В то время, когда миллионы людей страдали нравственно и вещественно за грехи королевского правительства, католическая Европа была полна хвалы «возвышенной душе и благородному разуму» Яна Казимира, она читала распространенную всюду «Реляцию о славнейшем походе, победоноснейшем успехе и счастливейшем примирении с неприятелями всепресветлейшего и могущественнейшего Яна Казимира». [17] Но, в виду противоречий казацкого гетмана, выражаемому им смирению и в виду неверности собственного его положения, замеченной еще под Пилявцами, король предположил созвать на 22 ноября чрезвычайный двухнедельный сейм, собственно для того, чтоб обеспечить государство военными средствами. В инструкции своей на сеймики Ян Казимир представлял шляхетскому народу, как мало и как медлительно помогал он правительству в обороне от неприятеля. Обстоятельство это называет король фатальным и обычным препятствием в военных делах и успехах Речи Посполитой (naztapila fatalis zwykla w tej Rzpliej rzeczom i progressom wojennym przeszkoda). Одни воеводства (писал он) дали только некоторую часть причитающихся с них денег, а другие до сих пор пичего не дали, так что большая часть войска служит даром, а другая получила лишь немного.
Мы видели, что король, с своей стороны, для чего-то медлил третьим оповещеньем посполитого рушения, и тем испортил всю кампанию; но шляхетская медлительность в исполнении гражданских обязанностей давала ему возможность взвалить вину на других и разыгрывать роль рыцаря без страха и упрека, сочиненную иезуитами для оглашенных. Утаенные от общества статьи Зборовского договора, разосланные по Европе реляции о непобедимости того, кто вернулся с похода «визжащим, поруганным, побежденным, ободранным», возвышение присяжными проповедниками подвигов короля до равенства с подвигами князя Вишневецкого, приветственные речи, в которых представители таких городов, как Львов и Замостье, называли Яна Казимира непобедимым победителем, наткнутые в варшавском соборе Св. Яна казацкие знамена, отбитые Радивилом у Голоты, Подобайла, Кричевского, и всевозможные манифестации со стороны тех, чьи интересы были неразлучны с его интересами, — все сделало из ничтожного, презренного и портившего дело [18] короля нечто похожее на великого монарха, и cам он, как омороченный няньками ребенок, возымел о себе такое мнение, что даже многоопытного литовского канцлера поучал литовским законам, а в последствии и самому князю Вишневецкому давал чувствовать недостаток боевого мужества.
Инструкция на сеймики, плод пера одного из ангелов-хранителей Яна Казимира, представила его в ореоле самоотверженного героя, рвавшегося на подвиги славы и чести, не взирая на советы людей, которые клали его жизнь на весы с целостью отечества. Даже неведение о неприятельских силах, захвативших его врасплох, послужило сочинителю инструкции к возвышению короля-полководца: ибо неприятель де так сжался, что не выпустил ни одного загона за сторожевую линию свою. Этот только робкий неприятель два раза пробовал под Зборовым и своего счастья, и могущества его королевской милости; но король де, исправляя должность и полководца, и воина, дал ему отпор, так что неприятель первый склонился к миру и отозвался с такими условиями, которые были спасительны и славны для Речи Посполитой в нынешнем её положении (Reipublicae hoc statu salutares et gloriosae).
В виду столь наглого бесстыдства перед современниками и потомками, знающему закулисную сторону польской государственности, приходит на мысль драгоценный дневник Освецима, изображавший события 1643 — 1651 годов. Из него исчезли годы 1648 — 1650; осталась только часть 1650 года (январь, февраль, март) да весь 1651-й (год упадка казако-татарской силы). Это, по всей вероятности, было дело такой руки, какая о московской самозванщине написала, что источник этого дела должно хранить в тайне [19]. В истребленной части Освецимова дневника и сам Ян Казимир, и те, которые показывали эту марионетку обществу иезуитски оглашенных, без сомнения, выступали не в лучшем свете, как и в тех документах, которые истребить не было никакой возможности. [20]
И инструкция на сеймике была только предуведомление к славословию короля на сейме. Там Оссолинский целых четыре часа (удалив, однакож, лиц, не принадлежащих к членам сейма) держал перед панами речь о Зборовском походе, начав с коронации и в заключение прочитав редактированное известным способом письмо короля к хану, в котором де король силу своего оружия увенчал славою дипломата. Наступивший вечер не дал Оссолинскому докончить хвалебную реляцию. В следующем заседании (пишет в своем дневнике Радивил) «канцлер продолжал свою реляцию, сравнивая Зборовский триумф с Хотинскою победою, одержанною при Сигизмунде III, и превознося его даже выше, ибо под Зборовым неприятельская сила была больше, а наше войско малочисленнее, да еще и без гетманов. Одни смеялись на это, другие называли (реляцию Оссолинского) ласкательством. Но (примас) архиепископ, вставши со всем сенатом, благодарил короля за спасение Речи Посполитой с опасностью собственной жизни».
Умолчание о Посольской Избе показывает, что не сенаторы, а некоторые из её членов смеялись и называли канцлера льстецом. Зато Радивил записал слух, что многие из королевских сподвижников, во время битвы, спрятались в конопле, где найдено и несколько брошенных ими знамен.
Радивил не был под Зборовым, и писал о доблестях своих сограждан по слухам. Доблести казацкие были ему известны обстоятельнее. «По заключении мира между нашими и татарами» (говорит он), «татары опустошили часть Руси и Волыни, где и моя Олыка выдержала их нападение с двух сторон. Ночью с одной стороны ударили на нее казаки, с другой татары, но, с Божией помощью, были с обеих сторон отражены, и потеряли несколько человек убитыми. Другое мое местечко оборонялось несколько дней, но, когда мещане, обманутые присягою казаков, впустили их в город, они, забыв о своей присяге, несколько тысяч вырубили, а некоторых взяли в неволю. То же самое делали по селам, и несколько городов сожгли, как-то: Острог, Заслав, Полонное, Колки, Тучин и т. д.»
Зная за панами и за казаками такие доблести, мы должны убедиться, что тогдашний польско-русский пан и польско-русский казак, тогдашний лях и русин, какой бы ни были они веры и безверия, стоили один другого, по малорусской пословице: «який пішов, такого й зустрів». Пан был достоин казацкого разбоя и предательства, казак — панской жадности и презрения.
Уже и в инструкции на сеймике король предостерегал шляхту, точно кто путный, не медлить больше с денежными сборами и не допустить снова, чтобы жолнеры, после войны с неприятелями, воевали свое отечество по-неприятельски и взяли с него несколько жолдов, прежде чем им будет уплачен один.
