Вернувшись к кровати, я схватил висящий над ней шелковый шнур с кисточкой и яростно дернул, извещая кого-то, кто встает раньше меня, что я проснулся. И очнувшись, с удивлением посмотрел на шнур, который сжимал в кулаке. Шнур был зеленый и пестрый и невольно наводил на мысли о подвигах Шерлока Холмса. Поймав себя на том, что ищу взглядом вентиляционное отверстие для пестрых лент иного рода, я усмехнулся. От трагедии до фарса — один шаг. Конечно, никаких отверстий. А если кому-то кажется, что зеленый цвет не сочетается с красным, расскажите об этом алым розам!
Просто волосы дыбом… иначе не скажешь. А как другие? Тоже уже проснулись? Стоп… Другие? Я уверен в том, что есть другие? И я не просто сошел с ума? Я смахнул со лба испарину и, поняв, что сил метаться по комнате у меня нет, сел на кровать. Голова сильно кружилась. Во сне другие были. Мне отчаянно не хотелось оказаться тут в одиночестве. Хотя, как говорят, такого врагу не пожелаешь? А я друзьям пожелал?
Ах, ладно, как будет, так будет…
Интересно, отец уже проснулся? Ага, стало быть, у меня есть отец, раз я об этом подумал.
Вскоре послышался деликатный стук.
— Входи, Мишель, — отозвался я устало. Имя сорвалось с языка прежде, чем я вспомнил, кому оно принадлежало. Вспоминать, в сущности, было нечего — понятно, что моему личному слуге, вот как он выглядит, это уже другой вопрос. Я отнял пальцы от висков и посмотрел на дверь, надеясь, что выгляжу немногим более ненормально, чем обычно по утрам. Сейчас посмотрим, могу ли я еще разговаривать с людьми, или меня пора запирать с умалишенными.
Когда он возник на пороге, в моем мозгу неторопливо, но исправно всплыла его визитная карточка. Это был не Мишель. В комнату вошел пожилой человек в ливрее цвета темного граната, аккуратный до чопорности, но при том удивительно благожелательный. Звали его Ив Саблер, он был отцом Мишеля, моего камердинера, и нашим дворецким. К своим обязанностям он относился почти благоговейно, будто к священнодействию, к нашей семье — с неизменной верностью и заботой. Было в нем что-то от старой доброй наседки. Я даже невольно улыбнулся — если я и выгляжу сейчас удивленным, так только потому, что пришел не Мишель.
В руках Ив держал то, с чем обычно являлся по утрам его отпрыск — серебряные таз и кувшин с затейливой гравировкой, полотенце и жутковатую бритву.
— Доброе утро, мсье Поль, — сказал он мягко, несколько растягивая слова, и с превеликой осторожностью ставя таз на туалетный столик.
Поль? Да, так и есть — виконт Поль Бенедикт де Ла Рош-Шарди. Вот оно, мое имя, в прилично сокращенном варианте. Замечательно. Теперь я его знаю.
— Рад вас видеть, Ив, — ответствовал я вполне благоразумно.
— Сегодня за вами поухаживаю я. Мишель занят вашими гостями.
Так, так. Гостями… Уж не теми ли самыми, что участвовали в моем сне? Те же лица, но вряд ли с теми же самыми лицами. И то, что Мишель занят ими, не значит, что он занят ими по-настоящему. Скорее понадобился распорядитель, чтобы срочно обеспечить всем необходимым их собственных слуг. Срочно? Значит, мы и впрямь проснулись примерно одновременно? Что ж, увидим.
Ив развел мыльную пену и принялся ювелирно обмахивать мой подбородок острым блестящим предметом.
— Минутку… — пробормотал я, когда он отложил бритву. Я взял ее в руки, внимательно осмотрел, а затем, сам немного удивившись и удивив Ива, принялся избавляться от усов, придававших мне какой-то нагловатый вид. Не то, чтобы они вдруг стали меня сильно раздражать, просто заинтересовался, что же получится.
— Ну и ну, — мягко усмехаясь, проговорил Ив. — Это мадемуазель дю Ранталь вас надоумила?
— Нет, — мрачновато отозвался я, с неудовольствием глядя на свое отражение, которое теперь стало отчего-то напоминать автопортрет Ван-Дейка. И не удержался от черной самоиронии. — Меня надоумила совсем другая девушка.
Ив позволил себе укоризненный взгляд, прежде чем вернуться к своим обязанностям. А я вдруг вспомнил, кто такая мадемуазель дю Ранталь. Черт! Черт! Черт!!! Мне стало худо — она же моя невеста. А что я теперь чувствую? Осталось хоть что-то? Слава богу, Ив не подал вида, что заметил мое душевное состояние и не стал ни о чем спрашивать. Возможно, это несильно отличалось от того, как если бы я вчера вечером перебрал лишнего. Или провел бессонную ночь. Занимаясь чем?.. Стихосложением?.. А вот это со мной бывало, верно. Не так уж редко.
— Который час? — с трудом выдавил я, чтобы отвлечься от разыгравшейся в моей голове бури и удержаться в настоящем мгновении.
— Четверть восьмого. Завтрак будет подан в восемь, по приказу монсеньера графа.
— А, отец уже проснулся? — кажется, помогло, немного отвлекся.
— Да, я как раз освободился, когда вы позвонили.
Значит, действительно проснулись одновременно или почти одновременно.
Я рассеянно кивнул. Ив подал мне удобный изящный костюм из тонкого гранатово-красного, затканного серебром сукна с широкими разрезами, позволяющими легко переносить жару — день обещал быть теплым. Наконец, Ив удалился. За окном светило солнце, уже не такое жаркое, как в середине лета. Но, в конце концов, было все еще лето. Не февраль. Пусть скоро снова осень.
Я открыл вторую дверь, не ту, что вела в коридор, и увидел смежную комнату, более просторную и светлую. Два довольно широких окна выходили на мою любимую сторону света — на солнечный юго-запад. И славно, что солнце не будило меня по утрам. Должно быть, восходам я предпочитал закаты. Кроме этой двери, здесь тоже был еще один выход — в коридор. Стены были затянуты плотными тканями темно-золотистого оттенка с замысловатым узором, на полу лежал экзотический восточный ковер, софа и кресла резного дерева были обиты приглушенным темно-красным бархатом. На софе, вкось, опираясь на обитую бархатом ручку, лежала длинная рапира в легких ножнах, с эфесом, отделанным чернью и золотой насечкой, рядом, прислоненная к той же ручке с другой стороны, стояла на ковре гитара с пятью парами струн, маняще и мягко блестя темными лакированными боками.
Я пробежал кончиками пальцев по удивительно звонко зашептавшим струнам и взял в руки рапиру, привычно легшую в ладонь и мягко, послушно выскользнувшую из ножен. На щитке у самого основания клинка был выгравирован коронованный лев, сжимающий в лапах камень, сам клинок густо покрывала гравировка с арабесками, а вот и клеймо мастера — лилия с короной и девиз «In te Domine speravi non» — Хуан Мартинес Старший, королевский мастер клинков из Толедо.
Я вернул оружие на бархатные подушки и обернулся к письменному столу под окном — на нем стоял глобус, диаметром в фут, золотой чернильный прибор, лежали перепачканные чернилами бумаги и перья — поверх нескольких книг, должно быть, извлеченных из стоявшего рядом книжного шкафа. Кажется, я пытался переписать по-новому какие-то старинные легенды. В ворохе бумаг неприкаянно валялся тонкий миланский стилет, рядом, зачем-то, астролябия. В простенке между окнами висела небольшая картина на дереве — каравеллы Колумба с надуваемыми ветром парусами, рассеченными алыми крестами. Первой прокладывала путь в зеленых хлябях «Санта-Мария», «Пинта» и «Санта-Клара» выглядывали из-за нее, чуть растворяясь во влажной дымке. Вдруг меня осенило — да ведь это картина моего отца. Он был не только военным, как любой уважающий себя дворянин, но и живописцем. Войну он в конце концов забросил, хотя по-прежнему интересовался всем, что касалось ее истории, а вот живопись — нет. Картина была давней, я помнил ее с детства. И не только ее. Были и другие каравеллы Колумба, в другом месте и времени, тоже отцовские, миниатюрные, из плотной бумаги, с деревянными мачтами и нитчатыми снастями, с маленькими пенопластовыми человечками на палубах и вантах и пушками из крошечных гильз, которые действительно стреляли черным дымным порохом, покоившимся в коробочках в открывающихся трюмах. Совпадение, или?.. Похоже, что пришло время для сплошного: «или».
Я перевел дух и, отведя взгляд от картины, поднял со стола лист с неровными чернильными строчками. Стихи. Небрежный почерк, каким я пишу по ночам, почти не глядя на бумагу, и все-таки разборчивый, в отдельных черточках даже манерный:
Ну и ересь!.. В памяти сами собой прозвучали гитарные аккорды, соответствовавшие этим беззаботным строчкам. Я чуть было не смял листок, но все-таки просто бросил его на стол, перевернув чернильными следами вниз, и взглянул на книгу, лежавшую под бумагами. Она была раскрыта. Латинский текст снова казался не только знакомым, но знакомым до странности — до нелепицы. Нет, в двадцатом веке я бы не стал читать книги на латыни, по крайней мере, без словаря под рукой. Я машинально перевел одну из строк: «Одержав решительную победу, король приказал правителю Корнубии Кадору преследовать Хельдрика, а сам поспешил двинуться на Альбанию».[1] Это же… Я резко выпрямился, затем, прекрасно зная ответ, открыл титульный лист: «Britanniae utriusque regum et principum origo et gesta insignia, ab Galfrido Monemutensi…» Довольно! Это «История Бриттов» Гальфрида Монмутского, изданная в Париже, в 1517 году! Я читал вчера одну и ту же книгу — в разных изданиях, в переводе и без него, в разных временах, отстоящих друг от друга больше, чем на четыреста лет!
Это было последней каплей. Оставив книгу в покое, я сорвался с места и бросился вон из комнаты, намереваясь, если и спятить окончательно, так не в одиночестве.
Одиночество мое прервалось тут же.
— Эй, осторожнее!.. — воскликнул кто-то.
Это я с кем-то столкнулся, вприпрыжку вылетая в коридор.
— Готье?..
— Поль?..
— О… — Мы уставились друг на друга в некотором сомнении. Этого человека я хорошо знал. Звали его Готье д'Аржеар, старый друг и даже родственник — несмотря на ничтожную разницу в возрасте, в сущности, он приходился мне двоюродным дядей. Крупный и румяный, с лихо вьющимися волосами и бородкой цвета светлой бронзы, с мечтательными серыми глазами, весь в сером бархате. Основательный, как все его сложение, и чуть нарочито простоватый в манерах, но при том натура по-своему поэтичная и чувствительная, склонная к философской, слегка саркастической меланхолии. Именно в его духе было бы веселиться, рассуждая о чистке вселенских авгиевых конюшен. И что-то знакомое совсем по другой жизни смотрело на меня его глазами. — Оля? — произнес я негромко, с ощущением почти веселого сумасбродства. — О-ля-ля!..
Готье вспыхнул.
— А корабли из Вера-Крус могут отправляться на семь тыщ футов под собственным килем! — заявил он, сердито сопя.
— Не стоит, — усмехнулся я. — Из Мексики везут много ценного!
— Ну так тем более! Зачем нам инфляция?!
Я прижал было руку к носу, но не выдержал и расхохотался. Чуть позже ко мне присоединился и Готье. Не знаю, чего больше было в этом смехе, облегчения оттого, что еще кто-то находится в той же лодке, чистого безумия или признания сомнительного божественного юмора, если, конечно, именно божественного. Но если уж грешить на мироздание, так начиная с первооснов.
Притомившись, мы приуныли и посмотрели друг на друга с тревогой.
«Ну и что нам теперь с этим делать?»
— Ничего себе шуточки, — сквозь зубы проговорил Готье. — «Фауст» припоминается. Вот только Фауст помолодел, а мы немного постарели.
— Ага. Лет на четыреста с лишком, — сказал я, хотя понимал, что Готье имеет в виду наш обычный возраст — проснувшись поутру, мы воображали, что нам восемнадцать.
— И не говори, — кивнул Готье, соглашаясь и с такой трактовкой. — Даже тошно. — И вздрогнул.
Представить себе, что только что был в тех временах, где сам был давно уже покойником, и впрямь ведь тошно… И то, что можно в одно мгновенье повернуть или вывернуть наизнанку время, которое всегда было невозможно обратить вспять, что могло оказаться очевидным дикое, невообразимое будущее, что могла оказаться в чужой власти память, и душа, считающаяся бессмертной, что мог перевернуться весь мир…
— Нет, я был бы не прочь здесь оказаться, будучи там, — пробормотал Готье, будто продолжая спор с самим собой. — Но!.. Не всерьез же!.. Не так! — Он взмахнул рукой и вздохнул. Я только покачал головой.
Неподалеку распахнулась дверь, сперва содрогнувшись, будто в створку изнутри наподдали тараном и лишь затем потянули ее в нужную сторону, и в коридор, яростно бормоча проклятья, стремительно вышел человек.
— Огюст! — воскликнули мы с Готье в один голос.
— М-м? — Огюст оглянулся в нашу сторону, тряхнув густыми черными кудрями. Некоторое время он рассматривал нас исподлобья, с угрюмым подозрением, потом, видно, пришел к какому-то выводу и, чуть вздохнув, кивнул и направился к нам, сверкая по дороге золотым позументом на темно-лиловом бархате. Почему это вдруг показалось мне забавным? Да потому, что он кальвинист, — припомнилось мне, — а они ведь так любят скромность. Но старина Огюст — личность противоречивая, импульсивная и отчаянная, иногда просто ходячая катастрофа для себя и окружающих, хоть со случающимися непредсказуемыми и даже порой затяжными приступами благоразумия, хладнокровия и ясности мысли. Идеи его частенько, по крайней мере, для меня, парадоксальны — он может одновременно всерьез верить в то, что Земля круглая и даже вертится вокруг солнца, и в то, что вскрывать мертвецов в научных целях — величайший грех. Верить в божественное предопределение спасения и погибели, и при том заявлять, что человек отличается от всех созданий и явлений природы тем, что обладает свободой воли.
— Гм, — мрачно сказал Огюст, приблизившись к нам.
— Не то слово, — поддержал Готье.
— Вы это вы или не совсем? — проворчал Огюст едва внятно, почти не разжимая губ.
— Это слишком сложный философский вопрос, — заметил я. Огюст вздернул голову и мимолетно улыбнулся, заслышав о философии.
— Все веришь в наше неземное происхождение? — усмехнулся Готье.
— Божественное, — поправил Огюст похоронным голосом, поглядывая то на меня, то на Готье. — А ты, похоже, где бы ни был, питаешь страсть к толедским клинкам, — сказал он мне.
— Есть грех, — согласился я, хотя при мне сейчас не было ни одного.
— Если так пойдет дальше, не удивлюсь, если случится всемирный потоп, — предположил Огюст, обращаясь к Готье.
— Может, я бы его даже сотворил, если бы знал, как, — посетовал Готье.
— Не понимаю, как это может быть связано с толедскими клинками, — пошутил я.
Огюст снова мимолетно улыбнулся, но тут же посерьезнел больше прежнего. Да, понятными только нам паролями, мы обменялись, но это еще не представляло положения вещей в по-настоящему радужном свете.
— Не знаю, как насчет именно толедских клинков, — произнес Огюст, и я вдруг обратил внимание, что он-то, оказывается, при шпаге, и нервно поглаживает рукоять левой рукой, — но как вы относитесь к тому, что должно произойти через две недели?
— Через две недели? — нахмурившись, переспросил я.
— Да, двадцать четвертого!.. В Ночь святого Варфоломея!
— Господи!.. — пробормотал я, уставившись на Огюста, как на чудо морское. — Я и думать забыл!
— Это потому, что ты католик! — обвиняюще сказал Огюст.
— Бордель Вельзевулов! — воскликнул, будто осененный, Готье. — А ведь и точно, тот самый год!
Я перевел взгляд на него.
— Мало того, мы тут собрались, чтобы отправиться на ту самую свадьбу…
— Нет слов, одни выражения… — Готье потрясенно покрутил головой.
— А теперь скажи мне, пожалуйста, Поль, — неестественно спокойно и вкрадчиво сказал Огюст, что ты имел в виду под словами «и думать забыл». То есть, ты уже об этом знал?
— Ну конечно, — не раздумывая, ляпнул Готье вперед меня. — Мы же все знали!..
— Кроме меня, — резко уточнил Огюст.
Я едва удержался, чтобы не хлопнуть себя по лбу. Надо же было выпалить такое.
— То есть как? Ты же первый об этом сказал… — удивился Готье, и тут до него дошло. — О, господи, ты что, думаешь, что мы
— А разве нет? — Огюст презрительно скривил губы в неудачном подобии усмешки. — Поль, ты же проговорился!
— Конечно, — не стал я спорить. — А ты сам все еще, что больше помнишь? То, что знал там, или то, что знал здесь? Я сказал «забыл думать», потому что мог и сам вспомнить эту дату, если бы подумал хорошенько. Но я не думал, мне было достаточно того, что меня превратили в черт знает кого и отправили черт знает куда, и я едва вспомнил, в кого именно и куда, прежде чем понял, что никто никого не превращал, а просто мне в голову затолкали другого человека!
— Поль, Поль, тихо!.. — увещевающее попросил Готье, беспокойно озираясь, но коридор был пуст, и вряд ли нас кто-то слышал, даже если случайно стоял вплотную к любой из ближайших дверей. Двери и стены тут крепкие, как-никак, не двадцатый век. Правда, слова могли эхом отразиться куда-нибудь за угол. Мне не казалось, что я говорил громко, но на всякий случай я постарался остыть.
— И все еще остается больше. Так вы знали об этом? — вопросил он тоном судии. — Вы тоже участвуете в этом заговоре?
У Готье глаза полезли на лоб.
— В каком еще, к черту, заговоре! — возмущенно рявкнул он, ощетинившись и став вдруг похожим на медведя-шатуна, ищущего, кого бы разорвать.
— Готье, тише, — попросил уже я. — Огюст, я действительно помню сейчас не все, но я уверен, что я об этом не знал. Да по-моему, и не должен был, все станет известно позже, если кто-то и планирует такие вещи заранее, это должна быть ограниченная группа людей, чтобы обеспечить внезапность…
— Ладно! — устало отмахнулся Огюст. — Мне не нужен этот «уголовный кодекс»…
— Это не кодекс.
— Ни черта я не знал, — буркнул Готье.
— Вы можете в этом поклясться? — негромко и обманчиво кротко спросил Огюст.
Предвидя возможную вспышку, мы с Готье предупреждающе переглянулись.
— В чем? — спросил я насмешливо. — За то, что я сегодня помню или не помню, я не дал бы и поддельного гроша. Потому, что все это, черт побери, может оказаться поддельным.
— И на этом основании вы увиливаете от ответа?
Я снова покосился на Готье, чтобы вовремя его перехватить, если ему в сердцах захочется сгрести Огюста за шиворот и потрясти. Но Готье умело удерживался от соблазна, понимая, что всем сегодня нелегко.
— Какая чушь, — сказал Готье. — Могу и поклясться, что ничего не знал.
— Бессмысленно, — сказал я. — Сегодня я не верю ни в Бога, ни в клятвы. И именно поэтому никакие клятвы не помешали бы мне сказать тебе, если бы я что-то знал. И не помешают, если я вдруг это вспомню.
Огюст посмотрел на меня чуть расширившимися глазами.
— Верно, — пробормотал он, будто вспоминая что-то забытое. И почему-то убрал руку, бессознательно лежавшую на эфесе. — Кажется, ты вообще никогда не верил в клятвы.
Готье шумно вздохнул.
— Клянусь королевскими подштанниками, мы упускаем самое насущное, — сердито заявил он.
Несмотря на такой зачин, мы с Огюстом повернулись к нему, всерьез ожидая, что он скажет что-то важное.
— Что? — нетерпеливо спросили мы.