— Оказия!.. Да куда ж ты? А? — спросил Дементей.
— К бате… Простите же! — Анисья вторично упала в ноги Дементею.
— Бог простит, — сказал он. — Не поймешь бабьего сердца.
Но тут же подумал: «Нажила ж у нас… все увозит. И баба работящая со двора…»
— Можа останешься?.. С батюшкой посоветуешься? — помолчав, добавил он. — От живого мужа уходишь ведь, Анисья Микитишна.
— А он от меня не ушел? Я ль не ждала его столь годов… постылого… ночей не спала, — Анисья поднесла запан к глазам.
— Ну-ну, — примирительно произнес Дементей, — божье дело. Бог вам судья. Мы тебе не обидчики…
Анисья укочевала с Анкой к отцу в Албазин, укочевала нежданно и, видать, навсегда.
Дементей помчался к батьке с этой худой вестью.
По дороге на Обор он неоднократно принимался ругать себя: зачем допустил до этакого позора, дозволил Анисье уйти. Что скажут добрые люди об Андрее, об Устинье, о нем самом? Молва живо облетит деревню и его, Дементея, в первую голову винить зачнут: пошто довел бабу до убёга, несладко, видать, жилось ей. А они с Устиньей, ей-богу, ни при чем…
Скупой и сбивчивый рассказ сына Иван Финогеныч выслушал внимательно, добродушно рассмеялся:
— Не похоже на тебя, Дёмша… молодец! Не обидел бабу.
По нутру, видно, пришелся старику человечный поступок сына, которому последние годы мало-помалу разучился он доверять. Но он тут же разом потемнел:
— Не желает, значит, Андрюха домой?
— Два года, пишет, прослужу.
— Сколь годов!.. Сколь годов жду не дождусь соколика ясного! — запричитала Палагея Федоровна.
Запричитала, заплакала, сморщилась, — горе избороздило лицо матери глубокими складками.
— Заробить остался, не на каторге, матушка, — ласково сказал Дементей.
— Не на каторге, знамо, — подхватил Иван Финогеныч. — На какую холеру далась ему чужая сторона? Нету в людях к родимому месту привязи! Нет!.. Теперь тебе, Дёмша, осталось в Олёкму податься, а мне на старости годов пустить хозяйство за рубли… Веселая жизнь наступает!
Гнев и осуждение Андрею прозвучали в этих словах.
В смутных чувствах возвращался домой Дементей. Он покуда что остался единственной и верной опорой отца, и стена между ними будто раздвинулась. Андрей — тот теперь ломоть отрезанный, для хозяйства пропащий человек, в городе избалуется, вовсе от рук отобьется… бабу бросил. Но с какой стати старик хвалит то, что ему, Дементею, кажется зазорным?
«Нет, под старость батьку раскусить трудновато… Андрей, верно, поступил нехорошо: не надо было на Сахалине оставаться. Но, бог знает, может, толк какой для всего двора с его службы получится? Бог знает… А матка убивается. Понапрасну. Известно, женское дело!» Дементей не знал: то ли осуждать кого… Андрея? Анисью?… то ли жалеть их обоих и батьку с маткой заодно.
— Оказия! — вслух произнес он.
Слово это всегда означало у него конец запутанным думам.
Прошло еще несколько лет….
И вот заявился наконец долгожданный, запропавший на чужбине Дементеев брат, Андрей-сахалинец. В лакированных сапожках, в пиджаке по-городскому, в черной плюшевой шляпе, безбородый, бритый, он был по-прежнему весел, — горе будто ветрами морскими выдуло из него. Однако в кудрях его, как полянка сквозь чащу, просвечивала плешина, — недаром, знать далась ему тюрьма и та сахалинская каторга. Не один приехал Андрей: при нем, с ребенком в голубом одеяле, молодая жена, белолицая, круглая, кормленая…
Заявился, без умолку рассказывал о Сахалине-острове, о зеленом море без конца и краю, об Амур-реке в немереные версты шириною, о рыбалках, серебряной рыбе кете, о диковинных людях в чешуйчатых рыбьих ичигах.
