Новость эта наполнила всех безумною радостью, но потом — новым страхом.
Сомневались, чтобы король вверил столь важное дело такому молодому человеку.
Никто лично не знал его. Боялись нового коварства со стороны Хмельницкого. Почему не приехали новые комиссары? Почему засели они в неприятельском таборе и смотрят на новый казацкий приступ? Не таким воображали себе освобождение герои осадного сидения. Король знал бы цену людям, которые своим самопожертвованием остановили вторжение дикой силы во внутренние области королевства...
Региментари допрашивали Ромашкевича публично: на каких условиях заключен мир под Зборовым? Гонец сперва молчал упорно, наконец угрюмо отвечал, что это не его дело, и что комиссаров задержал у себя Хмельницкий до утра.
Скоро явился в панском обозе другой гонец, с письмом от Хмельницкого. Гетман уведомлял панов о заключенном мире и окончил свое письмо такими словами: «А как ваши милости обещали хану несколько сот тысяч, то приготовьте их. По получении денег царь отступит».
Паны отвечали Хмельницкому, что не обещали ничего, и скорее все погибнут, нежели заплатят хоть один талер.
Ромашкевич, видя, что региментари готовятся к завзятой обороне, начал рассказывать, как бились под Зборовым, какой заключили мир, и что слышал в казацком таборе.
Паны слушали его молча. От стыда и сожаления о своих напрасных страданиях, старые воины поникли головами. Гонец пересказывал им, как их враги хвалили их мужество, называя их сердитыми, и как татары ломанным языком своим издевались над королевским войском: «Под Збараж одна лях десет татар ззиж; на Зборув одна татар десет лях бере». Никого не занимали ни хвалы, ни насмешки. Известие о позорном мире наполнило панский лагерь великим горем. Жолнеры, столько раз явившие себя героями, теперь упали духом, точно на них повеяло от короля заразой себялюбивого ничтожества. Их подавляла тоска о стольких утратах, о стольких напрасных подвигах, о стольких неслыханных страданиях.
На другой день, когда прибыли Ожга и Минор, региментари объявили, что не давали никаких обещаний и ни о чем не трактовали, так как «разошлись в прелиминариях». Но хан уперся в своем требовании, и паны согласились дать ему 40.000 талеров, в счет неуплаченного окупа за Сенявского. В залог за эту сумму дали хану Потоцкого, богатого шляхтича, но не из того дома, главой которого был Николай Потоцкий.
23 августа жолнерам дозволили выходить из замка. Тогда между панским и казацким обозами появились тысячи торговых будок. Открылась ярмарка. Жолнеры покупали у казаков лошадей и съестное. Знакомые угощались взаимно горилкою, хлебом, яблоками. Вместо боевой тревоги, поднялся шум жизни мирной. Однакож, и здесь обнаружилась казако-татарская привычка к воровству и разбою. Сперва схватывали с голов у жолнеров шапки, потом казаки нескольких совсем ограбили, а татары нескольких неосторожных увели в неволю. «Кто вмешивался в толпу, не имея знакомых» (пишет очевидец), «те попадали в беду».
Наконец 25 (15) августа с рассветом, отступил хан с торжествующею Ордою, за ним двинулись казацкие возы в несколько десятков рядов, а за ними, в полдень, Хмельницкий, окруженный татарскою гвардией своей и блестящими «казацкими признаками».
Только тогда осажденные вздохнули свободно. Отворились лагерные ворота. Толпы народу высыпали обозревать поле. Вся окрестность была изрыта вдоль и поперек. Семь больших окопов, насыпанных панами и казаками, окружало панский лагерь, из которого два хана напрасно грозили повытаскать ляхов за чубы. Окопы вокруг казацких таборов и татарских юртов, жолнерские «квартиры», шанцы, разбросанные, подобно кротовым норам, по полю, апроши, поперечные рвы и земляные верки, обломки оружия, возов, палаток, конская падаль и почетные «могилы» над людьми покрывали равнины вокруг Збаража. Везде на этих местах кипел бой и лилась кровь.
Борьба не прерывалась более шести недель. Осажденные выдержали 20 приступов; 16 раз выходили они в поле и наступали на осажденных, 4 раза рыли и поновляли валы, редуты, рвы, 75 раз выскакивали мелкими партиями против неприятеля, и одна рука держалась иногда против сотни и больше казако-татарских. Таковы польские предания, опирающиеся на достопамятном факте, что сотни тысяч варваров не одолели девяти тысяч хорошо вооруженных и опытных в военном деле жолнеров.
Как ни величался Хмельницкий перед королевскими послами своею вечною дружбою с татарами, но никто лучше его не знал, что татары друзья опасные. Еще до прихода к Збаражу, о казацких союзниках царские люди доносили в Москву такие вести: «А татаровя стоят от казаков верстах в 10 с своими полки, и те де татаровя украдкою их, казаков, на проездах побивают, и в полон емлют, и конские стада отгоняют, и от того де казаки оберегаютца и страшатца добре, что они, татаровя, им, казаком, ставятца сильны».
Так было в самом начале Збаражского похода. По его окончании, татары являются друзьями того же самого свойства. Вестовщики доносили царю: «А шол Богдан Хмельницкой, помирясь с королем и отпустя от себя татар, в свои городы з большим опасеньем полками и с снарядом 10 дней, боясь от татар погрому, потому что татаровя, будучи нынешнего лета в Польше с черкасы вместе, многие литовские городы повоевали и полон многой поймали... И для де того Хмельницкой от татар держит большое опасенье, потому что запорожские черкасы многие изнужились, и бредут назад в городы свои пеши».