Фатальное и обычное в Польше препятствие в военных делах и успехах вело ее к погибели не только извне государства, но также и внутри его. Жолнеры, равно как и казаки, не получая жолда, брали его десятерицею и сторицею посредством разорения так называемых «убогих людей», которые, в конце концов, ожесточались против своих властителей и от души желали им гибели. Альбрехт Радивил, в своем пиетизме, высказал мысль реальную: «Чем кто грешен, тем тот и карается: ибо нигде не бывает таких бунтов, как в Польше, оттого что нигде так не угнетают подданных. Перед этим было у нас угнетение убогих; теперь убогие сделались орудием угнетения богатых, и, как прежде паны различными способами выжимали кровь из своих подданных, так сделалось и наоборот, казаки и поспольство совершили неслыханные мерзости, потому что и наши грехи были неслыханные. Надобно нам уменьшить нашу вольность, или лучше — её злоупотребление, и ограничить законом жолнера, чтоб он воздерживался от грабежа подданных: ибо грех этот взывает к Богу о мщении»... А в инструкции на сеймики прямо сказано, что, «по общему мнению, постигшие Польшу бедствия Господь Бог допустил за угнетение убогих подданных посредством жолнерских становищ и грабительств в королевских и панских имениях» [21]. Но жолнеры, как и казаки, сами по себе были меньше виновны, чем те, которые, зная, с чего начинаются конфедерации одних и бунты других, тем не менее продолжали расхищать государственные доходы. Литовский канцлер открывает нам, что когда в 1650 году, пришлось расплачиваться с наемным войском за Корсунскую, Збаражскую и Зборовскую войну, в скарбе недоставало для расплаты с жолнерами миллиона и двухсот тысяч, которые девались неизвестно куда, и жолнеры замышляли довести подданных до убожества, грасуя своевольно по селам, а это значило — лить воду на казацкие колеса [22]. Сам коронный подскарбий,то есть министр финансов, Богуслав Лещинский, получив деньги на 600 жолнеров, и жолнеров не доставил, и денег не возвратил. Сам коронный гетман, Николай Потоцкий, по возвращении своем из плена, вошел в стачку с подскарбием: один не представил ревизионной комиссии компута войска, а другой не объявлял, сколько в скарбе денег. Что касается короля, то, в своих денежных делах, он всегда зависел от панов, а теперь королю надобно было еще держаться на высоте своей славы, и потому царственною особой своей он только увеличивал число обманщиков Речи Посполитой.
Такое положение дел придало созванному им теперь чрезвычайному сейму характер собрания, в котором немногие старались оморочить многих, и только некоторые понимали, как бы следовало поступить в грозном положении отечественных дел. К числу таких людей принадлежали те, которые требовали, чтобы гетманская власть не была пожизненною; чтобы князь Вишневецкий был вознагражден за потерю своих имений в Украине, за свои подвиги в казако-татарской войне, и чтобы, после короля, ему первому была объявлена благодарность Речи Посполитой, «яко Геркулесу».
Но против государственной рутины трудно было стоять людям независимого ума и чувства. Освецим в своем дневнике говорит выразительно, что от несогласия панов зависит все, что они были крайне своекорыстны в виду страшного положения отечества, что они домогались пожалований у короля бесстыдно. Сын Конецпольского, по его рассказу, вел себя в этом случае скромно, но добрые приятели разгласили, будто бы он хочет присоединиться к жолнерской конфедерации, чтобы вместе с нею домогаться вознаграждения, и этим исторгнули ему у короля пожалование.
Когда сеймующие паны валандались таким образом с делом правления, превосходившим их способности, король получил от Киселя из Киева донесение, какого никто уже и не ждал.
Кисель напомнил королю тоном человека добродетельного, что под Зборовым были постановлены такие пакты с Запорожским войском, какие велела принять последняя крайность (jakie przyjac res nostrae in extremis posita kazaly). Для общего блага, решился де он еще на одну попытку к переговорам (tentanda tentare et tractanda tractare), и, точно сквозь терние, продрался в Киев, сквозь толпы черни (per obvias catervas plebis). В течение своего трехнедельного там пребывания, добился он того, что наконец Хмельницкий посетил его, и что после юрисдикции казацкой, наступила в Украине королевская. Кисель, по его словам, восстановил киевский магистрат с его властью, и за свежее убийство пана Голуба покарал виновных королевским мечом в присутствии не менее 20,000 казаков (majac spectatores najmniej 20.000 Kozakow). Он уведомлял короля, что составление казацкого реестра приходит к окончанию на обеих сторонах Днепра, и не советовал королю порываться на войну, потому что Орда готова поддержать казаков, и задорное поспольство желает войны с панами. «Но гетман со всем войском» (писал Кисель, поддавшись новым каверзам Хмеля) «сильно желает мира и искренно о том заботится; наконец, грозит наступить на мужиков с войском (nastapic na nich grozi wojskowo). Но ничего верного сказать Кисель всё-таки не мог, при всем своем желании поддержать мир с казаками. Так как чернь, по его выражению, была полна последней решимости (ostatnej rezolucyjej plebs plena), и он боялся, чтобы война с нею не сделалась национальною и религиозною (juzby nastalo bellum gentis et religionis), а это показывает нам в Киселе сознание, как ляхи-католики и ляхи-православники (от них же первый был он сам) поставили церковное дело в Малороссии.
Под конец сейма, в начале 1650 года, действительно привезли королю казацкие послы то, что они, в своем обществе, без сомнения, называли
Чтобы замылить глаза панам и их королю, Хмельницкий, в начале реестра, изобразил свой герб, и присовокупил к нему стихотворную октаву, в которой русская речь так безобразно соединена с польскою, как безобразно соединялся русский элемент с польским в таких представителях нашей малорусской народности, какими были Кисели, Древинские, Могилы, Косовы, Тризны и tuttiquanti... Темный смысл этой октавы таков: «Старина обновила как бы только то, что слава вновь открывает явно. Герб, украшающий дом Хмельницких, сильно утверждает в мужестве, в правде, в вере. И не удивительно: ибо Абданк (habe Dank) есть знак щедрой покорности, а крест означает твердость веры Хмельницких и силы. Ты, король, непобедим в христианском государстве, имея в своем подданстве Хмельницких» [23].
Одновременно с казацкими послами прибыл в Варшаву киевский воевода, Адам Кисель, а вместе с ним и митрополит, Сильвестр Косов, которому, по Зборовскому договору, следовало дать место в cенате. Это был камень преткновения на пути польской жизни. В сеймиковых инструкциях земским послам заключался наказ утвердить Зборовские пакты с соблюдением прав Римской церкви (salvis juribus Ecclesiae Romanae). Духовные сенаторы Речи Посполитой боялись быть отлученными от церкви за допущение схизматика сидеть с ними рядом в сенаторских креслах. В ответ на это светские указывали им на кальвинистов и лютеран, заседавших в сенате.