Первым делом Дементей повез брата с молодухой к батьке на Обор.
Иван Финогеныч встретил их во дворе.
Окинул взглядом Андрей высокую фигуру с руками почти до колен, заглянул в серые, с умным огоньком, глаза, посмотрел, на темную гриву волос, чуть тронутую сединой, — в ноги не поклонился, только руку подал и сказал:
— А ты еще молодец, батя… до старости далеко… Здорово!
— Здорово, гулевая! Заявился? Поди домой-то тянет на чужой стороне?
— Известно, тянет, — хохотнул Андрей и расцеловался с отцом. — А вот и женка моя.
— Добро, — оглядывая городскую, с младенцем на руках, негаданную сноху, без особой ласки молвил Иван Финогеныч, протянул ей руку. — Проходите в избу… гостями будете.
В избе, — не успел Андрей лба перекрестить, — кинулась к нему на шею мать, омочила сыновьи щеки слезами, от радости не могла слова путного вымолвить, все повторяла:
— Сынок… родненький… да что же это?
Восклицание это относилось, как все поняли, и к неузнаваемому бритому лицу сына, и к отсутствию кички на голове его бабы.
«Худа мать, вымоталась», — Андрей отвел глаза от черных старушечьих морщин, от обвислых подглазных мешков…
Когда миновало волнение первых минут, Палагея Федоровна с затаенной тревогой спросила:
— Надолго ль, сынок?
— Погуляю… всю деревню обойду.
— А потомотко неужто опять нас покинешь?
— В Томск поеду еще за добрыми конями. Дёмшу вот с собою сманиваю. Кони, говорят, в Томске знаменитые, — уклонился Андрей от прямого ответа.
А мать ждала: станет ли жить в родной деревне или раз начал по белу свету шататься, так никакой силой с непутевой дороги не сбить, не свернуть его? Сердцем чуяла старая, — что и спрашивать, понапрасну надеяться…
Иван Финогеныч с любопытством вслушивался в рассказы сына. Андрей нахваливал вольготную жизнь рыбаков, раздолье и богатство пустынного зеленого моря и великой реки. Старик задумчиво покачивал головою, порою впивался острыми глазами в его лицо, словно в ясном девически стыдливом его взоре пряталась загадка: чем же прельстили Андрюху те незнаемые, чужие люди с далеких чудных берегов?.. Пускай полонил его душу тамошний широкий простор. Но чем не приволье здесь, в бархатных степях, разбежавшихся во все стороны на десятки верст к дымной грани небес? Или в той, другой шири, шири великих водных степей необоримая притягательная сила? Но что такое, в самом деле, море? Он силился представить себе Тугнуй залитым водою от хребта до хребта — и не мог. Целая степь воды! Нет, этого не вдруг-то охватишь умом… Дивны россказни Андрея — ровно сказки далекого детства. И ничто в них не напоминает своего, кровного, смалу привычного. Ежели б не сын то рассказывал, он плюнул бы и не стал дальше слушать брехуна. Иван Финогеныч то и дело изумлялся вслух:
— Поди ж ты!
— Бедынька! — вторила ему Палагея Федоровна.
Ее давно занимала страшная сахалинская каторга, о которой Андрей никогда и ничего не писал.
— О каторге поведай нам, лихо поди на ней? — удалось ей ввернуть наконец свое слово.
— Сахалинских каторжан я встречал, а сам в каторжных шахтах не работал, — ответил Андрей, — потому как была мне ссылка, а не каторга: ведь я никого не убивал, мое дело было лес рубить, рыбу ловить…
Много рассказывал Андрей и о чугунке:
— Большие расстояния покорила она: где раньше долгие месяцы требовались, теперь в неделю обернешься. Прежде я к вам с новорожденным и не собрался бы, а теперь — плевое дело, близко, выходит, от вас живем! — хохотнул он.
Всякая весть о чугунке волновала Ивана Финогеныча, точно это близко его касалось, и он выспрашивал о ней и то, и другое, и третье.
— В Заводе паровозы гудят. Хоть в Читу поезжай, хоть до Иркутска, — отвечал Андрей. — Только через Байкал, говорят, перевоз в вагонах морем на большущем пароходе, но скалы по берегам уже ломают… Народ у вас, я вижу, давно о заработках прослышал… Молодые, как на прииска, уходят…
— Та-ак, — задумчиво протянул Иван Финогеныч. — Уходят, это верно… Неужто наскрозь чугунка побежит и Байкал ее не удержит?
— Сами поедем — увидим, — отозвался Андрей, и он опять заговорил о поездке в Томск. — Порешили мы с Анной Абрамовной с заработку белый свет посмотреть, прокатиться-проветриться. Я вам коней добрых приведу. В Томске, люди сказывали, конские заводы на всю Сибирь славятся. Вот на тех попашете!.. Деньги у меня припасены.
Дементей удовлетворенно крякнул — перед ним по бархату степи неслись уже статные гладкие кони.
— Коня любить не грех, — промолвил Иван Финогеныч. — Только к добру ли послужит нам это баловство?
Андрей обнажил в улыбке длинные зубы;
— Худа не будет!
Красный не то от выпитого чая, не то от досады на отца, Дементей вмешался в разговор:
— Какое худо!.. Известно, лишний конь в хозяйстве — не помеха. Особливо добрый конь… Какое лихо!
Иван Финогеныч дернул головою:
— Экий ты большекромый, Дёмша! Мало у тебя коней?.. В богатеи лезть задумал? Кому ездить-то, — сам управишься, что ли? Иль работников наймовать станешь?
— Оказия! Внуки у тебя, батя, подрастать начинают. Леферша — малолеток, а и тот оседлает хворостину и верещит на всю улицу: «Кыхали-поехали в Харауз по солому!»
Все засмеялись.
— Да, племяши растут, — заметил Андрей, — хорошие ребята будут!
Примирительный тон Дементея, всеобщая веселость погасили вспышку старика в самом зародыше.
— Делайте, как знаете, — я вам не указ, — сказал Иван Финогеныч. — Свои головы на плечах. Видно, тебе, Дёмша, загорелся этот Томск. Успел поди Андрюха подбить?
— Еще бы не успеть! — рассмеялся Андрей. — Вот дай только со снопами управиться…
На третий день, отгостив у родителей, Андрей укатил в Никольское. Звездой падучей промелькнул он на Оборе. Был сын — и нет сына, и на руках у матери только ситцы цветистые, шали с кистями, черный плис на курмушку, всякая всячина, — сыновьи подарки из далекого города… Шали цветистые, а жизнь одинокая, горькая впереди…
За неделю Андрей с молодухой своей обошел всех родных и знакомых: побывал у тетки Катерины, у сестрицы Ахимьи, у дяди Ивана Малого, у долгопалого Зуды, у всех отгостил по своему порядку и даже за речку, в Албазин, и дальше, за церковь, на шарабане съездил. Никого не хотел обидеть, — сколько годов не видались! И всех подарками щедро одаривал — кому сапоги, кому платок, а кому и серебряный рубль. Ребятишкам конфетки в красных бумажках пригоршнями сыпал, — хороши городские закуски! Только к Анисье, бабе своей незадачливой, показаться не захотел, ровно из памяти вычеркнул. А может, и женушка не пустила.
Гостевал как-то Андрей у Прохора Силантьича — что на тракту — один, без жены. Сверстник его, старый дружок Алдоха, Прохоров племяш, напрямик спросил:
— Анисью-то, значит, побоку?
— Она сама… я не причина, — ответил смущенно Андрей.
— Анка-то растет, — не унимался Алдоха. — Все ж дочка тебе.
— А может, и не мне. Сам знаешь, — вместе у сестры ее, Анны Микитишны, погуливали. Помнишь поди?
— Было дело, погуливали.
— То-то!
Это был единственный разговор об Анисье. Никто больше не посмел попрекнуть Андрея, да и появлялся он всюду больше всего с городской строгой супругой. Может, и косился народ на отщепенство Андреево, на непутевую его причуду с Анисьей, — да кто скажет в глаза…
Ахимья встретила брата с великою честью. Андрей чуть было не поскользнулся в сапожках на усыпанном темно-красным каленым песком белом полу.
