Борис Корнилов
СТИХОТВОРЕНИЯ. ПОЭМЫ
Стихотворения
«Усталость тихая, вечерняя…»
Усталость тихая, вечерняя Зовет из гула голосов В Нижегородскую губернию И в синь Семеновских лесов. Сосновый шум и смех осиновый Опять кулигами пройдет. Я вечера припомню синие И дымом пахнущий омет. Березы нежной тело белое В руках увижу ложкаря, И вновь непочатая, целая Заколыхается заря. Ты не уйдешь, моя сосновая, Моя любимая страна! Когда-нибудь, но буду снова я Бросать на землю семена. Когда хозяйки хлопнут ставнями И отдых скрюченным рукам, Я расскажу про город каменный Седым, угрюмым старикам, Познаю вновь любовь вечернюю, Уйдя из гула голосов В Нижегородскую губернию, В разбег Семеновских лесов. 1925
Лошадь
Дни-мальчишки, Вы ушли, хорошие, Мне оставили одни слова, — И во сне я рыженькую лошадь В губы мягкие расцеловал. Гладил уши, морду Тихо гладил И глядел в печальные глаза. Был с тобой, как и бывало, рядом, Но не знал, о чем тебе сказать. Не сказал, что есть другие кони, Из железа кони, Из огня… Ты б меня, мой дорогой, не понял, Ты б не понял нового меня. Говорил о полевом, о прошлом, Как в полях, у старенькой сохи, Как в лугах немятых и некошеных Я читал тебе свои стихи… Мне так дорого и так мне любо Дни мои любить и вспоминать, Как, смеясь, тебе совал я в губы Хлеб, что утром мне давала мать. Потому ты не поймешь железа, Что завод деревне подарил, Хорошо которым Землю резать, Но нельзя с которым говорить. Дни-мальчишки, Вы ушли, хорошие, Мне оставили одни слова, — И во сне я рыженькую лошадь В губы мягкие расцеловал. 1925
Окно в Европу
Мне про старое не говори. И в груди особенная радость — Щупают лучами фонари Каменные скулы Ленинграда. Я ходил и к сердцу прижимал Только что увиденное глазом, А по серым улицам туман, Перешибленный огнями, лазил. Много неисхоженных кругов, Много перехваченного боком — У крутых гранитных берегов Не шуршит зеленая осока. Пусть зеленых снов не пощадят, Но одно так дорого и просто — На больших холодных площадях У людей упористая поступь. Мажут трубы дымом дочерна, Лезет копоть в каждый переулок, Стонет Выборгская сторона От фабричного большого гула. Над Невой отчаянно, когда Фабрики гудками выли — Вспоминать ушедшие года И дворец, расстрелянный навылет. Гудки по-новому зовут, Кричат в тумане о победе, А всадник, скомканный из меди, Хотел скакать через Неву, Хотел заводов не понять, Но врезан в глаз матросский вырез — Матрос у конской морды вырос И спутал поступь у коня. И был приглушен медный топот, А ночью Пушкин прокричал, Что здесь продавлено сейчас Окно в рабочую Европу. <1926>[1]
«Так хорошо и просто…»
Так хорошо и просто, Шагнув через порог, Рассыпать нашу поступь По зелени дорог. В улыбчивое лето Бросать среди путей Задумчивость поэта И шалости детей. Луна — под вечер выйди, Чтоб, как бывало, вновь У девушки увидеть Смущенье и любовь. Любовная зараза — Недаром у меня Заходит ум за разум При увяданьи дня. Но от нее я просто Шагну через порог, Чтобы рассыпать поступь По зелени дорог. 1926
Тройка
Не целуй меня на улице, —
Целуй меня в сенях;
Не целуй меня в сенях, —
Целуй на масленой в санях.