Но в Польше католическое духовенство было государством в государстве. Столетия употребило оно на то, чтобы шляхетский народ и короли его творили волю папы, как Христова наместника. Только с исчезновением Польши могла исчезнуть зависимость католиков от земного Бога, восседавшего на святом престоле Петра в Риме. Папы не боялись протестантов, и протестанты начали уже возвращаться на лоно католичества. «Новая вера» основывалась на отрицании былого: она была в их глазах недолговечным отступничеством. Напротив боялись очень польских схизматиков, опиравшихся на предков и старину заодно с гражданами обширного Московского Царства. По этому даже тех иерархов, которых иезуиты соблазняли к переходу в унию высокою честью заседать в
У пап только католик был правоправным христианином. Всякая уступка в этом правиле представлялась противодействием их видам на вселенскую власть.
Косов, с высоты своего верховенства над малорусскою церковью, мог бы торжественно заявить на сейме о несоблюдении панами договора в войне с «борцами за православную веру», и своим протестом освятить во мнении народа подвиги Хмельницкого. Но он помышлял единственно о том, как бы, в своем двумысленном положении, устоять на высоте своего звания и сохранить за собой духовные хлебы. Он, без сомнения, чаял выхода из обстоявших его зол посредством гибели
Из этого мы видим, что Зборовский договор был нарушен в той статье, которую Хмельницкий в своей переяславской пропозиции поставил первою, и в той, которую написал второю: уния не была уничтожена; киевский митрополит не заседал в сенате.
И однакож, воитель веры и церкви принял за благо сеймовое утверждение Зборовских пактов.
Отправив казацкое посольство, король опубликовал, посредством вписания в житомирские гродские книги, универсал, в котором объявлял всем и каждому, «какого бы кто ни был состояния: шляхетского, казацкого и польского», что заключенный его королевскою повагою под Зборовым мир утвержден сеймом согласно и единомысленно, что миновавшее замешательство, допущенное Господом Богом, предается вечному забвению, что Запорожскому войску возвращены и подтверждены все права и преимущества, что все реестровые казаки, вошедшие в состав этого войска, должны оставаться при своих правах и преимуществах, все же подданные королевских замков и городов, а равно духовные, панские и шляхетские, должны оставаться в обычном своем подданстве; что коронное и чужеземное войско, идущее в Украину на квартиры, должно оставаться в прежнем мире и согласии с войском Запорожским; а для охраны общественного спокойствия назначен Адам из Брусилова Кисель, воевода-генерал киевских земель, королевский комиссар, который будет иметь свое местопребывание в Киеве, и которому дана полная власть охранять мир, чинить суд и расправу между коронным и Запорожским войском. «Посему» (писал король) «мы публикуем этот универсал, дабы все, зная о святом мире, нами заключенном, прекративши всякие тревоги, хвалили Господа Бога и возвращались в свои дома, каждый к своему занятию; и при сем строго повелеваем, чтоб никто не отваживался затевать каких-либо бунтов, зная, что наше коронное войско, вместе с соединенными запорожскими силами, будет каждому давать отпор, как пограничному неприятелю, и таким образом будет усмирять всякие бунты».
Хмельницкий, письмом от 20 марта, нижайше и верноподданнически благодарил короля и всю Речь Посполитую за декларацию, милостиво дарованную казакам под Зборовым, а ныне утвержденную сеймом. «Все, что касается успокоения религии» (писал он) «казаки поручили его милости отцу митрополиту и духовенству. Хотя на нынешнем сейме не могло состояться окончательное успокоение, но казаки и за эту милость униженно благодарят и покорнейше просят, чтобы все, заключающееся в дипломе, с этого времени было приведено в исполнение, потому что у панов униатов обычно — королевские повеления откладывать. В Запорожском войске есть много таких, которых предки лежат в коронных и литовских церквах, присвоенных униатами.
Желая, чтобы поминовение душ их совершалось по обряду, их старожитной религии, они до тех пор будут постоянно ходатайствовать, пока эти церкви не будут в руках у наших православных». Вместе с тем Хмельницкий просил, чтобы коронные войска не приближались к Украине и тем не производили в поспольстве тревоги.
Это письмо было написано в ответ на королевское уведомление об утверждении сеймом Зборовского договора, но отправлено лишь через два месяца [24]. Есть основание думать, что оно не было бы совсем послано, если бы две личности, которыми Хмельницкий дорожил, не очутились в тюрьме у краковского воеводы. В самом конце казацкий батько написал: «Осмеливаемся со всем войском вашей королевской милости, припадая к стопам наяснейшего маестата, просить об Иване Тетеревском и Петре Котовиче, которых безвинно мучат в тюремном заключении и доселе не выпускают. Благоволи, по своей благосклонной панской милости, повелеть написать князю его милости, краковскому воеводе, чтоб он приказал выпустить их со всеми купеческими товарами».
Так и в Пилявецкую войну Хмельницкий до тех пор смиренничал и стлал себя под ноги Речи Посполитой, пока не вернулись из Варшавы его послы, о которых кривоносовцы распустили слух, что они казнены.
После опубликования королевского универсала не препятствовал он украинским панам возвращаться в их имения и на их «уряды». Наученные горьким опытом вотчинные и поместные землевладельцы составляли военно-экономические ассоциации, и появлялись в виде колонистов среди одичалого края. Без так называемой ассистенции и без условия взаимной помощи ни одно панское семейство не дерзало явиться к подданным, попробовавшим безнаказанного самоуправства.
С удивлением узнали тогда казаки, что им нельзя оставаться в шляхетских имениях при своих войсковых правах и вольностях. Надобно было — или отказаться от казакованья, или, забрав свою движимость, переходить в те королевщины, которые назначались комиссарами для казацкого жительства. Но удивление переходило в ярость, когда стали делать различие между вписанными и невписанными в казацкий реестр. Первых просили удалиться из имения; от вторых требовали чиншей, податков и отбутков, или панщины. Хмельницкий долго не объявлял Зборовского договора, наконец разослал от Малороссии универсал, повелевающий повиноваться панам дедичам и панам урядникам под страхом смертной казни.