— Ай и бело ж у тебя, сестрица! — целуясь с Ахимьей, сказал он. — Совсем от дресвы отвык… В городе песку на пол не кидают, как у нас в каждой избе…
— Не кидать ее — пол протрешь, грязь не отмоешь, — Ахимья обнажила такие же ровные, как и у него, длинные зубы. — Ну, проходите ж, — ласково пригласила она.
Едва гости уселись за стол, в избу — одна за другой — робко вошли семь босоногих девчонок в длинных пестрых сарафанах, перехваченных поясками чуть не под мышками.
— Кланяйтесь дяде, — сказала Ахимья.
Девчонки-погодки кинулись в ноги Андрею и Абрамовне и, поднявшись, отряхнули ладони от дресвы.
— Семь девок! — загрохотал Андрей, раздавая им конфеты в бумажках с кистями. — Вот это здорово, сестрица!
— Чистая беда с ними! Каждый год… и все по девке… Где и женихов на всех наберешься! Придется в чужие деревня отдавать.
«Ну и порода наша леоновская!» — подумал Андрей и с удовлетворением отметил, что сестра не только неунывающим нравом, но и обличьем смахивает на него и отца: лицо вытянуто, в маленьких зеленоватых глазах умный и добрый огонек. Эта об Анисье зря не брякнет!
С лавки, от прялки, раздался скрипучий, разбитый голос бабушки Кондрашихи:
— И впрямь: кажный год девки да девки, прости господи! Хоть бы, на грех, какой парнишка завелся… Кышьте вы, непоседливые!.. Грех живой с ними. Зачем и плодятся только. Девка, что от ее взять, — пустая трава. Парень хоть в дом, а ей самой надо сколь покласть… Какая от девки польза, корми ее до пятнадцати годов, а там она за мужика убегить.
— Ну, матушка, — спокойно возразила Ахимья, — до убёгу, до свадебной поклажи далече еще. У девки — своя польза. И посуду прибрать, и прясть — все девка… Подрастут, увидим, что лучше… Одного бы парня-хозяина не помешало, — закончила она с легким вздохом.
— Не прогневи господа! — скрипнула старуха учительно. Ахимья перевела разговор на городское житье-бытье, принялась выспрашивать брата и Анну Абрамовну, ловко и тонко обходя все, что могло напомнить о его первой неудачной женитьбе.
— Признакомишься, приживешься здесь, — говорила она новой своей невестке, — может, и поглянется. Сошьем тебе сарафан, кичку носить станешь, шишку-то эту на макушке расчешем. Это я смехом…
Ахимья тарахтела без умолку, угощала гостью тарками, сметаной, яишней, салом, а потом подсела к Абрамовне и с таинственным видом зашептала ей на ухо:
— Я что тебе скажу: народ у нас худой… Как бы не вздумал какой лиходей-завистник извести тебя. На люди-то шибко не показывайся… Всякие есть люди… Возьмут да и вынут ножиком твой след, да высушат в печи, — иссохнешь вся.
Анна Абрамовна снисходительно улыбалась.
— Посмеешься тожно! (Тожно — тогда) — с ласковым упреком продолжала Ахимья. — У тетки Аграфены ланись (Ланись — в прошлом году) на огороде один колдун заговорил кочан капусты. Не знала она, срезала его, да и стала пухнуть. Несет ее и несет во все стороны — страшная вся, в дверь не пролазит… Так довелось ей колдуна того звать, в ноги кланяться, чтоб другой кочан заговорил, да и отрывать тот кочан по листу… Тем только и отвязалась, спадать зачала, а то было лопнула, померла. А колдун и говорит ей: «Вот тебе… не бреши на меня другой раз…» Ишь какие худые люди есть! А то возьмут да и завяжут в какую отместку на пашне колосья: попробуй сорви или выкоси, — руки отсохнут, скрючит пальцы. Это у нас без переводу деется, от братских научились…