В момент превозносимого казацкими историками торжества Хмельницкого над ляхами, в судьбе казацкого батька сделался поворот. Не помогла ему искусственная встреча, сделанная пилявецким и львовским добычникам в Киеве. Народ, который он, аки Моисей Израиля, спасал от ляшеской неволи, встречал и провожал его песнями вроде следующей, записанной мною самим на его родине:
Проклятия несчастного народа, без всякого сомнения, долетали до ушей казацкого Моисея. Для такого сердца, какое выработали в груди нашего Хмеля иезуиты, сами по себе эти проклятия значили столько же, как для его сподвижников крик облитого горилкою и подожженного святоюрца; но этот возлюбленный сын своего украино-казацкого отечества веровал в таинственную силу слова, и погубленные им сотни тысяч земляков должны были в его уме иметь нечто общее с песнями, предающими его анафеме.
Казацкий батько еще зимою послал в Белоруссию 10.000 малорусских мужиков, под начальством Голоты, о котором кобзари поют, что он не боялся ни меча, ни огня, ни третьего — болота. По словам кобзарской думы, долетевшей до нас из кровавой пропасти, именуемой Хмельнитчиною, Голота сводил свои подвиги к такому концу:
Для «хороших мыслей» Белоруссия представляла казаку Голоте еще больше простора, нежели царю Наливаю. В течение полустолетия казацкая пропаганда проникла даже к подгорским опришкам и варшавским гультаям. Города за Припетью, убежище осиротелого дома удельных князей Олельковичей от казаков и татар, вскипели теперь бунтом нетяг против людей имущественных и гулящей черни против панов. Местная шляхта покидала свои хозяйства и толпами замерзала по дорогам. Голота, как и Перебийнос, воображал уже себя вторым Хмельницким, властвуя над лучшими мужиками и мещанами посредством худших. Но весной Викентий Гонсевский, собрав гарнизоны, вытесненные казаками Голоты из городов, напал врасплох на его скопище, загнал его самого в Припеть и потопил со множеством таких же рыцарей «хороших мыслей».
С другой стороны литовский гетман Януш Радивил, с главным литовским войском, приблизился к Речице, где засел было другой мурза казацкого хана, Стецько Подобайло. Этот был послан Хмелем в Белоруссию с 10.000 свежего войска только для того, чтобы не дать Радивилу двинуться в новое «казацкое гнездо», Киев. Радивил запер его в устье Сожи над Днепром и начал громить пушечной пальбой.
На выручку Подобайла Хмельницкий двинул 300.000 лучшего казацкого войска, под начальством одного из образованных сообщников своих, шляхтича Кричевского. Но Радивил вместе с Гонсевским не дал ему соединиться с Подобайлом и, после кровопролитной битвы, окружил шанцами в такой западне, которая напомнила казакам Медвежьи Лозы. Подобайло воспользовался разъединением литво-русских сил, вырвался из тесного кута и спешил на соединение с Кривоносом, но был разбит наголову.
В то же самое время над Кричевским, кумом, приятелем и главною опорою Хмельницкого, совершилось проклятие, которое посылали ему самому татарские пленницы. Как много терял Хмель в этом сподвижнике, видно, между прочим, из того, что простреленный пулею Кричевский был нарисован с обнаженною грудью и награвирован в «Theatrum Europaeum», издававшемся тогда во Франкфурте.
Раздраженные литво-руссы поминали своего Буйвида кровавою тризною: с войском Кричевского случилось то, что постигло завзятых казаков Наливайкова полковника Мартина под Копылом. Хмельницкий получил об этом известие незадолго перед тем, как очутился между татарским молотом и польскою наковальней под Зборовым. Проклятия, встретившие «старого Хмеля» в Украине, должны были получить в его душе зловещую выразительность.
И в глазах спасаемого им народа, и в его собственных, на его свирепом деле лежала печать Господня отвержения. Сколько в Польше, столько же и в Малороссии были недовольны заключенным в Зборове миром. Растравленные прошлогодней добычей мужики шли на новую добычу по большей части теми самыми местами, в которых — или хозяйничали по-татарски сами, или предоставляли хозяйничать своим наставникам, татарам. «Поживы» в 1649 году было сравнительно мало, её искателей — сравнительно много, и эти искатели были подгоняемы к опасным битвам казацкими списами да татарскими нагайками. Множество их очутилось у татар в ясыре вместе с теми, на кого набегали они с татарами; множество пало в битвах, которые «старинные» казаки устраивали так, чтобы казаки «охочие», затяжцы мужики и мещане, служили им прикрытием вместе с гонимым впереди скотом; остальные, как рассказывал в Москве путивлец Литвинов, «брели домой пеши изнужившись».
Оказаченные мужики были крайне недовольны подвигами Хмельницкого: обманулись они в своей надежде жить на счет ляхов, которою так восторгалась одичалая в нашей украинщине Клио. Еще меньше были ими наушники их, запорожцы, и всех меньше был удовлетворен сам казацкий батько.
«Это Москва наделала нам таких шкод!» (шумело преславное Запорожское войско).
