— А меня не обидели? Душа перетлела. Лучшую земельку как языком корова слизала. — Рыжие усы высокого Данилы Заятчука вскочили в чью-то черную бороду, казалось — подожгли ее, громко чмокнулись губы.
— Не надо беспокоиться. Гулять же пришли, — остановил их Сафрон. Он пил и не пьянел. Большие глаза настороженно и высокомерно осматривали гостей.
— Такой сундук своей дочери приготовила, что парой лошадей с места не сдвинешь. Одних кожухов… И красный романовский, и белый, и черный, и крытый…
— И я по самую ляду забила. Пусть не жалуется на родителей.
— Покупал мой старик коня, и купил, приехал домой — а это кобыла.
— Га-га-га!
— Цыц, старая, не срами среди людей. Это конь новомодный.
— За твое здоровье, Дмитрий, — остановился Сафрон у их стола. — Слышал, слышал, что в отца весь пошел. Хозяйничай, корнем в землю врастай — это сила наша, — и чокнулся рюмкой.
Марта чуть не выскочила из-за стола и, скрывая радость, подала голос:
— А со мной?
— Можно и с тобой, мазунья[13], — сузились глаза Сафрона. — Чтоб счастливой была.
— В ваших руках мое счастье, — встала и притворно вздохнула.
— В божьих, — поднял вверх черный указательный палец. — Я не враг тебе. — И снова голос стал рассудительным и строгим, словно ставя перегородку. Но Марта уже не заметила этого.
«Слышишь, дорогой мой?» — говорил взгляд девушки.
— Чего же ты загордилась, как поросенок на вальке? — подтолкнул ее тремя пальцами Карп.
— Посмотри, как Ларион Денисенко «восьмерки» пишет. — Широкоплечий, весь заросший растрепанным колесом волос, отяжелевший мужичонка пристально целится глазами в дверь, но, сделав два шага вперед, неизвестной силой оттолкнулся к скамье.
— Ух, ты, холера, — настороженно удивлялся Ларион и снова пристально целился на щеколду.
В сенях Марта обвила руками Дмитрия:
— Слышал, слышал, что сказано?
— Да слышал. Увидят еще, — отвел девушку от себя.
Над крыльцом висели тяжелые кисти связанной в пучки калины. Неяркий предвечерний луч солнца с открытой калитки просветил Марту, Дмитрия и потух — кто-то с улицы затворил калитку.
— Выберу время, когда старик раздобрится, и скажу ему о нашей любви. Слышал, что о тебе говорил…
— Кто его знает. Старика твоего не раскусишь спроста. Его слово слушай и прислушивайся. Услышишь одно, а в нем еще другое есть, как орех в скорлупе, — оперся рукой о грецкий орех.
И вдруг вздрогнула девушка, обернулась к воротам: с улицы размашисто зазвенел балагурский колокольчик.
— Неужели к нам? Неужели к нам? — искривилась от боли.
Растворились ворота.
Украшенные цветными лентами, подлетели под крылечко задымленные шпаки, и Митрофан Созоненко в шапке-макитре встал с телеги, за ним потянулся высокий, выше отца на целую голову, Лифер. Он сразу же злостно захлопал на Дмитрия.
— Марта, родители дома? — вытирая пот с рыжего лица, усеянного большими конопатыми веснушками, старый Созоненко подал девушке ржавую руку.
— Дома, — обернулась, вздрогнуло плечо и, наклонив голову, девушка повела гостей в дом. Гусем проплыл весь в черном Лифер, смотря свысока вниз.
«Ворон ворону глаз не выклюет. Вот и просись теперь», — засосало внутри Дмитрия. Сошел с крыльца и тяжело опустился на небольшую сыроватую скамейку, затененную вишняком.
От болезненных мыслей что-то обрывалось в нем и казалось — вечер становился беспросветным и тяжелым, как туча. Одинокая звезда мотыльком двоилась в глазах. На миг растворилась входная дверь, и обрывки пьяных голосов долетели до Дмитрия.
Из сеней вышел Сафрон, пошел к воротам и долго, как пятно старого портрета, чернел в рамке раскрытой калитки. Вокруг него все больше густела синь, и наконец темнота проглотила неясный высокий контур. Еще кто-то переступил порог.
«Будто окружное начальство… Как его?.. Почему же Марта не выходит? Где-то Лифер прицепился, как репейник. Гнилье трухлявое. Еще посмотрим, чья возьмет. Врешь, чтобы я девушку в руки барышника отдал…»
— Кого высматриваете, Сафрон Андреевич?
— Да…одного гостя, — тихо с паузами отозвался голос Варчука.
— Наверное, важного? Вижу: несколько раз выходили. А вы спроста не будете… — заклокотал смешок, и Дмитрий не расслышал последние слова.
— Гость порядочный.
