствования. Но не следует забывать о том, что и в XIV, и в XV в. Москва на равных поддерживала отношения с Великим княжеством Литовским, а нормы, издавна принятые в русско-литовской дипломатической практике и носившие общеевропейский характер, позднее стали, по-видимому, основой русского посольского обычая. Они никогда не вызывали разногласий между сторонами, одинаково истолковывались и русскими, и литовскими дипломатами, и нет большого различия этих норм с теми, что в XVI в. были приняты в связях с Западной Европой.
Кроме того, в становлении русского посольского обычая важную роль сыграли традиции междукняжеской дипломатии удельного периода и народная бытовая обрядность, идущая из глубокой древности. Правила, которыми в XIII–XV вв. определялся порядок взаимоотношений русских князей с Золотой и Большой Ордой, после 1480 года или навсегда уходили в прошлое или сохранялись в связях с Крымским ханством, и только с ним, не распространяясь на отношения с другими государствами Европы и Азии.
Однако не стоит, как говорил французский историк М. Блок, поклоняться «идолу истоков». Существеннее другое. Разнородные компоненты русского посольского обычая постепенно трансформировались, переосмысливались, и в результате он стал ярким, самобытным явлением национальной культуры. Эта самобытность обусловлена особенностями развития русского феодального общества, особенностями образования Русского централизованного государства и выдвижения его на международную политическую арену.
Со времен Ивана III перед русской дипломатией встали настолько сложные задачи, что для их решения в конце концов потребовалось создание особого дипломатического ведомства. Вначале вопросы внешней политики входили в компетенцию исключительно самого великого князя и Боярской думы; дипломатической перепиской ведал печатник — хранитель государственной печати, а техническая сторона дела — устройство аудиенций, отправление русских миссий, прием иностранных и снабжение их всем необходимым — возлагалась на отдельных дьяков и подьячих, на доверенных лиц, выполнявших разовые поручения (в связях с Востоком главной фигурой обычно был великокняжеский казначей). В качестве послов поначалу направлялись преимущественно иностранцы, пребывавшие на московской службе, — итальянцы и греки, но уже при Василии III их вытеснили русские. В это же время идет специализация государственного аппарата. Если раньше дьяки, ведавшие приемом и отправлением посольств, занимались одновременно и другими делами, порой с внешней политикой не связанными, то во второй четверти XVI в. они все чаще сосредоточивались лишь на исполнении дипломатических обязанностей. Им в помощь назначались подьячие, опытные приставы — дворяне, которые сопровождали прибывшие иностранные миссии, толмачи, переводчики (последние умели переводить письменные тексты, а не только устную речь, как толмачи).
Наконец, в 1549 году Иван Грозный все «посольское дело» передал в ведение подьячего Ивана Михайловича Висковатого, впоследствии думного дьяка. Считается, что этим было положено начало Посольскому приказу как особому учреждению, хотя, как полагают некоторые исследователи, такое ведомство существовало и раньше.
Очевидно, в кругу лиц, так или иначе соприкасавшихся с дипломатической деятельностью, и формировались представления о том, каким должен быть посольский обычай. В России XV–XVII вв. это был именно обычай, опиравшийся на прецедент и опыт; его нормы не были ни записаны, ни собраны в единый свод, ни тем более утверждены какими-то официальными актами, пусть даже в одностороннем порядке. Они сохранялись в памяти, в передаваемой из поколения в поколение традиции, носителями которой были посольские дьяки и подьячие, придворные чины, русские дипломаты и государственные деятели, включая самого государя.
Если так, то встает вопрос: можно ли достоверно описать посольский обычай, когда сами современники этого не сделали? На какие источники можно опереться?
О дипломатическом этикете московского двора много писали западноевропейские послы и путешественники, посещавшие Россию в XV–XVII вв., — итальянцы, немцы, англичане, датчане, шведы, поляки. Это были люди разного уровня культуры и разного писательского таланта. Кроме того, общая тональность их записок зачастую зависела от характера приема, оказанного им в Москве, от конкретной политической ситуации и т. д. Различной была и судьба их сочинений. Одни многократно переиздавались и были широко известны, другие оказались надолго погребенными в архивах дипломатических канцелярий. Доверять этим сочинениям следует с осторожностью, но как раз о посольском обычае они сообщают сведения чрезвычайно ценные, причем о тех его сторонах, которые русскими источниками не фиксировались. Будучи, как правило, дипломатами, авторы исходили из собственного опыта, описывали события и церемонии с точки зрения участников, непосредственных свидетелей, а не излагали факты, полученные из третьих рук, как то часто бывало при описании ими других сторон русской жизни. Но, естественно, в первую очередь они отмечали те детали, которые были им в диковинку, и не описывали те, которые были аналогичны принятым в их стране. Если пользоваться только «сказаниями» иностранцев, можно преувеличить расхождения между русскими и западноевропейскими дипломатическими нормами.
Гораздо надежнее опираться на так называемые посольские книги — сборники официальной документации, фиксирующей отправление русских посольств за рубеж и пребывание в России иностранных миссий. Посольские книги начали составляться задолго до 1549 года. В них входят различные документы: тексты договоров, грамоты монархов (чужеземных — в переводе), переписка посольских дьяков с приставами и воеводами пограничных городов, наказы отбывавшим за границу русским дипломатам («наказные памяти»), их пространные отчеты, составленные по возвращении («статейные списки»), и короткие сообщения о политической обстановке за рубежом, отосланные в Москву с нарочными («вестовые списки», или «вести»), посольские верительные («верющие») грамоты, описания аудиенций и торжественных обедов, протоколы переговоров, списки подарков, росписи продовольствия, поставлявшегося иностранным посольствам, и т. д. К сожалению, дошедшие до нас документы имеют существенные пробелы, а материалы о связях с Большой Ордой, Казанью, Астраханью, Ливонией, Валашскими княжествами и некоторые другие не сохранились вовсе.