«Когда б она послушалась на первых же порах нашего батько Богдана, давно были бы мы за Белою Водою; давно бы не было на свете ни ляха, ни жида, ни проклятой Унии»! И вот по всему московскому пограничью пошла ходить молва о том, что казаки, вместе с татарами, нагрянут к православным тем же обычаем своим, что и к неверным ляхам да люторам; а обычай де у них тот же татарской: живут они добычею, воюют из-за добычи. А теперь хан даже грозит Хмельницкому, «сослався с Польским королем и с поляки», — грозит воевать его самого, коли не пошел бы воевать с ним государеву землю. На то де они побратимы: поклялись брат брату на сабле, Хмельницкий присягою, а хан шертью.
Так, в общих чертах, сложилось общественное мнение пограничников о збаражских и зборовских героях; а признаки враждебных замыслов видели они в том, что «конотопцы государеву землю роспахали многую, и хлеб сеели орженой и яровой, и сена покосили, и лес хоромной и дровяной и бортноя деревья посекли, и межи и концы перепахали, и грани попортили», — видели в том что «по реке Суле и по реке ж по Терну черкасы из черкаского войска леса запустошили, и лошеди у недрыгайловцев черкасы крадут, и дворы и гумна жгут, а от посаду Недрыгайловского всего саженех во сте поселились черкасы городком Костентиновым», — видели в том, что «дворы деревни Кулешовки поставили на государевой земле, и мельницу на речке Уси к государеве стороне и к берегу», — видели в том, что черкасы во всех пограничных городах своих «говорят не тайно» о своем намерении «итти з гетманом однолично на Московское Государство войною за то, что государь не учинил им, черкасом, ратной помочи на поляков», — наконец и в том, что казаки, вспоминая о жалованье Запорожскому войску от прежних московских государей, вознамерились наложить на Москву такой гарач, какой татары наложили на ляхву; «а будет де ты, государь» (писали в Москву путивльские воеводы) «им, Запорожским черкасом, своего государева жалованья дать не укажешь, и ему, черкаскому гетману, Богдану Хмельницкому, с черкасы и с татары однолично итти войною на твое государево Московское Государство».
Москва смотрела на казаков Хмельницкого, как на прозелитов татарщины, и слухи о враждебности мнимых «борцов за православную веру и русскую народность» получили серьезное значение в её глазах, особенно после собрания в Царской Думе повсеместных в Украине толков о задуманном двумя ханами походе на Дон, с тем, чтобы «татаром с черкасы збить донских казаков з Дону до одного человека», и потом «Крымскому царю с Запорожскими черкасы идти войною на Московское Государство».
Действительно православное значение Москвы было для казаков последним делом.
Это в Москве знали даже по деяниям казаков Сагайдачного, восстановителя киевской митрополии. Кадры Запорожского войска состояли из шляхтичей банитов, принадлежавших не только к римским католикам и к немецким протестантам, но и к арианам. «Какие они христиане?» (говорили о москалях в данный момент казатчины кошевые и куренные витии). «У них вера царская, а не христианская: как повелит им царь, так они и веруют». — «Коли б вони знали благочестие» (прибавляли к этому богомольные казаки), «не попустили б вони Божих церков ляхам на поталу; не дали б вони побивати нас проклятим пекельникам, бісовим ляхам та німоти. За московською підмогою, звоювали б ми і спліндрували б увесь світ; ми б в самого римського папу віддали турчинові в неволю. От би коли була наша честь, слава, військова справа! От би коли ми себе на сміх не подавали, ворогів під ноги топтали! А не схопив москаль нам помагати, ходімо з Ордою самого його воювати»!
Что так должны были логически последовательно мудрствовать все, кого казацкий батько называл, по словам кобзарей, дитьми, друзьми, небожатами, это видно из того, что логика казакоманов нашего времени не далеко ушла от подобного воззрения на порядок вещей в свете. Мы уже знаем, какими горькими сетованиями и злобными угрозами разражался он на равнодушие Москвы к его великому предприятию. Но после припадков горя и злости опять выражал готовность «служить христианскому государю»; что, впрочем, не мешало ему возвращаться к старой казацкой теме.
Однажды, когда путивлец Василий Бурово да путивльский пушкарь Марко Антонов явились к нему с жалобой на казацкие захваты по московскому рубежу, «начал он их бранить и называть лазутчиками: ездите де вы не для расправы, для лазутчества. А приказывал де с ними с грозами и велел нам» (писали путивльские воеводы к царю) «словесно: не токмо де, что их литовские люди твоею государевою землею за межею владеют, ждали б де мы, холопи твои, ево в себе в гости под Путивль вскоре: идет де он, гетман, войною тотчас на твое государево Московское Государство. Вы де за дубье да за пасеки говорите, а я де все — и городы московские и Москву сломаю. Да и против тебя, государя, говорил он, гетман, непригожия слова: «Хто де на Москве сидит, и тот де от меня на Москве не отсидитца».
Так бесновался в своем бессилии против татар и ляхов казацкий батько, поживившись у хана, «як собака мухою», сказали б козаки-друзи. Теперь уже не было ему торжественной встречи в его столице, Киеве, наименованной так в чаду первых успехов. Он перестал быть единовладником и самодержцем русским. По своей присяге, теперь он был такой же королевский подданный, как и всякий другой казак. Хан дал ему гетманскую булаву и знамя рукою ничтожного, по гордому воззрению пилявецкого героя, жидовского короля; хан мог ее предоставить Забугскому и любому полковнику казацкому. Этого мало: Хмельницкий очутился данником крымского хана.