— Не Емельян ли Крупяк?
— Он. А ты откуда знаешь?
— Еще бы не знать.
— Он на Покрова иногда заскакивает ко мне. Это дорогой для него день.
— Еще бы не дорогим был. Спасли тогда Емельяна. В двадцать первом дело было… Навряд, чтоб он сегодня прибыл.
— Что-то случилось? — глуше зазвучали тревожные нотки.
— Нет… Емельян, кажется, на повышение пошел, — и в тех последних «ш» зашипела плохо скрываемая зависть.
— Парень шустрый.
— Какой там шустрый! Безрассудный! Разве он имеет право приезжать сюда на Покрова? Чтобы люди видели? Детское хвастовство. Мирошниченко как пронюхает… Тоже мне упрямство.
— Ну, ты этого не говори. Смелый! А когда ко мне приезжает, то никакой дурной глаз не увидит.
— Теперь не смелость, а осторожность имеет больший вес. Не те времена.
— Так что же с Емельяном?
— Слышал краешком уха: в Винницу послали его погостить. Там в отделе Академии наук Отамановский сидит — мужчина не без интереса. Прямо на глазах ожил, с тех пор как Грушевский из-за границы вернулся.
— Что-то прохладно стало, идите в дом.
Огонек спички птахой забился в фонаре сложенных просвечивающихся ладоней, на мгновение вырвал из темноты половину нахмуренного лица Варчука и потух. Тихо, словно от ветра, скрипнула калитка.
Сафрон остановился.
— Кто там?
— Это я, — отозвал стариковский женский голос.
«Мать Варчука», — узнает Дмитрий. И как сквозь туман в воображении увидел сгорбленную, засушенную бабушку, которую, обобрав до нити, Варчук выгнал из дому. Только благодаря Аграфене снял угол, и то подальше от своего дома: все меньше будет ходить.
— Иди, Петр, в дом. Я через минуту зайду. — Под шелест шагов неуверенно, словно ощупывает землю, постукивает палка.
— Добрый вечер, сынок. С праздником тебя, — дрожит безрадостное несмелое слово. Так, будто оно кого-то просит и боится, боится.
— С праздником, мама, — металлически натягивается голос. — Вы не могли лучшего времени выбрать, только теперь, когда гости?
— Я думала, сынок, в праздник…
— Мало чего думали. Не посажу же я вас за стол вместе с людьми.
— А зачем мне за стол… Отсиделось мое. Я к челяди пойду. Холодно у меня в доме. Сырость в кости заходит. Вспомнила, как мы вместе жили, как я тебя растила… Ты не сердись. Я к челяди пойду. Софья меня не обидит.
— Еще чего не хватало! Увидит кто из гостей, так и начнет плести за глаза. И так мне с вами… До каких пор вы будете мои пороги обивать? За угол же плачу. Катанку купил. Так вы взяли себе в голову, что денег у меня как половы — лопатой гребу.
— Сынок, я же тебе все, все отдала.
— Отдали! — перекривил. — Заберите себе то, что отдали. Будто не знаете, что вашу землю бедняки отрезали. Хватит выедать мне глаза своим добром. Было, да загуло.
— Сынок! — Дмитрий услышал такой тоскливый вздох, что невольно и сам вздохнул. — Я же тебе мать, а ты ко мне хуже, чем к скотине. Ненужной стала. Я и самая бы хотела скорее умереть. Так живой не войдешь в землю. Я же тебя своим молоком кормила…
— Хорошо! — вскипел Сафрон. — Пусть я у вас ведро молока выпил. Завтра вам Софья принесет полнехонькое ведро. Хватит? Уходите! — И быстрые шаги сердито затопали по крыльцу.
«Какой ужас, какой ужас этот Сафрон!» — охватил голову обеими руками Дмитрий. Он даже подумать не мог, что могут быть на свете такие бесстыдные слова к матери, к женщине. «Надо будет чем-то помочь старушке… А Марта не выходит… Никогда он по-доброму не отдаст за меня. Это не человек…» — и не нашел нужного определения Варчуку.
Войдя в дом, увидел опьяневшего Сафрона, что сидел возле Созоненко и горячился, подергивая усы.
— Не признаю такого права. Земле хозяин нужен, а не бездельник. Да я ее, земельку, как гречневую кашу, ложкой бы ел. Да я бы за нее свою душу на куски порезал. — Пьяная слеза смочила редкие ресницы.
«Свою порезал бы или нет, а чужую не пожалел бы», — подумал тогда.
— А ты не по правде сделал. Не денег мне жаль…
Созоненко стер густой пот с красного лица и хрипло рассмеялся:
— Поступай по правде — глаза вылезут. Не наше это дело, не доходное.