Среди этих документов нет, разумеется, ни одного такого, где посольский обычай описывался бы в чистом виде. Он, как всякий обычай, существовал в жизни, а не на бумаге. Для того чтобы восстановить его нормы, нужно опираться на дипломатическую документацию в целом. Посольские книги фиксировали только отдельные прецеденты, случаи. Но для историка в этом есть и свои преимущества: можно увидеть реальное положение вещей, понять не то, как посольский обычай, по представлениям русских дипломатов, должен был функционировать в идеале, а как действительно было в жизни. Иными словами, мы получаем о нем информацию ненамеренную, самую что ни на есть достоверную, ибо авторы русских дипломатических документов не впрямую говорят о посольском обычае и, следовательно, не искажают его сознательно под влиянием той или иной политической ситуации, а как бы проговариваются невзначай. В случайной обмолвке порой бывает больше правды, чем в обстоятельном рассказе.
Документы, вышедшие из-под пера посольских дьяков и подьячих, послов и приставов, предназначались не для публики, а для служебного пользования. Они предполагали достаточную осведомленность читателя в вопросах дипломатического обихода. Подробно описывать правила придворного этикета или посольскую службу в России, как то делали иностранные авторы, не было нужды. Есть, пожалуй, лишь один источник, выразивший отношение русского человека к русскому же посольскому обычаю, — это знаменитые записки Григория Котошихина «О России в царствование Алексея Михайловича». Подьячий Посольского приказа, человек способный и, видимо, честолюбивый, но выполнявший второстепенные дипломатические поручения, он был бит батогами за ошибку, сделанную в царском титуле на одной из грамот, в 1664 году бежал в Польшу, затем перебрался в Пруссию, оттуда — в Стокгольм, где и написал свое сочинение (возможно, по заданию шведского правительства). Русские дипломатические порядки Котошихин рассматривает изнутри, как профессионал, досконально знающий предмет, но в то же время и с некоторой дистанции, уже отчужденно, а порой и предвзято, как бы невольно смотря глазами западноевропейского читателя, для которого предназначалось его сочинение. Иначе говоря, это типичный взгляд эмигранта со всеми достоинствами и недостатками, присущими такому взгляду. Котошихин писал о русском посольском обычае середины XVII в., но немало из того, о чем он сообщает, можно, соблюдая осторожность, применить и к предыдущему столетию.
«Сказания» иностранцев и приказные документы позволяют взглянуть на русский посольский обычай глазами той и другой сторон. В итоге мы получаем возможность реконструировать его нормы, проследить их развитие на протяжении всего XVI в.
Подобно зеркалу, посольский обычай того периода отразил интереснейшую эпоху в истории России — ее политику, дипломатию, государственную идеологию, психологию и быт русских людей. Многое можно увидеть в этом зеркале, если внимательно вглядеться в замутненные временем отражения.
Глава I. ГОСУДАРЕВА «ЧЕСТЬ»
Вопрос о «братстве»
В 1574 году толмач одного из шведских посольств Авраам Нильсен, за пять лет перед тем оставленный в Москве с целью «учить робят свейскому языку», был наконец отпущен на родину. Однако до Швеции он не доехал. Русские власти задержали его на границе, в Орешке. Основания для этого были вполне веские: у Нильсена обнаружили несколько бумаг, которые он «крал лазучством». Дело само по себе довольно обычное. В Европе того времени члены дипломатических миссий шпионажем не гнушались, и существовал даже особый иронический термин, обозначающий дипломата, — espion honorable (
Удивительно не «лазучство», а выбор объекта для шпионажа. Зачем понадобилось Нильсену знать генеалогическое древо Ивана Грозного? Видимо, не из простого любопытства, раз он делал это втайне. Кто дал ему такое загадочное поручение? Почему, наконец, оно вызвало тревогу в Москве? На эти вопросы невозможно ответить, не рассмотрев прежде всю систему политических воззрений той эпохи, касающихся отношений между монархами и государствами.
В дипломатическом языке XVI–XVII вв. употреблялся важнейший термин — «братство», выражавший отнюдь не родство и не характер взаимоотношений между государями, а их политическое равноправие. С властителями, которых русские государи считали ниже себя по уровню власти или по происхождению, они могли состоять «в приятельстве и в суседстве» (в союзе), но никак не «в братстве». В то же время даже воюющие между собой монархи продолжали величать друг друга «братьями», если это было принято до начала военных действий.
Далеко не всех своих дипломатических партнеров русские государи считали равными себе. Василий III не признавал «братом» магистра Ливонского ордена, поскольку тот был вассалом («голдовником») императора Священной Римской империи, хотя на Руси прекрасно понимали номинальный характер этой зависимости. Посылая с индийским купцом грамоту к его повелителю «Бабуру-паше», Василий III «о братстве к нему не приказал: неведомо, как он на Индейском государстве — государь или урядник» (наместник)[8]. Позднее, в конце столетия, на честь быть «братьями» Федору Ивановичу и Борису Годунову не могли претендовать и грузинские цари, зависимые от персов. Но в Москве всегда внимательнейшим образом следили, чтобы великих князей именовали «братьями» самые могущественные владыки Востока и Запада. Когда в 1515 году турецкий посол Камал-бек в своем списке боярских речей, который посольские дьяки сличили с оригиналом, записал «о дружбе, о любви» Василия III с султаном, но пропустил упоминание «о братстве», ему пришлось исправить это якобы случайное упущение.