Молва гласила, что гетман отсчитал ему 500.000 талеров из собственной «шкатулы»; а «що по титулі, коли нема в шкатулі»? говорит малорусская пословица. Но татарская помощь стоила дороже. Для вознаграждения мусульман-людохватов была наложена поголовная подать на тот народ, который казацкий Моисей взялся освободить от польского ига.
Дороговизна съестных припасов возросла между тем страшно. Дома оставались только женщины, дети да немощные инвалиды. И те работали мало, имея в виду великую и богатую милость от Бога за избиение злочестивых ляхов и проклятых жидов. Но вместо денежных людей, обременных добычею, возвращались большею частью
Они увеличили, а не уменьшили, голод и нищету в Украине. Вернувшись домой, они пропивали даже то, что в их отсутствие припасали женщины пряжею, тканьем и т. п., как об этом выразительно говорит украинская Одиссея, которая, по милости казацкого «всегубительства», дошла до нас в таких отрывках сквозь Хмельнитчину и Руину, как эпос варяго-русских времен — сквозь татарское Лихолетье.
Украинская Одиссея, с примерным для историков прямодушием, изображает милые привычки казацкого быта, приобретаемые в безжённых товариществах. Несчастная Пенелопа наша не знала, как скрыть перед соседями синяки под глазами, которыми наградил ее за одиночество казак-Одиссей, и, чтоб отклонить насмешки, придумывала разные небылицы.
Результатом казацких подвигов и приобретаемой в походе нравственности украинская Одиссея выставляет следующую картину:
Знати, знати козацьку хату
Крізь десяту:
Вона соломою не покрита,
Приспою не осипана,
Коло двора не чиста (сила) ма й кол
На дровітні дров ні поліла:
Седить в ній козацька жінка, околіла.
Знати, знати козацьку жінку:
Що всю зиму боса ходить,
Горшком воду носить,
Половником діти наповає [10].
Люди этого пошиба, общего в казатчине больше всякого другого, не могли внести в Малороссию ни практического ума, ни доброго, умиротворяющего чувства. С ними вернулись в шинки, корчмы, кабаки все те чудовищные истории, которыми запорожцы, подобно иезуитам, прикрывали движение своих корпоративных целей. С их бурным наплывом в города и села, нежные песни украинских женщин, эти грациозные в своей страстности произведения неграмотной Музы, были заглушены песнями разбойными.
Они внесли в города и села запорожский разврат мышления и разврат чувствования, в прибавку к тому, что угнездилось там со времен оных. Пропагандируя войну за веру, вместе с войною за казацкую «честь-славу, войсковую справу», при посредстве пьянства, картежничества, костырства и кабачного распутства, они поднимали голодную, беспутную и бесчестную чернь на московского царя с таким успехом, что московские пограничные воеводы стали сзывать сельских жителей в города для осадного сиденья, а к царю вопияли о плохом вооружении своих команд и замков-острогов.
Между тем паны, теснившиеся за Случью и Припетью, с нетерпением ждали времени, когда будет им дозволено вернуться в свои займища, на пепелища их колоний, в окровавленные развалины их домов. Дозволение зависело de jure от сеймового утверждения Зборовского договора, но de facto — от настоящих владельцев панских имений, настоящими же, фактическими владельцами были те, от которых бежали владельцы юридические. Такова была дилемма Хмельнитчины. Руководитель изгнания из Украины ляхов-католиков, ляхов-протестантов, ляхов-православников, то есть вообще панов ляхов, поднял поголовно всех способных и готовых к бою, как вооруженных, так и безоружных, поднял не только на освобождение русского народа от гонителей христианской веры, как он прокламировал, но на истребление и самого имени ляшеского. Под этим девизом бился он с князем Вишневецким, с королем и наконец с панскою челядью — за казацкую «честь-славу, войсковую справу». Чтоб не было на Украине ни ляха, ни жида, ни Унии, уложил он по малой мере 100.000 ополченцев своих в сырую землю на Волыни и в Белоруссии, да заплатил Орде вдвое или втрое столько же молодых молодиц, дивчат, паробков и детей, сверх миллиона татарских пленников, насчитанного прежде литовским канцлером, и довоевался до того, что ему повелела верховная власть, — не королевская, а ханская, не христианская, а басурманская, — призвать обратно в Украину панов ляхов, без различия исповеданий.
Казацкий батько впутался в такую игру, что ему осталось одно — сделаться казацким ханом, султанским подданным, а своих «детей, друзей, небожат» превратить в головорезов янычар. Так и решился он действовать. Но этого не знали еще ни в Москве, ни в Варшаве; этому не верили даже в Стамбуле. Все были затруднены до крайности: как быть с огромной шайкой разбойников, с казатчиной? И всех больше затруднялся этим вопросом атаман разбойницкой шайки.
