Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вельяминовы. Время бури. Книга вторая - Нелли Шульман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Иначе никто не поверит, что я с вами знаком… – в его глазах играл смех. Лиза хихикнула: «Хорошо, товарищ Воронов».

Она быстро написала внизу карточки: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

Майор кивнул: «Я буду ее беречь». Степан уложил фото в нагрудный карман гимнастерки. Взглянув на небо, он подогнал Лизу:

– Пойдемте. В плане три прыжка, надо добиться идеальной точности. На парад приедет товарищ Сталин, парашютисты приземляются перед трибуной Политбюро… – натянув драповое пальто, Лиза насадила на голову вязаную шапку. Девушка спустилась по узкой лестнице, на заснеженный двор, где урчала эмка майора.

За большим окном из особого, пуленепробиваемого стекла, бушевала метель. Конец октября стал неожиданно холодным, но прогноз погоды, в «Вечерней Москве», обещал, что к празднику тучи рассеются. Горожан ждала солнечная, морозная неделя. Площадь Дзержинского была еле видна. Напротив, в домах на Варварке, зажгли свет. Уличные фонари пока не горели, но машины ехали с включенными фарами.

В кабинете, мерцала лампа под зеленым абажуром, пахло парижскими духами. На дубовом столе остывала фарфоровая чашка с кофе. Короткую шубку темного соболя небрежно бросили на большой, обитый кожей диван. На стене висело две карты, большая, политическая, с воткнутыми в нее булавками, от Америки до Японии, и лист поменьше, с очертаниями Испании. На испанской карте красивым, ученическим почерком было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с годовщиной Великой Революции! Любящая дочь Марта».

Карту девочка нарисовала сама. Дочь вручила ее Анне на прошлой неделе, за завтраком: «Чтобы ты слушала новости, и отмечала победы коммунистов». Анна так и делала, каждое утро. У нее в кабинете, как и у всех работников иностранного отдела, стоял мощный радиоприемник, однако флажки на карте она переставляла после совещания, когда приносили расшифрованные радиограммы из Мадрида.

Насколько она знала, Янсон пока был жив, но, конечно, в радиограмме можно было написать все, что угодно. В Мадриде работали Эйтингон и генерал Орлов, он же руководитель группы советских разведчиков в Испании, Лев Никольский. Отлично зная обоих коллег, Анна понимала, что радиограммам за подписью мужа верить нельзя.

– Как и моей радиограмме, – затянувшись папиросой, она отпила кофе. Утреннее совещание на Лубянке проводилось на рассвете. Анна уезжала из Дома на Набережной в половине шестого. Она сама водила эмку. Вторая машина, прикрепленная к ним, отвозила Марту в образцовую, двадцать пятую школу, в Старопименовском переулке. Дочь училась в седьмом классе. Она сразу подружилась со Светланой Сталиной.

– Василий за мной ухаживает, – фыркнула Марта:

– Мы на даче кино смотрели. Он рядом сел, когда ты, мамочка, с товарищем Сталиным работать ушла. В школе он вечно вокруг на перемене болтается… – Василий был на три года старше Марты. Подросток хотел стать военным летчиком.

– Как Степан Воронов… – Анна, рассеянно, посмотрела на «Вечернюю Москву».

С майором Вороновым она пока увидеться не смогла. Работы оказалось столько, что она возвращалась в квартиру к трем часам утра. Иногда Анна, и вовсе ночевала на диване в кабинете. Водитель привозил дочери обед из кулинарии ресторана при гостинице «Москва». Отель был новым, все номера НКВД оборудовало микрофонами. В гостинице останавливались приезжающие в столицу иностранные делегации. Анна и сама хотела сходить в знаменитый ресторан, однако времени пока выкроить не удалось.

Она предполагала, что молчаливый водитель второй эмки приставлен к ним по распоряжению нового наркома внутренних дел, товарища Ежова. Шофер, Иван Алексеевич, разумеется, сообщал сведения в отдел внутренней безопасности.

Анну подобное не волновало. Она понимала требования работы, да и сообщать было нечего. Анна проводила время либо на Лубянке, либо в Кремле, в квартире Иосифа Виссарионовича. Марта училась, занималась музыкой, репетировала праздничное представление в школе и приглашала домой друзей. Она сразу сошлась с одноклассниками. Анна даже удивилась. Дочь словно и не провела двенадцать лет за границей, вдалеке от Родины.