Но совершенно особая ситуация сложилась в отношениях с Крымом. Право на «братство» с ханами Ивану III, Василию III и даже Ивану Грозному приходилось либо утверждать в бою, либо, что чаще, выкупать богатыми дарами. В послании крымского хана Менгли-Гирея Ивану III (1491 г.) читаем: «Ныне братству примета то, ныне тот запрос: кречеты, соболи, рыбей зуб» (моржовая кость)[9]. В другой грамоте «приметой братства» (условием его признания ханом) оказываются меха и серебряная посуда, в третьей — некий крымский паломник («богомолец»), где-то в Диком поле захваченный в плен казачьей ватагой. Польско-литовская дипломатия активно подогревала неуступчивость «перекопских царей» в вопросе о «братстве». «Помнишь, царь (хан. —
В свою очередь, Иван Грозный по разным причинам не признавал «братьями» некоторых европейских монархов. Для него, постоянно подчеркивавшего древность династии, божественное происхождение собственной власти и ее величие, возможность признания «братства» включала в себя не только суверенитет данного государя, но также его значение в международной политике и происхождение.
Габсбургский дипломат И. Гофман, посетивший Москву в 1559 году, писал, что царь шведского короля считает «купцом и мужиком», а повелителя Дании — «королем воды и соли»[11]. Это не так уж далеко от истины: и шведских, и датских монархов Иван Грозный своими «братьями» не признавал. Когда в том же, 1559 году в Москве представители датского короля Христиана III просили «учинить его с государем в ровности», то бояре не только не согласились обсуждать с послами этот вопрос, но еще и потребовали, чтобы в грамотах, направляемых Ивану Грозному, король называл его своим «отцом»[12]. Трудно сказать наверняка, почему царь отказывался хотя бы формально приравнять к себе Христиана III и его преемника Фредерика II, суверенных и потомственных монархов, чья родословная даже у щепетильного в таких делах Ивана Грозного не вызывала ни малейших подозрений, королей державы традиционно дружественной (недаром в XVI–XVII вв. было предпринято несколько попыток связать обе династии брачными узами). Видимо, в Москве считали — и справедливо, заметим, считали — мощь Дании сильно поколебленной после того, как в конце первой четверти XVI в. Швеция, расторгнув Кальмарскую унию, объединявшую шведские и датские земли, освободилась из-под власти Копенгагена и стала самостоятельным государством. Но, возможно, русские дипломаты были знакомы с иерархией католических государей, которую в предшествовавший период устанавливали специальные папские буллы. Во всяком случае, в XVI в. на Руси была известна переводная статья под названием «Европейской страны короли», где в порядке старшинства перечислялись монархи Западной Европы. Император Священной Римской империи («цесарь») занимал в этом списке первое место, а король Дании — предпоследнее, ниже венгерского, португальского, чешского и даже шотландского королей[13]. Как можно предположить, могущество датских королей в Москве считали недостаточным для того, чтобы русский царь признал их своими «братьями».
Гораздо понятнее отношение Ивана Грозного к шведскому королю Густаву Вазе и его ближайшим наследникам — Эрику XIV и Юхану III, о «братстве» с которыми и речи быть не могло по причине их низкого происхождения. Царь утверждал, что это «мужичей род, не государьский». Действительно, по воззрениям современников, Густав Ваза, избранный на шведский престол после изгнания из страны датчан, хотя и был представителем знатной дворянской фамилии, никак не мог, даже став королем, претендовать на равенство с Иваном Грозным — государем «от прародителей своих», продолжателем древней династии, восходящей к римским и византийским «цесарям». О польском короле Сигизмунде II Августе, который признал «братство» с Эриком XIV, царь с презрением заявил: «Хоти и возовозителю своему назоветца братом, и в том его воля!»[14].
В Москве Густава Вазу («Гастауса короля», как называли его русские) считали даже не дворянином, а простым купцом. Грозный писал, будто в юности будущий король Швеции «сам, в руковицы нарядяся», осматривал сало и воск, привезенные в Выборг новгородскими «гостями». В 1557 году ближайший советник царя думный дворянин А. Ф. Адашев и дьяк И. М. Висковатый на переговорах в Москве говорили шведским послам: «А про государя вашего в розсуд вам скажем, а не в укор, которого он роду, и как он животиною торговал и в Свейскую землю пришол, и то недавно ся делало…» Возможно, это искаженный далекий отзвук одного из эпизодов бурной жизни Густава Вазы: в 1519 году он был посажен датчанами в тюрьму и бежал оттуда, переодевшись в платье погонщика скота. Потому-то, наверное, Грозный в 1572 году писал Юхану III, что его отец «Гастаус» явился в Стокгольм из своей родной провинции Смолланд с коровами («пригнался из Шмоллант с коровами»). В Швеции подобные обвинения воспринимались крайне болезненно. Если царь декларировал свое происхождение от императора Августа, то и Юхан III, доказывая законность своего пребывания на престоле, в письме к Ивану Грозному ссылался на какую-то имевшуюся у него «Римского царства» печать[15]. Что имел в виду король — не совсем понятно, намек темен. Но, как можно предположить, речь идет не о Священной Римской империи, а именно о Древнем Риме, откуда шведская королевская династия когда-то «получила» печать — символ власти.
Впрочем, когда дело касалось насущных политических проблем, этикетные нюансы отступали на второй план — вопрос о «братстве» становился дополнительным козырем в дипломатической игре. В 1567 году был заключен русско-шведский мирный договор о разграничении сфер влияния в Прибалтике и военном союзе, направленном против Польско-Литовского государства. Этот договор был крупным успехом русской дипломатии; в ознаменование его Иван Грозный Эрика XIV «пожаловал, учинил его с собою в братстве». Однако вскоре союзник был свергнут с престола, а нового шведского короля Юхана III, расторгнувшего договор с Россией, царь «братом» уже не признал.