Таким образом обещания, которыми завлекал он в казацкое войско вотчинных и ранговых, иначе панских и королевских подданных, оказались обманом. Обнищавшие, «изнужившиеся», по выражению Кунакова, реестровики, вместо переходов в казацкие поселки, завопили в панских имениях о зраде. «Зрадила нас наша старшина! зрадив нас і сам гетьман! Дишуть одним духом з нашими нашийниками, з нашими душманами! накладають з панами! вирубають ляхом»! [25] Такие восклики гремели всюду, где собирались герои поджога и грабежа шляхетских дворов, панских домов и всякой движимости. Начались повсеместные бунты. Повторились убийства над панами и отмщения за них со стороны панов. Кто на разоренное казаками хозяйство вернулся в сопровождении надежного почта, те брали верх над бунтовщиками, и в этом случае на своевольных мужиков действовал не столько страх оружия, сколько уверенность, что паны в состоянии охранять их самих от казакующей голоты, затевавшей и поддерживавшей бунты. Те же паны, которые не обеспечили себя ни надворною дружиною, ни подмогою соседей, спешили убраться за добра ума в более безопасные местности.
Политика Хмельницкого, часто противоречившая собственным правилам, поставила его между двух лагерей. С одной стороны все христианское общество, в гражданственном строю своем, требовало от него приноровления к правилам жизни, выработанным веками культуры; с другой — орда головорезов и хищников домогалась от него полной свободы, не желая знать, что это значит и к чему такая свобода приведет в ближайшем будущем. Взявшись выместить за Чаплинского на всех его укрывателях, он отрекся от солидарности с тем классом, к которому принадлежал отец его, Чигиринский подстаростий, сложивший голову рядом с великим Жовковским; но теперь видел, что не сдобровать ему в роли казацкого батька, и потому делал уступки панской республике, которая приютила его отца в бедственном положении и взлелеяла собственное детство его.
Чтобы занять умы, взволнованные бунтовщиками, Хмельницкий созвал в Переяславе генеральную раду. На ней был прочитан и принят казаками реестровый список, посланный к королю. Этим актом, завоеванным под Збаражем и Зборовым, казацкий батько сложил с себя ответственность перед разбойною массою в том, что не ведет ее
Так из-под ига панского люда посполитые перешли под иго казацкое, потому что гетман карал их смертью за бунты против панов, а сорокатысячный привилегированный казацкий народ, за реестром доходивший до статысячного, содержался на счет работы людей посполитых. Это была новорожденная, хоть и не законнорожденная, шляхта, которой недоставало только государственной нобилитации.
То, что говорит о себе в кобзарской думе Иван Канивченко, сподвижник Филоненка, было символом веры каждого казака:
Теперь людям посполитым, не шляхтичам и не казакам, предоставлялось делать сравнение между тем временем, которое предшествовало Хмельнитчине, и тем, когда «казацкая слава разлилась по всей Украине».
По свидетельству Самовидца, до бунта Хмельницкого, «поспольство во всем жили обфито (изобильно): в збожах (хлебах), в бидлах (скоте), в пасеках»; досадовали их только непривычные для украинцев «вымыслы великие от старостов и от их наместников и жидов. Бо сами державци на Украине не мешкали (не жили), тилько уряд держали, и так о кривдах людей посполитых мало знали, альбо, любо (хоть) и знали, только, заслеплени будучи подарками от (панских) старост и жидов арендарей, же (что) того не могли узнати, же (что) их салом по их же шкуре и мажут: з их подданных выдравши, оным даруют, що и самому пану вольно бы узяти у своего подданного, и не так бы жаловал подданный его. А то леда (какая-нибудь) шевлюга (шваль), леда (какой-нибудь) жид богатится, по килько цугов коней справляет, вымышляючи чинши великие, поволовщины, дуды, осып, мерочки сухие, з жорнов плату и иное, отниманье фольварков, хуторов, — що натрафили на человека одного, у которого отняли пасеку, которая всей земле Польской начинила беды»...
По свидетельству же всех современных документов, в эпоху Хмельницкого свирепствовала ужасающая нищета в той массе, которая, увлекшись казацким промыслом, помогла казакам отделить на свой пай сытный кусок хлеба на счет старост, державцев и арендаторов жидов, а сверх нищеты свирепствовал казацкий произвол, без всякой апелляции. В тех же местах, где казаки не сидели на шее у доматоров и гречкосеев (названия у них презрительные), — в тех местах свободно разгуливали татарские загоны. Казаки перебили или предали татарам панов, которые набирали бывало из своих сел охотников до гонитвы за хищниками; вооружали их на собственный счет, водили в «неведомые» поля по примеру древнего князя Игоря, и нередко, как это мы знаем по «русскому воеводичу», слагали буйную голову в бою с неверными. Теперь некому было охранять от Орды не только мужиков, но и казацких жилищ. Ворота в Украину стояли татарам настежь; Зборовский договор отдал под их кочевья все Черноморие, от Азова до Чигирина, от Чигирина до Акермана, и если они уводили в неволю даже собственных сподвижников, казаков, то каково было положение доматоров и гречкосеев!
В то время, когда Хмельницкий просил короля об освобождении Тетеревского и Котовича из тюрьмы, прибавляя: «а мы за наяснейший маестат вашей королевской милости готовы жертвовать жизнью (zdrowie swoje ronic)», — в то самое время Адам Кисель изображал королю положение дел в Украине такими словами: «После моего первого киевского обжога, о котором я уведомил вашу королевскую милость, — лишь только Хмельницкий велел снять головы и тем, которые у берегов казатчины начинали мятеж в панских имениях, и тому, что назывался гетманом на Запорожье, мужики несколько приутихли. Однакож, желая подействовать еще сильнее в этом случае, Хмельницкий намерен в скором времени отправиться (excurrere) челнами на Запорожье, чтоб очистить скопище (sentinam) своевольства и обсадить Запорожье надежною (podufala) старшиною. Здесь также велел полковникам сторожить берега, чтобы (казаки) не входили ни в какое замешательство с теми региментами, которые приблизились к Хмельнику и Бару, и предотвращать всякие бунты. Послы (Хмельницкого) также ехали к вашей королевской милости с реестрами, а другие реестры представили в киевский грод. Судя по этим поступкам и наблюдая за всею старшиною, которой у меня бывает полно каждый день, кажется, что они желают сохранить мир. Только исключенные из реестров мужики, которые было оказачились, прибегают к разным способам, чтобы не быть в подданстве у своих панов. Одни продают все и, оголев, идут к казакам в чуры и постои (jedni sie sprzedajac i ogolociwszy ze wszystkiego, za czurow i postojow do kozakow udaja), другие совсем идут за Днепр, а некоторые — таких наименее — кланяются уже своим панам.
Поэтому один Господь Бог, в своем предведении, решил и предопределил, как все это может усмириться и успокоиться. Я не смею успокоивать отечество миром; точно так же не желаю раздражать шерней и давать им повод к вражде. Один, кажется, остается совет: положиться на волю всемогущего Бога, как Ему будет угодно смягчить эту казнь, и на подтверждение присягой обещаний Хмельницкого, как он захочет их сдержать, хотя бы это было с великою кривдою и почти с порабощением (а prawie cum servitute) всех нас, украинных (панов). Еслиб я не видел такой силы и готовности, какую здесь нахожу, и если бы мог видеть расторгнутым товарищество (societatem) с казаками Орды, а также, когда бы войско могло вступить сюда раньше, нежели реки пустят (воду), то, как я всегда объявлял на сейме, наилучшим средством (pro maxima), так и теперь — не только желал бы, но просил бы униженно вашу королевскую милость, принимая во внимание все унижение, которое мы претерпеваем в мире, похожем на рабство, — лучше попытаться прибегнуть к оружию, нежели, имея, не иметь подданных. Им помогают все фортели и на суше, и на воде, потому что у них та же сила, та же готовность, та же лига, хотя меня угнетет та же бедность и несчастье (egestas et calamitas), что и каждого. Поэтому я не нахожу другого способа, как только ждать у берега попутного ветра (secundos spectare in littore ventos).
По вышеизложенным причинам, больше может сделать половина войска с осени и зимой, нежели целое войско теперь летом: ибо у них (тогда) прекращаются все фортели, и Орда не может оставаться долго с ними; а когда не будет Орды, то мы всегда, по милости Божией, можем взять верх. Еще и то надо принять во внимание, что теперь великий голод. Огультаенное хлопство должно снова приняться за землю, или, не будучи задираемо, как этого решительно Хмельницкий желает, придумает себе куда-нибудь (добычный) путь. Через это могла бы эта вооруженная толпа как-нибудь поредеть и разойтись, а если нужен повод к войне, то у Речи Посполитой он есть всегда, лишь только она будет готова к войне. Если даже казаки пожелают оставить нас в покое, то поводом к войне может быть то обстоятельство, что этот мир не только не удовлетворяет нас, обиженных, но не соответствует и самой транзакции, учиненной с ними. Два важнейшие обстоятельства, именно: восстановление католического исповедания и такое подданство, которое бы приносило панам выгоду (poddanstwo z pozytkiem panom), не скоро могут войти в колею, потому что они — или совсем не хотят, или хотели бы мало давать податков, и быть в подданстве только по имени. Поэтому признаюсь чистосердечно (ingenue fateor), что такой мир мне не по сердцу, если его Господь Бог и самое время не исправят. Только теперь опять начать войну было бы, по моему мнению, крайне опасно. Вот почему я желаю, чтобы отечество, пользуясь временем, исправило то, что должно быть исправлено (tempore temperanda temperare)... и униженно прошу не приближать войска, чтоб не давать повода к враждебным действиям... иначе — мне и всем находящимся здесь обывателям ipso facto пришлось бы творить предсмертные обеты (vovere hostias). Если же ваша королевская милость пожелаете приблизить войско и, при первом поводе (data occasione), предоставить суду Божию то, что оскорбило Республику, не дожидаясь исправления — если только какое-либо исправление возможно в этих своевольных и одичалых подданных, — не дожидаясь даже времени, более благоприятного для наших дел; в таком случае нижайше прошу о том, чтобы, прежде нежели войско двинется в Украину, я, по какому-нибудь письменному повелению вашей королевской милости, мог оставить здешний мой пост, и чтобы дворянство не вдруг, а мало-помалу... могло уйти от опасности, которая захватит нас в ту же минуту, как только пойдет молва, что войско двинулось и идет в Украину».
Вместе с тем Кисель уведомлял, что к Хмельницкому прибыли с чем-то послы из Венгрии, Молдавии, Валахии: доказательство, что «сила этой черни и счастье Хмельницкого уважаются», заметил он, и просил уведомить его с возможною скоростью; должен ли он здесь укрепиться (fidere pedem), или же думать о бегстве? Не получая ни гроша дохода из своих заднепровских имений, не мог, однакож, он обходиться без ассистенции, так как постоянно находился среди опасности (obnoxius semper periculis), а при дороговизне съестных припасов, издерживал на нее не меньше двух тысяч злотых в неделю из своего жалованья; поэтому просил пособия. «Не получаю» (писал он) «здесь в резиденции ни гроша, провианту же трудно достать, потому что его нет, а силою трудно взять. Если подданные не хотят ничего давать даже своим собственным панам, то тем более — жолнеру».
Когда таким образом спокойные прежде обладатели Малороссии находились в положении колонистов среди свирепых дикарей, или — в положении безоружных завоевателей среди враждебных к ним туземцев, — две орды, магометанская и христианская, заняв своими кочевьями широкое пространство от черноморских берегов до Случи, были поглощены заботой о своем существовании насчет культурных соседей.
Не напрасно Хмельницкий говорил в прошлом году против московского царя «непригожие слова». Попав между татарского молота и польской наковальни, по милости юного самодержца, щадившего Речь Посполитую в её несчастном положении, не оставлял он и теперь мысли показать москалю, что только тот непобедим, кто «в своем подданстве имеет покорность Хмельницких».
С Польши было уже снято золотое руно: надобно было снять его и с Москвы.
Мысль эту возымел счастливый по милости Божией и милосердый соратник Хмельницкого, Ислам-Гирей. Когда паны выкупили у него своего заложника, Денгофа, хан писал к королю: «По благоволению, помощи и милосердию Божию, мы не имеем теперь никакого неприятеля, и на все стороны обретаемся в действительной приязни. Однакож, много беседовали мы с вашими послами о предметах, достойных беседы. О том же достаточно мы сообщили и Калиновскому. Посылаем с этим главного из наших слуг, Мустафу-агу. Ему поручили мы устно все, что есть в нашем сердце, — все наши намерения и мысли. Что вам он расскажет, то будут наши собственные слова, лишь бы только, выслушав хорошо это дело, пожелали вы начать. К какому времени собравшись, можете быть готовы? Об этом дайте нам знать через Мустафу-агу. Летом-ли, зимой ли, всегда мы будем готовы; ждем только вашего решения. То дело великое! Множество царств и королевств можете приобрести. О запорожских же казаках, если бы стали говорить вам, что противное, не верьте: казацкий народ, это ваши слуги и подданные. Куда бы вы ни задумали, всюду они пойдут охотно впереди вас. Они с нами договорились в том, что без нашей воли никуда двинуться не могут. Поэтому не наставляйте уха людским россказням. А чтобы наши дружеские письма были тем приятнее, посылаю Потоцкого, подарив ему свободу за здоровье вашей головы».
О «предмете достойном беседы» писал то же самое и ханский визирь к коронному, как выражался хан, визирю, Оссолинскому, присовокупляя, что поход в Москву разъединит казаков с оказаченными мужиками, которые, в их отсутствие, сделаются теми же панскими хлопами, какими были.
Возвращение Николая Потоцкого из татарского плена Кисель приветствовал письмом от 4 апреля, называя его отцом отечества и возлагая на него великие надежды, в противность собственному мнению о причине междоусобной войны и голосу шляхетского народа, который в популярном стихотворении обращался к нему с такой оценкою: «Напрасно взваливать несчастье на Бога: не за столом было яриться на казаков. Мы дома не можем ходить без чужой помощи, и хочем давать битвы в карете» [27].
Голоса тех, которые требовали отмены пожизненного гетманства, вопияли в пустыне. Какими средствами возвысилась Речь Посполитая, такими только могла и поддерживать себя. Зная это из Саллюстия, она боялась одной переменой подать повод к другим, то есть обнаружить негодность основ своих и пасть, в лице большинства панов, от внутренних причин скорее, чем она пала от внешних. Но не дряхлым подагрикам было стоять против бури, которая, в короткое время отсутствия Потоцкого, изменила лицо Польши до неузнаваемости.
«Не та rerum facies» [28], (писал к нему Кисель), «не те достатки, не та военная сила, но то же самое надменное и окровавленное нашим несчастием бешенство (ale taz infortunio nostro inflata i zajuszona rabies). Все мнения наши полны пусток, так что Украина едва в состоянии содержать стечение и сброд вооруженной черни (colluviem et congeriem armatae plebis). Увидите сами, в каком хаотическом состоянии находится она со стороны Днестра. Здесь на Днепре я сижу в тройной опасности: во-первых, чтобы Хмельницкий остался верен клятвенному слову, что обуздает чернь; во-вторых, чтобы чернь не возобладала над ним и не встала под новым главою (cum novo capite non recrudescat); в-третьих, чтоб наши не застучали в берег (zeby od nas w brzeg nie kolatano), и от нашего домогательства не поднялась буря... Мало-помалу будем осваиваться с нашими одичалыми подданными, довольные, на первый раз, одним признанием нашего хоть и бездоходного господства (z razu sola recognitione dominii, chociaz bez pozytku, kontenci)... Принизившись так, как мы принизились, не надобно давать повода к войне, а хана как можно секретнее (quam citissime) уведомить что мы все сделали для черни, а она для нас еще ничего, и дела обеспечить там... Теперь уже дело идет не о ремне, а о целой шкуре польской. В крайнем свирепстве черни, и потому в крайней опасности Республики, крайние средства не уйдут от нас... За Днепр поехало много братьев (шляхты), хоть я и не советовал: жестокая стрела бедности и нужды не взирает ни на какие опасности (durum telum egestatis et necessitatis nec periculo respicit). Мои слуги, перед сеймом, введены туда по великой де благосклонности, но до сих пор они там гости, а не хозяева».
В заключение письма, Кисель говорил и что теперь в Варшаве великий посол царский, и что он советовал бы послу, глядя на Польшу, не подвергать Москвы такой же опасности, и лучше держаться с панами, нежели с мужиками... Но и паны, и мужики так хорошо зарекомендовали себя перед москалями, что царскому послу трудно было решить, которое из двух зол меньшее.
Умудренный горьким опытом, Кисель оставил, наконец, свой оптимизм относительно земляка и приятеля, Хмельницкого. Из легковерного политика он превратился в печального историка, и письма его вносят много света в туман, которого напустили в тогдашние религиозные, социальные и национальные соотношения наши украиноманы да казакоманы. От 6 мая он писал к королю из Киева: «Хмельницкий велел собраться под Полтавой на ханскую службу (na usluge hanska) по триста человек отборных казаков из каждого полка,
В письме к Потоцкому о брацлавском полковнике Нечае Кисель писал, что нет большего бунтовщика в Украине. По отъезде Хмельницкого из Киева (рассказывает Кисель), он оставался здесь две с половиною недели, уведомил очаковского бея, кочующего в Диких Полях, что с ляхами нет мира, и просил прислать ему 2.000 татар. Орда пришла к Брацлаву, и, не найдя там Нечая, вернулась в свое кочевище, но множество людей обезглавила, в том числе и одного шляхтича, захваченного в доме. Узнав об этом, Хмельницкий поклялся снять голову Нечаю, и послал за ним, но так как Нечай человек богатый, то его ставят наравне с Хмельницким».
По всему этому Кисель советовал королю не обеспечиваться татарским предложением, не приближать войска к границе, в избежание драк, а написать к Хмельницкому, чтоб он, согласно Зборовскому договору, возвратил на хвалу Божию костелы, вывел казаков из-за линии, не принимал в казаки сверх реестра, привлек подданных к повиновению панам, да еще, чтобы Нечай, за призвание Орды, был казнен смертью. Свое положение в Украине изображал Кисель так, — что, «въехав между гадов и пригасив огонь бунта, живет он, как Овидий, среди ежеминутной опасности, не удостоиваясь ни похвал, ни порицания, ни подкрепления... Всюду полно бунтов» (писал он), «отовсюду получаются страшные вести, из Самуилова, Котельни, Винницы и пр.»
Для отвращения грозившей польскому отечеству беды, почтенный Свентольдович пытался свалить ее с больной головы на здоровую, и забывая о своей православности по примеру Хмельницкого, поджигал его к войне против Москвы. «Так как Москва» (говорил он в пунктах своих переговоров с Хмельницким в Черкассах, 20 июня), — «так как Москва не хочет дать казакам надлежащей дани (dani nalezauej dac nie chce), и еще домогается у короля правосудия, то чтобы просил хана помочь им».
Хмельницкий отвечал, что пошлет к хану, и, без сомнения, Орда придет к казакам: ибо, по договору с ними, хотя бы хан сам и не пришел, то должен послать нуреддин-султана со всем войском. Желал бы, однакож, чтобы король обеспечил за собой Орду особенным обязательством (osobliwym obowiazkiem): а то Москва отторгнет ее подарком, так как Орда на подарки падка.
«Если бы пришлось воевать с Москвой» (спрашивал Кисель), «то с какой стороны, по его мнению, следовало бы напасть на неприятеля»?
Хмельницкий отвечал, — что, «соединясь с татарами там, где Муравский Шлях притянул к Северщине и называется Свинною Дорогою (Swinia Droga), куда Кисель, будучи послом, шел от границ к столице, тем шляхом идти и, широко распуская загоны, не мешкать у замков: они потом будут того, чья будет земля.
На вопрос: нужно ли ему сколько-нибудь польского войска? Хмельницкий отвечал:
«Нам с татарами не долго собираться в поход, а польское войско наделало бы великого шуму. С этой стороны достаточно будет казаков и татар, только чтобы казаки были уверены в безопасности домов, жен и детей».