Неопределенность его политики обнаружила попытка Киселя заняться своими хозяйскими и воеводскими делами в Украине. Чтобы позондировать взволнованное море, которое дважды уже выбросило его на опустошенный панский берег, Кисель послал своего слугу, Сосницкого, под прикрытием надворной дружины своей. Сосницкий рапортовал ему из Киева, от 28 сентября, что мужики не оставляют своего предприятия (plebs v sjwojem przedsiewzieciu nie ustaje), напротив они теперь хуже, чем были в прошлом году. «Никаких листов не респектуют» (писал он). «Хотя мы ехали и с казаками, но в нескольких местах были задержаны, и нам грозила великая опасность; а не будь с нами казаков, Бог знает, остались ли бы мы в живых».
В Киеве Сосницкий застал Выговского. Тот не советовал ему ехать к пану гетману, и дал для отправки к пану воеводе письмо. Киевский войт принял посланцев Киселя радушно. Он также находился в великой опасности, и мещане лишили было его войтовства. Поэтому не хотел он, да и не мог, приступить ни к каким ревизиям имущества, подлежащего воеводскому ведомству. Проезжая через Вышгород, Сосницкий видел в шалашах (szopach) не мало «поташей», но считать их было трудно, потому что их грузили на байдаки и возили в Киев. Киевские мещане купили 400 бочек, а на остальные трудно было найти купца. «Нам говорили» (заметил Сосницкий), «будто бы этот остаток как из Киева, так и из Вышгорода приказано спускать на низ».
Дело в том, что когда панские имения были расхищены, когда даже «панские жены сделались женами казацкими», как говорит Самовидец, — поташ, главный после земледелия и скотоводства продукт панского хозяйства в Украине, остался цел по своему не съедобному и не горючему свойству. Хмельницкий старался превратить его в деньги до возвращения панов на свои пепелища и пустыри. По сказанию Варшавского Анонима, из одного Млиева, экономического центра украинских имений Конецпольского, Хмельницкий за поташ взял от волошских купцов больше 200.000 битых талеров. «Жаль было уступить это полякам» (пишет он). «Но разве один Млиев? У Конецпольского, Вишневецкого, Замойского и других отнято было семьдесят городов, сел, слобод и пасек, которые приносили такие доходы, что горько и вспомнить».
Этим объясняется, почему казакам надобно было всячески губить Вишневецкого и наследника Станислава Конецпольского, соперника Вишневецкого в колонизации Малороссии. Этим объясняется также, почему казаки восставали в Украине против Зборовского договора еще больше, чем паны в Варшаве. Аноним прямо говорит: «В особенности же многочисленные и многолюдные добра Вишневецких и Конецпольских были препятствием этому трактату: ибо пребывание таких могущественных панов на Украине вело к постоянной войне с ними. Лучше было, раз навсегда отнявши эти имения у магнатов, обсадить их казаками и тем обеспечить себя от измены».
На Заднеприе поверенный Киселя, Сосницкий, не решился ехать. Выговский дал ему понять, что гетман медлил мероприятиями для лучшего перемещения казаков из-за черты казатчины (ta prolongacya uczyniona dla lepszej rumacyjej). Он де разослан уже на все стороны для сбора известных (wiadomych) данин и других доходов. Отдавать же шляхетские местности в аренду не думает, до утверждения сеймом договорных пунктов.
«Духовенство наше» (писал Сосницкий) «такое, каким было в прошлом году». В этом лаконизме скрывается мысль, что сановитые представители малорусского духовенства не соединяли интересов церкви с интересами казачества, и что митрополит беседовал с Сосницким так же секретно, как и с Киселем.
Последние слова донесения Киселева конфидента заключали в себе самое важное для панов известие, что Хмельницкий не публиковал в Украине о мире.
В своем письме Выговский советовал Киселю приостановиться с приездом в Киев до дальнейшего решения пана гетмана, потому что он не приступил еще к делам комиссии, боясь воспламенить народ в самом жару его (bo teraz na pocztku samym ogien i zarzie rzuci sie miedzy niemi). «В этот огонь ехать вам опасно», писал alter ego Хмельницкого.
Мы знаем, как безуспешно старался Кисель в прошлом году провести, под покровом комиссии, киевскую шляхту на её пепелища. Теперь, в звании киевского воеводы и украинского комиссара, энергический миротворец предпринял нечто в роде новой колонизации возобновившихся малорусских пустынь — водворением землевладельцев и должностных лиц там, где уже два года царила казако-татарская орда. Чтоб установить порядок вступления тех и других в свои права, он созвал в Житомире шляхетский сеймик под своим председательством.
Хмельницкий уведомил его из Чигирина от 8 октября, что разослал всюду универсалы, повелевающие поспольству в городах (pospolstwa ро miastach) вести себя смирно, и объявляющие, что этот сеймик созван для утверждения казацких прав и вольностей, а равно и для успокоения религии, которая так долго не могла стоять на своей старине (wedlug starozytnosci swej konca wziac nie mogla). При этом просил он Киселя внушить шляхте, что «невинная кровь лилась так долго от нарушения казацких прав и вольностей», и выражал надежду, что на генеральном сейме греческая вера будет успокоена, а уния совершенно (penitus) уничтожена, «и то, что наши предки» (писал он) «падали на Божие дома, будет возвращено». Он уверял, что ждет его приезда в Киев, как давнишнего благоприятеля Запорожского войска, «с великою охотою», а для безопасности проезда послал к нему двух казаков с универсалами, которыми бы они усмиряли поспольство. Относительно дедичных и дигнитарских имуществ Киселя он также, по его словам, разослал всюду универсалы, и старался о том, чтобы войско было переписано в 40.000-й реестр, а на сейм обещал выслать казацких послов.