Жить по-старому Русь моя кончила, Дней былых По полям не ищи. На степях отзвенел колокольчик И отпел свои песни ямщик. А давно ли цыганки, и ухари, И бубенчик, как радость, дрожал, Не грустили там — пели и ухали… Все же мне тебя, тройка, Не жаль! Вот как хочешь, И кажется, словно Я не буду жалеть никогда, Что ямщик не споет про любовное, Колокольчик — Про тихий Валдай. Что на сердце разгул не шевелится, Что не ухарь задорный с лица, Что в степи раскрасавица девица Не целует в санях молодца. Ой ли, тройка, Разгульная тройка, — Свищет ветер, Поет и скулит, — Пронеслась ты, лихая и бойкая, Как былое, пропала в пыли, Отоснилась былая красавица. Скоро в степь, В беспредельную степь Твой возница на тракторе явится Не по-вашему петь и свистеть. Нынче, тройка, Все сверено, взвешено, И не будет бедою, Когда За посевами тройкою бешеной Пропадут озорные года. 1926
Терем
У девушки маленькая рука, И девушку держит терем. Все это перешагнули века, И этому мы не поверим. И сгинули в темень И терем и князь. Лихую былину рассеяв, Шумит по загумнам И клонится в пляс Зазвонистая Расея. Забылись кабальная жуть и тоска, И, этой тоски не изведав, Любимая девушка будет ласкать От вечера и до рассвета. Затихли бубенчики дурака, И день по-другому измерен… Но мне показалось, Что манит рука И девушку держит терем. И вот — через сад, Где белеет окно, Я прыгаю, как от погони, И нам для побега Готовы давно Лихие и верные кони. Чтоб девушку эту никто не сберег — Ни терем и ни охрана, Ее положу на седло поперек, К кургану помчусь от кургана. И будет вода по озерам дрожать От конского грубого топота. Медвежьею силой И сталью ножа Любимая девушка добыта… Ну, где им размашистого догнать?.. Гу-у-ди, непогодушка злая… Но, срезанный выстрелом из окна, Я падаю, матерно лаясь. Горячая и кровяная река, А в мыслях — про то и про это: И топот коня, И девичья рука, И сталь голубая рассвета, А в сердце звериная, горькая грусть, — Качается бешено терем… И я просыпаюсь. Ушла эта Русь, — Такому теперь не поверим. 1926
Девушке заставы
Не про такое разве Песня в родимых местах, — Девочки голубоглазые, Девочка наших застав. Я погляжу и, спокоен, Горечь раздумья маня, Поговорю про такое, Что на душе у меня: В позеленелом затишье Ласковых деревень Пахнут получше вишни, Чем по садам сирень. Где дорогое наречье, Ласки никак не новы, Любят не хуже под вечер, Чем комсомолки с Невы. Все же себя не заставить Позабывать и вдруг Девочек из-за заставы, Лучших из наших подруг. Мы под могильным курганом Всю тишину бережем, Может, угробят наганом Или же финским ножом. Ты исподлобья не брызни Струйками синих очей, Нам еще топать по жизни И в переулках ночей. 1926
Книга
Ползали сумерки у колен, И стали бескровными лица. Я книгу знакомую взял на столе И стал шелестеть страницей. Придвинул стул, Замолчал и сел, И пепельницу поставил. Я стал читать, Как читают все, Помахивая листами. Но книга разбéгалась в голове, И мысли другие реже. … … … … …… И вот — Насилуют и режут, И исходит кровью человек. Вот он мечется, И вот он плачет, Умирает, губы покривив, И кому-то ничего не значит Уходить запачканным в крови. Отойдет от брошенного тела Так задумчиво и не спеша И, разглядывая, что он сделал, Вытирает саблю о кушак. Он теперь по-мертвому спокоен, Даже радость где-то заперта. Он стоит с разрубленной щекою, С пеною кровавою у рта. Но враги бросаются навстречу, И трещат ружейные курки. Защищаться не к чему И нечем — Сабля, выбитая из руки, И, не убивая и не раня, Все равно его не пощадят, А подтаскивают на аркане И прикручивают к лошадям. Он умрет Как люди — не иначе, И на грудь повиснет голова, Чтобы мать, пригнутая казачка, Говорила горькие слова. И опять идут рубить и прыгать, Задыхаться в собственной крови. ……….. А Гоголь такой добродушный на вид, И белая, Мертвая книга. 1926
Корабли
Ветер в песню навеки
влюблен,
Пойте ж эту над кораблем
Каждый в сердце своем…
