А он, заросший колкой, после бритья, щетиной, прижал Анку к груди, потом легонько подбросил вверх и, казалось, не заметил жены.
— Ну, здорова, доча! Анка заревела.
— Не признаешь тятю? — горько ухмыльнулся Андрей.
Он пристально вгляделся в дочурку, поцеловал в лоб, передал матери; и мозг его пронзила отчетливая, острая как шило, мучительная мысль:
«Не моя… Ни глазами, ни носом, ничем не смахивает. Не в отца — в проезжего молодца».
Печальной улыбкой тронулись его губы, и он протянул Анисье руку:
— Ну, здравствуй… Письмо, значит, получили? И набралась духу приехать?
— Как есть… Родненький, да што же ты… Андрюшенька! — всхлипывая, скороговоркой запричитала Анисья.
Андрей насупил разлатые брови:
— Такая подмога мне не нужна… Давай-ка лучше о деле говорить: на Сакалин, что ли, пойдешь со мной?
Сахалин — это слово испугало Анисью. Еще дома объяснили ей всезнающие старые бабы, что это — гора, окруженная со всех четырех сторон синим морем-океаном… беспрестанно плещут грозятся волны, и нет человеку оттуда доступа на твердую землю… обитель беса, врага божеского и людского.
— Сакалин… — выдохнула она страшное слово. — А може, в деревне пожду тебя, Андрюшенька? Мне ли, бабе, с малолеткой в такую преисподнюю залезать? Боюсь я.
— Чего?
— Всего на свете боюсь, Андрюшенька. Города… окиян-моря.
— Дура! — добродушно хохотнул Андрей, но тут же потемнел: — И ты думаешь, я вернусь с Сахалина домой… на позор? на вековечную муку? на то, чтоб парни перстами на меня указывали?!
— А куда ж… ты? — Анисья пошатнулась, присела на корточки, точно гром ударил под сводами тюрьмы.
— Там увидим… но не домой, нет!
— А-а-а-а! — зарыдала Анисья и забилась на каменном холодном полу.
Надзиратель прекратил свиданье, бабу выволокли на воздух…
— Расквелил, дурень! — надзиратель толкнул Андрея в бок. — Иди уж!
Пристыженный Андрей, низко опустив голову, тихо поплелся в камеру.
«Ничего… отлежится, — думал он, — не люб я ей, ежели боится со мной идти… А дочка не моя…»
Ни на другой, ни на третий день Анисья в тюрьме не появлялась. Андрей началу беспокоиться: что приключилось с бабой? Анисья не на шутку расхворалась. Как пришла она со свиданья, почувствовала во всем теле палящий жар, знойную ломотную истому. Добрые люди, у которых стояла на квартире, позвали фельдшера…
Две недели пролежала Анисья — то в жару, то в зябком ознобе, — в бреду поминала Анку, невестку Устинью, тосковала о родной деревне. Только однажды в нездоровом горячечном сне увидала она Андрея в арестантском халате: будто стоит он на крутой-крутой горе посередь волнующегося моря и зовет на помощь.
И в ответ ему она закричала:
— А-а-ай! Не пойду! Переполошила хозяев…
А когда поправилась и пришла снова в тюрьму на свиданье, Андрей раньше всего спросил:
— Надумала?
Шатаясь от слабости, Анисья отрицательно покачала головою…
— Ну што ж, — страдальчески скривился Андрей, — не судьба, видно. Не поминай лихом… через неделю угонят. — Он поцеловал Анку. — А дочка, можа, и не моя. Забуду. Он не знал, что сказать еще, и глотал слезы…
И вот перед Анисьей сызнова тот же тракт, но уже другие возчики — они то молчаливы, как сопки, то о чем-то подозрительно шепчутся. Снова дремучая тайга, косящий дождь-проливень, гремящие ручьи, камень… воз ковыляет на ухабах.
Долог-долог путь до родного Никольского — путь к безрадостной вдовьей постели на полатях, не согретой мужним теплом.
Иван Финогеныч жалел оторванного от родительского крова младшего сына, а пуще пенял на себя: почему не поехал в Читу самолично повидаться с Андреем, проститься с ним перед угоном в неведомую сторону, в сахалинскую гиблую каторгу. Кручина, однако, вскорости поутихла: не такой он мужик, чтоб вековечно печаль на сердце держать.
Жизнь вертелась своим чередом, как самопрялка. Год мелькал за годом… Дементей дома, на пашне с двумя бабами-помощницами, сам на заимке со скотом, с мордами, сетями-самоделками, поохотиться тоже не упускает случая.