Учитель русского языка и литературы прислал записку Анне, где хвалил хорошую подготовку дочери. Марта отлично справлялась с заданиями. В Буэнос-Айресе, они каждый день занимались русским языком. Познакомившись с детьми Иосифа Виссарионовича, Марта помялась:

– Мамочка, можно я Василия и Светлану буду домой приглашать? У них нет матери, товарищ Аллилуева умерла… Анна обняла дочь: «Конечно». Зная, что дочь разумная девочка, Анна не беспокоилась за вечеринки одноклассников:

– Даже если они танцуют, – смешливо подумала Анна, – танцы не запрещены. В каждом магазине пластинками торгуют, в парке Горького оркестр играет… – она сама не танцевала с Вашингтона. Женщина томно потянулась: «Мы с Теодором в гостиничном ресторане танцевали. Танго, как в Мехико».

На столе лежали данные прослушивания дома Троцкого. На Лубянке постепенно готовили операцию «Утка». На совещаниях, они очертили круг людей, подлежащих устранению советской разведкой. Европейские акции должны были координироваться из Цюриха, из предполагаемого центра, куда направлялись Теодор и Анна.

Глядя на список, Анна впервые поняла, что им могут запретить взять Марту в Швейцарию. «Придумают легенду… – горько подумала Анна, – якобы Рихтеры отправили дочь в закрытый пансион. Она станет заложницей, в Москве… – Анна оборвала себя:

– Не смей! Как ты можешь подозревать родину, свою колыбель. Хватит и пакета, оставленного в Нью-Йорке, – на совещаниях речь об Америке не заходила. Анна понимала, что и не зайдет. Америкой занимался лично Эйтингон, в круге обязанностей Анны США не значились.

– Как и Япония… – потушив папиросу, она зажгла новую, вдыхая горький дым:

– Но Рихард, кажется, в совершенной безопасности. Сведения от него поступают отличные… – Анна и Зорге познакомились в Германии, когда она ездила к тамошним коммунистам курьером.

Она долго ничего не слышала о Зорге, и только в Москве узнала, что Рамзай, как называли Рихарда, работает в Токио, корреспондентом немецких газет. На совещаниях Анна настаивала, что им необходимо найти подходящего человека в Берлине.

– Агенты в Париже, в Америке… – она загибала пальцы, – прекрасно, но, товарищи, нельзя недооценивать Гитлера. Я двенадцать лет назад говорила о таком. Я уверена, что у англичан есть люди, поставляющие информацию. В преддверии грядущей войны, агенты в Германии должны появиться и у нас.

Начальник иностранного отдела, товарищ Слуцкий, ее поддерживал:

– Когда вы с Теодором Яновичем обоснуетесь в Цюрихе, вербовка станет вашей первейшей задачей, товарищ Горская. Помимо координации акций в Европе, и, так сказать, банковской деятельности, – он тонко улыбнулся.

Золотой запас надежно разместили на счетах импортно-экспортного предприятия герра Рихтера. Анна видела отчет, присланный в Москву мужем, и осталась довольна. Она забрала из сейфа заклеенный пакет, с цюрихской метрикой и свидетельством о браке родителей. Судя по всему, за двенадцать лет к конверту никто не притрагивался. Анна положила документы в запертый на ключ ящик стола в спальне, в Доме на Набережной. В шкатулке хранился золотой крестик, с тусклыми изумрудами. Когда на совещаниях речь заходила об эмигрантских кругах в Европе и Америке, она ловила себя на том, что хочет и боится услышать знакомую фамилию. Однако, пока что, ее никто не произносил:

– Может быть, он умер, – думала Анна, – и, в любом случае, я его больше никогда не увижу.

Она хотела взять документы в Швейцарию, и оформить себе и Марте гражданство США, втайне от мужа:

– Если кто-то узнает, даже Теодор, – Анна глядела на потеки снега по окну, – меня отзовут в Москву и немедленно расстреляют. И Марту тоже. Подобного не прощают. А если станет известно о пакете… – об этом она не хотела думать. Пакет в хранилище Салливана и Кромвеля был ее смертным приговором, и, одновременно, спасением. В случае ареста, Анна смогла бы протянуть время, торгуясь, пытаясь, хотя бы, спасти жизнь дочери. Она все курила:

– Посмотрим, как дело пойдет в Цюрихе. Если мы доберемся до Цюриха, конечно, – бывшего наркома внутренних дел Ягоду перевели в комиссариат связи, что означало опалу. Нового наркома, Ежова, Анна еще не видела. Он не приходил на совещания иностранного отдела.