Н. Асеев И воля, и волны Гуляют кругом, С них пена летит полукругом, Но море не вечно бывает врагом, — Порою бывает и другом. А чтобы руки сильнее гребли И не дрожали при этом, Тебе доверяются корабли. О море зеленого цвета, В далеком пути Корабли береги Иль щепками на берег выкинь, Но не поклонится вперегиб Самоуверенный викинг. В открытое море Уходит вперед, В туманы глаза свои вперив, Звериные шкуры с собою берет С оттенками радужных перьев И хмурым товарищам Громкую речь Промолвит, торжественно кланяясь: — Нас боги обязаны В море беречь За жертвенные заклания. Соленою пеной Плюется волна, Но, сердце, В спокойствии выстынь. Пусть там, где земля, как бочонок вина, Нам будет надежная пристань. Товарищ оставшийся, Береги, Как преданный воин и труженик, И наши домашние очаги, И боевое оружие. И мы уплывем, а куда? — невесть… Ты громко рассказывай людям, Что мы забываем Отцов и невест И матерей позабудем… В ответ — Не жалеют друзей голоса, О родине — словно о мачехе, И хлопают бешеные паруса На черной, захватанной мачте. Надежные снасти, И плещет весло. Но вот на десятой неделе Большое ненастье — Коварство и зло Показывает на деле, Ни выслушать слово, Ни слово сказать, — Скрипят корабельные доски, А волны зачесывали назад Седеющие прически, А после взлетали, Шипя и дразня, Кидались И падали в пене… — Глядите, товарищи и друзья, Молите богов о спасенье! Глядите, валы подступают к валам, Вздымается ярус на ярус, И мачта ломается пополам, Распарывая парус… У викинга рот перекошен со зла С прокушенною губою… — О море! Свобода меня принесла О смерти поспорить с тобою. Я вижу — От берегов земли По зыби коварной и топкой Проводит невиданные корабли Рука моего потомка. Он песню поет на своем корабле, Он судно ведет к далекой земле. … … … … … Волна ударяет, Злобна и верна, И пляшут у берега серого Резные борты, И резная корма, И весла из лучшего дерева… Волна ударяет, И тысячи дней Спеша ударяют за ней. И викинга правнук Повел корабли, Звенящие словно рубли. Свободою предка он напоен… И буйно перед валами Мы песню поем, Молодую поем Под алыми вымпелами. И нынче и завтра На бурный парад Пройдет бронированный крейсер. Гудит он товарищу Судна «Марат»: — У песен и топок погрейся… Гудит он, что парень, Как дед, напоен И моря и песен валами. Мы песню поем, Молодую поем Под алыми вымпелами. 1926–1927
Семенов — Ленинград
В нашей волости
По ночам в нашей волости тихо, Незнакомы полям голоса, И по синему насту волчиха Убегает в седые леса. По полям, по лесам, по болотам Мы поедем к родному селу. Пахнет холодом, сеном и потом Мой овчинный дорожный тулуп. Скоро лошади в мыле и пене, Старый дом, принесут до тебя. Наша мать приготовит пельмени И немного поплачет любя. Голова от зимы поседела, Молодая моя голова, Но спешит с озорных посиделок И в сенцах колобродит братва. Вот и радость опять на пороге — У гармошки и трели, и звон; Хорошо обжигает с дороги Горьковатый первач-самогон. Только мать поглядят огорченно, Перекрестит меня у дверей. Я пойду посмотреть на девчонок И с одною уйду поскорей. Синева… И от края до края По дорогам гуляет луна… Эх ты, волость моя дорогая И дорожная чашка вина!.. <1927>
«Засыпает молча ива…»
Люблю грозу в начале мая…
Тютчев Засыпает молча ива, Тишина И сон кругом… Ночь, пьяна и молчалива, Постучалась под окном. Подремли, моя тревога, Мы с тобою подождем, Наша мягкая дорога Загуляла под дождем. Надо мной звереют тучи… Старикашкой прихромав, Говорит со мною Тютчев О грозе и о громах. И меня покуда помнят, А когда уйдет гроза, В темноте сеней и комнат Зацветут ее глаза. Запоет и захохочет Эта девушка — и вот… Но гроза ушла. И кочет Утро белое зовет. Тяжела моя тревога О ненужных чудаках — Позабытая дорога, Не примятая никак. И пойму, Что я наивен. Темнота — Тебе конец, И опять поет на иве Замечательный синец. <1927>
Ольха
Очень я люблю И маму и поляну, Звезды над водою по рублю. Поискал бы лучше, да не стану — Очень я люблю. Потому не петь иные песни, Без любви, в душе окоченев, — Может быть, На этом самом месте Девке полюбился печенег. Отлюбила девушка лесная, Печенега полоня… Умерла давно-давно, не зная О глазах нерусских у меня. Только я по улицам тоскую, Старику бы не скучать так — старику… Не сыскать мне девушку такую, Вот такую — На моем веку! Запевай от этого, от горя, Полýночная птица соловей, Все края от моря и до моря Трелью расцарапанной обвей, Чтобы я без пива и без меда… Чтобы замутило по краям… Привела бы непогодка-непогода На поляну, к молодым ручьям, Где калина да ольха-елоха Не боится бури и грозы, Чтобы было на душе неплохо, Может быть, в последние разы. Проходи, косой весенний дождик, Поливай по тропке полевой. И не буду я, тоскуя, позже О деревья биться головой. Только буду, молодой и грубый, И заботливый, как наша мать, Целовать калину, будто в губы, И ольху любовно обнимать. … … … … … И еще хочу прибавить только К моему пропетому стиху, Что порою называю — Ольга — Розовую, свежую ольху. <1927>