Палагея Федоровна сильно тужила о сыне, горбиться начала, глаза мутные, тоска в них. Чтобы не видать ее слез, не тратить попусту слов утешения, Иван Финогеныч все чаще и чаще уходил с берданкой в тайгу, пропадал со двора днями, а то и неделями. Таежные его думы, будто на оси, крутились вокруг одного: как повернуть семейскую жизнь вспять к тем временам, когда, по рассказам прадеда, не было ни бедных, ни богатых, как остановить нашествие погибели, задержать далеко за околицей сибирский православный, а наипаче городской зловредный дух:
— Порушит он нашу жизнь! — шептал Финогеныч, — погубит семейщину!.. Она уже начала расплачиваться за грехи… кого? И он, Иван на своих плечах уже держит долю этой расплаты. Тут он вспоминал Андрея. Уходила чаща, раздвигались лапы тяжелых ветвей — перед глазами стоял парень, белолицый, крупноносый, с ясными светлыми очами… Как живой!
В груди Ивана Финогеныча становилась тесно. «Печаль сызнова давит», — хмуро говорил он себе…
Но отходил, видно, Иван Финогеныч свои сроки по оборским распадкам, отпрыгал по лесным валежинам: вызвали его миром в деревню и посадили старостой.
Сход был шумный, разноголосый, матерщинный, — всегда такие сходы у семейщины. Хоть и договоренное это дело поставить Финогеныча старостой, но без реву никак нельзя, нашлись в народе, которые супротив крик подняли. Глядя куда-то мимо стоящего на крыльце сборни соседа-отшельника, Пантелей Хромой надсаждался снизу из толпы:
— И какую язву он на Убор скочевал, прости господи! От спесивости это, не иначе — я де лучше всех. Так пущай век сидит за болотом!
Иван Финогеныч насмешливо сверкнул острым глазом:
— Спесь моя не вровень с твоим злопамятством, не дорасти ей. А чести вашей, старики, я не добиваюсь. Хоть сейчас на Убор, по мне там-от лучше, — внушительно, веско, но тихо добавил он.
— Как есть спесивый! — взвизгнул Пантелей. Но на него кругом зашикали, заглушили его визг. Почуяв поражение, Пантелей умолк. Но с другого конца схода медленно, с развалкой, но вразумительно, как уставщик, забубнил Иван Лисеич. Патлатая его борода слегка вздрагивала.
— Я, конечно, не супротив Финогеныча, как мы старинные суседи… Но вот, старики, сын эвоный, Дементей, в обманщики подается… старики… — Иван Лисеич будто поперхнулся, но быстро справился и продолжал: — Железину на колесо и ту ему жалко, вишь. У самого в амбаре стояла, а он — нету. Креста на нем нету, когда суседа выручить не схотел!
Дементей стоял в толпе красный и потный, под перекрестным огнем сотен осуждающих глаз. Лоснящееся гладкое его лицо пылало.
— Так вот я и говорю, мужики, — закончил Лисеич, — пустим батьку его в старосты… кабы мошенства какого не прикрыл Финогеныч по отцовской слабости. Ненадежен, значит, Дементей. Сам видал: железо в амбаре, а он — нету. Сколь уж годов прошло, а все не забыть о том обмане.
Сход взорвался десятками буйных возгласов:
— Не замай Финогеныча! Он постарее тебя на десяток годов!
— Даст он тебе в сугорбок, и смолчи. А не смолчишь — поддержим на обе руки!
— Не впервой Финогенычу в старостах, в те годы хорош был, и в эти ладен будет. Чего там!
Мужики помоложе обступили Дементея. Листрат, Ивана Лисеича сын, дернул его за рукав:
— Мотри, не провались, Дёмша!.. Не бойся: земля, она твердая.
Кругом засмеялись. Дементей осторожно, боязливо даже протискался из толпы:
— Вот оказия!
— Да ты не бойся: бить не станут. Из-за батьки.
— А то следовало бы отбуцкать, поучить…
Иван Финогеныч стоял на высоком крыльце сборни, и сложные чувства владели им. Это душу греет, — мужики против лиходея шуметь не стесняются, это радостно, — видеть уважение закона, которым семейщина держится исстари. Но кто он, лиходей-то? Сын, родной сын.
Иван Финогеныч укоризненно глядел вслед удаляющейся по улице красной рубахе. Вот он какой, Дементей! И тут его опять посетила неотвязная мысль, поразила больно и ясно, как никогда: значит, и он, Иван, не уберегся и не убережется, будь он праведнее, справедливее, умнее многих… значит, и ему, как всем, меряется одинаковой мерой?
«Вот они супроти Демши ревут… ладно… — подумал он. — Эх, ежели б не на сходе, на людях, а кажидён у себя в избе, на пашне с соседями так-то закон блюли!»
В этой мысли было сомнение, сожаление о том, чего нет, чего не вернешь. Но тут его размышления прервал голос Ипата Ипатыча. При первых же словах уставщика толпа смолкла.
— Благословляю, старики, Финогеныча в старосты. Мужик известный, правильный мужик…
— Что говорить!
— Правильный!
Сивобородому своему пастырю никольцы перечить не привыкли…
Так Иван Финогеныч вторично пошел в старосты.
Крепко не хотелось ему покидать насиженное оборское гнездо, вожжаться с хлопотными, досадливыми мирскими делами, — делать, однако, нечего. А как хорошо было: у рыбы, у зверя, у вольного приволья, и баба уж совсем приобыкла к оборским сопкам, не жаловалась на скуку.
Съехал Иван Финогеныч с Обора и закрутился в деревенском всасывающем омуте: всюду староста, везде старосту кличут. Хлопоты эти ему — нож острый. Пуще всего не любил он наездов городского, уездного начальства, исправников, а того пуще — с податями возиться.
Как-то у кандабайского мужика Фалалея довелось ему за недоимки корову со двора свести. Он снял перед Фалалеем шапку, повинился:
— Не обессудь, Фалалей Стигнеич, не своей волей-охотой орудую: начальству как поперечишь?
Фалалей тоже виновато заморгал подслеповатыми глазами:
— Знамо… Бог простит.
Однако когда староста вышел со двора, Фалалей разразился матерным криком, сквозь который прорывались слезы об уведенной последней корове.
Иван Финогеныч прислонился к заплоту, — так щипанули его за сердце жалобные и злые Фалалеевы слова. Стоял и слушал… Фалалей крыл его, старосту, не жалел самых что ни на есть непотребных слов.
«За что он меня-то?» — шевельнулась у него горькая мысль.
Долго ревел во дворе Фалалей, — у соседей через дорогу, в проулке слыхать, — долго костил старосту. Но не было злого чувства у Ивана Финогеныча. Стоял-стоял он, слушал-слушал — мотнул сочувственно-печально головой, нахлобучил войлочную шляпу и заковылял вразвалку прочь от Фалалеева двора, высокий, голенастый, долгорукий.
В этот день Иван Финогентович, против обыкновения, был печален, неразговорчив, с домашними ни разу не пошутил. На следующий день с утра он самолично в своем участке загадывал мужиков косить сено на уставщиковых делянах. Он видел: многим недосуг, своя работа стоит, идут нехотя, но ни один не отговорился, не сказал слова поперек. Фалалей, так тот явился с литовкой первым:
— Уставщика не можно обробить: заступник перед господом, под ним же весь народ ходит… первый советчик в делах мирских…
Вечером, пряча хитрые глаза свои, Ипат Ипатыч поблагодарил старосту:
— Не оскудела, видать, вера… Господь воздаст сторицей за радение твое, Финогеныч.
— Мирской и божий закон сполняю, Ипатыч, — отозвался Иван Финогеныч и тут же рассказал уставщику о случае с Фалалеем.
— Неразумен мужик. Сказано в писании: несть власти, аще не от бога. Воевали цари с нашей верой, воевали мы с ними за старый крест, да приутихли цари, правое дело признали. И за них нам держаться велено, некуда ведь больше податься.
— Как есть… — Помолчав, Иван Финогеныч выложил сокровенную свою думу: — А с городу, с приисков, от сибиряков нечисть на семейщину накатывает… Рушить почали заветы стариков. Как жить-то дале станем, Ипатыч?
— Да-а, жизнь по-инакому повертывает. Крепиться будем, молить господа, чтоб уберег от соблазнов греховодных.
— Молиться?.. Будем и молиться, а наипаче надобно такое удумать, чтоб народ к греху не поворачивал. Что удумаем-то, Ипат Ипатыч?
— Уж и не знаю что, — медленно протянул застигнутый врасплох уставщик, и серые его, с хитрецой глаза будто говорили: «Со своим ведь толкую, можно и в немощности разума своего признаться».
Иван Финогеныч поймал взгляд пастыря, прочел его, но все же твердо сказал:
— А ты вникни… крепче. Надобно о наследниках наших помозговать, — как-то им на белом свете заживется. Беспременно надобно! Стариков собери, помозгуй…
Разговор этот не остался без последствий.
В воскресенье, после ранней обедни, Ипат Ипатыч обратился к народу с проповедью. Он приказывал крепить веру отцов, стращал грехом и антихристом, пришедшим уже на землю, — там, за хребтами, в городах, — антихристом, обходящим уже сибиряцкие села.
— Но мы его не пустим до себя. Поскотин наших не переступит он, бес, сатана в человеческой личине! По городским штанам узнаете его… А для того молитесь, свято держите середу и пяток в посте, почитайте старших вас, греха всякого, что от иноверцев, бойтесь… Всякого греха бойтесь, иначе ждет вас погибель немысленная!
Жутью веяло от слов пастыря. Накрытые черными, с головы до пят, шалями, кичкастые бабы жались друг к дружке, трепетно шептали молитвы. Мужики в страхе моргали глазами, спешно осенялись размашистыми крестами…
Придя из церкви, Палагея Федоровна спросила мужа:
— Финогеныч, уставщик баит — антихрист придет. Откуда он взялся?
Иван Финогеныч рассмеялся:
— А мне почем знать, поспрошала бы уставщика!
Высокий лоб его наморщился, в маленьких глазках блеснул лукавый огонек. Не того ждал он от уставщика, неладно удумал Ипат Ипатыч. Антихристом народ вспять не повернешь… Но разве об этом заикнешься?
Палагея не унималась:
— Антихрист… А как же Андрюха наш? Не простилась с сыночком. Его-то первого захватит.