Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Владимирович Овечкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Эх, черт, два перегона осталось. Рукой подать. Хоть пешком иди.

— Куда вам?

— Станция Луговая, — отвечает пассажир. — Почти дома. А там двадцать километров влево по проселку, хутор Незванов… И фамилия моя — Незванов, — помолчав минуту, добавляет он. — Никита Незванов… И еду незваным гостем. Не писал туда. Ну, думаю… не прогонят…

Приятно встретить в такую неспокойную дорожную ночь человека, у которого, чувствуется с первых слов, тоже чего-то тревожно на душе.

— Хорошо! — распахнув шубу навстречу ветру и скинув шапку, говорит пассажир. — Бывало, проспишь ту ночь, когда Дон вскроется — наш хутор на Дону стоит, — и будто самого главного не увидел. Весны не увидел. Вроде как был на чьей-то свадьбе и невесту не посмотрел.

Низко-низко, кажется чуть не задевая макушки деревьев, пролетают над нами дикие гуси, спешат, перекликаются, гогочут так громко, что несколько минут за их криком не слышно собственного голоса. Мы смотрим вверх, но на черном небе их не увидишь, хотя бы они летели прямо над головой. Вероятно, и птицы сверху ничего не видят — все черно; темнота и тяжелые дождевые тучи прижали их к земле, только огни семафоров на большой железнодорожной магистрали помогают им находить дорогу ночью.

— Домой полетели, — говорит мой спутник. — Хорошо было в теплых краях, а домой тянет… Им туда домой, на север, а мне — туда…

Откуда же едет он на свой хутор Незванов, и кто он, какая его профессия? В наше время не бывает людей без профессии. По одежде он не похож на демобилизованного, во всяком случае, на недавно демобилизованного. Но под шубой звенят медали.

— Давно не были дома?

— Семь лет. С начала войны.

— Воевали?

— А как же… Что смотрите — не в таком виде возвращаюсь домой, как положено солдату? Не при полной форме? Это мне так случилось уехать из Москвы, что и на квартиру, где жил, не зашел. Во избежание лишнего скандалу. Все вещи там остались, и шинель с военным костюмом бросил.

— Поздновато возвращаетесь. Должно быть, и Курильских островов прихватили? Гарнизонную службу где-то несли?

— Какие там Курильские! Нет, на Восточном фронте не был. В сорок пятом демобилизовался из Германии. Закрутило меня, завертело, да не там, в другом месте… Эх, проспал Харьков: хотел всю эту амуницию загнать на толкучке, а попроще купить. Сапоги надо. Как пойду по грязи в ботинках? Машины в такую погоду не ходят. К нашему хутору нет шоссе. Не было, может, теперь вымостили.

Отсыревшая махорка плохо горит. Мы прикуриваем погасшие цигарки, и я разглядываю при свете спичек собеседника. Молодой парень, лет двадцати семи. Приятное, открытое, скуластое лицо. Темный чуб, растрепанный ветром. Большие сильные рабочие руки, кулак — кузнечная кувалда, лошадь оглушит. На ногтях — следы маникюра.

— Два года прожил — не видал, как солнце всходит. Соседи на работу идут, а я спать ложусь. Все не по-людски. Ну — вырвался… Старуха меня доконала. Землячка одна. Прямо, можно сказать, загнала в узкое место, ни взад, ни вперед…

Не пьян ли он? Похоже — нет. Если пьян, то не от вина, а от каких-то волнующих его чувств, которыми он явно хочет поделиться с кем-нибудь.

Дождь утих. Мы проходим на открытый перрон, где у двери вокзала есть скамеечка. Я сажусь, мой спутник принимает это как приглашение тоже сесть и продолжать беседу.

— Вы из какого вагона? — спрашивает он. — Из пятого? Вместе, значит, и ехали. Проводники наши теперь заперлись там и дрыхнут, не откроют. Или, — поднимает кулак, — покрепче постучим — услышат?.. Дежурный разбудит бригаду, не уедут без нас.

И до самого отправления поезда мы сидим на скамейке и парень рассказывает о себе: откуда едет, куда, зачем, что потерял было в жизни и чего ищет.

Тучи понемногу рассеиваются, поднимаются. Кое-где в черном небе, в разрывах туч показываются дрожащие от дождевых испарений звезды. Летят над нами гуси — огромные косяки, полчища диких гусей, — гортанно кричат, спешат к плавням, к лиманам, чтобы остаток ночи отдохнуть на большой воде в глухих, нежилых местах.

Теплый ветер качает деревья, осушает мокрые ветки, осушает разомлевшую землю в степи, где не сегодня завтра, чуть прогреет солнце, пойдут гулять тракторы с плугами и сеялками.

— В аккурат к севу приду домой, — говорит парень. — Я же был бригадиром тракторной бригады. Это мое дело — выезжать сейчас с вагончиком на место… За два-три дня, бывало, до начала работы выезжаем всем табором в степь, чтоб не прозевать момент, как станет зябь подсыхать. Будто артдивизион на походе, со своими тылами. Машины идут, гудят, аж земля дрожит, плуги, культиваторы тянем, красный вагон плывет по грязи за последним трактором, водовоз дед Стратон бычков погоняет, кухарка тетя Настя с черпаком идет, девчата-прицепщицы песни поют, и Бобик бежит следом, замыкающим. Был у меня Бобик, собачонка, дворняжка, все лето жил с нами в степи. Так его ребята выучили инструмент носить. Остановится трактор посреди выгона, что-то не ладится в моторе, тракторист кричит: «Бо-оби-ик! Напильник принеси личной, тот, что с деревянной ручкой». Ну, кто-нибудь сунет ему в зубы напильник — тащит. Донесения о выработке носил в эмтээс… А то как-то волк прибился к нам, старый, облезлый, должно быть, с жеребенком или с бараном уже не справиться, так он по мышам промышлял. Трактор пашет, разрывает плугом мышиные норы, мыши бегают по бороздам, а он их ловит и ест. Ходил, ходил за «сэтэзэ», потом за гусеничным «чэтэзэ» увязался. Сообразил: там четыре лемеха, а тут целых десять, шире захват, больше ему добычи. Даже звери к технике приспособились!

А я так и вовсе к ней привык. Я возле тракторов вырос. С детства только и слышу: «коробка скоростей», «компрессия», «задний мост». У меня старший брат работал на первом «фордзоне» в нашем хуторе, в машинном товариществе, разъездным механиком был при эмтээс. От него и я научился, на практике, без курсов. Шестнадцати лет сел на машину. А в армии я в кавалерию попал, в казачью дивизию. Сначала в эскадроне был бойцом, потом в дивизионную артиллерию перевели, на тягач, в последнее время был наводчиком.

А когда ранило меня и лежал я в госпитале, там познакомился я с одним старшиной, зенитчиком, — вместе и демобилизовались, — и уговорил он меня, этот старшина, Юрка Беспалов, ехать с ним в Саратов, в город, на чистую жизнь. «До каких пор, — говорит, — будешь в деревенской глуши протухать? Ни театра у вас там на хуторе, ни ресторана с музыкой, ни подработать — оторвать чего-нибудь «налево». Какая тебя там должность ждет? Восемь наград заслужил, всю Европу прошел и опять — старшим, куда пошлют, над четырьмя тракторами? Знаю, — говорит, — возил зерно из колхозов, когда в Союзтрансе работал, видел, как вашему брату, бригадирам, достается. Председатель колхоза ругается: «Мелко пашете, выведу комиссию, составлю акт». А директор грозится: «Оштрафую за перерасход горючего!» А агроном со своими правилами лезет. Начальников — десять, а ты один. А трактористы там сейчас небось — девки да детишки. И машина такая, что никакого доходу из нее не выжмешь, не подвезешь пассажиров, разве что воробей сядет на плуг, прокатается бесплатно. Бросай, — говорит, — Никита Петрович, это скучное занятие. Если ты техникой зараженный, так ее же в городе во сто раз больше. Куда хочешь поступишь: хоть на завод, хоть в гараж, я тебя шоферскому делу обучу. Одинокий человек, ни кола ни двора, что тебя к земле привязало?»

— Родных у вас нет на хуторе?

— Были… мать умерла, брат погиб на Крымском фронте. А жену мою в Германию угнали. Полгода всего пожили мы до войны. Детей не было. И не слыхать о ней. Должно быть, погибла где-то в лагере…

Подумал я, подумал — поехал с ним… А он, этот Юрка Беспалов, кем только не был: и шофером был, и фотографом, и официантом, и переплетчиком, и парикмахером. «Вот, — говорит, — еще у кого работенка не пыльная и доходная — у парикмахеров. Хоть землетрясение, хоть светопреставление, а борода растет, бриться людям надо. Заметил, когда освобождали мы города, кто первый свое предприятие открывает? Парикмахеры и сапожники». Ухо-парень!

На завод мы с ним не поступили — завод, говорит, от нас не уйдет, надо отдохнуть, осмотреться. Я как разобрался теперь, Юрке очень выгодно было иметь приятеля, как я. У него наград — одна медаль, а у меня — пять орденов и три медали. В паре со мною куда хочешь пройдешь.

Первое время мы барахло туда-сюда возили, оборот делали: «Почем в Киеве трикотаж?», «А в Таганроге в мухоморах не нуждаются?» — короче сказать, спекулировали. Потом Юрка встретил в Курске одного старого дружка, тот работал по общественному питанию, и переводили его как раз в Москву, тоже в трест столовых и ресторанов. Стал он уговаривать и нас ехать с ним. «Устрою, — говорит, — официантами в ресторан первого разряда». Юрка сразу загорелся. «Дело, — говорит, — знакомое. Кабы не война, да работал бы я до сих пор официантом — дом бы собственный уже построил тысяч за сто». Я посомневался было насчет квартиры — где мы там жить будем? «Чепуха! — говорит. — Мало ли в Москве вдовушек молодых с квартирами? Таким ребятам, да пропадать! Ну, первую ночь, может, в метро передремлем, а потом — устроимся». А я, надо сказать, с этим Юркой уже хлебнул веселой жизни. Деньги у нас не переводятся, водка в запасе, телефоны в блокноте записаны, вечером, если скучно, позвоним туда-сюда, теплая компания собирается. Привык — понравилось. Ну — в Москву так в Москву. Поехали!

— Но для вас-то работа в ресторане — дело незнакомое?

— Как сказать… Бегать между столиками с подносом — это мне не трудно. Я же казак, в коннице служил. Джигитовку делал. Стакан с водой на полном галопе, стоп в седле, на голове удерживал. И танцор к тому же… Вот только есть вредные людишки, самые, я считаю, опасные для официантов, это которые шарики из хлеба лепят за обедом от нечего делать и под ноги бросают. Наступил я на такой шарик, поскользнулся и загремел с подносом на пол. А заказу было на подносе — рублей на триста. В первый день осрамился. Ну, перешли с Юркой в другой ресторан. Дружок-то его в тресте по кадрам работал… А обращению с посетителями — этому нас научили на курсах, там же, при тресте: если с дамой сидит гражданин, то сначала даме надо подавать тарелку, ей же надо и меню показать, вроде как к ней за заказами обращаться, а за расчетом — к кавалеру. Опять же — как вежливо пьяного вывести. Маникюр навели нам на пальцах, чтоб посетителям приятно было видеть наши руки, когда кушанье подаешь… Наука, в общем, нехитрая. Полторы тысячи га выработать за сезон, в переводе на мягкую пахоту, труднее…

Казак я, да. Только в армии я красные лампасы носил, а тут нашили нам на штаны какие-то черные полоски, тоже вроде лампасов. Брюки черные, суконные, а полоски черные, атласные, даже не поймешь — к чему. Галстук бабочкой — никто таких не носит, кроме официантов. Какие-то меченые. И кто это выдумал такое отличие для работников общественного питания?

А с квартирами устроились мы, как и рассчитывал Юрка, через женский пол. Он прямо расписался с одной девушкой, в семью вошел, хорошая девушка, Лида, веселая, простая, на «Дукате» работала, и старики приятные, гостеприимные. А я снял угол у их знакомой, Зоей Николаевны, разведенной вдовы.

Ну, на чей другой характер — жить бы можно. Юрка все учил меня, как подрабатывать. Во-первых, говорит, от чаевых, если дают, не отказывайся, не будь дураком, по мелочи может много за день накапать. Во-вторых, если видишь, что кавалер форсит перед дамой и подвыпил изрядно — приписывай смело к счету десятки три-четыре — не будет проверять, посовестится. В-третьих… ну, да что вам все пересказывать. Дело, в общем, хлебное, соблазну много. Принесешь домой кучу денег — Зося Николаевна довольна, смеется, надевает лучший свой халатик, берет гитару, песни мои любимые играет. Как запоет: «Догорай, моя лучина», — душу вынимает. И такая она красивая, Зоська, в розовом халатике — за одну ее улыбку черт знает что бы сделал. А деньги шальные, таких денег и не жалко, забери их хоть все!.. Но недолго мы и в этом ресторане поработали…

— Что случилось? Опять неловкость какая-нибудь?