Лесной дом
От резных ворот Через отчий сад И поля, где пасутся закаты, Я пошел вперед, Не взглянув назад — На соломой покрытые хаты. А когда ушел, Знать, попутал бес, — Ничего не вижу я, кроме, Что за лесом дол, А за долом лес И в лесу притаился домик. Тих и невелик, Словно птичий шаг, Он запрятал себя, беспокоясь. Ив и повилик Вышитый кушак Для соснового домика — пояс. Есть хозяйка в нем, — Будто с девьих плеч Сарафан на березу надели… Помнит хмурый дом: Семь веселых встреч Проходило в лесу на неделе. Но за часом — час, А за днем еще (И у времени много прыти) Старый день угас и румянец щек, Умирая, на памяти вытер. Только тихий дом Мне в стихи залез. Ничего не пишу я, кроме, Что за лесом — дол, А за долом — лес И в лесу — удивительный домик. <1927>
«Айда, голубарь…»
Айда, голубарь, пошевеливай, трогай, Бродяга, — мой конь вороной! Все люди — как люди, поедут дорогой, А мы пронесем стороной. Чтобы мать не любить и красавицу тоже, Мы, нашу судьбу не кляня, Себя понесем, словно нету дороже На свете меня и коня. Зеленые звезды, любимое небо! Озера, леса, хутора! Не я ли у вас будто был и не был Вчера и позавчера. Не я ли прошел — не берег, не лелеял? Не я ли махнул рукой На то, что зари не нашел алее? На то, что девчат не нашел милее? И волости — вот такой? А нынче почудилось: конь, бездорожье, Бревенчатый дом на реку, — И нет ничего, и не сыщешь дороже Такому, как я, — дураку… Ночь комбата
Знакомые дни отцвели, Опали в дыму под Варшавой, И нынче твои костыли Гремят по панели шершавой. Но часто — неделю подряд, Для памяти не старея, С тобою, товарищ комбат, По-дружески говорят Угрюмые батареи. Товарищ и сумрачный друг, Пожалуй, ты мне не ровесник, А ночь молодая вокруг Поет задушевные песни. Взошла высоко на карниз, Издавна мила и знакома, Опять завела, как горнист, О первом приказе наркома. И снова горячая дрожь, Хоть пулей навеки испорчен, Но ты портупею берешь И Красного Знамени орден. И ночью готов на парад, От радости плакать не смея. Безногий товарищ комбат, Почетный красноармеец, Ты видишь: Проходят войска К размытым и черным окопам, И пуля поет у виска На Волге и под Перекопом. Земляк и приятель погиб. Ты видишь ночною порою Худые его сапоги, Штаны с незашитой дырою. Но ты, уцелев, на парад Готов, улыбаться не смея, Безногий товарищ комбат, Почетный красноармеец. А ночь у окна напролет Высокую ноту берет, Трубит у заснувшего дома Про восемнадцатый год, О первом приказе наркома. 1927
Ожидание
Грудь слезами выпачкав, Снова к вербе, к омуту Ты уйдешь на цыпочках, Покидая комнату. Только хлопнут двери там, Где кончалась комната, — Ходит ветер берегом К омуту от омута. И приносит вести он, И уйдет назад, — На лице невестином Полыхнет закат. Руки сломит надвое, Плача и любя, Волны встанут, падая, Прямо на тебя… Криками совиными В ельники игольчатые… Только за овинами Дрогнут колокольчики. Никого в овинах нет, — Может, тройка дикая На поляну вымахнет, Звякая и гикая. Кручами и срывами, А над нею вóроны — Пристяжные гривами Машут в обе стороны. Тропками забытыми На лугах и насыпях Коренник копытами Рвет поляну наспех. Недолга у девушек И тоска и жалоба. Где она? Где уже? Сам жених пожаловал. Постели ему постель Без худого словушка, — Сбоку ходит коростель, В головах — соловушка. Убаюкай, успокой, С новою тревогой Тихо ласковой рукой Голову потрогай. Высоко заря горит, Скоро утро будет, Ветер ходит, говорит И тебя разбудит. Никого в долинах нет, И путями новыми Вороной не вымахнет, Стукая подковами. Не дрожали у реки Кони, колокольчики, Где шумят березники, Ельники игольчатые. Не любили, не могли, — Нива колосистая, — Милый водит корабли, Песенку насвистывая. На веселый хоровод У реки, у хутора Милый больше не придет, Уходя под утро. Не твои картузы И сапожки лаковые, Не в последние разы Глазыньки заплаканные. 1927
Старина
Скажи, умиляясь, про них, Про ангелов маленьких, набожно, Приди, старину сохранив, Старушка седая, бабушка… Мне тяжко… Грохочет проспект, Всю душу и думки все вымуча. Приди и скажи нараспев Про страшного Змея-Горыныча, Фата и девический стыд, И ночка, весенняя ночь моя… Опять полонянка не спит. Не девка, а ягода сочная, Старинный у дедов закон, — Какая от этого выгода? Все девки растут под замком. И нет им потайного выхода. Эг-гей! Да моя старина, — Тяжелая участь подарена, — Встают на Руси терема, И топают кони татарина. Мне душно, Окно отвори, Старушка родимая, бабушка, Приди, шепелявь, говори, Что ты по-бывалому набожна, Что нынче и честь нипочем, И вера упала, как яблоко. Ты дочку английским ключом Замкнула надежно и наглухо. Упрямый у дедов закон, — Какая от этого выгода? Все девки растут под замком, И нет им потайного выхода… Но вот под хрипенье и дрожь Твоя надвигается очередь. Ты, бабушка, скоро умрешь, Скорее, чем бойкие дочери. И песня иначе горда, И дни прогрохочут, не зная вас, Полон, Золотая орда, Былины про Ваську Буслаева. 1927
На Керженце
Мы идем. И рука в руке, И шумит молодая смородина. Мы на Керженце, на реке, Где моя непонятная родина, Где растут вековые леса, Где гуляют и лось, и лиса И на каждой лесной версте, У любого кержачьего скита Русь, распятая на кресте, На старинном, На медном прибита. Девки черные молятся здесь, Старики умирают за делом И не любят, что тракторы есть — Жеребцы с металлическим телом. Эта русская старина, Вся замшённая, как стена, Где водою сморена смородина. Где реке незабвенность дана, — Там корежит медведя она, Желтобородая родина, Там медведя корежит медведь. Замолчи! Нам про это не петь. 1927
Лирические строки
Моя девчонка верная, Ты вновь невесела, И вновь твоя губерния В снега занесена. Опять заплакало в трубе И стонет у окна, — Метель, метель идет к тебе, А ночь — темным-темна. В лесу часами этими Неслышные шаги, — С волчатами, с медведями Играют лешаки. Дерутся, бьют копытами, Одежду положа, И песнями забытыми Всю волость полошат. И ты заплачешь в три ручья, Глаза свои слепя, — Ведь ты совсем-совсем ничье, И я забыл тебя. Сижу на пятом этаже, И все мое добро — Табак, коробочка ТЭЖЭ И мягкое перо — Перо в кавказском серебре. И вечер за окном, Кричит татарин на дворе: — Шурум-бурум берем… Я не продам перо, но вот Спасение мое: Он эти строки заберет, Как всякое старье. 1927
Обвиняемый
Не лирике больше звенеть… В конвульсиях падаю наземь я, Мирáжи ползут по стене, По комнате ходит фантазия. И, очень орать горазд, В теоретическом лоске Несет социальный заказ Довольный собой Маяковский. Любимая, извини, Но злобен критический демон, Я, девочкам изменив, Возьму нелюбовную тему… И вот — Из уютных квартир К моей односпальной кровати С улыбкой дешевых картин Идет пожилой обыватель. Он, вынув мандаты свои, Скулит о классической прозе, Он в тему встает И стоит В меланхолической позе. Он пальцами трет виски И смотрит в глаза без корысти… Я скромно пощупал листки Служебных характеристик, И, злобою ожесточен, Я комнату криком пронзаю: — Тут лирика ни при чем, И я, извини, Не прозаик, А радость вечерних икот Совсем не хочу отмечать я. Вот — Каждый прошедший год Заверен у вас печатью. Житье вам нетрудно нести, И месяц проносится скоро. Зарплату по ведомости Выписывает контора, И вы, хорошо пообедав, Дородной и рыхлой жене Читаете о победах Социализма в стране. А ночью при синих огнях, Мясистое тело обняв… … … … … … И мучает, туго старея, Хроническая гонорея[2]. Вам эта болезнь по плечу, У вас не тощает бумажник, Но стыдно явиться к врачу, Боясь разговоров домашних… Вдали розовеет восток, Неискренне каркает ворон, Хохочет и пляшет восторг В бреду моего разговора. Глядит на бумаге печать Презрительно и сурово. Я буду суду отвечать За оскорбление словом, И провожает конвой У черной канвы тротуара, Где плачут над головой И клен и каналья гитара. 1927
Музыка