Сидя у себя, на седьмом этаже, она подумала о подвалах здания, уходящих под площадь Дзержинского, о внутренней тюрьме. Анна бывала в подземных коридорах двенадцать лет назад. Она с Янсоном допрашивала арестованных диверсантов из группы Савинкова. Анна даже не знала, кто, сейчас, содержится в тюрьме:

– Может быть, бывший хозяин нашей квартиры. Хотя, она не наша, казенная. Мы в ней тоже не хозяева, – мебель в шести комнатах стояла антикварная, отличной сохранности, красного дерева, но с инвентарными номерами. Марта рассматривала текинские ковры, картины Айвазовского, рисунки Серова, американский рефрижератор, немецкий радиоприемник, концертный рояль Бехштейна, в огромной гостиной. Девочка повернулась к матери: «Это нам дарит партия?»

– Не дарит, – улыбнулась Анна, – все принадлежит партии и стране Советов. Мы просто пользуемся вещами.

Марта подошла к окну, выходившему на Москву-реку. Мощные стены Кремля отражались в спокойной воде. Бронзовые, заплетенные в косы волосы, тускло светились в наступающих сумерках. Дочь не хотела коротко стричься. Марта сморщила нос:

– Когда я стану летчицей, тогда придется их отрезать. Пока так красивее… – девочка огладила школьную блузу, итальянского шелка, твидовую, темно-синюю юбку. Анну прикрепили к закрытому распределителю для народных комиссаров и членов Политбюро. Молчаливый шофер привозил пакеты с тепличными овощами, французской минеральной водой, икрой и сырами. На Анну и Марту шили в правительственном ателье. От драгоценностей Анна отказалась. Просмотрев каталог ювелирных изделий, она покачала головой:

– К чему? Члены партии должны быть скромными. Тем более… – она вернула альбом, – в Большой театр я не хожу, дипломатические приемы не посещаю… – на Лубянке Анна вела занятия с молодыми коллегами, которых в скором времени посылали в Европу. Она преподавала языки, и, как весело называл предмет Слуцкий, благородное обхождение. На уроках они слушали классическую музыку, учили правила этикета. Анна замечала:

– Если вам поручено выполнение литерной операции, вы не должны привлекать к себе внимания. Провал из-за простого незнания правил поведения в обществе, не простим.

Литерными операциями назывались тайные убийства политических эмигрантов и сторонников Троцкого.

Марта кивнула:

– Я понимаю, мамочка. У нас… – девочка помолчала, – никогда не будет дома. Потому что наш дом, вся советская родина.

– Именно так, – Анна поцеловала бронзовый, теплый затылок. Марта села за фортепьяно:

– Сыграю тебе Шопена, – девочка широко улыбнулась: «Наконец-то, можно исполнять не только немецкую музыку».

Петр Воронов тоже работал на Лубянке. Слуцкий сказал Анне, что брат Степана выполняет правительственное задание. Она не интересовалась, чем занимается чекист Воронов, подобное было не принято. Анна и о Янсоне никому не говорила. Работая с Иосифом Виссарионовичем, она только упомянула, что Янсон получил наградное оружие от Троцкого, после подавления эсеровского мятежа. Сталин выбил трубку в пепельницу:

– Я с Троцким обедал и чай пил. Меня, наверное, тоже надо в троцкисты записать, – он подмигнул Анне, и больше они о таком не говорили.

Дверь заскрипела. Вскинув голову, женщина поднялась. Анна узнала его по портретам в газетах и здесь, в здании комиссариата. Он был ниже ее, почти на голову, в гимнастерке. Свежее, выспавшееся лицо, улыбалось, темные волосы были еще влажными.

– Товарищ народный комиссар внутренних дел… – начала Анна. Ежов отмахнулся:

– Что вы, Анна Александровна. Пришел посмотреть, как вы обустроились. Прощу прощения, что сразу не навестил вас… – он развел руками: «Только месяц, как в новой должности».

Вспомнив об огромной махине комиссариата, о великих стройках Урала, Сибири и Дальнего Востока, о готовящемся процессе троцкистских шпионов, Анна покраснела: «Все хорошо, товарищ нарком. Большое спасибо за вашу заботу…»

– Николай Иванович, – весело поправил ее Ежов. Он указал на диван: «Позвольте присесть?». Горская заказывала чай и бутерброды по внутреннему телефону. Ежов любовался хорошо подстриженными, черными волосами, падавшими на воротник твидового костюма, длинными ногами в шелковых чулках.

У нее были изящные, со свежим маникюром пальцы:

– Когда только успевает? – Ежов закурил ее «Казбек», особого производства, в дорогой, распахивающейся коробке:

– Четыре часа дня, затишье. Вечером Иосиф Виссарионович проснется, начнется работа… – многие семейные сотрудники после обеда уезжали домой. Отужинав, они возвращались в комиссариаты. Горская оставалась в кабинете. Ее дочери после обеда все равно не было дома. Девочка занималась фортепьяно в училище Гнесиных, на Арбате, или ходила в кружки, в школе.

Ежов знал о Горской все.

Товарищ Сталин пока не давал распоряжений относительно ее, или Янсона, но велел Ежову, каждый день, сообщать, что делает Горская, и ее дочь. Сведения поставлял шофер, педагоги в школе, и некоторые сотрудники иностранного отдела. Ничего подозрительного Ежов не замечал, но Сталин приказал провести еще одну проверку.

– Иосиф Виссарионович прав, – размышлял Ежов, болтая с Горской о предстоящем авиационном параде, – она молодая женщина, немного за тридцать. Она давно не видела мужа. Должно быть, тоскует… – народный комиссар, незаметно, усмехнулся:

– В постели она может рассказать что-то о себе, или Янсоне. То, чего мы пока не знаем. Однако узнаем, – мысленно, перебрав людей, он покачал головой:

– К Чкалову с подобным подходить не стоит. Он, конечно, дамский угодник… – Ежов поморщился, вспомнив собственную жену, – однако он меня пошлет по матери, наш сталинский сокол. И нельзя использовать писателей, журналистов… – вздохнул Ежов:

– Кукушка и в Москве, почти на конспиративном положении. Вдруг ее решат использовать в дальнейшей работе. Запрещено ее раскрывать… – он пил крепкий, сладкий чай. Нарком улыбнулся:

– Я знаю, кто подойдет. Поговорю с ним, завтра… – Ежов блаженно вытянул ноги, в начищенных сапогах:

– Мне они чай никогда так не заваривают, Анна Александровна. Расскажите, кого вы в столовой подкупили, или я вас расстреляю… – они оба, расхохотались. Анна смотрела на спокойное лицо Ежова: «Все будет хорошо. Надо доверять своей родине, помни».

Двор бывшей усадьбы Волковых, в переулке Хлебниковом, перегораживали веревки с бельем. Мокрый снег падал на заржавевшие санки, старые, разбитые велосипеды, на пристройки, откуда шел дымок буржуек. Когда особняк уплотняли, людей вселили не только в барские, как их называла Любовь Григорьевна, комнаты, но и в бывшие склады, и даже в подвальную молельню.

Прошло пятнадцать лет, жильцы менялись. Сейчас никто не знал, что за старуха занимает две комнаты на втором этаже, с кухней и ванной. Шептались, что она бывшая дворянка, или купчиха. Жилица, каждый день, выходила на улицу. Она была прямая, тонкая, носила черное, старомодное пальто, и довоенную шляпу. Из-под широких полей виднелись совершенно седые волосы, лицо покрывали глубокие морщины. Старуха не принимала гостей, по крайней мере, днем. Она посещала только магазин, или Покровский собор. Она не боялась, что ее увидят в церкви. На девятом десятке лет Любови Григорьевне было ничего не страшно.

Утром она принесла домой, в кошелке, картошку, лук и кусочек соленого сала, в вощеной бумаге. За пятнадцать лет, в бывшей гастрономической лавке купца Климентьева, а ныне магазине Пролетарского госторга, за прилавками не осталось знакомых. Место приказчиков заняли продавщицы, девчонки из подмосковных деревень. Любовь Григорьевна могла бы поехать к Елисееву, за сырами, копченой осетриной, и черной икрой, однако она только достала из шкафчика на кухне бутылку «Московской», с зеленой этикеткой. Она вывесила водку за окно, в холщовой авоське. Соседи не могли увидеть, что лежит в сумке. Любовь Григорьевна, по старой привычке, вела себя осторожно.

Гости появлялись после темноты, и вели себя тихо. Любовь Григорьевна заваривала хороший чай, и ставила на стол свежие пирожные. Ее посетители пили мало, а многие, помня заветы старообрядцев, вообще не притрагивались к алкоголю.

– Мальчик пусть выпьет, – Любовь Григорьевна чистила картошку, – он в отца своего, деда. Волк пил, но не пьянел. Михаил такой же был. И я выпью… – она посмотрела на старинные часы с кукушкой, – последнюю стопку.

После расстрела сына, чекисты, пришедшие с обыском, вывезли из усадьбы все, вплоть до медных тазов и оловянных кастрюль. Любовь Григорьевна, держа за руку четырехлетнего Максима, смотрела на обыск спокойно. Она давно научилась не привязываться к вещам, плакать по мебели и тряпкам было смешно. Золото и бриллианты хранились в надежных местах. Ее обязали отмечаться на Лубянке каждую неделю. Чекисты пригрозили, что отправят мальчика в детский дом, как сына бандита, врага советской власти. Оставшись в разоренных, с поднятыми половицами комнатах, Любовь Григорьевна задумалась.

Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:

– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой… – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.

Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.

Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.

Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»

– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.

– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали… – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:

– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь… – Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански… – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:

– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали… – она вспомнила дробный смешок отца:

– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю… – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:

– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся… – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»

Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».

Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:

– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию… – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:

– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу… – Максим и сам никуда не собирался уезжать.

– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка… – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.

Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами:

– Капля в море. На каждую икону, что в Третьяковской галерее висит, приходится сотня тех, по которым чекисты сапогами ходили.

Когда взорвали храм Христа Спасителя, она заметила:

– Теперь и Василию Блаженному не устоять, и кремлевским соборам. Люди строили, храмы от поляков спасали, от Бонапарта. Господь антихристов накажет, – твердо завершила Любовь Григорьевна.

На кухню и в ванную еще до войны провели газ. Максим помылся, и переоделся. Он хотел пожарить картошку, но бабушка усадила его за стол:

– Ты два года на казенных харчах обретался. Дай мне за тобой поухаживать.

Она знала, что любит внук. На кухне пахло жареным салом, луком, картошка скворчала. Любовь Григорьевна нарезала свежий, ржаной хлеб. Она достала из холодного шкафа купленную вчера, пряную селедку. Бабушка стояла над плитой, с лопаточкой в руках:

– Скоро, значит, ни угля не понадобится, ни газа. Все на электричестве заработает. Я помню, когда я твоего батюшку на Лазурный берег возила, в девяносто первом году, мы в Париже остановились. В салоне Годфре мне волосы электричеством сушили, под шлемом… – Любовь Григорьевна помахала рукой у седой головы:

– Тогда телефонную линию проложили, между Парижем и Лондоном. В Ниццу я ездила с одним французом, он музыку писал. На десять лет меня младше был. Меня с ним покойная Надежда Филаретовна познакомила, фон Мекк… – Любовь Григорьевна повернулась к внуку:

– Тем годом в Ницце барон Гинцбург отдыхал, со своей, – она рассмеялась, – спутницей жизни, негласной. Не поверишь, милый мой, мадам Мирьям шестой десяток разменяла, но больше, чем тридцать лет, ей никто не давал. Слухи ходили… – наклонившись над ухом внука, она что-то прошептала.

– Не бывает таких препаратов, бабушка, – отозвался Максим:

– Профессор Замков шарлатан, хоть ему и свой институт дали. Вечная молодость невозможна… – Любовь Григорьевна пожала плечами:

– Тогда она душу кое-кому продала, не к ночи будь, помянут… – она принесла к столу медную сковороду: «Немножко мне налей, на донышке».

Максим смотрел на бабушку:



Поделиться книгой:

На главную
Назад