Именно поэтому не планы крепостей, не численность и передвижение войск (в это время между Швецией и Россией велись военные действия в Карелии), не тайные речи недовольных самовластием Грозного бояр, а царская родословная прежде всего интересовала толмача Нильсена и тех, кто дал ему такое задание. В Стокгольме хотели иметь свидетельства, подтверждавшие тот факт, что русский царь ведет свой род отнюдь не от «Августа-кесаря» и даже не от великих князей киевских. И, по-видимому, Нильсен пользовался не только русскими источниками, но и польско-литовскими, где постоянно подчеркивалось происхождение Ивана Грозного, его отца и деда лишь от князей московских — данников Орды. Такие свидетельства облегчили бы шведской стороне ведение полемики по вопросу о «братстве». Отказ Ивана Грозного признавать королей Швеции равноправными дипломатическими партнерами, в свою очередь, диктовал некоторые унизительные для их достоинства обиходные нормы русско-шведского посольского обычая, стремлением упразднить которые и вызвано было странное, на первый взгляд, «лазучство» Авраама Нильсена.
Когда в 1576 году на польский престол был избран трансильванский («седмиградцкий») князь Стефан Баторий, царь и его не признал «братом» по причине «родственные низости». Кроме того, Грозный неизменно настаивал на превосходстве наследственного монарха над монархом выборным. Сам он — государь «по божью изволению», а Баторий — «по многомятежному человеческому хотению». Русский государь призван «владети людьми», а польский — всего лишь «устраивати их». В переписке между ними, изобиловавшей взаимными острыми выпадами, Грозный даже заметил однажды: «Тебе со мною бранитися — честь, а мне с тобою — безчестье»[16]. Хотя Баторий в своей грамоте впервые обратился к царю на «вы» (в речах и посланиях от первого лица русские государи издавна говорили о себе во множественном числе) и послы в Москве особо должны были напомнить Грозному, что прежний польский король всегда писал ему «тобе, ты», на царя это новшество никакого впечатления не произвело — его решение осталось непоколебимым. Но упорство царя скорее всего объяснялось не только «родственной низостью» Батория или способом его восшествия на престол.
Вопросы этикета и здесь стояли в прямой зависимости от политической обстановки. Во-первых, избрание Батория неизбежно влекло за собой резкое ухудшение отношений с Речью Посполитой, ибо означало победу той партии, которая выступала за войну с Москвой. Во-вторых, в Речи Посполитой существовала и влиятельная промосковская группировка, дважды предлагавшая либо самому Грозному, либо царевичу Федору занять вакантный польский престол — вначале после смерти бездетного Сигизмунда II Августа в 1572 году, затем — после внезапного отъезда из Кракова Генриха Анжуйского (он был избран королем на элекционном сейме, но в июне 1574 г., узнав о смерти брата, Карла IX, предпочел освободившийся французский трон польскому и тайно бежал в Париж). В связи с этим у царя появились далеко идущие планы. Отказываясь от власти над собственно польскими землями, он хотел сепаратно занять престол Великого княжества Литовского, разорвать Люблинскую унию и таким образом бескровно объединить под своим скипетром всю территорию, входившую некогда в состав Киевской Руси[17]. О степени вероятности реального осуществления этих планов можно спорить, но сами по себе они ярко демонстрируют возросший уровень политического мышления русских дипломатов и государственных деятелей. Однако с избранием Стефана Батория эти широкомасштабные замыслы рухнули, и вопрос о признании нового польского короля «братом» стоит, очевидно, в прямой связи с событиями 1574–1576 годов.
«Братство» — термин дипломатии и политики. Когда в 1495 году великий князь литовский Александр Казимирович женился на Елене Ивановне, сестре Василия III, последний называл его «братом и зятем», а короля Сигизмунда I — соответственно «братом и сватом». Но Иван Грозный, всегда отличавшийся склонностью к ерничеству, к скоморошеству, к «изнаночному», по определению Д. С. Лихачева, юмору, сознательно смешивал политические и кровно-родственные категории. Прибывшим в Москву польским послам он заявил, что если бы даже Баторий был сыном Сигизмунда II Августа, то и тогда он оказался бы царю не братом, а лишь племянником. Братом же Баторий в таком случае мог считаться только царевичу Ивану Ивановичу. При этих словах, как пишут в дневнике послы, Грозный «на сына своего пальцем вказал, бо тута подле него сидел»[18].
Но к концу жизни, после тяжелых поражений последнего периода Ливонской войны, царь, смирившись, все-таки был вынужден признать Батория «братом». Федор Иванович наконец «учинил в братстве» с собой королей Дании и Швеции, хотя отношения с последней продолжали оставаться достаточно напряженными. А сами русские государи добились права считаться «братьями» крымских ханов — уже безусловного права, вне зависимости от количества направлявшихся в Крым подарков. К исходу XVI в. сам термин «братство» в представлении московских дипломатов обрел более строгое значение, основным его содержанием стало понятие суверенитета. Происхождение монарха или древность династии в расчет не принимались. Царь признавал равноправие всех государей, не зависимых от какой бы то ни было земной власти.
Крыму и миру
Загадочное предписание получил в 1563 году отправлявшийся в Крым русский посол Афанасий Нагой: он должен был проследить, чтобы хан ни в коем случае не приложил к грамоте с текстом договора «алого нишана», то есть печати, оттиснутой на красном воске. Если же настоять на этом окажется невозможно, Нагому приказывалось грамоту с такой печатью не брать, договор не заключать («дела не делати») и немедленно возвращаться в Москву[19].
Поражает несопоставимость мелкой, казалось бы, канцелярской формальности и неожиданно значительных последствий, которые могло повлечь за собой ее нарушение, — вплоть до дипломатического демарша с отъездом посла, причем в то время, когда царь вел войну на западных границах и всеми силами стремился удержать Девлет-Гирея от набега на Русь, направить его на литовские «украииы».