А какую бы пору избрал он для войны? спросил Кисель.
Хмельницкий отвечал, что татары пойдут не раньше жнив, когда выпасут лошадей.
Но это в наступательной войне, в оборонительной же надобно тотчас войску Запорожскому пересунуть (przesunаc) за Днепр; а московских послов задержать до тех пор, пока не будет все устроено к походу.
«По этим пунктам наших переговоров, Хмельницкий, кажется, искренно желает в настоящем деле служить королю и Речи Посполитой», замечает в своем донесении Кисель, и присовокупляет несколько благих советов. Если решится король на войну с Москвой, то чтобы при письме к Хмельницкому послать какую-нибудь тысячу червонцев и короткий
Кисель советовал не допускать московских послов до разговоров с послами казацкими, так как хмельничане домогаются от Москвы дани (ze siе u nich upominaja о kazni) и забирают у них пасеки.
Он советовал народность и религию русскую (genlem et relionem ruska) сохранить в величайшем спокойствии, так как Хмельницкий намекнул, что, идучи на эту службу, хочет потребовать возвращения церковных имуществ и владычеств русских dе facto.
Наконец, он советовал прислать Киевскому и Браиловскому воеводствам королевские универсалы, чтобы все вели себя как можно скромнее, сообразно времени (tempori serviendo), а из домов не уходили. Кроме того, советовал Кисель отсрочить в этих воеводствах трибунальские дела до более спокойного времени: ибо, под предлогом выезда на трибунал, паны уезжают из Украины, а уезжая, подданых обдирают без всякой меры (poddanych bez res pektu zdzieraj).
У Яна Казимира не было ни ума, ни совести, ни чести. Любезнейшее из иезуитских чад и орудий, он был готов на всякую войну и на всякий мир безразлично, по вдохновению минуты. Так он отнесся и к предложению Ислам-Гирея. Посылая к хану с секретным наказом дворянина своего, Бечинского, он поручил ему переговорить, по пути, с мультянским господарем, Бессарабом, которого уведомил письмом, чтоб он дал Бечинскому «полную и несомненную веру» во всем, что он скажет от королевского имени.
В вопросе о Московской войне, на короля действовал Потоцкий, которому с этою целью хан даровал свободу. От 26 августа Ислам-Гирей снова писал к Яну Казимиру, и говорил уже прямо, что о московском деле много толковал с его коронным гетманом.
При этом жаловался, что донские казаки сделали морской набег несколькими чайками и увели много крымских подданных в неволю. Хан довольно комически претендовал на предъявленные Москвою королевскому правительству требования. «Ваше оскорбление» (писал он) «есть наше оскорбление. Мстя не столько за свою, сколько за вашу обиду, мы посылаем 27 августа брата нашего, султан-калгу, на Москву». Он советовал, посредством литовского войска, овладеть пограничными московскими городами. «Мы очень сильно уповаем на милосердие Божие» (говорил, точно католик, Ислам-Гирей), «только чтобы вы, поручив себя ему, стояли мужественно. Не о себе мы думаем, а о том, чтобы сделать вам добро. Мы удовольствуемся завоеванием своих единоверцев (казанцев и астраханцев), а вы, сколько добудете христианского царства, то будет ваше. В нашем сердце нет никакой хитрости. Что я в начале с вами под Зборовым постановил, от своего слова не отступлю».
Бесхитростный хитрец умел задеть в пустом сердце Яна Казимира самую чувствительную струну. Выродку норманских завоевателей было приятно думать, что он, по проложенной братом Владиславом дороге, стяжает себе в Московском Царстве славу великого полководца, и бедствиями своих соседей осчастливит бедствующую Польшу. Но его, как и всех поляков, путал наш старый Хмель, обвиваясь кругом своими цепкими завитками. После совещания с Киселем в Черкассах о разорении православного царства в пользу католического и мусульманского, он возмутил благочестивые помыслы Адама Свентольдовича непонятною выходкой.
В Чигирине появился посол турецкого султана, Осман-ага. Привезли его из Очакова. От оказачившихся шляхтичей Кисель узнал, что «турецкий цесарь» говорил о Зборовском мире: «Не может этого быть, чтобы ляхи не мстили казакам», и насоветовал Хмельницкому вести с ними войну, а он дает ему 100.000 войска на целый год и обещает представить казакам «провинцию», где они будут совершенно свободны, «как люди шляхетского народа». Хмельницкий отвечал, что давно желал этого и в таком смысле писал к султану, но что волошский господарь, как изменник цесаря, перехватывал их и посылал в Польшу.
Турецкое посольство перестроило все планы Хмельницкого: оно вдруг освобождало его и от молота и от наковальни, между которых он попал под Зборовым. Турецкий цесарь повелит хану кончать с ним ляхов, как теперь хан повелевает ему щадить их. С помощью турок он будет силен всем татарским ордам, и сделается таким ханом, как потомок Чингиса.
Так ли он думал, или как-нибудь иначе, только недавний союзник Польши против Москвы заговорил с благочестивым своим советником, Свентольдичем, по-неприятельски. Теперь де посажу на господарстве Моисея Могилу (Петрова брата и по имениям наследника), да не только Польскую Корону, и Рим отдам цесарю!
В это время прибыли к нему послы от краковского воеводы, князя Владислава Заславского, и от калусского старосты, молодого Яна Замойского, с разными ходатайствами. Он пригласил их к обеду, выслушал каждого внимательно, и, после разных бесед, сказал кротко: «Ни король, ни Речь Посполитая не может принудить меня ни к чему: бо я соби вольный, и буду служить, кому захочу. Верный у меня помощник Турецкий царь, наш милостивый пан, также и царь Московский, а все орды присягли мне. Не только Польскую Корону, но и Римское панство кому захочу отдам в руки, а всем панам не пущу маетностей, пока не выдадут мне Чаплинского. Если ляхи точат (строят) обоз, то и я пускаюсь тотчас же (в поход), а те, которые там живут, первые поплатятся жизнью за свой лагерь».
Вот какие вещи говорил он кротким голосом, и голос этот был ужаснее того рева, который в Переяславе заставлял дрожать на панах шкуру. Хмельницкий чувствовал себя сильным не только ляхам, не только татарам, но и своим детям, друзям, небожатам с их Перебийносами, Джедтахлами, Нечаями.
На другой день (рассказывает безымянная реляция) ездил Хмельницкий на проездку. Кто знает, что выражала проездка у такого человека? Может быть алкающую мщения ревность к тому, кто смел с таким крупным зверем спорить за самку. Может быть, его томил избыток гордых замыслов; а, может быть, на проездку вызывало чувство свойственной кровавому злодею тоски, отводимой только новыми кровавыми замыслами. Проездившись (говорит реляция) Хмельницкий пил с Дорошенком, своим гарматным писарем (братом известного наследника его туркомании, Петра).