— Да ничего такого не случилось. Можно сказать — сам взноровился… Повадилась ходить туда одна компания, четыре человека, из вечера в вечер. Хотя, как сказать — вечер: уже три часа, к утру дело идет, закрываем ресторан, а они сидят. И все за моим столиком располагаются. У нас же, у официантов, столики в зале поделены, как между бригадирами участки на поле. Ну — всякие люди к твоим столикам присаживаются. Иного сразу поймешь — командировочный человек, директор завода или, может, директор эмтээс, приехал в Москву по делам, устал до чертиков. Москва — она шумная, людная. Забежал к нам пообедать и все на часы поглядывает, думки его где-то в другом месте — и вечером еще, видно, делов много предстоит. Значит, рекомендуешь ему: сто грамм, гражданин, больше не нужно, а то как бы под троллейбус не попали, и закуску предлагаешь — какая подешевле и поплотнее. Прямо на свой карман рассчитываешь, как если бы сам первый раз в Москву приехал, с честной зарплатой. Жалеешь человека.

А эта компания подобралась бывалая, их жалеть нечего. Сами спрашивают, что подороже: икорки зернистой, балычка, какого-нибудь эскалопа телячьего; водку пьют не простую, а старку, либо охотничью. Рублей пятьсот за ночь просаживают. И разговор ведут промеж собою такой, что можно догадаться — не свои деньги пропивают, а государственные. Только и слышно: «дал на лапу», «взял», «подкинул», «выписал с базы» — жулики, короче говоря, при каком-то торговом деле.

Один из них вроде как фронтовик бывший — в кителе без погон, колодочка у него засаленная, и цвета не разберешь, вспоминает иногда про Вену, про Бухарест — какие там блюда в ресторанах заказывал. Ну, разно люди и на фронте воевали. Мне не приходилось долго задерживаться за границей в городах. Когда брал их, там еще жареным не пахло, только смоленым.

Так вот этот, в кителе, начал как-то рассказывать, как его за границей послали куда-то квартирьером, и он не мог достать в селе сена для своей части и вообще плохо его там приняли местные жители, не покормили, что ли, и он взял большой лист бумаги и толстый карандаш и пошел по дворам записывать людей в колхоз. Если, говорит, не представите мне того-то и того-то — к вечеру все будете в колхозе. Ну, и тут будто бы население натащило ему и пирожков, и гусей жареных, и колбас, и вина, и сена дали — лишь бы в колхоз не записал. Рассказывает и смеется — хитер, мол, русский солдат!

Хотя нам опять-таки на курсах преподавали, что официанты не должны вмешиваться в разговоры за столом, — не наше, мол, дело, о чем посетители за графином водки откровенничают, — тут я не выдержал: «Разве, — говорю, — мы для того строили колхозы, гражданин, чтобы ими за границей людей пугать?» Он воззрился на меня: «Ты кто такой?» — «Не узнаете? — говорю. — Целый месяц регулярно вас обслуживаю». — «Подавальщик?» — «Да вроде так». — «Ну, если подавальщик, так марш на кухню за заказом, а возле столика без дела не вертись». — «Ладно, — говорю, — уйду. Сам знаю, что не положено мне здесь с вами спорить… А вот если бы там, на фронте, случилось нам быть вместе — я бы вас за такую провокацию против колхозов прямо в военный трибунал потянул». Этот, которого я зацепил, обиделся было, стал ругаться, а другие смеются: «Чего ты, парень, так колхозы защищаешь? Из деревни сам? В Москву на заработки?» Отошел я от них и чего-то противно мне стало, хлопнул в буфете полтораста грамм. Зовет меня опять этот, в кителе. «Эй, колхоз «Красное дышло»! Поди сюда! Закажи-ка нам две порции блуждающих почек». Я раскрыл было карточку, другой говорит: «Там не ищи, иди прямо к шеф-повару, это такое редкое блюдо, что его мало кто и знает». Тут я сообразил — разыгрывают. «Вы, — говорю, — не купцы, а я вам не тот половой, которому раньше на потеху пьяницам горчицей морду мазали. Если вам насчет блуждающих почек надо посоветоваться, так идите к врачу». Нагнулся и шепчу на ухо первому: «А ты, гад, растратчик этакий, взяточник, если хочешь всерьез со мною поговорить о колхозах и вообще, так вот закроем ресторан, сдам выручку, выйдем на улицу, чтоб мне не при служебных обязанностях быть, и я там без шеф-повара в одну минуту сделаю твои почки блуждающими».

Тут, конечно, крик поднялся, директора позвали: «Ваш официант грозится нас побить!» — «Да нет, — говорю, — это я так, на крайний случай имел в виду…» Но до милиции все же дело не дошло: им, видно, самим невыгодно было заводить знакомство с этими органами. Стал я с ними рассчитываться — они меня под шумок накрыли на двести рублей, две пустых бутылки из-под шампанского спрятали под стол. Так что в ту ночь я пришел домой совсем сухой, даже буфетчику задолжал. И Зося Николаевна мне песен не играла, и халатик мой любимый не надела. Обвязала голову платком, будто зубы заболели, и к стенке отвернулась.

После этого случая меня посетители там стали побаиваться. «Вот, — говорят, — тот официант, который тут супником на одного пьяного замахнулся». И хотя этих жуликов вскорости накрыли на каком-то крупном деле и посадили — приходил к нам следователь за справкой: часто ли кутили они у нас? — мне все же пришлось из этого ресторана убраться…

В третьем ресторане я выступил с критикой на производственном совещании по вопросу об экономии средств. «Что, — говорю, — за порядки у нас: фарфоровая посуда с позолотой, джаз-оркестр с певицей, шик-блеск, цены по первому разряду, а горчичница одна на весь зал. Таскаешь ее со столика на столик. Нам, официантам, даже совестно за это перед гостями, замечания нам делают, почему в таком дорогом ресторане нет горчицы? Вот, — говорю — додумались на чем экономить! Да если, — говорю, — не сходятся концы с концами, так лучше закройте наш коктейль-холл, никакой от него нету выгоды. Сидит за стойкой лоботряс, ему бы, при его здоровье, дрова для кухни колоть, а он там по пять грамм разного зелья в мензурке отмеривает, болтает посудину, будто масло из градусов хочет сбить, да с таким важным видом, можно подумать, лекарство какое-то новое изобретает. И три девушки носят те коктейли по кабинетам. А их же никто и не пьет. Русские люди непривычны тянуть спиртное через соломинку. Вон где тысячи на ветер летят, жалованье ведь идет персоналу». Предложил, в общем, закрыть эту аптеку, а побольше завозить в ресторан пива, а то зачастую бывает: спрашивают люди пива — нету, кончилось. Ну и — само собою — горчичницы на каждый стол.