В чем тут дело? Почему цвет печати на договоре оказывается чуть ли не важнее его содержания? Впрочем, данный Нагому наказ можно попробовать объяснить, если обратить внимание не только на цвет воска для печати, но и на способ ее применения. Свой «алый нишан» Девлет-Гирей не должен был именно приложить к тексту договора. В русской дипломатической практике прикладными печатями скреплялись грамоты «посыльные», «опасные», «верющие», то есть такие, где текст целиком зависит от автора, от самого государя. Но грамоты договорные, выражавшие обоюдное соглашение, скреплялись печатями вислыми, подвешенными на шнуре. Таким образом, «алый нишан», приложенный к договору, декларировал не двустороннее согласие при его заключении, а свободную волю лишь одной стороны — крымской. Хан как бы диктовал условия, а царь принимал их. Допустить на тексте договора «алый нишан», которым хан печатал свои обычные грамоты, значило для Грозного в специфической форме признать свою зависимость от Крыма.
С начала XVI в. «перекопские» владыки всячески стремились подчеркнуть зависимое положение русских государей. Так, при следовании послов на аудиенцию к хану «мурзы» бросали им под ноги свои посохи, требуя плату за право их переступить. Вероятно, этот обычай («посошная пошлина») был принят когда-то в ставке ханов Золотой и Большой Орды, коль скоро русским дипломатам строжайше предписывалось ни при каких обстоятельствах «посошную пошлину» не платить. Если без ее уплаты они не могли бы войти во дворец, то им следовало уезжать, так и не повидав хана. Даже к концу XVI в., когда сообщения о попытках возродить этот полузабытый обычай исчезают из посольских донесений, предостережения относительно возможности таких попыток по-прежнему фигурируют в наказах послам. Разумеется, тут имели место не меркантильные соображения — еще несколько беличьих или собольих шкурок казну бы не разорили: подобные дары отправлялись в Крым тюками. Как можно предположить, требование «посошной пошлины» было заимствовано крымскими ханами из ордынского придворного церемониала и символизировало зависимое положение посла и его государя. Именно поэтому, когда в 1516 году русский посол И. Г. Мамонов отказался ее уплатить, ему говорили: «Пошлины на тебе царь (хан. —
Можно пойти на уступки в переговорах, но нельзя принять более выгодный договор, скрепленный неподобающей печатью. Можно привезти драгоценные дары многочисленным ханским женам, но нельзя уплатить ничтожную «посошную пошлину». За мелочами церемониала вставали проблемы несравненно более важные: по сути дела, речь шла об окончательном признании независимости Русского государства, завоеванной в двухсотлетней борьбе с ордынским игом. Времена изменились: то, что приходилось терпеть в отношениях с Золотой и Большой Ордой, было уже совершенно невозможно в отношениях с крымским «юртом».
Однако постоянная военная угроза с юга и трудность борьбы на два фронта заставляли Ивана III, его сына и даже отчасти внука сохранять в связях с Крымом некоторые; нормы посольского обычая, ранее принятые, по-видимому, в русско-ордынской дипломатической практике. Титул хана в грамотах всегда писался первым, выше царского «имяни»; на торжественных обедах чаша с медом или вином в его честь выпивалась перед «государевой чашей»; великие князья передавали ханам не «поклон», как всем остальным монархам, а «челобитье». Русские послы в Крыму подчинялись многим правилам восточного этикета, что никогда не допускалось при дворе турецкого султана, персидского шаха и других мусульманских владык. В то же время ханские посланцы в Москве безнаказанно нарушали обязательные для всех других послов нормы придворного церемониала. На равных разговаривая с монархами Европы и Азии (в Мадриде и Стамбуле, в Стокгольме и Тебризе), русские государи до поры до времени вынужденно признавали свое неравноправие по отношению к «перекопским царям». Но любые попытки крымской стороны истолковать это чисто символическое, церемониальное неравноправие как политическую зависимость (вассалитет) или тем более как прямое подданство встречали немедленный и жесткий отпор московской дипломатии.
В ряду таких попыток наиболее характерно было требование дани. Вопрос о ней периодически затрагивался на переговорах и в переписке ханов с Москвой, но лишь однажды это требование было удовлетворено. Летом 1521 года огромная армия Мухаммед-Гирея внезапно обрушилась на русские земли, сжигая деревни и уводя полон. Мужчин и женщин угоняли в Крым, а отнятых у матерей младенцев бросали в пути. Как рассказывает имперский посол Сигизмунд Герберштейн, посетивший Россию через четыре года после этого набега, Василий III посылал специальные отряды искать и подбирать в лесах уцелевших детей. Никогда еще крымским всадникам не удавалось продвинуться так далеко на север: бунчук ханской ставки был водружен в 15 верстах от столицы, воины Мухаммед-Гирея дошли до подмосковного села Воробьево, расположенного на Воробьевых горах, где пили мед из разграбленных великокняжеских погребов. Москва, правда, устояла, но в этих условиях Василий III был вынужден дать Мухаммед-Гирею «грамоту данную», обязавшись, как сообщает тот же Герберштейн, быть «вечным данником» хана подобно отцу и деду, платившим дань Большой Орде. Впрочем, это обещание не было выполнено, а унизительную для русского князя грамоту выманил у Мухаммед-Гирея рязанский воевода И. В. Хабар: он попросил предъявить ее, притворно соглашаясь открыть ворота осажденной Рязани, и оставил у себя, поскольку взять город хану не удалось.
Подарки («поминки») в Крым и после этого регулярно продолжали посылаться, однако ни в коем случае они не должны были истолковываться как дань. «В пошлину государь мой не пришлет никому ничего!»[21] — гордо заявлял в Крыму Афанасий Нагой.
Первоочередные внешнеполитические дела: борьба с Польско-Литовским государством, затем с Казанью, а впоследствии Ливонская война — все это вынуждало Москву в отношениях с Крымом временно идти на уступки в вопросах церемониала. Для того чтобы уберечься от набегов, а при необходимости направить ханскую саблю в сторону Вильно и Кракова, приходилось мириться с порядком здравиц на дипломатических обедах или расположением «имян» на грамотах. Отношения с Крымом носили особый характер, были более тесными, менее официальными. В результате широкое понятие «чести» русских государей здесь обретало единственный смысл — признание их независимости.
Трудно представить, чтобы русские дипломаты в Крыму или перед крымскими послами в Москве стали бы произносить «высокословные» речи об «Августе-кесаре» и Владимире Мономахе, о древности династии, изначально суверенном характере власти великих князей и т. д. Совсем по-другому строились отношения с Западной Европой. Когда в 1489 году габсбургский посол Н. Поппель от имени императора предложил Ивану III королевский титул, тот ответил: «Мы божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, и поставление имеем от бога, как наши прародители, так и мы…»
В XVI в. само напоминание о былой зависимости от Орды воспринималось в Москве как оскорбление. Об этих черных страницах истории следовало забыть как можно скорее. В 1566 году послы Сигизмунда II Августа заговорили было о прежнем владычестве ордынских ханов над Москвой, ссылаясь на польские хроники, но дьяк П. Григорьев наотрез отказался признать истинность подобных известий: «И мы того не слыхали, чтобы татарове Москву воевали, того не написано нигде, а в свои кроники что захотите, то пишете!»[22]. Посольский дьяк знал, что в официальной истории, предназначенной для дипломатических нужд, эта страница была лишней: согласиться с тем, что сказанное послами — правда, означало нанести урон царской «чести».
В Крыму такие умолчания не имели смысла. Отвергая претензии «перекопских царей» на сюзеренитет над Русью, в Москве в то же время негласно признавали их преемниками ханов Золотой и Большой Орды. Поэтому в связях с Крымом долго сохранялись некоторые реликтовые формы посольского обычая, унаследованные от ордынского дипломатического церемониала. Хотя сам этот церемониал, применявшийся в отношениях с русскими княжествами в XIII–XV вв., нам неизвестен и восстановить его можно лишь гипотетически, судя по тем элементам русско-крымского посольского обычая, которые умаляли «государеву честь».
Вплоть до конца XVI в. русско-крымский посольский обычай значительно отличался от обычая, принятого в отношениях со всеми другими государствами Европы и Азии. Если средствами первого московские дипломаты прежде всего стремились утвердить независимое положение русских государей, а забота об их престиже («чести») отходила на задний план, то во втором именно вопрос «чести» был поставлен во главу угла. Так продолжалось до тех пор, пока окончательно не изменилось соотношение сил между Россией и Крымским ханством.
Образы этого стихотворного послания, которое английский поэт Джон Донн (1572–1631 гг.) адресовал отправлявшемуся в Венецию известному дипломату Генри Уоттону, представляют вовсе не субъективный плод поэтического воображения. Они исторически точно отражают восприятие людьми того времени отношений между монархом и его полномочным представителем.
«Королем-солнцем» называли не только Людовика XIV. С солнцем сравнивали и византийских императоров, и русских государей. Это образ традиционный. В послании антиохийского патриарха Иоакима (1586 г.) к царю Федору Ивановичу русский государь уподоблен «солнцу, светящему над всеми звездами»[24]. «Солнечным светилом всего света» пышно именовали царя персидские послы. Этот распространенный образ помогает лучше уяснить природу связи, существовавшей между государем и его послом, — в том виде, конечно, в каком она мыслилась людьми XVI в.
Средневековое право, в том числе и международное, не знало абстрактных категорий; его субъектами были не понятия, а индивиды. В дипломатическом протоколе нового времени государство персонифицируется в его главе — это общепринятая условность. Но в феодальном обществе государство не просто персонифицировалось, а воплощалось в государе. Слова Людовика XIV (неважно, действительно им произнесенные или ему приписываемые) «государство — это я» не были только эпатирующей шуткой, а связь между монархом и народом, страной была утверждена «свыше». Недаром русский публицист конца XV — начала XVI в. Иосиф Волоцкий писал, что «за государское прегрешение бог всю землю казнит», то есть наказывает подданных согрешившего монарха.
Особенно ярко эти представления отразились в практике заключения дипломатических соглашений.
В 1542 году русские дипломаты настаивали, чтобы в текст мирного договора с Польско-Литовским государством был «вписан» не только сам король Сигизмунд I, но и наследник престола. Делалось это из опасений, что «король уже добре стар, и нечто не станет короля, и сын его, то перемирье оставя», может начать войну, причем такое требование без удивления было воспринято другой стороной. «Пока места в которой земле государь, по та места и перемирные грамоты», — говорил Висковатый шведским послам в 1557 году. А когда А. Поссевино, папский посредник на русско-польских мирных переговорах в Ям-Запольском (1582 г.), предложил заключить мир на 100 лет, русские послы возмутились: «Волши веку человеческого никому грамоты писати нелзя; а на сто лет нигде есмя того не слыхали, чтоб перемирные грамоты писати; а по смерти кому мочно своя воля делати?»[25]. Иными словами, срок действия договора не должен был превышать возможный срок жизни заключившего этот договор государя. Возможно, даже термин «вечный мир» в русском дипломатическом языке той эпохи означал всего лишь мир сроком на 30 лет[26]. Слово «век» многозначно, но в этом случае, по-видимому, имелось в виду одно из его значений — «век человеческий», протяженность земной жизни.
Если монарх был воплощением государства, то посол, в свою очередь, — воплощением монарха. «Луч, исходящий от солнца, несущий в себе его субстанцию, горящий и не иссякающий» — с помощью этой метафоры средневековые православные богословы объясняли отношения между богом-отцом и богом-сыном Иисусом Христом. Примерно также представляли тогда и связь, существовавшую между государем и его послом.