Не стыдясь людей, к Дмитрию подошла Марта, бледная и подавленная. За каждым ее движением голодными глазами следил Лифер Созоненко. Дмитрий перехватил этот жестокий взгляд с втиснутыми в зрачки красными отблесками ламп и так посмотрел на лавочника, что тот мелко замигал ресницами и отвернулся.
И сразу же Дмитрий ощутил на себе скрещение любопытных, настороженных и злых взглядов богачей. Откидываясь назад могучим, еще не заматеревшим станом, он с ненавистью окинул острым взглядом всю светлицу. Казалось: несколько пар глаз, то выпирая из глазниц, то вывинчиваясь, вот-вот лопнут от натуги и злобы.
«Ну-ка кто первый поднимет голос и руку», — без боязни пружинилось мускулистое тело. Тогда он не пожалел бы разнести в щепки крепкие дубовые стулья о кулаческие головы. Но силу Дмитрия в селе знали, и сейчас никто не отважился сцепиться с ним. Не прощаясь ни с кем, не спеша и горделиво вышел из дома. На крыльце его догнала Марта. Охватила руками за плечи и, наклонившись, повисла на шее, всем телом прислонилась к парню.
— Дмитрий, судьба моя! Ой, Дмитрий! Я думала: счастье на всю жизнь осветило меня. А оно уже за тучами.
— За какими там тучами. Ну, не плачь. Скорее этого Созоненко, как щепку, на колене переломлю, чем тебя уроню.
И Марта с боязнью отклонилась назад: она никогда не думала, что у ее возлюбленного может быть такой страшный взгляд и такая ненависть.
— Без тебя, Дмитрий, нет жизни мне… Ты сам не знаешь, какой ты дорогой, самый лучший на всем свете…
— Марта! — угрожающе отозвался от порога Варчук. И девушка испуганно метнулась в сторону.
Тотчас заскрипела калитка, и Сафрон, обгоняя Дмитрия, бросился к воротам.
— Вечер добрый, Сафрон Андреевич! — послышался веселый голос.
— Тише, тише, Емельян, — предупредительно зашелестела темень…
ІX
Словно в холодное, покинутое птицей гнездо возвращался Дмитрий домой.
Твердой рукой коснулся ворот, и крохотный искристый бисер изморози начал таять на пальцах. Прикоснулся мокрой ладонью ко лбу — он аж пылал от жара.
Вздохнув, с ясеня упало подрезанное осенним холодком созвездие листьев, и сразу же дерево зашелестело, затужило, обсевая землю своей не увядшей красотой.
«К утру совсем осыплется ясень», — подумал с сожалением и ощутил, понял, что сейчас вокруг изменяется и обновляется природа, что это последняя осенняя ночь нынешнего года: завтра выпадет снег, и на припеке тонкими струйками будет пробиваться сквозь него благоухание затвердевшей земли и винный дух опавшей листвы.
«О чем я думаю», — скривился от внутренней боли. Прислушивался к печальному шороху, а все казалось: вот-вот выйдет из темноты Марта, бросится к нему, как когда-то в саду.
В доме за столом сидел Мирошниченко, внимательно пересматривал стопку книжек. Дмитрия встретил насмешливым взглядом.
— Что, хорошие кони у Варчука?
— Стоящие, — ответил сдержанно, уловив насмешливые нотки в голосе Свирида Яковлевича.
— Иду я, Евдокия, улицей, — обратился к вдове, — и сам своим глазам не верю: на бричке Варчука сидит Дмитрий. Раскраснелся, вид радостный. Поравнялся со мной — даже не поздоровался.
— Я вас не видел, Свирид Яковлевич.
— Где там было увидеть! Мелкий в глазах стал. Голова закружилась: ведь на бричке самого Варчука удостоился прокатиться. Это честь какая! А потом еще и гулять пришлось с кулаками. Хотя шиш, хоть полшиша от них удостоился получить. Или может, расхваливали, задабривались?
— Свирид Яковлевич, попросил меня Карп…
— Попросил, попросил! — с нетерпением перебил Мирошниченко, и в его больших глазах двумя дугами вспыхнули жаркие капли. — А ты и обрадовался? Гордость свою труженическую на рюмку променял. Ты знаешь, как твоего отца упрашивал Сафрон в революцию зайти к нему? Он не только рюмку поставил бы Тимофею. Но твой отец, а мой верный друг, сказал нему: «Зайду, Сафрон, к тебе. Всенепременно зайду, когда твое отродье буду с корнем вырывать. А для панибратства не переступит моя нога твоего порога».
Кровь бросилась в лицо Дмитрию, его аж качало от жгучих ударов словами. И только один шаткий довод мог выставить против них: я же ради девушки, ради своего счастья поехал к Выручкам. Но скажи это Мирошниченко, и он еще резче секанет: «Что же это за любовь твоя, если ради нее топчешь свою гордость, на уступки с совестью идешь. Мелкая это любовь, заячья».