Предложил с чистой душою, добра желая, а вышло недовольство, обида. Коктейльщик этот жалобу подал на меня директору за оскорбление личности. Отхватил за него выговор в приказе. Говорят мне: «Ничего ты не понимаешь: коктейль-холл — это мода, к нам ведь и иностранцы заходят». И насчет горчицы замяли вопрос. Кто-то видел в каком-то ресторане за границей, что сам официант из общей баночки капает горчицу на тарелки, значит — так нужно. «Да, — говорю, — иностранцы, бывает, в подтяжках за стол садятся в общественном месте, при дамах, так и эту моду нам у них перенять, что ли?» Ну, не доказал, осталось все по-прежнему… А когда работал я бригадиром тракторной бригады, так, бывало, дашь какое-нибудь изобретение — как вакуум-бачок переделать или комбайновую сцепку укрепить — сразу его подхватят, отпечатают и в районной газете, и в областной. Из наркомзема премии получал. По всему Советскому Союзу рассылали мои чертежи. А дело посложнее, чем с горчичницами… И тут я подумал про себя: эх, Никита, Никита! Не на свое, брат, производство ты попал…

— Первый раз подумали?

— Да нет. Пожалуй, не первый… Это было зимою, перед сессией Верховного Совета. Стало быть, больше года уже работал я по ресторанам. Всего пришлось повидать за это время… Ну, что ж мы сидим здесь? В вагон пойдем, отдыхать будете? Поздно уже, заговорил я вас… А вам-то чего не спится? Может, у вас свое есть наболевшее, а я все про себя рассказываю.

Что ответить этому блудному сыну, возвращающемуся домой, Никите Незваному, как видно, хорошему парию? Конечно, есть свое. Потому и не спится. Давно уже не спится…

— Ну, ну, рассказывайте…

— Москвы я не видел, — продолжает он после долгого молчания: — Где-то есть заводы, строительства всякие, люди другие — ничего я этого не видел. Прихожу домой утром, днем отсыпаюсь. В выходной заберешься компанией куда-нибудь в другой ресторан — что ж это все мы да мы подаем — а нам? Закажем того-сего, водки побольше — так день и сгорит, будто и не жил. В кино, в театр, правда, ходил с Зосей, ну, что ж — театр, там жизнь выдуманная, той жизни для души мало. Чудно, право, сделают на сцене будто снег идет, зрители аплодируют — красиво. А когда в лесу или поле идет снег — еще ведь красивее, а никто не хлопает… Читал я в газете про одного московского каменщика — построил в Москве больше сотни домов, орден ему дали и на многих домах сделали надпись: «Здесь участвовал в строительстве дома заслуженный мастер каменных дел такой-то, здесь он ставил свои рекорды по кладке кирпичей». А мои, думаю, рекорды где? На такой работе, как у меня сейчас, проживешь век, помрешь, и ничей кобель по тебе не взвоет…

Обиднее всего бывает, когда примешь заказ, крутишься весь вечер возле столика, бегаешь с подносом, подаешь, а за расчетом, смотришь, подзывают другого официанта. Он говорит: «Так не я же обслуживал. Ваш вон официант». Даже в лицо не примечают… Я не вытерпел как-то, сказал одному: «Вы, как чистильщик сапог, — на лица людей не смотрите. Тем хоть простительно, они но своей профессии больше на нижние конечности внимание обращают, а вы что же — трудно глаза вверх поднять?» Отмочил ему, а он оказался каким-то начальником из Министерства вкусовой промышленности, и мое замечание пришлось ему не по вкусу — позвал директора ресторана, стал ему выговаривать: какие, мол, у вас официанты дерзкие. Опять мне взыскание в приказе, уже не первое. Ну, потом еще были неприятности… Так что пришлось мне и там взять расчет.

Работал в закусочной: в кафе, в одном подвале. А уже надоело это мне: шницеля по-венски, джазы с плясунами, чаевые эти самые — аж рука горит, когда берешь, и хочется швырнуть обратно, а суешь по привычке в карман… С Зосей Николаевной начали мы скандалить — все допекает меня: «Почему Юрка больше денег носит домой? Отсылаешь куда-то? Семья, должно быть, есть на стороне, да скрываешь от меня?» А, будь ты неладна! Решил было уже домой ехать, да подумалось: а к кому же я поеду? И тут нету у меня родных, и там — никого… И все-таки, что ни говори, — Москва. Лестно мне, что живу в таком городе. Хоть и не часто приходилось по улицам гулять, но как выйдешь на Красную площадь, и дух захватит: вот она, столица! Тут где-то совсем рядом большая жизнь кипит, правительство заседает, послы к нам сюда приходят. С Ивана Грозного, с Петра Первого, с испокон ведется, что здесь все дороги перекрещиваются. И я по этим тропкам хожу…

Потом я опять поступил в большой ресторан первого разряда, при гостинице… А с Юркой я расстался давно — надоело ему за компанию со мной с места на место кочевать. И вот там встретил я одну землячку.

В те дни в Москве проходила сессия Верховного Совета. В нашей гостинице тоже разместили депутатов. Обедать и ужинать спускаются в наш ресторан. Смотрю — села за мой столик старая женщина в простой одежде, в платочке, по виду — с фабрики работница или колхозница… Меню читает так, что сразу заметно — не первый раз у нас обедает. Подошел к ней: «Вам чего, мамаша, прикажете подать?» — «Принеси мне, — говорит, — сынок, бифштекс, только не по-ганбургски, а по деревенски». — «Можно, — говорю, — сделаем. Но чудок подождать придется, минут пятнадцать». Донское словечко вырвалось… Она поглядела на меня пристально. «Чудок? А ты, парень, не с Дону?» — «С Дону», — говорю… «Ну, иди, заказывай, подожду».