1 Она ходила Волгою, Она ходила Доном За брякавшей двуколкою, За легким эскадроном. И из оркестра нашего Летело на простор: — Валяй, давай — вынашивай Отвагу и упор… Украинская ведьма, Шалишь и не уйдешь, Даешь, даешь Каледина, Юденича даешь… Но я теперь постарше, И по полям окрест Не бьет походным маршем Оскаленный оркестр… Не звякает железо, Вокзальные звонки, Отпела «Марсельеза», Не грохают клинки… Приду и руки вымою От гари заводской, — Хорошую, любимую Встречаю за рекой. И петь себя заставлю, Как не певал давно, — За Невскою заставою По вечерам в кино. И под шальную музыку Почудилось сквозь дым — Родная сабля узкая И кольчики узды. Не потому ль, товарищи, Лицо мое бело? Товарищи, давай еще Припомним о былом. Почет неделям старым, — Под боевой сигнал Ударим по гитарам «Интернационал». И над шурум-бурумом В неведомую даль Заплавала по струнам Хорошая печаль. Лицо в крови не мокло, И сердце не рвалось,— Пропели пули около В дыму седых волос… Спокойная уже у нас Отбитая страна. За эту задушевность Благодарю, струна! Уходит наше старое И бьет перед концом Задумчивой гитарою И девичьим лицом. Дай эту ласку милую, Как девушку весной, Сегодня этот мир — ее, И даже я — не свой. 2 Ах, бога ради — арию Из оперы!.. И вот Страдает Страдивариус, Любимую зовет. Шелка бушуют вместо вьюг, — Она идет ко мне, И декорации встают, И рампа вся в огне. Поет она, Горит она, Руки заломив, Татьяна, Маргарита, Тамара, Суламифь. И ждет уже венков она, Чтоб слава зашипела Под звуками Бетховена, Шуберта, Шопена. Мне душно… Разрываю свитр И плачу и тоскую: — Ошиблись, композитор, вы! Я не люблю такую! А музыка еще полна, Полна последним скрипом, Но палочка упала на пол, Срывая голос скрипкам. Ах, тишина моя! И вот Все звезды заморозило. Другая милая идет Через поля и озеро — Простая песня-дéвица Дорогой столбовой — Медведица, метелица. Звенят над головой Леса мои с волчатами, — Зверья полна земля. Идут они, Ворчат они, Хвостами шевеля. … … … … … И только там сгорит она, Руки заломив, Татьяна, Маргарита, Тамара, Суламифь. 1927
Последнее письмо
На санных путях, овчинами хлопая, Ударили заморозки. Зима. Вьюжит метель. Тяжелые хлопья Во первых строках моего письма. А в нашей губернии лешие по лесу Снова хохочут, еле дыша, И яблони светят, И шелк по поясу, И нет ничего хорошей камыша. И снова девчонка сварила варенье. И плачет девчонка, девчонка в бреду, Опять перечитывая стихотворенье О том, что я — никогда не приду. И старую сóсну скребут медвежата — Мохнатые звери. Мне душно сейчас. Последняя песня тоскою зажата, И высохло слово, на свет просочась. И нет у меня никакого решенья. Поют комсомолки на том берегу, Где кабель высокого напряженья Тяжелой струей ударяет в реку. Парнишка, наверное, этот, глотая Горячую копоть, не сходит с ума. Покуда вьюга звенит золотая Во первых строках моего письма. Какую найду небывалую пользу, Опять вспоминая, еле дыша, Что в нашей губернии лешие по лесу. И нет ничего хорошей камыша? И девушка, что наварила варенья В исключительно плодородном году, Вздохнет от печального стихотворенья И снова поверит, что я не приду. И плачет, и плачет, платок вышивая, Травинку спеша пережевывая… И жизнь твоя — песенка неживая, Темная, камышовая. 1927
Провинциалка
Покоя и скромность ради В краю невеселых берез Зачесаны мягкие пряди Твоих темноватых волос. В альбомчиках инициалы Поют про любовь и про Русь, И трогает провинциалок Не провинциальная грусть. Но сон промаячит неслышно, И плавает мутная рань, — Всё так же на солнышко вышла И вянет по окнам герань. Ты смотришь печально-печально, Цветок на груди теребя, Когда станционный начальник Намерен засватать тебя. И около маленьких окон Ты слушаешь, сев на крылец, Как плещется в омуте окунь И треплет язык бубенец, А вечером сонная заводь Туманом и теплой водой Зовет по-мальчишески плавать И плакать в тоске молодой. Не пой о затишье любимом — Калитка не брякнет кольцом, И милый протопает мимо С упрямым и жестким лицом. Опять никому не потрафив, Он тусклую скуку унес, На лица твоих фотографий Глядит из-под мятых волос. А ночь духотою намокла, И чудится жуткая дрянь, Что саваны машут на окнах И душит за горло герань… Но песня гуляет печально, Не нашу тоску полюбя, — Пока станционный начальник Не смеет засватать тебя. <1928>
Глаза
