– Она больной не выглядит. Сама готовила, водку пить собирается… – теплая, знакомая ладонь легла ему на пальцы. Бабушка улыбалась:
– Хорошо, что ты вовремя приехал, милый. Теперь и умирать можно, – они чокнулись хрустальными стопками, Любовь Григорьевна пригубила:
– Мальчик взрослый, он справится. Отомстит за родителей, я ему кольцо отдам. Только правнуков не увижу… – она вздохнула, водка закружила голову. Любовь Григорьевна, ворчливо велела: «Ешь, а то остынет».
Вахтера в подъезде предупредили, что в квартиру товарища Горской придут гости. Дочь Горской, вернувшись с занятий, в сопровождении шофера, сказала:
– Пять человек, Петр Ильич, но четверо здесь живут, в других подъездах. Только Василий приедет, вы его знаете, – вахтер был тезкой Чайковского. Марта всегда улыбалась, разговаривая с ним. В училище она занималась фортепьяно с товарищем Цфасманом. Александр Наумович, хоть и предпочитал джаз, но заканчивал Московскую консерваторию. Он весело, говорил Марте:
– Как бы вас отвлечь от самолетов, и заинтересовать концертной деятельностью? Вы можете стать гастролирующей пианисткой, играть с оркестрами, или сама себе аккомпанировать, – добавлял учитель. Преподаватель вокала хвалила Марту. У девочки было красивое, лирическое сопрано. Марта, наконец-то, прекратила петь Вагнера. Она, с удовольствием, разучивала русские романсы, и революционные песни. На школьном празднике, она собиралась петь «Варшавянку», и участвовать в композиции, в память героев гражданской войны, читая стихи о своем деде. Оставив на кухне пакет из распределителя, шофер попрощался.
– До завтра, Иван Алексеевич, – Марта заперла дверь. На кухне лежала записка от матери: «Хорошего тебе дня и удачной встречи с одноклассниками. Я буду поздно».
– Как всегда, – открыв дверь американского рефрижератора, Марта сунула палец в банку с черной икрой. Она оглядела аккуратные лотки из кулинарии. На обедах в квартире товарища Сталина кормили грузинской едой. Марте она нравилась, однако девочка скучала по хорошим стейкам и гамбургерам. На выходные, мать жарила Марте большой кусок мяса. Анна смеялась: «Ешь на здоровье, ты растешь».
– Расту, – пробормотала Марта, потянувшись за ложкой. Она опустила глаза вниз. Пионерский галстук удачно прикрывал начавшую появляться грудь.
В Америке, в школе Мадонны Милосердной, медицинская сестра рассказывала девочкам об изменениях, происходящих в их возрасте. Школа была католической, однако в ней преподавали естественные науки, и показывали ученицам анатомические таблицы. Сестра водила указкой по картинкам. Марта шепнула соседке, Хелен: «Мне до такого далеко, я надеюсь».
Все началось здесь, в Москве, когда они с матерью добрались в столицу, в конце лета. Обняв дочь, Анна поцеловала теплый висок:
– Время летит, Марта. Скоро поступишь в летную школу, выйдешь замуж… – она объяснила Марте, все, что требовалось. Девочка задумалась:
– Ты с дедушкой росла, бабушка погибла. Кто тебе все рассказывал?
Анна рассмеялась: «Врач, в Цюрихе. И в школе у нас тоже биологию преподавали». Она посмотрела вслед хрупкой фигурке дочери:
– Пока не вытянулась. Может быть, сейчас расти начнет. Я высокая, и Теодор тоже. То есть он высокий… – Анна, на мгновение, прикрыла глаза:
– Шесть футов пять дюймов. У него ладонь была в два раза больше моей… – она помнила низкий, ласковый голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». В Берлине, всю неделю она заставляла себя не говорить по-русски. Каждый день, просыпаясь в блаженном, сладком тепле, Анна напоминала себе:
– Надо встать и уйти. Он враг, он белый эмигрант. Он бы тебя расстрелял, если бы знал, кто ты такая… – он рассказал, что отец Анны сжег церковь, которую построила его бабушка. В храме венчались его родители. Голубые глаза помрачнели:
– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей… – он махнул рукой:
– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил… – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:
– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба… – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.
Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.
– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:
– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ… – Анна кивнула: «Конечно».
В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.
– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду… – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:
Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.
– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.
– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:
– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке… – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:
– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:
– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:
– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал… – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».
Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.
Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:
– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать… – в дверь позвонили.
Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.
– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу… – Светлана, рассудительно, заметила:
– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.
Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.
По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.
Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: «Товарищ Янсон освобождает женщин Востока».
Марта, невольно, вздохнула:
– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.
Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.
– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь… – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: «Еще посмотрим».
Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: «Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?»
За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:
– Я ей все говорю, она мама. Ой… – девочка коснулась руки Василия: «Прости».
– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:
– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте… – Марта выбросила папиросу в форточку:
– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы… – Василий кивнул:
– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит… – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:
– Хочешь? Или можно ситро разбавить… – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:
– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское… – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: «Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество».
Марта помотала бронзовой головой:
– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью… – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:
– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: «То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!».
Она пела:
Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.
Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: «Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю».
Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:
– Все для нее, только для нее… – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:
– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.
Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:
– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.
Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.
Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.
– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:
– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.
Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.
– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.
Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.
Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.
– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.
Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: «Предоставь все мне».
У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:
– Работники нашего комиссариата имеют льготы.
Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:
– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец… – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.
– И Теодор Янович так делал… – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:
– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас… – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.
Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:
– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В «Москву»… – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:
– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой… – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.
Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.
На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.
По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:
– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, «Парк Культуры», была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:
– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем… – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.
На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:
– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…
– И погиб на Перекопе… – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками «Интернационал» и «Варшавянку».
– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову… – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:
– Потом Горский с Лениным познакомился… – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:
– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки… – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.
Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.
Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:
– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.