В то же самое время благодарил Хмельницкий письменно короля за его великую, истинно-отеческую милость, обещал привести Запорожское войско в определенный порядок, уверял, что никогда не оплачет погибели стольких невинных душ, и, «падая низко под ноги королевского маестата», свидетельствовал свое верноподданство.
И опять через три дня писал он к Киселю, что посылает «двух товарищей своего войска, чтоб усмиряли посольство, дабы житомирский сеймик мог отправляться спокойно», но «просил усильно», чтоб их милости паны-обыватели держались относительно подданных «скромно» до скомпутованья войска, а потом» (писал он) «каждый из их милостей, «как был, так и останется». В противном случае» (прибавлял он ехидно) «надобно бояться, чтобы малая искра не сделала великого пожара (parva scintilla magnum excitat incendium), так как до нас доходят разные вести, что польское войско готовится приблизиться к нашим краям, а это было бы противно воле его королевской милости и нарушило бы пункты». Он «униженно» повторял свою просьбу, чтобы паны не воспрещали тем, кто принадлежит к Запорожскому войску, продавать все добро свое (wszystkie dobra) и выходить в Украину. Он убеждал, чтоб обыватели Киевского воеводства благоволили быть терпеливыми, и чтобы польское войско не приближалось к «здешним краям».
С своей стороны Выговский, от 9 октября, уведомил Киселя из Чигирина, что посодействовал слуге его, Сосницкому, ехать в заднепровские имения; «а к черкасскому полковнику» (заметил он), «хоть и близко, я знал, что это будет трудно. [11] Отложим до ревизии (где королевские имущества и где шляхетские) и до устройства войска. После ревизии, все тотчас должны будут поклониться вашим милостям. Этого желает и сам пан гетман (i sam pan Hetman przychylnym jest)».
По многим причинам Малороссию было возможно покорить оружием, но не было никакой возможности слить в неразделимое тело с Польшею и подчинить навсегда панам, которые, в глазах церковной интеллигенции малоруссов, сделались ляхами, и были ими действительно, если не по церковному обряду, то по воззрению на малорусскую церковь и по обычаю. Кисель считал свою миротворную миссию делом практическим; но собственный ответ его на письмо Хмельницкого показывает, что его практичность основывалась на мечтательности. Этого письма Кисель ждал с великим нетерпением, но оно пришло к нему только 20 октября. Не получая никакого известия, он обходился осторожно с поспольством, которое Зборовскими пактами было освобождено от панского присуда только по Коростышев, но бушевало всюду по-старому. Чтобы раздраженная шляхта не дала казаковатой черни какого-либо повода к замешательству, он принужден был, с общим горем и с умалением королевского достоинства, отправить сеймик под открытым небом, над рекой Случью, между Звяглем и Несолонью, терпя крайние неудобства со всеми сеймикующими. «Вед своеволие — вечный враг мира (swawola pokojowi na wilki nie zyczliwa)» философствовал Иисус Навин шляхетского Израиля в виду обетованной земли, и удовлетворялся только тем, что киевская шляхта сеймиковала на киевской земле, хоть не в обычном месте. «Если ваша милость» (писал он) «сделал это с умыслом, для посмеяния, — Бог тебе судья, и хотя я, убогий воевода киевский, кочевал здесь со всею братией, но, в надежде на будущее, покрываю (молчанием). Что касается другого пункта вашего письма, относительно того, чтобы паны-обыватели держали себя скромно, то не может быть большей скромности, как та, что все мы, глядя на дымы отчизны (ojczyste dymy), ожидаем убежища у берега отеческой земли, — ожидаем возвращения отправленных к вам с сеймика наших братьев, как слуге его королевской милости и согражданину того же воеводства. Пора уже вам умилосердиться над нами, вашей братьей, и исполнить пакты, на которые вы присягнуты, и которые заключаются в трех пунктах: первый, чтобы казакам быть только по Коростышев; второй, что из дальних волостей имеют они право выйти; третий, что не желающие быть в реестре, должны оставаться в подданстве его королевской милости, а в наших дедичных добрах — в обычном повиновении нам. Мы готовы поступить по этому постановлению, и все, кто будет в реестре, пускай себе на здоровье будут казаками, а мы пускай живем в своих домах. Уже и сами подданные наши готовятся к нам (garna se do nas), и только те, которые желают казаковать, все портят... Благоволите же выслать свои универсалы, чтобы все те, которые хотят принадлежать к войску, подали каждому из нас в его имении реестр, за подписью сотника или атамана, и мы не будем к таким иметь никакого дела, пока вы кончите свою ревизию. Кто войдет в войсковый реестр, тот пускай идет себе со всем своим имуществом, кто же не войдет и захочет остаться с паном, пускай здоров остается. Каждый пан в своей маетности не только не будет препятствовать этой ревизии, напротив, будет помогать ей: если хочет иметь больше подданных, то будет с ними сноситься, и милостью своею привлечет их к себе. А кто непременно хочет быть казаком, тот обратится к вам, и это облегчит вам составление реестра. Но когда нам, глядя на наши маетности по заключении мира, нельзя въехать в них, — что ж это за мир и за согласие? Это только большая досада... Наступает зима: каждый обогрелся бы на своем пепелище. Да и самая действительность мира не может иметь большего ручательства, как пребывание каждого в своем доме. Уверяю вашу милость, что дом каждому мил: после двухлетней драки, каждый научился держать себя скромно и привлекать к себе подданных... Что касается имений в черте пребывания казаков, то допустите только наших старост и подстаростиев поселиться на своих местах. Они будут ждать составления реестра. Кого вы впишете в реестр, тот будет казаком, а кто не будет вписан, тот останется при замке и пане. Так от веков бывало: почему же не может быть и теперь? Ради Бога (сообразите, что) один слуга, который будет подстаростием в королевщине, или старостою в дедичстве (albo w dziedzictwie Starosta), ничему не помешает, а доходы уже начнутся, и будет видно, что мы наслаждаемся миром, и согласием. Но когда я — воевода киевский, а королевский замок и в мирное время пустеет по-старому и нет в нем моего подвоеводия, и не будет мне никакой власти и дохода, — что ж это за мир такой?.. Я бы советовал реестровать сперва там, где сама природа создала казаков (gdzie sama natura kozakow miec chciala), а из отдаленнейших волостей дополнять... Хотел бы я видеться с вашмостью паном и, переговорив обо всем, поспешить на сейм для окончательного служению миру и согласию... Для того я медлю здесь, у ворот Киевской земли, чтобы вы пустили братью нашу в их дома, и я, поблагословив им, ехал в Киев и другие подначальные мне замки: это будет пакт и первый знак мира».
Кисель уверял Хмельницкого, что слухи о приближении войска вымышлены, и просил его не верить слухам. Но Хмельницкий думал по-своему.
Недели через три, писал к нему король, называя его благородным и верномилым (urodzony i wiernie nam mily), требовал, чтоб он охранял общее спокойствие от своевольных куп, и указывал, что казаки все еще остаются в Любече, Лоеве, Стародубе и других городах Великого Княжества Литовского.
Хмельницкий отвечал ему, от 23 ноября, что войсковая ревизия производится с великою поспешностью, обещал прислать послов на сейм с верноподданническим повержением казаков к ногам королевского маестата и уведомлял, что Крымский хан, по давнишнему обычаю брать дань в
Положение колонизаторов пустынной Малороссии было беспримерно горестное.
Дикая страна, в которой венецианский путешественник XV века, Контарини, не находил ночлега между Луцком, Житомиром и Белогородкою, эта Rossia bassa, в которой Киев стоял за чертою населенных мест (chi e fuori della detta Rossia), в которой видал он только пьянство, слыхал только про лесных бродяг, — эта панорама бесприютных и голодных трущоб трудами и подвигами их прадедов, дедов и отцов была превращена в страну, цветущую земледелием, скотоводством, промыслами, торговлею, — и созданное смелою, энергическою колонизациею предков многолюдство лишило потомков тех прав, которые были утверждены веками, правительствами, народами, — лишило для того, чтобы «землю, текущую молоком и медом», превратить в такую бесприютную и голодную пустыню, какою Контарини видел ее с ужасом 175 лет назад...
невольно повторяет потомок завзятых и беспутных казаков стих потомка не менее завзятой и по-своему беспутной шляхты, когда широкая земля, напоенная кровью тех и других, отвечает на его вопросы таким же широким молчанием.
Наших полонизованных русичей мы поминаем польскими стихами. Русских стихов не заслужили эти жертвы римской политики: они предпочли чуждый элемент элементу родному, и судьба жестоко покарала их за отступничество вместе с теми, для кого они сделались отступниками.
Православный предводитель полонизации, не умевший даже повторить малорусской фразы [14], Адам Кисель, изобразил их несчастное положение в письме к Оссолинскому яркими красками:
«Пять недель мииовало уже, как посылал я к Хмельницкому, и до сих пор не имею никакого ответа; а при этой его кунктации, всегда для меня подозрительной, чернь остается в купах и не пускает панов по домам. В Брацлаве убито несколько десятков, в Бышеве — десятка полтора. Меды, чинши, паствы, аренды с Киева и отовсюду берут на Хмельницкого; наконец, поташи, где еще были, распроданы... Получил я известие, что большая часть Орды осталась у него, и кочует здесь при нем. На мои вопросы: для чего? отвечают мне, что все это делают наши, которые уже и зимою грозят им войною; при этом охуждают пакты и чего только не говорят! А Хмельницкий все это знает и слышит. Шляхта же (nobilitas) доходит здесь до последнего отчаяния: негде и нечем жить. Хотели было ехать по своим домам, хоть бы нас, говорят, и перебили. Едва кой-как удержал я различными способами. Коротко сказать, нет уже ничего у тех, у кого было по 100.000 имущества: не за что купить хлеба».
Эту картину дополняет Варшавский Аноним рассказом о том, как бедные изгнанники возвращались «к своим порогам» по следам Киселя, въехавшего наконец в Киев на воеводство. «Хмельницкий показывал, будто бы искренно вводит их, и внушал подданным повиновение. Но едва вступила шляхта в свои дома, хлопство снова давай бунтовать, не терпя панов, и начало убийства. Пришлось опять бежать, унося свою жизнь. В Киеве не допустили их до города; скитались по предместью. Редко кому присылали из дому булку хлеба или возок сена, а тут наступила дороговизна. Что у кого еще было в запасе, все принуждены были выискрить. Не многим удалось даже коснуться границ имения своего».