Принес бифштекс, подаю. «Тебе, — говорит, — сынок, дюже некогда?» — «А что?» — «Да вот, кабы ты мне чаю принес туда, в квартиру, четыреста шестнадцатый номер. Боюсь в лифте спускаться, как пойдет вниз — душа от тела открывается». — «Это можно». — «Нездорова я, — говорит, — чевой-то сегодня, не пойду вечером театры смотреть, попью горячего и спать лягу». Поговорили мы немного, спросила она меня, из какой я станицы родом, я назвался, ее спросил, откуда она, — далеко не соседи. Колхозница, звеньевая. А в депутатах с последних выборов, с сорок шестого года.

Стучусь к ней вечером с чаем, а она в номере мебель передвигает по-своему, полы мокрой тряпкой вытирает. «Чего ж вы, — говорю, — горничную не позвали?» — «Да они уж утром тут прибирали… А я чего буду делать? Я дома, как занедужаю, так начинаю стирать либо хату белить — разомнешься, разломаешься, на ночь выпьешь стопочку чего-нибудь погорячее, оно и полегчает». Кончила уборку, стал я с подноса чашки снимать. «Ох, — говорит, — земляк, непривычна я, чтоб мне такие молодые казаки на стол собирали. Тебе оно и не личит. Садись вон на диван, я сама подам, чего нужно. Повечеряешь со мной?» Достала из шкафчика бутылку терновки, рыбца донского вяленого, сала домашнего. Неудобно отказываться. Присел. И давай она меня расспрашивать: где был в военные годы, воевал ли, да как воевал, в каком чине отслужился, какие награды имею. Дотошная старуха. Глаза черные, как паслен, и голова черная, ни одного седого волоска. А лет ей, пожалуй, под шестьдесят. Маленькая, худенькая. У меня мать была такая же маленькая, под мышки мне головой не доставала.

Доложил я ей про чин и про все. «Гвардии старший сержант, — говорю. — А воевал больше крупным калибром, артиллеристом был». Про награды рассказал — какие, за что. Похвалился. Лучше б не хвалился!..

Тут она меня и взяла в оборот — за то, что сменил крупный калибр на пивные бутылки, что бригаду свою бросил. «С твоими ли вязами, — говорит, — чай тут подавать? Не гвардеец ты, а дезертир. Прости, сынок, что ругаю, но я тебе хоть и не мать, а член правительства». — «Мамаша, — говорю, — в столицу захотелось. В Москве ведь не грех пожить». — «В столицу? А при какой такой важной должности состоишь ты здесь, что столица без тебя не обойдется?» Что ей ответить? «К нам, — говорю, — в официанты и инженер один из Смоленска затесался». — «Такой, видно, и инженер, как ты — хлебороб! Нанюхал, где жареным пахнет, а как его все добыть, чтобы было чего тут зажаривать — это его не касается»…

«Ну, а как же, — говорю, — будет при коммунизме, мамаша? И об этом надо подумать. Будут обедать люди в столовых, значит, кто-то будет и подавать им. А иначе как же — вот приехали вы в город, и не приютят вас и не покормят». — «Не знаю, — говорит, — сынок, как будет при коммунизме, как оно все устроится. Но думаю, что такого беспорядка не допустят, чтоб слабосильные девчата трактора крутили, а такие бугаи, как ты, вазочки с мороженым подавали. Лучше наоборот. Ведь на твоей шее, сынок, ободья можно гнуть — выдюжишь. Аж страшно смотреть, как ты те тоненькие вазочки берешь своими пальцами… Кто больше подымет, тот больше и понесет, — так, по-моему, будет… При коммунизме… Какое слово сказал? А много ли ты сейчас для коммунизма стараешься, что берешься о нем рассуждать?»

И начала мне рассказывать, как разорили немцы колхоз, где она работает, и как люди там за три мирных года опять отстроили все, что было до войны; как в первую весну после освобождения они одним «Универсалом» и коровами засеяли три четверти старой площади. «Чудо, — говорит, — было: машин, тягла вдесятеро меньше, а до старого посевного плана только на двадцать пять процентов не дотянули». Как детишки-подростки две нормы на коровах выпахивали; как бабы косами косили хлеб по полгектара в день, как по три тысячи снопов вязали. О других рассказывает, о себе — ничего. Но мне-то ясно: раз выбрали ее депутатом Верховного Совета, значит, она там больше всех потрудилась.

И посмотрел я на ее руки, маленькие, черные, как галочьи лапки, еще с лета загар не сошел, и на свою ручищу глянул, белую, с маникюром… И как подумал я — до чего трудно было нашим бабам в войну и сейчас еще как трудно, сколько работы они своими слабыми руками переделали — таким я сам себе сукиным сыном показался!..

А она меня пилит: «До Берлина дошел, на гитлеровой канцелярии расписался, теперь можно и на печку? Холодный ты вояка!» — «Да, — говорю, — слушай, мать, мне уже и самому это все надоело, как сухой ячмень беззубой кобыле». Пожаловался ей — как иной раз обидно бывает за то, что мало уважения к себе видишь от посетителей. «Сами виноваты, — говорит, — оттого и уважения мало, что чаевые берете да обсчитываете. Вот, — говорит, — при коммунизме официанты в милицию будут тянуть тех, кто на чай им сунет, — как за оскорбление личности». — «Да, — говорю, — при коммунизме, может, и милиции не будет?» — «Ну, доживем до него, увидим. А пока что — строить его нужно».

Пожаловался на сиротство свое… Но и тут она меня сразила. «Ты, — говорит, — матери лишился и молодой жены, пока воевал. А я вот, мать, осталась — трех сынов-орлов потеряла. Старик помер, сердцем болел, не перенес горя, а я живу с невесткой и внучкой… Да что же тебе колхоз, где ты вырос и работал много лет, — чужой?»

Вот так мы поговорили. Еще раза два вечером приходил я к ней. Потом закончилась сессия, проводил я ее на вокзал, передал привет тихому Дону. Уехала она, и подумал я ей вслед: хороших людей выбирают у нас в правительство…

С того времени совсем потерял я покой. Сны начали меня одолевать. Недавно такой хороший сон привиделся! Будто убираем мы хлеб. Степь донская, без конца-краю, солнце встает над дорогой, колея накатанная блестит, как вода под солнцем, прямо в лицо лучи бьют; ветер проснулся, сушит росу, а по обе стороны дороги — пшеница, высокая, густая — ящерица не пролезет. И будто косим мы ее — я на тракторе, Мишка Корниенко, комбайнер наш, — на комбайне. А бабы идут следом да ругают нас, аж дым встает, за потери, что много колосу в стерне бросаем… А что вы думаете — вот и хорошо. Видная работа. Бывало, полют бабы, бьют тяпками засохшие грудья и клянут нас на чем свет стоит. «А чтоб тебе руки поотмахало, кто здесь пахал и боронил! Чтоб тебя дети на старости лет хлебом кормили таким, как эти грудки!» А иной раз говорят: «Дай бог тебе здоровья дожить до ста лет, кто тут потрудился для нас». А кто и потрудился? Рулевые, да я, бригадир. Хоть ругают, хоть хвалят, а все — я. Ничто твое не пройдет незаметно…

А все-таки еще оставалась необорванная ниточка. Вроде как семьей обзавелся. Жена — не жена, ну — тянет к ней. Не решался бросить ее, пока не рассмотрел окончательно, что за подругу жизни мне подсудобили. Рассказали люди, как она в военное время от семи женихов с разных фронтов деньги по аттестатам получала. И даже один из этих женихов приехал. Вижу — шелка японские у нее появились. Откуда? Я на Восточном фронте не был, не привозил такого. Потом и его самого застал. Я — в дверь, он — в окно, со второго этажа. Э, так дело не пойдет! Убьется когда-нибудь человек! «Тряпичная, — говорю, — ты душа, вертихвостка — больше ничего»…

И вот решился — позавчера было дело — прямо из ресторана на вокзал. Расчет мне заранее приготовили… Последний вечер подавал — все колодки нацепил на грудь, так что люди совестились и подзывать меня к столику — отличий как у генерала, а борщи носит…

В три часа ночи, когда на улицах пусто и просторно, прошел по центру, по Дзержинке, по площади Свердлова, к Охотному, Кремль обогнул — попрощался с Москвой. Большие дела в столице делаются, да я — то с малыми целями туда прибился…

Ну там, куда еду, — генералом буду! Там целый фронт в моих руках. Дадут колхоз: обработай землю со своей бригадой, вспаши, посей, убери. Тысячи гектаров. Чем не фронт? И от того, как вспашешь и посеешь, зависит судьба многих людей. Каждый день на глазах твоих дело растет. Там успехи нашей жизни решаются! А в Москву с урожаем надо приезжать, на выставку, в Кремль за новым орденом, если заработаешь… Трактористов молодых буду учить… Хорошие были из трактористов бойцы. Главное дело — с техникой знакомы. Хоть пулемет ему дай, хоть миномет, хоть самоходную пушку — все быстро освоит. И в поле лагерем жить привычны. До крепких морозов, до снегу, бывало, пашем. Закаленный народ… А много нас, трактористов, комбайнеров. Больше миллиона, пожалуй, если посчитать по машинам. Колхозная гвардия.

Вот так и еду. Без разведки. Никому не писал, не телеграфировал. Я же не знаю, кто там сейчас председателем колхоза, кто у нас директором эмтээс. Но есть же кто-нибудь из знающих, как я работал? Ей-богу, чаще хвалили, чем ругали. Весь колхоз меня знает и помнит. Я-то многих не узнаю. Которые детишками были, за семь лет выросли, поженились, у самих теперь дети…

И чего мы тут стоим? Неужели мост сорвало? Хоть бы знать точно — когда тронемся. Тридцать километров осталось, да там еще до хутора двадцать. А можно и напростец выйти, прямо отсюда, минуя станцию, — много короче. Если бы в сапогах — пошел бы пешком. Как я проспал Харьков? Хотел выскочить на базар, сменять с кем-нибудь ботинки с калошами на сапоги.

Но станция, притихшая с того часа, как принят был последний поезд, оживает опять. Звонит за окном в аппаратной телеграф. Слышен разговор диспетчера с соседним разъездом. Впереди на путях замелькали какие-то огоньки. Из вокзала выходит, зевая и поеживаясь со сна, начальник нашего поезда, за ним дежурный, сигнальщики.

— А тут кто сидит? — строгим голосом спрашивает главный, наклоняясь к нам с фонарем. — Пассажиры? Прошу по вагонам. Едем!

В поезде и свечи не горят. Темнота и внутри и снаружи. Идем искать с помощью главного свой пятый вагон. В узком проходе между двумя составами ветер грубо толкает в грудь, как бревном, валит с ног.

— Ну, ветерок! — говорит главный, задыхаясь и оборачиваясь спиной вперед. — Вот ваш вагон. — Стучит ключом в железную стену под окном служебного отделения, где спят проводники. — Разбушевался. Такой быстро просушит землю. Назад поедем из Сочи — сеять уже будут здесь колхозники… с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…

* * *

Утром — уже хорошо рассвело — поезд затормозил на станции, где надо было сходить моему спутнику. Короткая остановка, одна минута.

Никита Незванов, налегке, без чемодана, с одним лишь бумажным свертком в кармане, попрощался со мной и спрыгнул на землю. Поезд делал здесь поворот по крутой дуге, и мне долго было видно из окна и станцию и Никиту, как он шагал по проселку в распахнутой шубе с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…

Навстречу ему в ясном розовеющем небе летели дикие гуси. Тучи рассеялись, обещая солнечный теплый день, горизонт был открыт, и они летели высоко-высоко, остерегаясь охотников. Никита останавливался, оборачивался, глядел им вслед.

Счастливого пути вам, беспокойные птицы, и тебе, Никита! Больших удач тебе, друг, на родном своем производстве!

…А себе чего пожелать? А мне, если уж покинул я свой колхоз и навсегда переменил «производство» — удачно ли, неудачно, не знаю, — тоже не забывать бы, чем пахнет земля весною, о чем шумит-рассказывает весенний ветер и поют ручьи в балках. Не только о победе солнца над тьмой и холодом — в это веришь всей душой. О неутомимом труде народа на этой старой земле, видевшей много событий и человеческого горя, поют они… Хватит ли когда-нибудь уменья и сил написать о подвигах нашего народа так, чтобы не стыдно было перед ним за то, что ушел с передовой линии и не пашешь, не засеваешь сейчас эту заждавшуюся счастья землю собственными руками?..

1947–1948

Рекорды и урожай

А в нашем районе золотой звездочки за урожайность никто не получил, хотя кандидаты были. Ну — и к лучшему. Мы очень опасались, что Степаниду Грачеву наградят. Район ее выдвигал. Нет, разобрались-таки там, повыше… Заслуженного человека не отметить — это плохо, конечно, но еще хуже — не по заслугам прославить. Думаете — ему только вред, тому человеку? Возгордится, зазнается? Нет, и нам, другим прочим, — не в пользу. А почему — сейчас поясню.