День исчезает, догорев, Передо мной вечерний город, И прячет лица барельеф Исаакиевского собора. И снова я В толпе гуляк Иду куда-то наудачу, И вот — Топочет краковяк И шпоры звякают и плачут. Летят бойцы И сабли вниз. Шумит прибрежная осока… Играет странный гармонист, Закинув голову высоко. И деньги падают, звеня, За пляску, полную азарта. Со взвизгиванием коня, С журчаньем рваного штандарта. Но гармонисту… Что ему? Он видит саблю и уздечки. Опять в пороховом дыму Зажато польское местечко. И снова зарево атак… Но лишь уходят с поля танки, Разучивает краковяк На взвизгивающей тальянке… Но как-то раз, Стреляя вниз, Свистели на седле рубаки, И пел взволнованный горнист О неприятельской атаке. Надорванная трель команд, Попытка плакать и молиться… И полз удушливый туман На человеческие лица. И с истеричностью старухи У смерти в согнутых клешнях Солдаты вскидывали руки, Солдаты падали плашмя… Кому-то нужно рассказать, Как неожиданно и сразу Во лбу полопались глаза От убивающего газа. И у слепца висит слеза. И, может, слез не будет больше. Он обменял свои глаза На краковяк веселой Польши. И часто чудится ему Минута острая такая, Как в голубеющем дыму Глаза на землю вытекают. И люди умирают как… А в это время Под руками Хохочет польский краковяк, Притоптывая каблуками. <1928>
Музей войны
Вот послушай меня, отцовская сила, сивая борода. Золотая, синяя, Азовская, завывала, ревела орда. Лошадей задирая, как волки, батыри у Батыя на зов у верховья ударили Волги, налетая от сильных низов. Татарин, конечно, вернá твоя обожженная стрела, лепетала она, пернатая, неминуемая была. Иго-го, лошадиное иго — только пепел шипел на кустах, скрежетала литая верига у боярина на костях. Но, уже запирая терем и кончая татарскую дань, царь Иван Васильевич зверем наказал наступать на Казань. Вот послушай, отцовская сила, сивая твоя борода, как метелями заносило все шляхетские города. Голытьбою, нелепой гульбою, матка бозка и панóве, с ним бедовати — с Тарасом Бульбою — восемь весен и восемь зим. И колотят копытами в поле, городишки разносят в куски, вот высоких насилуют полек, вырезая ножами соски. Но такому налету не рады, отбивают у вас казаки, поджигают полковника, гады, над широким Днепром гайдуки. Мы опять отшуруем угли, отпоем, отгуляем сполна — над Союзом Советских Республик поднимает копыто война, небывалого роста, клыката, черной бурею задрожав, интервенция и блокада всех четырнадцати держав. Вот и вижу такое дело — кожу снятую на ноже, загоняют мне колья в тело, поджигают меня уже. Под огнями камнями становья на ножи наскочила она, голова молодая сыновья полетела, как луна. Голова — молода и проста ты, не уйдешь в поднебесье луной — вровень подняты аэростаты с этой белою головой. Под кустами неверной калины ты упала, навеки мертва, — гидропланы и цеппелины зацепили тебя, голова. Мы лежим локоть об локоть, рядом, я и сын, на багровом песке; люизитом — дымящимся ядом — кровь засушена на виске. Но уже по кустам молочая, колыхая штыки у виска, дымовые завесы качая, регулярные вышли войска. Налетели, подобные туру, — рана рваная и поджог — на твою вековую культуру, золотой европейский божок. Только штофные стены музея, где гремит бронированный танк, шпага черная на портупее, томагаук и бумеранг… Обожженное дымом копыто… Только стены музея стоят невеселым катáлогом пыток, что горели полвека назад. Орды синие и золотые в нем оставили бурю подков, и копье и копыто Батыя, Чингисхана пожары с боков. <1928>
Хозяин
Об этой печали, о стареньком, о дальней такой старине июньская ночь по кустарникам лепечет на той стороне. Невидная снова, без облика, лепечет об этом — и вот хозяин, хозяин, как облако, как мутная туша плывет. И с ямочкою колено, и желтое темя в поту, и жирные волосы пеной стекают по животу. Опять под сиренями сонными идет, пригибая одну, гуляет, белея кальсонами, гитару берет за струну. Скорее, скорее — за изгородь, где щелкают соловьи, куда — молодые — за искрой летят доберманы твои. И он в ожидании встречи — и снова летят в забытье пропахшие мускусом плечи, мохнатые ноги ее. Ах… тело изогнуто гордо… Ах… щелкают соловьи… Она приезжает из города на пухлые руки твои. На руки твои — полвосьмого, боками кусты раздвоя, навеки любимая снова, собака борзая твоя. А мне и любить невесело, и баюшки — петь — баю, и мама гитару повесила, последнюю песню мою. И только печально о стареньком, о дальней такой старине, июньская ночь по кустарникам лепечет на той стороне. <1928>
Конобой