Между тем Хмельницкий (рассказывает Аноним далее) накладывал невыносимые контрибуции в свою пользу на великие добра, которые надобно было возвратить панам, прочие раздал полковникам, захватил староства, замки, маетности, фольварки, забирая всюду доходы, скот, стада и что возможно было взять; чтобы не досталось владельцам, все брали в его скарб; обогащался один общим разорением и оставил владельцам одно право на вступление в те добра».
Кисель, вместе с Косовым, стал убеждать Хмельницкого, говоря, что он привлечет Божие благословение на своих детей, если приостановит разлив крови и слезы изгнанников. «Эти слезы» (внушал ему митрополит) «каплют из людских очей на твою душу. Ведь эти люди жили прежде изобильно, как и другие, а теперь у них нет и куска хлеба. Они же — наши собратия той же благочестивой веры, что и мы с вами, но дни свои проводят в поругании и в слезах. Некоторые перемерли с голода, а других замучили мужики. Бог это видит и грозит отмщением».
Хмельницкий отговаривался, что не он причиной медленности в исполнении Зборовского договора. «Это такое трудное дело» (говорил он), «что его можно сравнить с толстым и высоким дубом: пока он вырос, надобно было ждать столетие».
Объяснением этих слов было событие, случившееся вскоре после архипастырского увещания. «Когда компут 40.000-го войска приходил к концу» (рассказывает Аноним), «казаки-ветераны соглашались на Зборовский трактат, но те, которые завладели чужими добрами, и сделались из поспольства коноводами (hersztami) бунтов, эти
А ты ж присяг не отступать нас! Мир значит предательство. Под смирением кроется у панов обман и месть. Одн хотят обезоружить тебя, отнять у тебя верных воинов, чтобы скорее тебя погубить. Но если ты решился уже даться ляхам в обман и погибнуть, то мы будем искать такого, который будет вернее и лучше защищать казацкое имя». — Посольство это пришло к Хмельницкому от казаков поднестрян и побожан, прямых разбойников, предводителем которых был брацлавский полковник Нечай.
«Хмельницкий» (пишет Аноним далее) «боялся, чтобы казаки, воюя одни с другими, не выгубили сами себя, и потому начал благодарить своих бунтовщиков за гетманское достоинство; но потом стал почесывать в голове (poczal sie wglowie skrobac) и высказал Киселю свою тайную мысль: «Вы, паны поляки,» (говорил он) «принудили меня под Зборовым к нелепому делу, постановив, чтобы казаков было только 40.000 в компуте. А где мне девать такое множество людей? Они с отчаянья или на меня встанут, или на вас».
Мысль о неверности затеянного дела сопровождала все поступки Хмельницкого, и пробивалась даже в его хвастовстве перед ляхами. По возвращении своем из-под Зборова, он убеждал разнузданных сподвижников своих лестью. Подобно тому, как в свое время пьяница Бородовка ревел в казацкой раде: «перед Запорожским войском трепещет земля Польская, Турецкая и весь свет», Хмель проповедовал за чаркою, что под Зборовым сила казацкая взвешивалась на весах судьбы с силой польскою, и теперь де вся вселенная знает, что за народ казаки, какая потуга их, какое могущество. Но в то же самое время составлял себе гвардию, сверх татарской из отборных казаков. Эго было ему тем необходимее, что, для расплаты с ханом за Збаражский и Зборовский походы, обложил он поголовным налогом весь посполитый народ. Надворные татары и задобренные избранники казаки обеспечивали ему сбор поголовного налога в Украине так точно, как вооруженная сила помогала хану взимать с кавказских
Относительно гарантии личной своей безопасности, казацкий батько не представлял исключения. Роты телохранителей, подобные варяго-русским дружинам, содержали при себе и те казацкие гетманы, которые предшествовали гетманам-бунтовщикам, так как всякая походная неудача подвергала казацкого вождя опасности потерять не только булаву, но и голову. Молодость и ученические годы казакованья Хмельницкого совпадали с тем временем, когда представители королевской власти журят бывало казаков за частое низвержение и убийство их избранников. Будучи страшен каждому в Украине, Хмельницкий должен был больше всех опасаться за свою судьбу и за жизнь. Отсюда-то и происходила та изменчивость в его чувствах и намерениях, которая озадачивала казацкого соблазнителя, Смяровского, и путала хитроумного политика Киселя.
Глава XXIII.
После многолетнего общения с польскою шляхтою, казаки, равно как и нынешние казакоманы, усвоили от неё такую привычку к самохвальству, что даже разбой и предательство, которыми всего выразительнее отличались «украинские национальные герои», они старались и стараются прославлять, как достойные подражания доблести.
Не решая вопроса, ученики ли в этом отношении превзошли учителей, или же воспитанные католическим Римом учители остались на недосягаемой высоте своего превосходства, скажу, что поляки, опозорясь избранием Яна Казимира на престол, имели бесстыдство называть перед Европой душу его возвышенною, а его разум благородным. За подвиги 1649 года и шляхетский народ, и народ казацкий превозносили себя одинаково. Но бесстрастная муза Клио, зная, чем завершились эти подвиги, бросает в лицо шляхетскому народу один стих Данта:
а народу казацкому — другой: