Лидия Яковлевна Гинзбург рассказывала мне, что в свое время лидер формалистов Шкловский на одном из диспутов с ортодоксами сказал: «На вашей стороне армия и флот, а нас четыре человека – почему же вы нас так боитесь?»
На стороне лернеров были армия и флот. Но Иосифа они тем не менее боялись и вовсе не собирались играть с ним в поддавки на интеллектуальном поле. Он ошибался на тактическом уровне. А на стратегическом, пожалуй, был прав. Как и в годы становления большевистской идеологии шло очередное противоборство культуры и антикультуры…
Его опровержение никто публиковать, разумеется, не стал. Более того, за ним началась слежка. Вели ее, очевидно, подручные Лернера – дружинники. Иосиф говорил мне: «За мной следят два мужика и баба. Делают это как в плохом кино – когда я оборачиваюсь, они прижимаются к стене».
Стало ясно, что дело идет к аресту. То, что предпринималось в Ленинграде в защиту Иосифа, не давало результата. Писатели с официально весомыми именами предпочли активно не вмешиваться. Борис Вахтин, проявивший в этот момент максимум энергии, добился, чтобы его с Иосифом приняла первый секретарь Дзержинского райкома партии Косарева. Встреча кончилась ничем. Делала, что могла, Наталья Долинина.
Организаторы травли решили заручиться поддержкой Александра Прокофьева, первого секретаря правления Ленинградской писательской организации. Речь все же шла о поэте, и без санкции Прокофьева арестовать Бродского не решались. И тут тоже пустили в ход очередную фальсификацию – Прокофьеву показали очень обидную эпиграмму на него, написанную якобы Бродским. Он совершенно взбесился и одобрил любые действия. Между тем я могу поручиться, что никаких эпиграмм Иосиф на Александра Андреевича не писал. Прокофьев, честно говоря, интересовал его весьма мало.
В декабре Ефим Григорьевич Эткинд и Глеб Сергеевич Семенов отправили меня в командировку в Москву. Я пишу слово командировка без кавычек, ибо они дали мне денег на дорогу. Пользуясь словами Пастернака, «я бедствовал, у нас родился сын…». Эткинд и Семенов это знали. Я должен был повидаться с Фридой Абрамовной Вигдоровой, передать письмо Эткинда и подробно рассказать о происходящем. Обстановка вокруг в это время стала столь напряженной, что ни телефону, ни почте доверять не приходилось.
Вигдорова, писательница и журналистка, человек замечательной души и высокого мужества, сыграла в этой драме роль, которой биографы Бродского посвятят отдельные сочинения. Ее записи судебных заседаний оказались документом спасительным в полном смысле слова.
Фрида Абрамовна обещала приехать, как только возникнет надобность, и начала предпринимать некоторые шаги в Москве.
В то же время Вигдоровой написал Давид Яковлевич Дар.
В защиту Иосифа активно включилась и Наталья Иосифовна Грудинина, с присущими ей упорством и стремительностью.
Но вообще «борьба за Бродского» до и после суда – особый, сложный, разветвленный сюжет со многими персонажами, и заниматься им я в пределах данного сочинения не могу. Это – сюжет для книги, которая, я уверен, когда-нибудь будет написана.
Автору будущей книги придется проанализировать реальную расстановку политических и культурных сил в Ленинграде, и в стране, точно выяснить, кто персонально (с учреждениями и так все ясно) стоял за Лернером, почему вмешательство на этом уже этапе Шостаковича, Ахматовой, Чуковского, Маршака оказалось нейтрализовано деятельностью мелкого проходимца. А действовал Лернер без осечек. Он выступил на секретариате Ленинградской писательской организации (одних секретарей запугал, другие радостно пошли ему навстречу), и секретариат, вслед за своим председателем, согласился на арест и осуждение молодого поэта. Лернер отправился с каким-то мандатом в Москву, в издательство «Художественная литература», и там заставил руководителей издательства расторгнуть большой договор, недавно с Иосифом заключенный.
Для того чтобы судить человека за тунеядство, сперва нужно сделать его тунеядцем.
Кольцо смыкалось, и Иосиф, измученный всем происходящим, с измотанными нервами поехал в декабре в Москву и лег на лечение в больницу имени Кащенко[11]. Он встретил там Новый год и в начале января вернулся в Ленинград. Это была попытка вырваться из кольца, попытка вполне неудачная.
С этого момента я постараюсь как можно меньше говорить сам и как можно больше обращаться к документам, ибо они точнее и выразительнее любого комментария.
Вот два текста, более адекватные действительности, чем мои воспоминания.
В дополнение к ранее поданной мною жалобе сообщаю подробности о незаконном лишении свободы в отношении моего сына Иосифа Александровича БРОДСКОГО. Обстоятельства дела таковы:
13 февраля с. г. в 21 час. 30 минут И. А. Бродский, выйдя из квартиры, был задержан тремя лицами в штатском, не назвавшими себя, и без предъявления каких-либо документов посажен в автомашину и доставлен в Дзержинское районное управление милиции, где без составления документа о задержании или аресте был немедленно водворен в камеру одиночного заключения. Позже ему было объявлено о том, что задержание произведено по определению Народного суда. Одновременно задержанный Иосиф Бродский просил работников милиции поставить в известность о случившемся его родителей, с кем он вместе проживает, дабы не вызывать у старых людей излишних волнений и поисков. Эта элементарная просьба, которую можно было бы осуществить по телефону, удовлетворена не была.
Назавтра, 14 февраля, задержанный Иосиф Бродский просил вызвать к нему прокурора или дать бумагу, чтобы он мог обратиться с заявлением в прокуратуру по поводу происшедшего. Ни 14 февраля, ни в остальные четыре дня его задержания, несмотря на его неоднократные просьбы, это законное требование удовлетворено не было. Об этом он сделал заявление во время судебного разбирательства 18 февраля с. г.
Что же касается нас, родителей, то мы провели день 14 февраля в бесплодных поисках исчезнувшего сына, обращались дважды в Дзержинское райуправление милиции и получали отрицательный ответ и только случайно поздно вечером узнали о том, что он находится там в заключении.
Все наши ходатайства перед начальником отделения милиции Петруниным о разрешении свидания, а также о выяснении причины задержания наталкивались на грубый отказ. Несколько позже в виде «милости» он разрешил передачу пищи. Не помогли также разрешения на свидания, переданные нарсудьей Румянцевым и районным прокурором. Петрунин не пожелал считаться с этим, продолжая разговаривать в явно издевательском тоне, хотя перед ним были люди не только в два раза его старше, но и имеющие заслуги перед страной.
Пребывая в милиции, мы узнали, что к сыну вызывали скорую помощь, но о причинах этого события нам также ничего не было сказано, сославшись на то, что это “внутреннее” дело милиции. Позже выяснилось, что с ним произошел сердечный приступ, врач вколол камфару, но он и после этого продолжал оставаться в одиночке.
Тот же самый ничем не обоснованный режим строгой изоляции продолжал на него распространяться и после рассмотрения дела в суде вплоть до определения его в больницу.
Ставя Вас в известность о всем происшедшем, о совершенно необоснованном случае лишения свободы, ибо, как мне заявил нарсудья Румянцев, он свое определение вынес по просьбе начальника районного управления милиции, и на проявление при этом ненужной жестокости, я прошу Вас принять те меры, которые обычно применяются в таких случаях.
Ко всему прочему мне хочется сказать, что то краткое изложение, которое я сделал, отражает, как это ни странно, нравы и установки, которые стали практиковаться в Дзержинском районном управлении милиции.
Одновременно Александр Иванович написал еще одно письмо, которое не только с горькой выразительностью рисует бытовую изнанку истории, но и предлагает некоторые чрезвычайно значимые черты происходящего.
Уважаемый Юрий Александрович!
Настоящее письмо я направляю исключительно Вам, оно касается моего сына, молодого поэта Иосифа Бродского, которого Вы не знаете, но о ком, сколь мне известно, слышали.
Судьба его сложилась в последнее время довольно трагически. Не подумайте, что я собираюсь оправдывать его ошибки, промахи и заблуждения, допущенные как в творчестве, так и в жизни. Такие явления присущи юности и достойны сожаления и осуждения. Однако я не могу согласиться с теми преследованиями, которым он подвергается.
Его схватили вечером 13 февраля по выходе из дома, запихнули в темную машину и увезли. Куда? Он не знал, и никто не знал. Следа не оставили и ордера не предъявили. Все сделано тайно. Злобные люди в штатском и милицейской форме втолкнули его в одиночную камеру отделения милиции на улице Маяковского, 27. Протокола не составляли, акта о задержании тоже. Все-таки след.
Мы приходили, спрашивали. Следа нет, нет и человека. Опять искали по городу, в больницах, в “Скорой помощи”. Прошел целый день. И снова милиция на улице Маяковского. Один человек сказал: “Да. Здесь”.
Здесь, но почему? Начальник милиции молодой, но важный. Дает понять свое превосходство. Он ничего не позволит, ничего. Впрочем, пожалуй, разрешит на десять минут после приговора. Приговор он выносит здесь, у себя в кабинете, заранее. Не удивляйтесь: суд – формальность. Закон… Едкая усмешка, здесь не то место, где произносят это слово. Здесь все решает он, Петрунин, у него справка из издательства: молодой поэт мало зарабатывает. Это, по его мнению, уже серьезный повод для серьезного наказания. Своеобразный показатель трудовой деятельности… Трафаретная фраза: “У меня все”, иначе – “Убирайтесь вон”.
Четыре дня сидит молодой поэт в одиночке, без доступа свежего воздуха и дневного света на строгом режиме. Четыре дня подряд он требует прокурора, следователя, бумаги, чтобы написать заявление в суд, и предъявления ему обвинения. Это право каждого заключенного, будь он самый тяжкий преступник. Хотя Иосиф Бродский только “задержанный в обеспечение явки в суд”, в который он не вызывался и по делу которого не предусматривалось лишение свободы.
Но Петрунин запрещает все, что напоминает законность и может помешать произволу. Расчет точный: физические пытки запрещены, и они оставляют след. Предпочтительнее пытки моральные, на интеллигентов это больше действует… На календаре год 1964-й, а на улице Маяковского – 1937-й. Не подумайте, что я жалуюсь Вам на милицию. Это бесполезно. Но я хочу, чтобы Вы знали, что происходит у нас в городе. Вам часто задают вопросы, особенно после докладов.
В эти же дни мне пришлось столкнуться еще с одним обстоятельством, которое меня озадачило. Думаю, оно озадачило бы Вас тоже. Пытаюсь добиться свидания с сыном. Судья не возражает, даже удивлен – какие могут быть препятствия, не возражает и районный прокурор. Но в милиции не соглашаются, требуют еще одну санкцию, и, по-видимому, самую главную – от райкома КПСС. Точно называют фамилию и должность лица, кто это должен сделать.
Все становится предельно ясным. Хотя ни в Уставе, ни в Программе КПСС на партийные органы не возлагаются ни судебные, ни карательные функции, в Дзержинском районе это оказалось возможным. В этом я получил полное подтверждение. Если будет нужно, я назову факты, события, имена.
Потому бесполезно жаловаться на милицию. Потому Иосиф Бродский вне закона. Довольно трудно подобные обстоятельства изложить в нескольких строках, это я бы хотел сделать лично, если Вы, конечно, сочтете нужным меня принять.
Все-таки это партийный вопрос.
Милиция требовала, как видим, не санкцию КГБ – хотя это была акция КГБ, но партийную визу. Все сошлось.
Обращения Александра Ивановича, естественно, никакого результата не дали…
18 февраля 1964 года в Дзержинском районном суде началось слушание дела по обвинению в злостном тунеядстве Иосифа Александровича Бродского – при судье Савельевой, общественном обвинителе Сорокине и адвокате Топоровой.
Фрида Абрамовна Вигдорова, взяв командировку от «Литературной газеты», приехала в Ленинград. Вот ее запись первого судебного заседания:
«
“Направить на судебно-психиатрическую экспертизу, перед которой поставить вопрос, страдает ли Бродский каким-нибудь психическим заболеванием и препятствует ли это заболевание направлению Бродского в отдаленные местности для принудительного труда. Учитывая, что из истории болезни видно, что Бродский уклонялся от госпитализации, предложить отделению милиции № 18 доставить его для прохождения судебно-психиатрической экспертизы”.
На первый суд мне попасть не удалось. Комната была крохотная. Из «публики», кроме родителей Иосифа, туда пустили Вигдорову, Грудинину, Наталью Долинину, Эткинда и Меттера. Я вместе со многими другими стоял на лестнице…
Когда мы говорим о «деле Бродского», мы обычно все свое внимание сосредоточиваем на двух чудовищных судилищах. А ведь между ними была психиатрическая экспертиза. Вигдорова несколько позже писала:
«Как я поняла из рассказов отца, переезд Ленинград – Коноша ‹Иосифа после приговора этапировали в Архангельскую область вместе с уголовниками. –
Вот после этого Бродский снова предстал перед высоким судом.
Второе – главное – заседание состоялось 13 марта. Оно происходило в клубе 15-го ремонтно-строительного управления на Фонтанке, 22, возле Городского суда – бывшего III отделения. Нужен был большой зал, поскольку готовилось показательное мероприятие. Из друзей Иосифа и вообще литературной публики в зал попало сравнительно немного народу. Две трети зала заполнены были специально привезенными рабочими, которых настроили соответствующим образом.
Я просидел в зале все пять часов – а это не всем удалось! – и головой ручаюсь за точность второй записи Фриды Абрамовны, которая многократно публиковалась.
Тот, кто не был на суде 13 марта, не может себе представить атмосферы этого инквизиционного действа – возбужденный, наэлектризованный, резко разделенный на две неравные части зал, стоящие шпалерами вдоль стен дружинники, зорко озирающие публику, уверенные, что они помогают свершиться справедливости, трогательные в своем сварливом невежестве народные заседатели… Но, конечно, квинтэссенцией этой атмосферы было поведение судьи Савельевой – наглое, торжествующее беззаконие, уверенность в полнейшей своей безнаказанности. И оплывшая от пьянства физиономия официального представителя Союза писателей Воеводина, и жутковато-анекдотическое беснование общественного обвинителя Сорокина – все это было вполне отвратительно, но судья Савельева, пожалуй, единственная оказалась на полной высоте. Она выполнила задачу откровенно и последовательно – показала, что грозит любому из нас.
Свою власть над нами она демонстрировала и во время суда. В записи Вигдоровой есть только один эпизод, когда дружинники выводят человека из зала, а таких эпизодов было несколько. Делалось это все с тем же торжествующим хамством. В частности, вытащили из зала сидевшего рядом с Вигдоровой и с ней приехавшего Евгения Александровича Гнедина, чьи воспоминания опубликованы в № 7 «Нового мира» за 1988 год. Евгений Александрович, в прошлом крупный дипломат, сотрудник Литвинова, прошедший и пытки, и лагеря, говорил на следующий день, что когда его впихнули в воронок и повезли куда-то, он думал, как его привезут в отделение и он предъявит свои документы старого партийца, и заранее веселился, предвкушая реакцию. Но его немного повозили и вытолкнули из машины…
Весь этот злобный абсурд завершился соответствующим документом.
Дзержинский районный суд гор. Ленинграда в составе председательствующего Савельевой и народных заседателей Тяглый и Лебедевой при секретаре Коган с участием общественного обвинителя Сорокина и адвоката Топоровой рассмотрел в открытом судебном заседании в гор. Ленинграде, в выездной сессии клуба строителей 13 марта 1964 года.
Дело на Бродского Иосифа Александровича, 1940 года рождения, уроженца гор. Ленинграда, из служащих, образование неполное среднее, б/п, не судимого, не работающего, холостого, проживающего Литейный пр. дом 24 кв. 28 по Указу Президиума Верховного Совета РСФСР от 4/V–1961 года “Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни”. Народный суд установил:
гр. Бродский систематически не занимается общественно-полезным трудом, ведет антиобщественный паразитический образ жизни, о чем свидетельствуют следующие данные: из выписки трудовой книжки видно, что Бродский в период с 1956 по 1964 гг. проработал в общей сложности 2 г. 8 мес. на предприятиях гор. Ленинграда. С октября мес. 1963 года Бродский нигде не работал и не учился. В своих объяснениях Бродский ссылается на то, что он работает на договорных началах с Гослитиздатом, пишет и переводит стихи. По данным справки издательства художественной литературы г. Москвы с Бродским были заключены следующие договора: от 22/Х–62 г. На перевод стихов по сборнику “Зори над Кубой”, выплачено 19 руб. 92 коп., от 17/VIII–63 г. по сборнику “Романсеро” на 300 стр. выплачено было в 1963 г., по сборнику “Поэты Югославии” выплачено 17 руб. 92 коп. По данным справки Ленстудии телевидения Бродский получил 8/VIII–63 г. авторский гонорар за работу 37 руб. 50 коп. По данным справки Л. О. Гослитиздата Бродский как автор и переводчик в 1962–1963 г. не был и никаких выплат ему не производилось, т. е. имели место единичные случаи заработка Бродского, что не свидетельствует о выполнении им важнейшей Конституционной обязанности честно трудиться на благо Родины и обеспечения личного благосостояния.
В материалах дела видно, что Бродский в 1960 г. был приглашен в Органы КГБ по вопросу участия его и его близких друзей по Москве и Ленинграду в издании нелегального сборника “Синтаксис” и, как он подтвердил на суде, ему было предложено переменить свое отношение к труду, переменить образ жизни. В дальнейшем Бродский писал ущербные, упаднические стихи, которые с помощью своих друзей распространял среди молодежи Москвы и Ленинграда. С помощью своих друзей и отдельных писателей Бродский организовывал литературные вечера, на которых пытался противопоставить себя как поэта нашей советской действительности. На л. д. 71–72 имеется справка от комиссии по работе с молодыми писателями при Лен. отд. Союза писателей РСФСР, в которой говорится, что Бродский не является ни поэтом, ни профессиональным литератором, что нашло подтверждение в объяснениях Бродского на суде и в показаниях допрошенных свидетелей.
В деле имеется статья из газеты “Вечерний Ленинград” о Бродском “Окололитературный трутень” (л. д. 26) и отклики на эту статью в той же газете от 8/I–64 г., из которых видно, что общественность Ленинграда неоднократно поднимала вопрос об антиобщественном образе жизни Бродского, но из этого Бродский необходимых выводов не сделал.
На л. д. 8 имеется выписка из заседания секретариата и чл. партбюро Лен. отд. Союза писателей от 17/XII–63 г., из которой видно, что участники заседания единогласно признали правильным и своевременным выступление газеты “Вечерний Ленинград” о Бродском, требуя предания Бродского общественному суду.
Отделом милиции Дзержинского Райисполкома гор. Ленинграда Бродский предупреждался о трудоустройстве. 19/XII–63 г. было отобрано разъяснение о трудоустройстве: 17/XII–63 г. начальником паспортного стола отделения он был предупрежден о трудоустройстве и ознакомлен с Указом от 4/V–61 г. 18/I–64 г. от него было отобрано предупреждение, но и после этого Бродский не трудоустроился и должных выводов для себя не сделал.
Заключением врачебной комиссии от 18/II–64 г. Бродский по своему состоянию признан трудоспособным. Проведенная судебно-психиатрическая экспертиза установила, что Бродский проявляет психопатические черты характера, но психическим заболеванием не страдает и по своему состоянию нервно-психического здоровья является трудоспособным.
Исходя из вышеизложенного, выслушав объяснения привлекаемого к административной ответственности Бродского, показания свидетелей Грудининой, Эткинда, Смирнова, Логунова, Денисова, Николаева, Ромашевой, Адмана ‹имеется в виду В. Г. Адмони. –
Учитывая вышеизложенное, народный суд
ПОСТАНОВИЛ
Бродского Иосифа Александровича на основании Указа Президиума Верховного Совета РСФСР от 4/V–61 г. “Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно-полезного труда и ведущими антиобщественный и паразитический образ жизни” выселить из гор. Ленинграда в специально отведенную местность на срок 5 (пять) лет с обязательным привлечением к труду по месту поселения.
Исполнение немедленное. Срок высылки исчислять с 13/II– 64 г.
Постановление обжалованию не подлежит.
Нарсудья …………………… (подпись)
Нарзаседатели ……………………… (подписи)»
Это длинный и нудный текст идеально воспроизводит уровень мышления тех, кто судил и осудил Иосифа. И потому и сам заслуживает буквального – безо всяких коррективов – воспроизведения.
Малограмотная убогость стиля – зеркало их мира…
После оглашения приговора дружинники пропустили к Иосифу только его родителей – Марию Моисеевну и Александра Ивановича. Я видел издали, как Иосиф, мрачный, но спокойный, натягивал кирзовые сапоги, принесенные отцом…
Пожалуй, никогда ни до, ни после я не испытывал столь невыносимого чувства унижения и бессилия. В такие минуты начинаешь понимать Веру Засулич.
Я был тогда человеком молодым, тренированным, закаленным тяжелой армейской службой и работой на Крайнем Севере, уверенным в несокрушимости своих нервов, но после этих пяти часов наглого абсурда и размазывающего бесправия я пришел домой буквально в полуобморочном состоянии.
Через день я написал стихи «Ночь после Варфоломеевской». Как психологический документ они передают то чувство омерзения, которое вызвал у меня тогда – и не только у меня – окружающий нас 15 марта 1964 года советский мир.
Все мы получили оглушительную оплеуху. Компания невежд измывалась на наших глазах над нашим товарищем, талантливым, образованным и необыкновенно трудолюбивым человеком, а мы ничего не могли поделать.
Когда расстреляли Гумилева и Каннегисера, то, при всем ужасе происшедшего, в этом была логика борьбы. Они знали, на что шли. Ахматова и ее друзья испытывали чувство бессилия перед лицом зловещего Молоха. Нам же противостояло нечто столь жалко омерзительное, что чувство бессилия переходило в ощущение нестерпимого унижения.
15 марта в «Вечернем Ленинграде появилась информация, так сказать, закрепляющая успех.
Просторный зал клуба 15-го ремонтно-строительного управления вчера заполонили трудящиеся Дзержинского района. Здесь состоялся суд над тунеядцем И. Бродским. О нем писалось в статье “Окололитературный трутень”, напечатанной в № 281 нашей газеты за 1963 год.
Выездную сессию районного суда открыла председательствующая – судья Е. А. Савельева. Народные заседатели – рабочий Т. А. Тяглый и пенсионерка М. И. Лебедева.
Зачитывается заключение Дзержинского райотдела милиции. Бродскому – 24 года, образование – 7 классов, постоянно нигде не работает, возомнив себя литературным гением. Неприглядное лицо этого тунеядца особенно ярко вскрывается при допросе.
– Ваш общий трудовой стаж? – спрашивает судья.
– Я этого точно не помню, – отвечает Бродский под смех присутствующих.
Где уж тут помнить, если с 1956 года Бродский переменил 13 мест работы, задерживаясь на каждом из них от одного до трех месяцев. А последние годы он вообще нигде не работал.
Рисуясь, Бродский вещает о своей якобы гениальности, произносит громкие фразы, бесстыдно заявляет, что лишь последующие поколения могут понять его стихи. Это заявление вызывает дружный смех в зале.
Несмотря на совершенно ясное для всех антиобщественное поведение Бродского, у него, как ни странно, нашлись защитники. Поэтесса Н. Грудинина, старший научный сотрудник Института языкознания Академии наук В. Адмони, доцент Педагогического института имени А. И. Герцена Е. Эткинд, выступившие на процессе как свидетели защиты, с пеной у рта пытались доказать, что Бродский, опубликовавший всего несколько стишков, отнюдь не тунеядец. Об этом же твердила и адвокат З. Топорова.
Но свидетели обвинения полностью изобличили Бродского в тунеядстве, во вредном, тлетворном влиянии его виршей на молодежь. Об этом с возмущением говорили писатель Е. Воеводин, заведующая кафедрой Высшего художественно-промышленного училища имени В. И. Мухиной Р. Ромашова, пенсионер А. Николаев, трубоукладчик УНР-20 П. Денисов, начальник Дома обороны И. Смирнов, заместитель директора Эрмитажа П. Логунов. Они отмечали также, что во многом виноваты родители Бродского, потакавшие сыну, поощрявшие его безделье. Отец его А. Бродский, по существу, содержал великовозрастного лоботряса.
С яркой речью выступил на процессе общественный обвинитель – представитель народной дружины Дзержинского района Ф. Сорокин.
Внимательно выслушав стороны и тщательно изучив имеющиеся в деле документы, народный суд вынес постановление: в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 4 мая 1961 года выселить И. Бродского из Ленинграда в специально отведенные места с обязательным привлечением к труду на пять лет.
Это постановление было с большим одобрением встречено присутствующими в зале».
Газета «Смена» откликнулась на суд еще более колоритно. Сочинение называлось «Тунеядцу воздается должное» и выглядело так:
«О самом Иосифе Бродском говорить уже противно. В клубе 15-го ремонтно-строительного управления, заполненном трудящимися Дзержинского района, состоялся суд над этим тунеядцем, и в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 4 мая 1961 года принято постановление о выселении трутня из Ленинграда в специально отведенные места с обязательным привлечением к труду сроком на пять лет.
К такому решению народный суд пришел после очень тщательного изучения всех имеющихся в деле документов, после внимательного выслушивания сторон.
Казалось бы, паразитическая сущность и антиобщественное поведение Бродского, о котором достаточно много рассказывалось уже на страницах ленинградских газет, ясны каждому человеку, имеющему здравый ум и помнящему о святых обязанностях гражданина нашего социалистического общества.
Нет же, нашлись у Бродского и защитники. Особенным усердием отличились выступившие на процессе как свидетели защиты поэтесса Н. Грудинина, доцент Педагогического института имени А. И. Герцена Е. Эткинд, научный сотрудник В. Адмони.