Как лед, спрессован снег санями, кой-где, измученный, рябой, и вдоль базара над конями плывет, как туча, конобой. Кругом одры, и что в них толку — он омрачен, со сна сердит, он мерина берет за челку и в зубы мерину глядит. Он мерина шатает, валит и тычет под бока перстом… Хозяин хвалит не нахвалит, клянется господом Христом. Его глаза горят, как сажа, он льстит, воркует и поет — такая купля и продажа вгоняет в жар, озноб и пот. А доводы — горох об стену, и вот, довольный сам собой, последнюю назначив цену, как бы отходит конобой. Хозяин же за ним бегом, берет полою недоуздок, мокроты изумрудный сгусток втирает в землю сапогом, по мерину ревет, как сыч, и просит ставить магарыч. А рыбы пресных вод России лежат — и щука, и сомы. Горячей водкой оросили свои большие плавники, укропом резаным посыпали и луком белые бока… — Поешьте, милые сударики, она не тухлая пока! Барышник бронзовой скобою намасленных волос горит, барышник хвастает собою — бахвал — с конями говорит. Дрожат и пляшут табуны, ревут и пышут жеребцы, опять кобылы влюблены, по гривам ленты вплетены, с боков играют сосунки — визжат веселые сынки, и, как барышник, звонок, рыж, поет по кошелям барыш. А водка хлещет четвертями, коньяк багровый полведра, и черти с длинными когтями ревут и прыгают с утра. На пьяной ярмарке, на пышной — хвастун, бахвал, кудрями рыж — за все, за барышню барышник, конечно, отдает барыш. И улетает с табунами, хвостами плещут табуны над сосунками, над полями, над появлением луны. Так не зачти же мне в обиду, что распрощался я с тобой, что упустил тебя из виду, кулак, барышник, конобой. И где теперь твои стоянки, магарычи, со свистом клич? И на какой такой гулянке тебя ударил паралич? Ты отошел в сырую землю, глаза свои закрыл навек, и я тебя как сон приемлю — ты умер. Старый человек. <1928>
«Похваляясь любовью недолгой…»
Похваляясь любовью недолгой, растопыривши крылышки в ряд, по ночам, застывая над Волгой, соловьи запевают не в лад. Соловьи, над рекой тараторя, разлетаясь по сторонам, города до Каспийского моря называют по именам. Ни за что пропадает кустарь в них, ложки делает, пьет вино. Перебитый в суставах кустарник ночью рушится на окно. Звезды падают с ребер карнизов, а за городом, вдалеке, — тошнотворный черемухи вызов, весла шлепают на реке. Я опять повстречаю ровно в десять вечера руки твои. Про тебя, Александра Петровна, заливают вовсю соловьи. Ты опустишь тяжелые веки, пропотевшая, тяжко дыша… Погляди — мелководные реки машут перьями камыша. Александра Петровна, послушай, — эта ночь доведет до беды, придавившая мутною тушей ваши крошечные сады. Двинут в берег огромные бревна с грозной песней плотовщики. Я умру, Александра Петровна, у твоей побледневшей щеки. … … … … … Но ни песен, ни славы, ни горя, только плотная ходит вода, и стоят до Каспийского моря, засыпая вовсю, города. Февраль 1929
Русалка
Медвежья дорога — поганая гать, набитая рыбой река — и мы до зари запекаем опять медвежьи окорока. В дыму, на отлете, ревут комары и крылышками стучат, от горя, от голода, от жары летит комарье назад. Летит комарье, летит воронье к береговым кустам — и слушают русалки там охотничье вранье. Один говорит: — На Иванов день закинул невода. Вода не вода, а дребедень, такая была вода. Рябят промысловые омута, качают поплавки, туманом покрытые омута охотнику не с руки. Рябая вода — рыбаку беда,— иду снимать невода. Наверху, надо мною, тонет луна, как пробковый поплавок, в мои глаза ударяет она, падая на восток. Звезда сияет на всех путях — при звездочке, при луне упала из невода и на локтях добыча ползет ко мне. Вода стекает по грудям, бежит по животу, и я прибираю ее к рукам — такую красоту. Теперь у желтого огня, теперь поет она, живет на кухне у меня русалка как жена. Она готовит мне уху, на волчьем спит меху, она ласкает кожей свежей на шкуре вытертой медвежьей. Охотник молчит. Застилает сосна четыре стороны света, над белой волною гуляет весна и песня русалочья эта. А я, веселый и молодой, иду по омутам, я поджидаю тебя над водой, а ты поджидаешь там. Я песни пою, я чищу ружье, вдыхаю дым табака, я на зиму таскаю в жилье медвежьи окорока. Дубовые приготовлю дрова, сложу кирпичную печь, широкую сделаю кровать, чтоб можно было лечь. Иди, обитательница омутов, женщина с рыбьим хвостом, теперь навеки тебе готов и хлеб, и муж, и дом. Но вот — наступает с утра ветерок, последний свист соловья, я с лодки ночью сбиваю замок, я вымок, я высох и снова намок, и снова высохну я. Тяжелые руки мои на руле. Вода на моей бороде. И дочь и жена у меня — на земле, и промысел — на воде. Февраль 1929