«От дву моих глаз одно око» — так характеризовал крымский хан Менгли-Гирей своего представителя, отправленного им в Москву в 1491 году. Почти через столетие, в 1585 году, грузинский царь Александр писал Федору Ивановичу: «И что учнет говорити посол мой, и то говорит мое серцо». Аналогичные взгляды были свойственны и русским дипломатам. Посол в Крыму В. Г. Морозов заявлял, например, ссылаясь на поручение, данное ему Василием III: «Те речи государь наш, князь великий, у меня написал на сердце»[27]. А в 1517 году бояре на переговорах в Москве говорили С. Герберштейну, что «всяк посланник государя своего лице образ носит».
Но степень отождествления монарха и его представителя могла быть различной — тем больше, чем важнее миссия последнего. Дипломаты имели различные ранги. В России уже к началу XVI в. существовала четкая градация дипломатических представителей, включавшая три основных ранга: послы («великие послы»), посланники («легкие послы») и гонцы. Первые и вторые были заместителями государя, его «фактотумами», по выражению Д. С. Лихачева[28]. Они вели за рубежом переговоры и заключали дипломатические соглашения (в отношениях с Польско-Литовским государством право на заключение договоров имели исключительно послы, посланники такими полномочиями, как правило, не обладали). Третьи просто перевозили письменные сообщения («посыльные грамоты»), причем часто даже не зная их содержания.
В посольских книгах говорится, что послы возят грамоты «с отворчатыми печатьми», а гонцы — «с затворчатыми». Устные поручения с гонцами в большинстве случаев не передавались: дипломатические представители низшего ранга были не заместителями государя, а лишь исполнителями его воли. В то же время царские «речи», адресованные иностранному монарху и переданные с послами или посланниками, должны были произноситься только от первого лица. «Мы, великий государь…» — торжественно объявлял посол, стоя посреди тронного зала в Стамбуле или Лондоне. В такую минуту он наиболее полно воплощал в себе своего повелителя. Во всех случаях, будучи заместителем государя, посол как бы становился им самим при произнесении «речей».
В междукняжеских отношениях периода феодальной раздробленности на Руси дипломатические поручения нередко возлагались на авторитетных церковных деятелей. Например, Сергий Радонежский ездил послом от Дмитрия Донского к Олегу Рязанскому, но в XVI–XVII вв. духовные особы включались в состав русских дипломатических миссий лишь на правах сопровождавших эти миссии священников. Это отражало общеевропейские веяния. Только единоверная Грузия время от времени направляла в Москву лиц духовного звания, да однажды, в момент наибольшего обострения русско-шведских отношений, Юхан III поставил во главе своего посольства епископа города Або (ныне — Турку в Финляндии) Павла Юстена — в расчете, видимо, на то, что к его сану царь проявит должное уважение.
Уже при Иване III утвердился порядок, согласно которому главой посольства назначался обычно князь или боярин, главой посланнической миссии — окольничий или думный дворянин; гонцами в середине XVI в. чаще всего ездили дворяне и дети боярские, позднее посылались подьячие и различные низшие придворные чины — стряпчие, «жильцы». На миниатюрах русских летописей по утвердившимся канонам послы и посланники изображались в долгополом платье и с бородой, гонцы — в короткополом и без бороды, как прочие «молодшие люди», то есть невысоко стоящие на социальной лестнице (хотя по возрасту гонец мог быть и старше посла). Человек относительно низкого звания не мог воплощать в себе государя, «сын боярский» не мог быть послом, как, впрочем, и боярин — гонцом, но уже по другой причине: это роняло «честь» не царя, а самого боярина. Социальное положение, официальный придворный статус главы и членов посольства должен был строго соответствовать их дипломатическому рангу. Так, в 1603 году М. Г. Салтыкову царь «боярство дал для посольства».
В отношениях с Речью Посполитой обе стороны внимательно следили, чтобы такое соответствие не нарушалось. Это, в частности, проявлялось при написании в Москве фамилий польско-литовских дипломатов: один и тот же человек писался в посольских книгах по-разному — в зависимости от уровня его миссии. У посланников и гонцов почетное с точки зрения русских окончание «ич» (Станиславич, Тышкевич) заменялось на «ов» как не соответствующее их дипломатическому рангу (Станиславов, Тышков), а у послов сохранялось в неприкосновенности. Тот же Тышкевич, когда он позднее прибыл в Москву уже в качестве посла, получил право на полное написание своей фамилии.
Чем выше был «чин» посла (титул и звание), тем больше «чести» оказывалось принимавшему посольство государю. Поэтому к монархам, которые не считались «братьями» русских государей (например, к Густаву Вазе и Юхану III при Иване Грозном), отправлялись лишь посланники и гонцы. Правда, в отношениях с Польско-Литовским государством царь, не признавая Батория «братом», все же не решился сломать вековые традиции, и послы к польскому королю «ходили по прежнему обычаю».
«Чин» и ранг дипломата должны были быть подтверждены соответствующей численностью свиты. Так, в Англию, хотя королева Елизавета считалась «возлюбленной сестрой» Ивана Грозного, направлялись только посланники, ибо проезд на Британские острова с большим числом сопровождавших лиц был невозможен. Теми же причинами средний ранг русских дипломатических представителей определялся и в отношениях с Турцией, Персией, папским престолом в Риме, а позднее и с Габсбургами. Как в середине XVII в. писал Г. Котошихин, «к цесарскому величеству Римскому великие послы не посылываны давно, потому что дальней проезд чрез многие разные государства, и послом великим в дороге будет много шкоды и убытков»[29]. Трудности дальнего пути мешали «послам великим» предстать перед иностранным монархом во всей пышности, подобавшей их рангу.
В русско-литовской дипломатической практике свита гонцов составляла в среднем 20–30 человек, свита посланников — 150–200, послов — 300–400, включая слуг («служебников»). В отношениях с другими государствами численность посольств была меньшей. Не столь многочисленными стали русские и польско-литовские миссии и к концу XVI в., но в середине столетия с литовскими «послами великими» в Россию прибывало порой до 900 человек: дворяне, челядь, повара, брадобреи, священники, писари и т. д. Содержание такого числа гостей вызывало массу хлопот и затрат. Однако ни в Москве, ни в Вильно никогда не пытались ограничить численность посольской свиты, которая свидетельствовала о высоком положении дипломата и, значит, служила «чести» принимавшего посольство государя.
В то же время русские дипломаты в Крыму периодически напоминали, чтобы хан «посла своего посылал не во многих людех», чтобы «с послом лишних людей не было».
Тревога вполне понятна: во-первых, мурзы в Москве требовали подарков, а во-вторых, крымские всадники по дороге «буйства чинили», их нужно было охранять. Здесь прагматические соображения брали верх над престижными, поскольку забота о «чести» русских государей в Польше и Литве была заботой важнейшей, а в Крыму — второстепенной.
«От лица к лицу»
«Профессия дипломата, — пишет современный американский историк Р. Б. Моуэт, — такое же порождение Западной Европы, как и профессия странствующего рыцаря»[30]. Это замечание скорее остроумно, нежели верно по существу. Во всяком случае, Россия уже с конца XV в. знала профессиональных дипломатов — посольских дьяков. Они составляли ответственные документы (дьяк И. М. Висковатый лично писал тексты посланий, которые отправлялись за границу от имени самых высокопоставленных особ, вплоть до архиепископа Макария и, возможно, самого царя), вели переговоры с иностранными послами, выезжали в составе русских миссий за рубеж, где исподволь или непосредственно направляли их действия как профессионалы, обладающие определенными знаниями и навыками. Титулованный «болший» посол зачастую являлся только ширмой, что отлично понимали и за границей. Так, в Дании Висковатому поднесли подарки более ценные, чем номинальному главе посольства князю А. М. Ромодановскому.
Иван Михайлович Висковатый, один из образованнейших людей России XVI в., книжник и знаток иконописи, возглавлял внешнеполитическое ведомство более двух десятилетий, с 1549 по 1570 год, когда был обвинен царем в государственной измене, в тайных сношениях одновременно с «турским» султаном, крымским ханом, эмигрантом князем А. М. Курбским и польским королем, которому Висковатый будто бы намеревался передать Новгород и Псков, и подвергнут мучительной публичной казни через рассечение: Иван Грозный «повеле казнити дьяка Висковатова — по суставам резати». Предъявленное ему обвинение даже по тем временам настолько чудовищно, что представляется маловероятным. Скорее всего казнь Висковатого была вызвана не мифической изменой, а его независимостью и попытками самостоятельных дипломатических акций, чего царь в итоге не потерпел. В памяти современников Висковатый остался как выдающийся дипломат и государственный деятель, заслуживший уважение и даже восхищение своих партнеров. Итальянец А. Гваньини, находясь на службе у польского короля, мог слышать о Висковатом от возвращавшихся из России королевских послов и, говоря о «канцлере великого князя», назвал его «превосходнейшим мужем, выдающимся по уму и многим добродетелям… равного которому уже не будет в Московском государстве». Иностранцы отмечали и удивительное умение Висковатого вести переговоры. «Муж, искусством красноречия замечательный более прочих»[31], — писал о нем немецкий путешественник П. Одерборн.
Значительной фигурой был и пришедший ему на смену дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов. По свидетельству голландского купца И. Массы, жившего в Москве в начале XVII в., Борис Годунов считал, что для способностей такого человека, как Щелкалов, мал весь мир и ему пристало бы служить лишь Александру Македонскому[32].
Известны и другие посольские дьяки: Федор Курицын и Болдырь Паюсов — при Иване III; Федор Карпов, Третьяк Долматов, Федор Мишурин, Елизар Цыплятев — при Василии III; Меньшой Путятин, Андрей Васильев, Андрей Шерефетдинов — при Иване Грозном, а также многие иные, не столь влиятельные, выезжавшие с посольствами за границу или никогда не покидавшие пределов России, знатоки придворного церемониала или специалисты канцелярского дела. Некоторые из них владели иностранными языками, знали латынь и греческий, другие говорили и писали только по-русски. Одни были людьми высокообразованными, «книжному учению навычными», как, например, Ф. Курицын, склонный к вольномыслию, неортодоксальному толкованию православных догматов, или Ф. Карпов, ученик и друг жившего в Москве византийского богослова и просветителя Максима Грека (оба оставили и свои собственные сочинения). Другие, не обладая книжной премудростью, отличались трезвым практическим умом, широтой политического кругозора, прекрасной памятью и колоссальной работоспособностью (к числу последних прежде всего нужно отнести А. Я. Щелкалова и его младшего брата Василия Щелкалова). Будучи людьми разного уровня культуры, посольские дьяки были похожи в одном — в присущем им всем сознании чрезвычайной важности возложенной на них миссии. В 1594 году Щелкалов-старший, принимая в Посольском приказе имперского посланника Н. Варкоча, говорил ему: «И твой, и мой государи во славу христианства начали пахоту, а Борис Федорович (Годунов, еще не взошедший на престол. —
Именно в среде посольских дьяков и подьячих (разумеется, не без участия «думных» чинов и самих государей) постепенно складывались представления о международном праве, о месте русских государей в ряду других монархов Востока и Запада, наконец, о правилах, которыми регулировалось поддержание царской «чести» в дипломатических отношениях. Может быть, важнейшее из этих правил — принцип иерархии, согласно которому отношения должны осуществляться строго на соответствующих друг другу уровнях власти.