Я в этом районе родился и вырос. До войны семь лет работал председателем колхоза и, как вернулся по ранению в сорок четвертом, опять заступил в тот же колхоз. Сколько секретарей райкома при мне сменилось — всех помню и могу про каждого рассказать, кто как руководил. И Федора Марковича, нынешнего секретаря, давно знаю. Так себе, не очень дельный работник. Шуму, крику много, а толку мало. Но пыль в глаза пустить умеет. Так вот я и говорю: пока у нас в райкоме Федор Маркович — пусть лучше звездочку никому не дают. И про себя бы так сказал, если б заслужил: не надо, воздержитесь, а то тут из меня святые мощи сделают.

Эта Степанида Грачева — из колхоза «Первое мая». Недалеко, пять километров от нас, соседний хутор. Мы с первомайцами соревнуемся, часто приходится мне бывать у них, так что знаю я там весь народ и все порядки ихние. Когда-то она была скромная женщина, Степанида, и по работе ничего неправильного за нею не замечалось, не жаловались на нее люди, а как получила на Всесоюзной выставке медаль за свеклу да потом еще дважды наградили ее — испортилась характером. Сама, видно, некрепко на ногах стояла, а тут ее еще и подтолкнули.

Эти награды, я скажу, на разных людей по-разному действуют. Был и у нас в колхозе бригадир-орденоносец, Иван Кузьмич Черноусов. За пшеницу получил орден «Знак Почета». Так наш Кузьмич, когда приехал из Москвы с кремлевского совещания, — сам не свой ходил по селу. Захворал от думок. Зима стояла морозная, а снегу выпало мало, за озимые тревожились, и весна была сухая, ветреная. «Что, говорит, как не возьму по двадцать пять центнеров? Я же обещание дал». Сны ему страшные снились. Будто вызывают его опять в Москву, в Кремль, и на таком же собрании, при всем честном народе, отбирают орден. А в уборочную повеселел, когда пошло зерно на весы: по двадцать семь центнеров взял… Погиб под Кенигсбергом.

И Степанида брала новые обязательства после своих орденов. В тридцать девятом году по семьсот центнеров свеклы накопала. Это все правильно, так и полагается — не стоять на месте, а двигаться вперед. Только надо не забывать, для кого и для чего твои рекорды нужны. Если район сеет сахарной свеклы, скажем, тысячу гектаров, а у тебя в звене три гектара, — это же капля в море. Ты одна своим сахаром государство не накормишь. Надо работать так, чтобы и другие прочие могли твой опыт перенять.

Оно, знаете, не только в сельском хозяйстве бывает неверное понятие о рекордах. Лежал со мною в госпитале в Саратове один танкист, шахтер из Донбасса. Много мы с ним говорили о жизни. Я ему про колхозы рассказывал, он мне про Донбасс. И хорошее вспоминали и плохое. Вот он говорит: «Бывало у нас еще и так. Вся шахта выполняет план процентов на восемьдесят, положение незавидное, прорыв, а начальство готовит к открытию партийной конференции или к какому-нибудь празднику тысячный рекорд. Создадут одному стахановцу такие условия, каких другие и во сне не видят, приставят к нему целый взвод помощников, он и отвалит тысяч пять процентов нормы. Шуму потом вокруг этого рекорда — больше чем нужно. А пользы, если разобраться, — ни на грош. Во-первых, стахановца, хорошего человека развращают. Во-вторых, вызывают недовольство у рабочих — рабочие-то знают, как было дело. А в-третьих, сами руководители не тем, чем нужно, занимаются, не туда свою энергию направляют, куда следовало бы направить». Слушал я этого шахтера и думал: точь-в-точь как у нас в районе со Степанидой Грачевой.

Район наш и до войны был средненький. Областную сводку в газете посмотришь: если не на середке болтаемся, так в хвосте плетемся. Сеяли не в срок, с сорняками плохо боролись, уборку затягивали. Бывало, едет Федор Маркович в область с отчетом, а мы все переживаем за него: вернется ли назад секретарем или, может, не только без портфеля, а и без партбилета приедет домой? От хлебозаготовок до хлебозаготовок жил человек, под страхом божьим, как говорится. Да и сейчас так живет. Оно ж это все, и поздний сев и плохая уборка, все потом боком выходит на хлебопоставках. Надо правду сказать — район-то наш тяжелый. Большой район, земли много, и земли разные: там болота, там пески, в одном месте осушать надо, в другом поливать, что в одном колхозе родит хорошо, то в другом не родит. Но все ж таки, если внимательно к каждому колхозу подойти и правильно народом руководить — можно хорошей урожайности добиться. Только надо подальше вперед смотреть, за несколько лет вперед. Мелиорацию сделать, землю в порядок привести, севообороты наладить — это не одного дня работа. А Федора Марковича как вызовут в обком с отчетом, так — выговор ему. В другой раз — строгий с предупреждением, в третий — с последним предупреждением. Куда ж ему вперед смотреть? Еще раз едет, думаем: ну, все, отслужил! Нет, опять с выговора начинают.

Вот он, наш Федор Маркович, должно быть, и решил от такой беспокойной жизни хоть отдельными рекордами прикрыть грехи. Понял, в чем тут ему выгода. Хоть упомянут в газете, откуда она родом, та прославленная звеньевая, из какого района, и то ему — отдушина. Как приедет в колхоз «Первое мая», одно твердит председателю — о звене Степаниды Грачевой, чтоб помогали им всячески. В «Завет Ильича» приедет, идет к звеньевой Марине Кузнецовой, — тоже орденом ее наградили, — только с ней и разговаривает — будто больше в колхозах и людей нет, и дела нет другого, и никаких других культур, кроме сахарной свеклы, не сеем мы.

Помогать таким людям, конечно, нужно. И я нашему Черноусову помогал больше, чем другим бригадирам. Чтоб уверовали колхозники, какую урожайность можно взять от нашей земли, если сделать все, что наука советует. Но можно так «помочь», что тот человек, ежели здравого рассуждения не потерял, и сам после не скажет тебе спасибо за твою помощь. Если несколько лет изо дня в день хвалить да хвалить человека и ни слова не сказать ему об ошибках, недоделках, о том, что жизнь наша не стоит на месте, что все у нас растет и расширяется, а стало быть, и обязанности наши расширяются, — и стахановец может закостенеть душою.

Что такое есть соревнование в колхозах? Это значит — каждый человек хочет лучше других свою работу выполнить, хочет свое лицо показать. Стало быть, надо всем давать простор. Если ты передовик — подтягивай отстающих, это самое главное. Если изобрел что-нибудь новое — всем расскажи и помоги твой опыт перенять. А так жить, как раньше жили единоличники — лишь бы мне было хорошо, а у соседа хоть пожаром гори, — так нельзя, это не по-колхозному… Был у нас когда-то на хуторе «культурный хозяин» Игнат Бугров. Опытное поле держал, чистосортные семена выводил, новые культуры сеял, а ни бубочкой ни с кем не поделялся. Завел тонкошерстных овец «рамбулье», — тогда они у нас еще в редкость были, — ни одной ярочки мужикам на племя не продал, только валашков продавал, на убой. Зайдешь, бывало, к нему в сад — ветки ломятся от фруктов, сливы, абрикосы — в кулак величиной, сорвет одну-две, угостит, а косточки — отдай. Арбуз гостям разрежет — все семечки соберет и в мешочек спрячет — чтоб не унесли. Ну, нам сейчас такой обычай ни к чему.

Я считаю, если б правильно была поставлена у нас работа со стахановскими звеньями, то их в районе бы уже сотни были. А то ведь как получается, хотя бы с той же сахарной свеклой: у Грачевой урожайность из года в год шестьсот — семьсот центнеров, а в колхозе — сто двадцать, сто. А по району в среднем посчитать — и того меньше. Будто ножом отрезано — это рекордных звеньев участки, а это — других прочих. Отчего такая разница? Оттого, что не всерьез взялись за дело, а лишь для вывески, для показа. Чтоб и у нас было на вид, как у людей: есть, мол, в районе электростанция, есть кино, футбольная команда, еще есть то-то и то-то, и знатных стахановцев имеем полдесятка, или сколько там положено их иметь. Оно-то никем ничего не положено, никто тут нормы нам не устанавливал, но знаете же, как бывает, если формально к делу подойти.

На Грачеву сейчас просто жалко смотреть, как вспомнишь, какой она была. И жалко и досадно, что человека испортили. Не так на нее досадно, как на руководителей районных. Была простая тетка, колхозница, боевая баба, беспокойная, вожак настоящий, а стала — чиновница. Она-то и сейчас боевая на язык, никому спуску не даст, затронь только, председатель колхоза как огня ее боится, но уже не туда она гнет. Свою выгоду лишь защищает.

Как прославили ее знатной стахановкой, мастером высоких урожаев, как зачастили к ней писатели, киносъемщики, академики — у нее и закружилась голова. Стала поглядывать на людей свысока. Вот тут бы ее и поправить с самого начала, невзирая на ее заслуги. Так куда там нашим догадаться! Сверху раз похвалят, а они десять раз повторят. Назвали клуб в селе именем Грачевой, школу, в которой она когда-то училась, назвали ее именем, портретов с нее всюду понавешали, с такими надписями, будто на памятнике: «Вечная слава ударнице полей!», «Гордость нашего района» и так далее. Додумались даже — прикрепили к ней секретаря, одну ученицу из десятилетки, чтоб писала за нее статьи в газеты, на письма отвечала и приезжих принимала, когда ей некогда. Звеньевая с личным секретарем — как председатель облисполкома! И она быстро этак вошла во вкус. Поставила в прихожей диван, графин с водой — вроде как приемная, а горница — то ее кабинет. Придут к ней люди — по двое-трое в горницу не пускает, пока с одним разговаривает, те сидят в приемной, очереди ожидают. Откуда она этого набралась? Побывала в области на слетах, походила там по учреждениям — оттуда, что ли, переняла? Телефон к ней на квартиру провели. Если нужно чего из района передать в колхоз, звонят ей, только с нею и советуются, ее спрашивают о положении в колхозе, через нее и все распоряжения делают, а она уже председателю их передает. Короче сказать — возомнила она себя первым человеком в колхозе и так стала командовать председателем, будто весь колхоз только для того и существует, чтобы на ее рекорды работать. Не она, с ее рекордами, для колхоза, а колхоз для нее.

Нужно ей, скажем, лишний раз прополоть свеклу — председатель, по ее приказанию, снимает людей с других работ и посылает к ней на помощь. Напали вредители на плантацию, надо быстро борьбу с ними провести — опять из других бригад и звеньев у нее люди работают, хотя в тех бригадах тоже свои посевы есть и такие же вредители их портят. Так то считается — рядовой посев, а у нее — показательный! Если подсчитать трудодни, хотя бы за прошлый год, во сколько обошлась обработка ее плантаций, так там только половина трудодней ее звена, а половина — приходящих колхозников. Это уже нехорошо, нечестно. Так же и минеральные удобрения, и тягло, и все прочее — все ей идет в первую очередь. Но другие звенья тоже ведь не отказались бы лишний раз подкормить, прокультивировать?.. И Федор Маркович смотрит на все это сквозь пальцы. И ее самое совесть не мучает. Потому что — успокоилась.

А этого сейчас уже недостаточно — показывать колхозникам рекорды с малой площади. Этому они уже верят — что земля наша способна вдвое, втрое больше родить. И про тысячу центнеров свеклы с гектара слыхали и про семьсот пудов кукурузы слыхали, читали. Разве только лишь какой-нибудь столетний дед станет возражать против науки. Теперь надо такую агротехнику показывать, чтобы всякому звену была доступна. Расширять надо дело, не успокаиваться.

Вот она едет, Степанида Грачева, на слет стахановцев, в район или в область и знает наперед, что выберут ее там в президиум, посадят на самое почетное место, все пойдет чинно, гладко, все ораторы будут о ней говорить, хвалить ее. И больше ничего не ожидает. А если бы ее там спросили вдруг: «Как же так, Степанида Ивановна, получается, такой большой опыт накопила ты по сахарной свекле и терпишь, что рядом с тобой у других прочих по сто, по восемьдесят центнеров выходит? Не болит оно разве тебе?» Нет, об этом ее не спрашивают. А надо бы спросить. Надо прямо ей сказать: «Не идут к тебе люди за опытом — призадумайся, почему так получается? Может, сама виновата, оторвалась от массы? Зазнайством своим отпугнула от себя людей? К тебе не идут — ты пойди к ним, поправь ошибку, покажи, научи, поругай кого нужно за неповоротливость, но добейся, чтобы все по-твоему стали работать. Что ж ты думаешь — из года в год брать свои рекорды на трех гектарах и на этом покончить? Этим хочешь и славу свою оправдать? Да у нас сейчас, после этой войны, пол — России людей с чинами, орденами. Если б каждый подумал: ну, все, достиг своего — так и жизнь бы остановилась».



Поделиться книгой:

На главную
Назад