Говоря откровенно, стыдно было за этих людей, когда, изощряясь в словах, пытались они всячески обелить Бродского, представить его как невинно страдающего непризнанного гения. На какие только измышления не пускались они! В перерыве, окруженная юношами и девушками, которые с гневом говорили об антиобщественной деятельности Бродского, отвергая целиком его гнилое творчество, поэтесса Н. Грудинина трясла его рукописями.
Только потеряв столь нужную каждому поэту и писателю, каждому человеку идейную зоркость, можно было так безудержно рекламировать проповедника пошлости и безыдейности. Что пленило Н. Грудинину и других поклонников Бродского в его так называемом творчестве?
Тупое чванство, ущербность и болезненное самолюбие недоучки и любителя порнографии, стократ помноженное на непроходимое невежество и бескультурье – вот что выглядывает из каждой строчки, вышедшей из-под пера Иосифа Бродского.
Вот как сам Бродский изложил свое поэтическое “кредо”. Бродский принципиально не хотел трудиться ни для себя, ни тем более для народа. В стихах и прозе он поливал грязью и поносил все советское только потому, что в нашей стране надо трудиться, создавать то, что нужно и полезно народу, будь то металл, хлеб или стихи.
В минуту откровенности он как-то очень точно написал о себе: “Мое субъективное восприятие атрофировалось до стадии хамства”.
Это было написано в те дни, когда Бродский поставлял в военкомат подложные справки, не желая идти служить в Советскую Армию.
“А люблю я родину чужую!” – восклицает блудослов Бродский в одном из своих пошлых стишков.
– Будущие поколения с должным благоговением оценят меня! – театрально воскликнул трутень на суде.
Дружным хохотом встретили присутствующие эти слова “непризнанного гения”…
С 1956 года он переменил 13 мест работы. Где работал неделю, где месяц, а последние годы он вообще не трудился, поощряемый подонствующими приятелями, многие из которых докатились до прямой антисоветской деятельности. Вместе с ними катился и тунеядец Бродский.
Правильную, точную оценку его тлетворной деятельности дали на суде писатель Е. Воеводин, заведующая кафедрой Высшего художественного училища им. В. И. Мухиной Р. Ромашова, начальник Дома обороны И. Смирнов, заместитель директора Эрмитажа П. Логунов, трубоукладчик УНР-20 П. Денисов, общественный обвинитель – председатель штаба народной дружины Дзержинского района Ф. Сорокин и другие.
Постановление суда было встречено горячими аплодисментами людей с честными рабочими руками».
Всё же организаторы «дела Бродского» были не совсем уверены в своих силах, если ненависть взвинчивалась до такого истерического и пародийного уровня. Несмотря на армию и флот, они боялись Бродского и того культурного движения, которое он в их сознании символизировал.
Было бы неверно сказать, что исход процесса, несмотря на свою подавляющую тягостность, деморализовал нас. Происшедшее объединило – правда, ненадолго – самых разных людей в нашем поколении. И через несколько дней после суда появился следующий документ:
Уважаемые товарищи!
В Ленинграде работает большое число молодых прозаиков, поэтов, переводчиков и критиков, которые, не являясь членами Союза писателей, уже несколько лет серьезно занимаются литературным трудом и неоднократно публиковали свои произведения в сборниках и журналах. Эти люди, разного возраста, разного жизненного опыта и разных профессий, объединены интересом к центральным проблемам жизни нашей страны, нравственному росту и становлению нового человека, его внутреннему миру.
Большинство молодых авторов совмещают напряженную творческую работу с трудом по своей основной профессии, с учебой. Некоторая часть вступает в договорные отношения с издающими организациями и фактически находится на положении профессиональных литераторов. Молодые авторы, которые не порывают с производственной деятельностью, в творческих интересах бывают вынуждены на некоторое время прервать ее. Не являясь членами Союза писателей, эти люди оказываются не защищенными от возможных обвинений в тунеядстве со стороны лиц, не компетентных в этой области и не способных разобраться в существе дела.
Как правило, молодые авторы зарегистрированы Комиссией по работе с молодыми литераторами при ЛО ССП. Мы не знаем всех функций этой организации, но считаем, что комиссия призвана проявлять внимание к проблемам, встающим перед молодыми литераторами. В последнее время произошли события, которые серьезно встревожили нас. Мы видим связь этих событий с появлением на месте секретаря комиссии Е. В. Воеводина, который по своему положению практически осуществляет решения комиссии.
Молодые литераторы, сталкиваясь с Е. В. Воеводиным, все более убеждаются в том, что этот человек совершенно чужд их поискам и не желает понять и поддержать то хорошее, что они стремятся внести в литературу. У всех, кто с ним встречался и разговаривал, создалось впечатление, что перед ними человек совершенно случайный, не обладающий культурным уровнем, душевными качествами, необходимыми для этой деятельности. К своим обязанностям Е. В. Воеводин относится легкомысленно. Заявления, поданные в комиссию, лежат без движения месяцами, устные просьбы не принимаются во внимание. Разговаривать с Е. В. Воеводиным неприятно и бесполезно: он совершенно не уважает людей, обращающихся к нему, держится с ними пренебрежительно, с пошловатой фамильярностью и лишает этой своей манерой желания быть с ним откровенным.
Особенно недостойно и непорядочно повел себя Е. Воеводин на суде над молодым поэтом и переводчиком И. Бродским, которому предъявлялось обвинение в тунеядстве. Мы убеждены, что справедливость по отношению к И. Бродскому будет восстановлена в законном порядке, но Е. Воеводин, выступивший на суде свидетелем обвинения, действовал так, чтобы не допустить справедливого решения дела. Он бездоказательно обвинил И. Бродского в писании и распространении порнографических стихов, которых, как нам известно, И. Бродский никогда не писал. Таким образом, секретарь комиссии оклеветал молодого литератора.
Он предъявил суду заявление, подписанное им одним, и обманул суд, утверждая, что это заявление, порочащее личность и работу И. Бродского, одобрено большинством членов комиссии. Так Е. Воеводин совершил подлог и лжесвидетельство.
Мы, молодые литераторы Ленинграда, не можем, не желаем и не будем поддерживать никаких отношений с этим морально нечистоплотным человеком, порочащим организацию ленинградских писателей, дискредитирующим в глазах литературной молодежи деятельность Союза писателей.
Первый вариант письма, написанный мной, был целиком посвящен опровержению приговора. Но многоопытный Давид Яковлевич Дар решительно его забраковал, сказав, что с «ними» надо говорить на «их языке», и набросал основу данного текста…
Быть может, самое интересное в этом письме – подписи. Потом эти люди разошлись – и как! Эмигранты, члены правления СП, черносотенцы, даже один убийца, хладнокровно зарезавший человека за то, что он еврей…
Собственно, этим письмом было начато движение «подписантов» – людей, подписывавших коллективные петиции в защиту жертв незаконных процессов: Синявского – Даниэля, Гинзбурга – Галанскова и других, – захватившее к концу шестидесятых годов не одну тысячу интеллигентов и затем разгромленное.
Само же письмо в этом виде, разумеется, было маневром. Комиссия по работе с молодыми литераторами интересовала нас меньше всего. Важно было показать истинное отношение молодой литературной общественности к Бродскому.
Дальнейшая история этого письма трагикомична. Ленинградский секретариат ни за что не хотел его принимать. Мы его подавали, нам его возвращали.
Наконец, мы послали его в Москву. Ответа не получили, но Наталья Иосифовна Грудинина говорила мне, что видела первый экземпляр в Генеральной прокуратуре, где она хлопотала об освобождении Иосифа. У меня сохранился третий экземпляр с натуральными подписями.
Что же объединило полсотни таких разных людей, часть которых знала Иосифа вполне поверхностно? Ощущение, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Нам всем показали, что мы бесправны и беззащитны. И мы попытались объединиться. Но ничего из этого не вышло, поскольку альянс наш был неорганичен.
Бродский был отправлен по этапу – вместе с уголовниками – в деревню Норенское Коношского района Архангельской области. Деревня находится в 21 километре от железной дороги, окружена болотистыми северными лесами. Иосиф выполнял там самую разную физическую работу. Мы с писателем Игорем Ефимовым приехали к нему в октябре шестьдесят четвертого года. Относились к нему в деревне хорошо, совершенно не подозревая, что этот вежливый и спокойный тунеядец возьмет их деревню с собой в историю мировой культуры[12].
Он жил в крепкой, на высокий фундамент – как полагается на Севере – поставленной пристройке к основной избе Пестеревых. И изба, и пристройка сложены были из огромных черных бревен. Комната была небольшая, и в ней царил невообразимый кавардак. Бросались в глаза приемник, пишущая машинка и довольно закопченная керосиновая лампа. Книги, бумаги, спальный мешок. Мы с Игорем спали на полу… Иосиф был вполне бодр. В ватнике и кирзовых сапогах он смотрелся очень органично на фоне мощных северных изб, перепаханной тракторными колесами грязной осенней улицы, да и жителей деревни. В первый день после нашего приезда – мы приехали к концу дня накануне – ему предстояло лопатить зерно в амбаре, чтоб не грелось и не прело. Мы втроем быстро осилили эту работу и полдня гуляли по окрестностям. Картина угнетающая – болота, редколесье… Я много фотографировал. Разговоры на этой прогулке велись, насколько я помню, исключительно вокруг хлопот за его освобождение.
Когда в первый вечер мы осмотрелись в избе и стали распаковывать привезенные Осе передачи, то я, в частности, достал и отдал ему рукопись Жени Рейна. Не могу простить этого себе по сию пору. Женя – по непонятным мне причинам – решил описать в стихах новогоднюю историю на даче Шейниных – ухаживание Димы Бобышева за Мариной Басмановой.
Поэма называлась «Глаз и треугольник». Он считал, видимо, что переключенная в поэтический, литературный ряд бытовая история станет восприниматься Осей именно как факт литературы. Очевидно, уверенный в магической силе поэтического слова, Рейн решил, что это будет мощным психотерапевтическим актом, и уговорил меня взять поэму с собой. А я, как последний идиот, согласился в конце концов.
Ося пробежал текст глазами, болезненно сморщился и сказал: «Зачем ты мне это привез?» И отложил рукопись. Больше мы к этому не возвращались. Но был и еще один малоприятный для меня эпизод. Отдавая мне на хранение незадолго до ареста – перед отъездом в Москву – рукопись незавершенной «Столетней войны», Ося взял с меня слово никому текст не показывать. Но когда мы с Натальей Иосифовной Грудининой думали, какие бы стихи приложить к ее письмам в прокуратуру как образец добропорядочности автора, то решил, что жестокое описание боя в «Столетней войне» можно представить как образец антивоенной поэзии, тогда очень ценившейся властью. Я перепечатал небольшой фрагмент и отдал его Наталье Иосифовне. Что она с ним сделала – не знаю. Но в какой-то момент того же вечера Иосиф как-то невзначай спросил: «Ты “Столетнюю войну” никому не давал?» – «Мы же договорились», – ответил я. Он достал машинописный листок – тот самый фрагмент – и молча мне протянул… Я в смущении стал объяснять ему благую цель… «Не делай этого больше», – сказал он. Откуда он получил эту копию, я, естественно, выяснять не стал.
«Столетнюю войну» я выпустил из рук один только раз – с его согласия, когда составлялось марамзинское собрание. Взял ее у меня Миша Мейлах, который мне ее и вернул. Уже в конце восьмидесятых я по телефону, а затем при встрече в Штатах стал уговаривать Осю опубликовать это «большое стихотворение», настаивая на его принципиальной смысловой ценности. «Не время», – ответил он.
Уезжать было тяжело. Ему не хотелось нас отпускать. Нам было мучительно и стыдно его оставлять. Но разные обстоятельства требовали пребывания в Ленинграде. В частности, я оставил жену с грудным ребенком и ей было трудно одной. Всего мы пробыли в Норенском трое с лишним суток.
Ося посадил нас в попутный «газик». Мы двинулись по грязной разбитой дороге, а он остался смотреть нам вслед. Я сидел рядом с шофером, а Игорь сзади. Когда мы выехали из деревни и Ося пропал из виду, мне показалось, что Игорь плачет. Я никогда его об этом не спрашивал.
Уезжая, я оставил Осе экземпляр своей первой пьесы о декабристах – «Мятеж безоружных», историю следствия и суда, – и вскоре получил сколь трогательную, столь и наивную реакцию.
Иосиф писал:
«Несколько слов о самом сочинении. Это, по-моему, очень толково. Замечаний никаких не имею кроме того, что: 1) Жаль, что нет ни одной бабы (ну, на то и хроника)…»
И дальше несколько очень профессиональных в драматургическом отношении соображений. У него было очень точное чутье. «Сцена с Пестелем и духовником – лучшая…» Честно говоря, как я теперь понимаю, это вообще была единственная достойная сцена. И он ее отметил.
А что касается наивности и трогательности, то письмо начиналось так:
«Яшенька, милый, вот, прежде всего, телефон А 14-9-36, попроси Михаила Савельевича (Гавронского) – это мой родной дядя, он режиссер студии “Научпопфильм”. Скажи, что это я дал тебе тел. Предварительно попроси маму (мою) предупредить его о твоем звонке. Я не знаю, что ты намерен делать со своей хроникой, но считаю, что ее следует предложить этой студии во что бы то ни стало… Проси Наймана показать хронику А. А. Ахматовой. Она знает (и) об этом больше всех».
Разумеется, к научно-популярной студии мое сочинение никакого отношения не имело, но ему, сидевшему в своей деревне, очень хотелось мне помочь. Он был верным другом.
Звонить Гавронскому я не стал и передавать хронику Ахматовой тем более. Во-первых, я сам был от нее не в восторге, а во-вторых, несмотря на мое огромное почтение к Анне Андреевне, я сомневался, что она «лучше всех» знает декабристский материал. Но для Оси в то время она была высшим авторитетом во всех областях.
Был в этом письме еще один пассаж:
«Огромное спасибо за лучшие в жизни фотографии. Небо! Как я постарел… Лучше в фас и где мы с тобой в рост».
Я тогда отснял в деревне целую пленку, и ссыльные фотографии Иосифа были распечатаны, можно сказать, по всему свету.
И были две приписки. Первая:
«P.S. Прости угрюмство и вспомни строфу:
Чья она? Я забыл».
Блока он в те поры не жаловал. Что до смысла – он опасался, что я могу обидеться на его замечания…
И вторая:
«И пиши мне, пожалуйста!»
Когда мне изредка попадается это письмо и я читаю это «И пиши мне, пожалуйста!», то чувствую комок в горле.
Я писал ему редко. Что он с полным правом в одноим из своих писем охарактеризовал как «свинство». Мне сейчас больно и стыдно. А тогда – городская суета, своя жизнь… К счастью, это никак не повлияло на наши отношения.
Разумеется, я думал о нем все время.
После нашей с Ефимовым поездки к Иосифу я послал ему несколько книг. Важную роль сыграла одна из них – «Доктор Фаустус» Томаса Манна. Долгое время с конца пятидесятых годов это была моя настольная книга, равно как и написанная Манном позже история ее создания – «Роман одного романа». Я нашел у букиниста экземпляр – расставаться с собственным было жалко – и отправил Иосифу. Я был уверен, что он оценит и парадоксальную глубокость романа, и могучую концентрацию культурных реминисценций. Анатомия таинственной и страшной иногда природы творчества не могла его не увлечь. Он и сам пытался смолоду заглядывать в мистические бездны. Однако роман произвел на него совершенно не то впечатление, на которое я рассчитывал. Он написал по прочтении горько-саркастические большие стихи «Два часа в резервуаре», в которых досталось и Гете, и Гуно, и Манну. – «Есть истинно духовные задачи, / а мистика есть признак неудачи // в попытке с ними справиться, иначе, // их бин, не стоит это толковать».
Это был наряду со стихами «Одной поэтессе» манифест нового мировидения, перечеркивание своего романтического прошлого.
Когда мы встретились в девяностом году в Штатах и выпивали в его сельском доме в Саут-Хедли, то вспомнили и о «Фаустусе». Иосиф сказал: «Вообще-то, надо было эти стихи тебе посвятить».
А еще позже наш общий друг Боря Тищенко напомнил мне, что до ссылки уговаривал Иосифа прочесть роман.
Нет здесь возможности рассказывать о том, что происходило в Ленинградской писательской организации в первые месяцы после суда, – это особый сложный сюжет со многими персонажами. Кульминацией стало перевыборное собрание, где несколько ленинградских писателей с отвагой отчаяния предъявили счет Прокофьеву. Я стал членом СП гораздо позднее, но на этом собрании был. Я помню выступление Наташи Долининой и Михаила Панича, очень решительные. Прокофьев сидел красный и хмурый. Собрание это было чрезвычайно любопытно тем, что напоминало по развитию сюжета падение Хрущева (недаром они с Прокофьевым были похожи). К левым, которые были глубоко оскорблены ролью Прокофьева в деле Бродского, с восторгом присоединились правые[13], которым Прокофьев, при всем своем консерватизме, тоже не давал особенно разгуляться.
В перерыве Прокофьев снял свою кандидатуру, не стал баллотироваться в правление и тем самым закончил свое общественное поприще. Он прожил еще несколько лет, снедаемый горечью и злобой, и вскоре умер. «Дело Бродского» уничтожило его. А жаль – он был небесталанный и по душевным качествам не худший человек…
Я не помню, выступал ли тогда Борис Вахтин. Но вот передо мной текст его выступления. То ли я запамятовал – возможно! – то ли Боря приготовил этот текст, но не произнес его вслух. Во всяком случае, я привожу его здесь, ибо в нем сконцентрировано главное, о чем шла тогда речь:
«Я всегда считал, что нет на свете призвания более высокого, чем призвание литератора, что нет на свете дела более важного, более жизненно необходимого обществу, чем дело, которое делают литераторы, и что нет занятия более трудного, ответственного, вредного для здоровья и даже, я бы сказал, опасного для жизни, чем занятие литератора. Труд литератора – тяжелый труд, труд упорный.
И поэтому для меня было потрясением, когда в юридическом порядке народный суд осудил молодого поэта и переводчика И. Бродского, только-только начинавшего свой тяжелый литературный путь, осудил как бездельника, трутня и лодыря, как тунеядца. Впервые, может быть, в истории нашей словесности труду писателя было юридически отказано в названии труда, впервые это дело было названо бездельем. Эта беспрецедентная судебная ошибка будет, я не сомневаюсь, исправлена, и Бродский будет возвращен к литературному труду, и не о Бродском я хочу говорить.
Я хочу говорить о тех поэтах и прозаиках, о тех литераторах, которые были избраны писателями руководить нашим писательским союзом и которые не только не помогли суду избежать этой ошибки, но, наоборот, изо всех сил помогли эту ошибку совершить. Почему руководитель нашего союза А. А. Прокофьев, почему секретариат в целом не помогли народному судье, народным заседателям понять, что литературный труд – это именно труд, что дело литератора – дело, которому мы посвятили свои жизни, – это не безделье? Почему вы скрыли от суда, что Бродский – блестящий переводчик, что он не пьянствует, не лодырничает, а работает как каторжный? Почему вы отмахнулись от того, что говорили и писали по этому делу такие его знатоки, как С. Я. Маршак, К. И. Чуковский, А. А. Ахматова? Этого мало. Вы сделали почти все от вас зависящее, чтобы втоптать в грязь в этом случае высокое призвание литератора, вы сотрудничали с таким деятелем, как Лернер, в этом занятии, и именно вы помогли опять-таки в данном случае представить перед всем миром в ложном свете положение писателя в нашем отечестве.
И когда я думаю, что секретариат наш, А. А. Прокофьев – люди, которым доверено хранить честь нашего союза и его лицо, – что эти люди в данной, такой еще совсем, в сущности, простой и, что ли, безобидной ситуации это лицо потеряли, то я меньше всего склонен упрекать в произошедшем судебные или какие иные инстанции, у которых по горло своей, тоже тяжелой работы. В том, что случилось, виноват секретариат, и прежде всего А. А. Прокофьев.
Столь же необъяснимо и недопустимо и то, что случилось с тремя уважаемыми членами нашего союза – Вл. Григ. Адмони, Нат. Иос. Грудининой и Еф. Григ. Эткиндом, которые совершенно открыто и честно принесли перед народным судом свидетельские показания. Так вот за эти свидетельские показания, которые разрушали картину, нарисованную в фальшивке Евгения Воеводина, только за то, что эти три литератора помогали нашему советскому суду выяснить истину, секретариат обрушился на них с проработкой, грозил им репрессиями, снял Н. И. Грудинину с работы в литкружках на заводе «Светлана» и во Дворце пионеров. Такая, знаете, расправа за свидетельские показания пахнет теми временами, когда кровь рекой лилась, а мы про те времена забыть не имеем права, никак у нас не получается забыть, а тут еще вы хоть и чуть-чуть, да нет-нет и напомните.
Вот об этом, о лице нашего Ленинградского отделения Союза писателей, мне и хотелось сказать, так что я прошу А. А. Прокофьева в заключительном слове ответить, почему преследовали вы В. Г. Адмони, H. И. Грудинину и Е. Г. Эткинда за то, что они давали свидетельские показания? Почему вы скрыли от суда, что Бродский – прекрасный переводчик? Почему вы предпочли слушать не Маршака и Чуковского, не ваших товарищей по Союзу писателей, а этого Лернера? Почему вы добивались, чтобы труд молодого литератора был признан бездельем и заменен ему принудительным физическим трудом?
А так как я полагаю, что вы от ответа на эти вопросы постараетесь уклониться, да и вопросов все-таки много, целых четыре, то я вам их подготовил на отдельной бумажке письменно».
Теперь, через много лет, – а особенно по сравнению с трагедиями времен революции и красного террора, не говоря уже о кошмаре тридцатых, второй половины сороковых, начала пятидесятых – все эти страсти могут показаться суетными и бессмысленными перед лицом свершившихся исторических катаклизмов и всего того, что с тех пор написал пятый Нобелевский лауреат. Но настоящий историк и чуткий к исторической жизни читатель услышит здесь голоса живых людей, этой плоти истории, и увидит частицы той мозаики событий, из коих составляется рисунок большой истории. В конце концов, изломы судеб поэтов редко впрямую влияют на судьбы народов и государств, но они всегда индикатор, они выполняют роль Золотого петушка, указующего в сторону смертельной опасности.
Хочу привести только один характерный для этого момента документ.
«
В Ленинграде по указу о тунеядцах был осужден и выслан на 5 лет в места спец-поселения начинающий поэт-переводчик, Иосиф Александрович Бродский (год рождения 1940).
Мы, нижеподписавшиеся, профессиональные литераторы, просим освободить И. А. Бродского от пребывания на поселении, ограничив срок его осуждения временем, истекшим со дня приговора.
Мы хотели бы, чтобы Бродский вернулся к полюбившейся ему работе – работе поэта-переводчика. В течение полутора лет, предшествовавших его осуждению, любимый труд, литературная среда и первые успехи на избранном поприще явственно излечивали Бродского от заблуждений и ошибок прошлого.
Мы обещаем Вам заняться дальнейшим воспитанием молодого поэта, добиваясь того, чтобы Бродский прочно утвердился на пути советского литератора, неустанно отдавая свои силы работе, в соответствии со своей квалификацией (по договору с издательствами или на других законных основаниях). Мы убеждены, что И. А. Бродский, при его несомненном таланте систематически занимаясь трудовой деятельностью, безусловно, обеспечит себе необходимый прожиточным минимум.
Всецело сознавая свою ответственность, мы чувствуем себя в силах выполнить свое обещание.
Разумеется, и сюжет «дела» отнюдь не исчерпан на этих страницах. Здесь не упомянуты многие люди, так или иначе прикосновенные как к травле, так и к поддержке Бродского. Но общее представление читатель, я надеюсь, получит. И мне хотелось бы, чтоб сквозь представленный здесь бытовой слой происшедшего читатель, пускай смутно, различил бы и другое – различил, что за хамством и ненавистью, которые обрушились на Бродского, вставала иная ситуация, куда более высокая, чем просто очередная расправа над человеком, вышедшим из привычных рамок и потому неудобным. По сути, это была мощная вспышка ненависти к свободному, а потом трагедийному пониманию жизни со стороны людей не просто невежественных и консервативных, но морально глухих и душевно слабых, духовно трусливых. «Дряблый деспотизм» – так назвал Пушкин николаевский режим. Духовная дряблость – неизменный спутник деспотизма. Патологическая невозможность взглянуть в лицо жизни и порождает парадную культуру, мертвую, но активно хищную культуру. Страх – неизменный спутник деспотизма и с той, и с другой стороны. И потому клевреты деспотизма – люди, как правило, несчастные. (И – соответственно – озлобленные.) Речь тут может идти не только о страхе физическом, но о духовной неполноценности, которая отторгает деспота любого масштаба от мира и рождает болезненное недоверие к миру. А поскольку Бродский был и есть человек для здорового и свободного мира органичный и живущий в нем органично и свободно, то деспотизм – явление куда более серьезное, чем просто форма политического существования, – ощущал Иосифа как нечто враждебное и опасное. Страх перед Бродским был еще и страхом уродливой псевдокультуры перед подлинной культурой, страхом и глубоко спрятанным чувством вины, – а это при ущербности духа стимулирует ненависть к объекту вины, – той псевдокультуры, что выросла как растение-паразит на крови невинных, на предательстве, невежестве, на торжествующей душевной и умственной скудости, на унижении и разрушении человеческой личности…
Иосиф пробыл в ссылке полтора года. Как недавно выяснилось, все это время в нашей правоохранительной системе и партийных органах шла борьба между ленинградской партийной верхушкой и местным КГБ и московскими инстанциями, решившими на примере «дела Бродского» «приструнить зарвавшийся Ленинградский обком, спровоцировавший международный скандал». Эти ценнейшие и крайне любопытные документы опубликовала в «Новом мире» № 1 за 2007 год Ольга Эдельман.
Однако полагаю, что решающую, быть может, роль в завершении этой тяжбы сыграло письмо «друга СССР» Жана-Поля Сартра Председателю Президиума Верховного Совета Микояну.