Варшавский Аноним, представляющий такое же эхо слухов, занимавших Польшу в то время, каким для Москвы был Кунаков, рассказывает, с признаками реальности, о том, что заставило казацкий вулкан извергать зловещий пламень, предсказывавший новые пожары и новые реки человеческой крови. Осман-ага привез Хмельницкому от султана турецкую саблю в дорогой оправе, знамя с изображением полумесяца, золотую гетманскую булаву и титул Украинского князя. Султан желал, чтоб он взял Каменец-Подольск и отдал туркам в знак верности (как это сделал через 22 года Петр Дорошенко). Хмель был готов на этот подвиг и, для вернейшего успеха, просил Осман-агу сохранить его обещание в тайне. Но каким-то путем разнесся слух, что он говорил султанскому послу: «Тут польские послы шпионничают и подбивают меня к войне с турками, но я скоро их отправлю ни с чем, а неприступную крепость Каменец захвачу врасплох». Потом де пригласил Осман-агу, человека трезвого, на попойку, пил за здоровье Турецкого цесаря огромными кубками, и ничего не опустил для удостоверения турка в искренней своей дружбе.
Узнав об этом (рассказывает Аноним), Адам Кисель едва не умер с горя, что он уверял короля в искренности Хмельницкого. Адам послал к нему своего брата Юрия, черкасского старосту. Хмельницкий встретил Юрия Киселя словами: «принял я протекцию Турецкого царя», и «хвалился безбожным делом» (пишет Аноним), «как будто чем добрым».
Свидетели этой сцены (продолжает он) были делегаты разных панов с подарками, которыми они надеялись смягчить его и выпросить своим панам дозволение возвратиться в украинские маетности. Юрий Кисель весьма красноречиво убеждал Хмельницкого бросить неверного и коварного турка, но его красноречие подействовало на Хмельницкого, разгоряченного вином, так, что он велел всех панских послов и самого Киселя повесить, как шпионов. Но Выговский, вместе с бывшею Чаплинскою, отсрочил казнь до утра и, по выражению Анонима, «апеллировал от пьяного к трезвому». Хмельницкий извинился перед жертвами своего русского единовладничества и самодержавия словами: «Вчора я з досады впивсь и здурив». Но тем не менее отправил Осман-агу, на зло ляхам, торжественно, причем было сказано: «от гетмана и князя запорожского Турецкий цесарь принимается за найвысшего пана, протектора» и т. д.
«Так то Хмельницкий исполнил Зборовский договор!» (восклицает совершенно по-католически Аноним): «ему лучше быть бисурманом, нежели униатом».
Рассказ Анонима подтверждается лаконическою реляциею, в которой сказано:
«Напившись с Дорошенком, велел он утопить ляхов. Сама упросила. Проспавшись, он и сам раскаялся».
«4 августа» (продолжает безимянная реляция) «прибыл к нему ханский посол с требованием (woiajac) идти в Московщину со всем войском, и чтоб 26 августа стоял на границе, куда и султан-калга двинется с Ордою... Теперь разосланы всюду универсалы, чтобы все готовились к войне, не только реестровые, но и охочие, только неизвестно, к какой».
До приезда Осман-аги, не знал и сам Хмельницкий, к какой готовиться ему войне.
Заварив «с ляхами пиво», он должен был пить его до конца, и для того, чтоб уцелеть на кровавом пиру бросался в противоположные крайности.
Страна, еще недавно представлявшая возможность богатеть мещанам и жить изобильно в хлебах, скоте, пасеках селянам, сделалась теперь голодною не только для отверженных землевладельцев, не только для казаков-реестровиков, но и для оказаченных пахарей, которые волей и неволей перестали быть хлеборобами. Видя, что ему не сдобровать среди раздраженной убожеством черни, Хмельницкий нашелся вынужденным изобресть новую войну с кем бы то ни было и за что бы то ни было, лишь бы привлечь к себе завзятых новой мечтой о добычном промысле, сделавшемся почти единственным в Малороссии.
До нас дошла песня, вспоминающая Хмельнитчину и характеризующая чувства хмельничан, пропившихся, голых и голодных:
Казак был подобен пугачу, падающему на степной курган с голодным, отчаянным, зловещим для многих криком
Казацкие историки, поэты и публицисты внушают своим читателям, что казаки воевали за православную веру и русскую народность. Но казак, в своем добычном промысле, не разбирал вер и народностей, как и татарин. Он был готов идти на москаля, как и на турка, — «идти на грека, серба, волоха, как и на ляха. Лучшей славы для него не было, как устрашать все народы и грабить их имущество.
Что касается Хмельницкого, то, не говоря уже о его мстительности за батьковщину, за коханку, за посягательство на его жизнь, — в настоящем своем положении, он бы не призадумался погубить весь мир для спасения себя от раздраженной толпы, — погубить и самих сподвижников своих, как это предлагал Наливайко Сигизмунду III. Предательская Наливайкова мысль вертелась и у него в голове, как это мы видели из его бесед с Киселем.
Миновало уже для малорусского поджигателя время, когда он, по словам кобзарской думы, взывал к оказаченной черни:
Погуляв столько, насколько хватило кровавой добычи, усыновленная злобствующим шляхтичем голота хотела гулять по-казацки бесконечно. Напрасно батько Богдан воспрещал своими универсалами бунты и неповиновение панам, напрасно грозил своевольникам жестокими казнями и приказывал полковникам казнить на месте всех, кто окажется виновным, а некоторых сорвиголов казнил при себе в Киеве. Он очутился в положении Нерона, принуждаемого злодействами к поступкам добродетельным, а добродетельными поступками — к злодействам. Хмельницкий сделался таким чудовищем, что даже его достойный биограф и панегирист написал о нем: «Имя его, которое до того времени произносилось с благоговением русскими, стало у многих предметом омерзения».
В свою очередь, охраняемые Хмельницким землевладельцы не могли чувствовать себя безопасными среди народа, который даже казаков заставил быть его судьями и карателями. «Наше примирение пахнет рабством для самих нас», говорили паны.
Обширные имения были их собственностью только на словах, на самом же деле составляли кочевья номадов, у которых не было других бесед, кроме воспоминаний о спущенной с рук добыче и надежды на новое обдиранье панов и жидов. Жадным ухом прислушивались казаки и мужики к рапсодиям своих Гомеров:
Мечты кровавые сменили у этого народа заботы о семье, о доме, о земледельческом и промышленном благосостоянии. Стоило только ему перейти от своей природной угрюмости к пьяной песне, — он воспевал резню да побоища: