Алоизас выгибает шею — неужели, набрав воздуха, взревет разъяренным быком? Нет, ощупывает карманы в поисках трубки. Руки дрожат, но он не ускоряет обычного ритуала. Не спеша, едва касаясь, прижимает табак ногтем. То, как он держит трубку, как поджимает губы, посасывая мундштук, тоже выделяет его из местных. Иронической усмешкой выразив свое презрение к беспорядку, Алоизас спокойно и, разумеется, с неохотой направляется на ту сторону площади, где неизвестно для чего сгрудились самые разные автомобили. Вопреки ожиданию, их водители не набрасываются на него, как пчелы на мед, — вокруг валяются огрызки груш, сочащиеся соком, облепленные осами, — устроившись в тени своих газиков и «Побед», водители курят, — конечно, сигареты — или щелкают орехи и безразлично поглядывают на подошедшего чужака. Рассматривают его костюм, туфли, белое потное лицо, особенно трубку, которую он ласкает пальцами, словно она — живое существо. Почему-то никто не предлагает своих услуг, хотя всем ясно, зачем он явился. Ясно также, что заплатит столько, сколько запросят, да еще спасибо скажет. Прямой, строгий, как фининспектор, шагает Алоизас от одной машины к другой. Начинает с новенькой, без единой царапины «Волги» — «Волги» только недавно появились здесь, в горах, вызывая всеобщее восхищение («Что вы, жду хозяина!»). Дальше «Победа», тоже новая, сиденья застелены красным ковром («Не могу, милый, видишь, работаю!»). Отказывается и водитель потрепанной, с вмятинами на боках «Победы» («У тебя в голове помутилось? На такой развалюхе — в горы?»). Так, может, крохотный, первого выпуска «Москвичок»? Однако и владелец серого воробышка не собирается вылезать из густой тени акаций. Солнце обливает непокрытую голову Алоизаса расплавленным металлом, по спине течет пот. В жарком мареве вдруг мелькает воспоминание — смарагд и ультрамарин бескрайних вод — так славно было бы теперь среди тех голышей! — Алоизас едва волочит свою тень. Когда снова заговаривает — обращается уже разом ко всем, упавшим, однако еще не утратившим надежды голосом. Ведь все уладится, граждане? Повезете же? Заставил себя пошутить — не может сразу забыть обиду — это тоже ясно, но водители не двигаются с места, удобно расположившись в тени, и его голос постепенно накаляется, начинает неприятно повизгивать, натолкнувшись на хитрые, живо на его слова реагирующие, однако непроницаемые лица. Лионгина Алоизаса не слышит, лишь себя, собственный внутренний шепот, спешащий ему на подмогу. Может плохо кончиться, если Алоизасу придется еще несколько минут таскать по площади свою тень. Почувствует, не сможет не почувствовать, что смешон тут, где другое солнце и другие обычаи, где человеческая сердечность ценится куда больше, чем рубли или солидный вид. Примется защищать себя и, увы, станет еще смешнее. А вину перевалит на нее, как в поезде, когда отделывался от Егорыча. Она слышит свой голос, боязливо пробирающийся сквозь мрачную, душную чащобу, из-под ног выскальзывает едва различимая тропинка. Однажды пошли с отцом по грибы и заблудились, их окружили немые деревья — целый лес немых великанов.
— Эй, братцы, послушайте-ка, братцы!
Не суйся, не женское это дело! — остановит ее сейчас напряженный, тронутый холодным страхом голос Алоизаса. Но пока он молчит, отупев и остолбенев, молчат и водители, неподвижные, но заинтригованные, в ее голосе появляется нотка надежды, как в том немом лесу, когда она вдруг поняла, что деревья расступаются, — внезапно расстелилась светлая зелень, пчелами и другими насекомыми зазвенела некошеная лужайка.
— Послушайте, братцы! Неужто оставите нас сохнуть на солнце, как… медуз на камнях?
Блики света пробегают по мрачной чащобе мужчин. Топорщатся в улыбке усики молодых парней, те, кто постарше, все еще поглядывают угрюмо — не сразу проляжет перед ней солнечная просека, но смех Лионгины, не до конца прогнав ее страх, уже полон предчувствия, что все уладится. В громком, немножко неестественно звучащем, однако искреннем смехе плещется и радость, и сознание вины. Сама того не желая — ведь Алоизас бы страшно рассердился! — она сожалеет о его высокомерии и резкости, вызвавших конфликт. Смеясь, подхватывает с асфальта портфель — ведь это очень дорогой портфель — и бросается к машинам.
— Послушайте, мы тут впервые. Ничего и никого не знаем!
Ее голос взлетает из глубины, где многое еще сковано, и обрывается, испугав ее саму: она не может придумать, что говорить дальше. Никогда не обращалась к такой толпе праздных, в упор разглядывающих ее мужчин. И никогда в жизни так громко не звучал ее голос на площади. Если бы не белое, как простыня, лицо Алоизаса в мареве изнуряющего зноя, она, быть может, похвалила бы окружавшую площадь пышную растительность, горящую огнем цветочную клумбу, а главное — терпко пахнущий воздух, вкус которого щекочет горло, словно он — нечаянно проглоченная радость. Правда, вопреки ее расчетам, никто не поддержал ее смеха, послышалось только несколько фраз на гортанном местном языке, может, совсем и не об их беде заговорили — о погоде или урожае, — однако Лионгина видит, что даже самые мрачные, подернутые жесткой щетиной лица светлеют. Из-под огромных козырьков уже не колют чужаков иголочки презрения, ни у кого нет больше охоты унижать ни ее, ни мужа. И еще она начинает понимать, что это произошло не от ее слов, едва ли что-нибудь им объяснивших, а от перемены в ней самой — что-то потаенное дрогнуло, высвободилось, пока лепетала она эти слова.
И пожилые и молодые, позабыв об Алоизасе, с удовольствием уставились на нее — на ее стройную ладную фигурку, на небольшую крутую грудь, обтянутую белой блузкой, на ее красивые, словно точеные ноги, обутые в красные чехословацкие босоножки. Почему-то все эти части тела она ощущает лучше, чем свое лицо, уже слегка прихваченное палящим солнцем. На лице еще не отражается то новое, что открыла она сейчас в себе: умение улавливать нечто важное прямо из воздуха; откуда-то изнутри, из путаницы ощущений возникает убеждение, что такое, как сейчас, уже было, если не с ней, то с каким-то другим, близким ей существом. Не с Ингер ли, с той светловолосой кочевницей-финкой? А может, это мне снится? Сон, ну конечно же, сон! И тут все вдруг меняется: Лионгина видит, как сдвинулись со лбов кепки — громадные блины с кнопкой посередине, — как усатые и безусые лица светлеют от не умещающихся во рту зубов; одни улыбаются, другие откровенно гогочут, никто уже не таится равнодушно в тени, хотя нигде, наверно, нет более славного местечка, чем в глубине сочной прохлады акаций.
Лионгина тоже хохочет, позволяет хватать себя за руки, дивясь своему поведению. Словно она не она, а кто-то другой, вольный распоряжаться по крайней мере самим собою. Опьяненной своим всемогуществом, ей почти кажется, что выбирает она не просто транспорт для поездки в отдаленное горное селение, а нечто куда более важное и роковое и для нее самой, и для Алоизаса.
С помощью водителя Алоизас грузит вещи в «Победу», Лионгина не различает, ни какая это «Победа», ни кто за рулем — молодой или старик. Только что наблюдавшая за всеми словно в бинокль, приближающий и проясняющий, она тонет в дымке волнения, не рассеивающейся от непрерывно повторяемой клятвы: больше никогда не буду так делать, никогда!.. А впрочем, что плохое, позорное она совершила? Этого она не знает, в груди продолжает клокотать проглоченная радость, но твердая рука Алоизаса вырывает портфель. Рук мужа она тоже не видит — чувствует лишь обиду от резкого прикосновения, словно крикнул он, что впредь не станет доверять ей в этом чужом краю.
Дорога извивается, как лента в ловких руках фокусника. Дребезжащая «Победа», управляемая молодым лихачом, то проваливается в туманную бездну, то взбирается на прокаленную солнцем и овеваемую ветром кручу, взлетает на такую пьянящую высоту, что в ненастный день облака тут, наверное, стелются под колесами. Но это еще не горы, чуть вздыбившаяся земля, репетиция перед спектаклем — так заливает парень, потряхивая влажными от пота волосами. За четвертную взялся он доставить их на место и показать все красоты этой скачущей, выписывающей чертовы петли дороги. Кое-где ее полотно как бы раздваивается — поблизости вьется колея, заваленная камнями и гравием, по словам водителя, это высохшая горная речка, которая осенью и весной пенится и ревет, как бешеная. («А тут, дорогие мои, лоб в лоб столкнулись два автобуса. Катастрофа века!», «Видите плиту отполированного мрамора, люди добрые? Это памятник, его поставили почтенные старики родители своему единственному сыну-гонщику!», «Держитесь, скоро перевал!») Водитель выкладывает им и название перевала, но такой скороговоркой, такими неповторимыми звуками своего языка, что под вой мотора и безжалостный грохот кузова они не улавливают ни единого слога. Впрочем, разве важно это теперь, когда гряды холмов — огромные голые или поросшие травой копны — перешвыривают «Победу» друг другу и, как лента в руке фокусника, вьются не только узенькая полоска асфальта, но и зеленые кудри леса, и голубые плащи далеких хребтов, и клинья кукурузы и подсолнуха, и устланные овечьими отарами склоны пастбищ, а все, что приближается к ним на миг, чтобы их глаза успокоились, колышется, трепещет, взлетает и проваливается куда-то. Непрерывно мотают их гигантские каменные качели, и можно подумать — если бы была возможность думать! — что с первого дня творения земля эта еще не успокоилась. Рядом Алоизас, грубоватая шерсть его пиджака, тихое сопение, но ты вдруг захлебываешься воздухом, и он словно ходуном ходит внутри, вытряхивая из тебя точное знание того, как следует сидеть в машине, как вести себя, смотреть по сторонам… Слишком много впечатлений и у Алоизаса — не поминает о ее поведении на площади, а ведь не забудет. Но и об этом думать нет времени!
Пляска гор и долин не прекращается, «Победа» то скользит вниз — словно упущенная веревка, то по серпантину дороги карабкается вверх, и колеса несут машину все выше и выше, туда, где серые камни и сухие стебли невзрачной травы. Втиснувшись в провал сиденья, высунув одну руку в открытое оконце, а другой вцепившись в подлокотник так, что побелели ногти, Лионгина чуть не вопит самой ей противным голосом («Пусть он остановится!», «Вели ему остановиться, Алоизас!»). Но упрямый чертенок, может, тот самый, что совал при перепечатке в его работу дурацкие ошибки, а может, другой, который вытолкнул ее уговаривать шоферов на площади, липкими лапами затыкает ей рот. И она слышит свое заговорщицкое, вторящее болтовне водителя хихиканье, хотя не видит его лица; и так хорошо, когда мурашки бегают по спине, по ее мокрой от пота ложбинке, ожидать еще более длинного прыжка, прыжка через невидимую, однако отчетливо, как стекло в окне, ощущаемую пропасть. Не так ли с замиранием сердца и надежды слушала она страшный рассказ Ингер о ее любви? Нет, тогда она просто ужасалась. А теперь что… больше не боится?
— Все! Проскочили перевал! — вопит водитель, обернув к пассажирам узкое лицо. Должен же кто-то драть горло от радости — ни тумана, ни гололеда, превращающего перевал в неприступную крепость. — Теперь как на крыльях полетим. Идет?
— Может, не надо, парень? — Алоизас подозрительно косится: на руле прыгают руки с набухшими венами, и голос его теряет уверенность. — Мне кажется… Что касается меня лично…
— Что, слишком медленно? Нажать? — по-своему истолковывает его пожелание водитель, сверкая острыми зубками, лихие усики мокры, крепкая шея тоже в поту. — Техника не позволяет, милые… Приезжайте на следующий год — с ветерком на новенькой «Волге» прокачу!
— Ладно, и так хорошо, — Алоизас чувствует ненадежность этого полета, легко представляет себе, как они с ходу выскочат из колеи, зависнут в состоянии невесомости и камнем ринутся вниз, где разобьются в куски. Нет, рассыплются искрами. Как елочная хлопушка. От нескончаемых каменных волн неуютно и муторно, он с удовольствием затянулся бы табаком, но трубка не слушает утративших привычные навыки пальцев, мундштук стучит по зубам. Прийти в себя, тем более удержать все время куда-то ускользающую Лионгину не удается, приходится ожидать момента, когда земля снова станет землей, а не гигантскими качелями. — Слышь, дружок, — теребит он водителя за плечо, — а тормоза у тебя в порядке?
— Тормоза? Как скрипки в оркестре — мои тормоза! Пожалуйста, если не верите…
Дорога взвихривается, вздымается столб пыли. Противно визжа и распространяя запах горелой резины, «Победа», как резко осаженная кобыла, встает на дыбы. Глухо грохочет железо, мотор захлебывается и глохнет, но капот еще дымится, словно морда разъяренного быка. Чуть не врезались в низенький, бегущий вдоль дороги барьерчик, а точнее — в голубое оконце — круглую, как иллюминатор, промоину, сквозь которую выглядывает небо. Ткнув ногой, можно без труда расширить эту дыру — не потребовалось бы и железных бамперов «Победы».
Водитель, припав грудью к рулю, стиснул ладонями виски. Лионгина вылезает наружу первая. В лицо кулаком ударяет упругий горный воздух, но в голове и теле пустота — и лишь в ушах продолжает звучать визг скользящих по камням шин. Беленный известью хлипкий барьерчик, за ним — небо, которое можно пнуть ногой… Собрав силы, Лионгина отрывает глаза от своей красной босоножки, запорошенной белесой пылью. Вниз беззвучно падает каменная стена… Извиваются страшные трещины, на выпирающих камнях — пятна лишайника… В метре ниже уровня дороги торчит колючий куст. Шиповник?.. Как только сумел он уцепиться за ничтожный слой земли, скопившейся в каменной складке, как пустил корни? Цветы уже осыпались — пестрит лишь несколько последних. Зато в листве сверкают… бриллианты. Что это, господи? Осколки, разве не ясно, что осколки? Стеклянные брызги сверкают в гуще колючек. Осколки искрятся и бросают алмазные лучи — хочется протянуть руки. Нет, не достать! Разве что крепко упершись ногами в края промоины, изогнуться всем телом.
От одной мысли, что голова ее свисает над пропастью, Лионгина покачнулась. Вместе с ней закачался в небе солнечный диск, источающий не жар, а ледяной холод. Лионгина откидывается и поднимает глаза, чтобы солнце вновь повисло на своем месте. И снова грело затекшее и обмякшее тело.
Алоизас, уперев ладони в спину Лионгины, подталкивает ее назад, к машине, словно она дрожащая, мягкая медуза.
Не успела осесть пыль, как снова визжат тормоза. Теперь уже не «Победы» — зеленой, цвета весенней травы, «Волги». Выскакивают двое мужчин в белых рубашках и пестрых галстуках. Один из догнавших постарше, другой помоложе, один — водитель, другой — пассажир; скорее всего, они приятели, потому что, не стесняясь, перебивая друг друга, горячо предлагают помощь.
— Ничего не случилось. Ровным счетом ничего, — сухо благодарит Алоизас. Ему неловко за им же самим спровоцированное опасное торможение, неприятно внимание посторонних.
Лионгина молчит, провалившись в сиденье, словно у нее размягчился позвоночник. Молчит и водитель, которого невозможно оторвать от руля.
— Нам ничего не нужно. Абсолютно ничего! — хладнокровно отделывается от непрошеных помощников Алоизас.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — почти соглашается младший. — Но вас можно поздравить!
— Действительно, поздравляю, счастливо отделались! Рулевые тяги не полетели? — не отстает старший, будто сам чудом избежал пропасти. Его широкое лицо подергивается, морщинки колышутся, как складки на развеваемой ветром ткани. — Резина-то цела? Что значит не синхронные тормоза! С какими тормозами ездишь, джигит, а? — протянув руку в открытое окно, трясет он парня.
— Почудилось, сейчас загремите вниз. Кошмар, шестьсот пятьдесят метров. Такая тут официальная высота, местные считают — тысяча с лишком. Дно — ниже уровня моря. Ничего себе, крутанули бы сальто-мортале! В прошлом году довелось быть свидетелем подобного случая, так до сих пор… — Младший и ужасался, и восхищался всплывшей в памяти картиной. В его сверкающих пронзительных глазах мерцал пережитый страх.
— Повторяю. Ничего с нами не случилось! — не собирался вступать в долгие разговоры Алоизас.
— Не сердитесь, пожалуйста. Смертельной опасности, возможно, и не было, но если глянуть издали… — Младший запнулся — увидел в темном салоне «Победы» молоденькую девушку или женщину. Поразил ее рот, точнее, губы — как серые тряпочки. У покойников красивее. От неожиданности его худое лицо вспыхнуло. Едва обозначенный треугольничек усов под выразительным, крупным носом словно запульсировал. Девушку или женщину было жалко, однако еще не поблекла радость, что дорожную скуку развеяло какое-то происшествие, что они с приятелем сыграли чуть ли не роль спасителей. — Простите, вам плохо? Могу предложить глоток коньяка. Нет? В багажнике у нас «боржоми». Гурам, будь добр, — обратился он к старшему, — открой багажник! Эта дама или девушка — прошу прощения, не знаю, как величать, — хочет пить.
— Нет, нет!
Снова им грозила опасность. Иная, чем нависла минуту назад, но опасность. Серые тряпочки сползли с губ, предательски сверкнувших рубином, словно женщина наклеила на них вызывающую улыбку. Лионгина инстинктивно повторила усвоенный на площади урок, когда без особых усилий с ее стороны ей подчиняется все вокруг. Лицо с орлиным носом и сверкающими глазами тоже готово застрять в оконце «Победы» навсегда. Если она разрешит…
— Осторожнее, берегите голову.
— Кто? Я? — и тут же стукнулся головой о край крыши, как она и предвидела. — Значит, отказываетесь от «боржоми»? Зря. Чудесный на-апиток, кровь го-ор. Правда же, Гурам? — Его плавная, эффектная речь вдруг споткнулась, захромала, запнувшись об иронию молодой женщины.
Теперь от него так легко не отделаешься, подумала Лионгина, все еще трепеща от пережитого волнения и мстительной — будто она кого-то победила в споре! — радости. Гляньте-ка, этакий самоуверенный красавец, первый парень на деревне. Это открытие, не вяжущееся ни с пышным южным красноречием незнакомца, ни с франтовским его видом, подействовало на Лионгину странным образом. Снова перед глазами закачались горы. «Победа» дернулась как сумасшедшая… Отброшенный протектором, врезался в небо камешек… Лионгина свернулась в комочек, уставив осовелые глаза в голубую пустыню. Беззвучно развернувшись, уже куда медленнее, «Победа» откатилась прочь от бездны.
— Знакомьтесь. Моя жена. Мы…
Его помощь запоздала, Алоизас и сам почувствовал, что не предотвратил пагубного события. Что-то произошло, но что? Не поняла этого и Лионгина. Вот их раскаленная, провонявшая парами бензина и пылью замызганного ковра «Победа». Рядом — въехавшая на щебенку обочины новенькая «Волга». Тонко, как удаляющийся комар, звенит, тая в пропасти, камешек. Уносит с собой истлевшую частичку ее существа. Почему же печалит ее это сжимающее сердце расставание?
— В таком случае нижайше прошу про-ощения! Тысячу раз! И в тысячу первый, что мы не представились, как последние грубияны! — Молодой, впрочем, не так уж он молод, по крайней мере лет двадцать пять, самовлюбленный франт — приоткрыл дверцу. — Мой друг — Гурам Мгеладзе, знаменитый режиссер кукольного театра! А ваш покорный слуга — Рафаэл Хуцуев-Намреги! Почему двойная фамилия? Одна для па-аспорта, другая для афиш. Я, видите ли, какой-никакой, но артист.
— Не верьте этому скромнику — звезда первой величины! — смеясь перебил старший, названный Гурамом Мгеладзе. — Если не сегодня, то завтра. Кинорежиссеры из-за него дерутся. Чего стоит один его орлиный профиль! Незаменим в ролях романтических влюбленных. Ему и играть-то ничего не надо — влюблен в горы, деревья, солнце! Да и как не любить этих гор! — Мгеладзе широко распахнул руки — сейчас прижмет к сердцу необъятный каменный хаос, взорвавшийся и застывший в незапамятные времена.
— Один разочек. Всего один-единственный разочек соблазнили киношники, а он все грызет меня, подлец! — и сердился, и смеялся Рафаэл. Обращаясь к приятелю, он не заикался, но мокасин коричневой кожи нервно чертил по гравию.
— Лук и стрела. Собирается укокошить бедного кукольника, — флегматично объяснил его рисунок Мгеладзе.
— Слышишь, жалкий кукольник? Я не потерплю насмешек! — бледнея, процедил Рафаэл. Мысленно Лионгина назвала его по имени, а не звучной двойной фамилией.
— Сейчас вызовет на дуэль. Ладно, ладно, умолкаю. Ну и темперамент у нашего юного горца! — Пухлые, до блеска выскобленные щеки старшего дрожали, сотрясаемые ласковым смехом.
— Да, да, старик, не забывай, что я горец. И не какой-нибудь там — с главного хребта! — Ярость Рафаэла растаяла без следа, — может, только играл разъяренного? Он снова любезно обратился к приезжим — Гурам и Рафаэл, два мушкетера — к вашим услугам!
С явной неохотой, хотя и сохраняя солидность, Алоизас поклонился.
— Алоизас Губертавичюс, преподаватель Вильнюсского института культуры. А это моя жена Лионгина… — Как по-иному представить ее, не подрывая своего авторитета перед лицом местных знаменитостей, он не мог сообразить. Мелькнула мысль, что ничегошеньки-то он о ней не знает, за исключением того, что она жена и машинистка, хотя до этого, момента полагал, что знает все.
— Красивое имя — Лон-гина! — Рафаэлу не удалось смягчить «л», хотя он старался. — Лон-гина! — сделал он ударение на первом слоге, отсекая от имени все необязательное.
— А что означает имя вашей жены? — вежливо осведомился Мгеладзе.
— Ничего. Просто имя. Женский вариант литовского имени Лионгинас, — буркнул Алоизас, сам того не желая поставив Лионгину в центр внимания — Однако не время ли двигаться? Эй, приятель, — он тронул спину водителя, все еще неподвижного, будто на него столбняк напал.
— Гурам, Гурам, мы тут с тобой рыцарей изображаем, а гости умирают от голода и жажды. Послушайте! В пяти километрах отсюда родник и духанчик — маленькая закусочная! — Рафаэл весело прищелкнул пальцами, представив себе накрытый яствами стол. — Следуйте за нами, уважаемые. Вперед, Гурам!
— Я уже заказываю шашлыки способом телепатии! — Гурам озорно расхохотался — К сожалению, шофер наших милых гостей превратился в соляной столб. Может, приведем его в чувство? Твой кулак; Рафаэл, тверже.
Стоило молодому горцу сверкнуть глазами и со значением кашлянуть, как водитель «Победы» восстал из мертвых. Принялся вздыхать, постанывать, ломать руки. Готов был камни под босоножкой Лионгины целовать. Жалобно попричитал, разразился тонким, нервным смехом.
— Ослиное ты копыто, пустой горшок! Кого везешь? Кукурузные початки или живых людей? — Седая грива Гурама развевалась вокруг блестящей лысой макушки, его слова хлестали беспощадно. Он долго еще ругал водителя, мешая русские и грузинские слова, любуясь, как в театре, своим голосом. Звенел воздух, доносилось могучее эхо. Угрозы кукольника скатывались в синеющую глубоко внизу долину.
— Поезжай, поезжай! Как мы договорились! — поторопил шофера Алоизас.
— До скорого свидания. Догадываюсь, где вы остановитесь! — Рафаэл захлопнул дверцу за Алоизасом, весело и жадно глянул на Лионгину сквозь стекло.
Она ответила взглядом. Не опьяненным, саму ее обжигающим, а сдержанно-дружеским, просящим все забыть. Вблизи лицо Рафаэла не производило впечатления маски киногероя — без единой морщинки, заглаженное, отшпаклеванное, — нет: шероховатое, как недолепленная скульптура. На левой щеке подковка шрама. Родимое пятно? След от ножа? Быстр на ссору, — значит, и на драку? Такое лицо понравилось ей больше, чем орлиный профиль, над которым подтрунивал Гурам, но в этот миг она уже не была той, что минуту назад играла роль героини, которой нечего больше терять. Пытаясь стряхнуть все еще не прошедшее головокружение, Лионгина, чтобы ощутить присутствие Алоизаса, прижалась к его широкому, слегка напряженному плечу. Но сердце не захлестнули ни горячая преданность, ни раскаяние. Сюрпризы горной дороги смешали все чувства. Надо было сосредоточиться, хотя бы ненадолго вновь стать кроткой, послушной. Стучусь в закрытую дверь? Неужели нету уже меня прежней? Знала одно: не хотелось, чтобы эти случайные попутчики снова выросли на ее пути. На нашем, спохватилась мысленно. Решимость избегать новых встреч диктовали не чувства — женская осторожность. В дороге исподволь накапливался опыт. Когда-нибудь она станет мудрой, как другие женщины, может, даже больше, чем другие, но этого она еще не ведала. Когда зеленая «Волга» скрылась за огромной горой с выщербленным склоном — тут добывали камень для строек и грузили в вагонетки, — перед глазами Лионгины возникла подковка на матовой щеке Рафаэла.
На спуске измученная крутыми поворотами дорога сделалась прямее. Время от времени по днищу машины еще стучали камешки, скатившиеся на асфальт с крутых склонов, но суровые горы раздвигались, и постепенно открывалась широкая, полная нежной зелени долина. Казалось, впереди мчится неведомый благодетель, распутывая петли и засыпая щебнем ухабы. Все, как театральная декорация, изменилось: вместо круч и распадков поползли уютные холмы, посеревшие, истомленные жаждой деревья и огромное поле помидоров, словно увешанное гирляндами красных лампочек. Помидоры тянулись длинными рядами, как в Литве картофель. Алоизас заинтересовался здешним сельским хозяйством, обратился к водителю, тот молчал, будто сидел на скамье подсудимых. Иссох родник его красноречия. Теперь, когда все хорошо кончилось и не надо было оправдываться, его замучила совесть.
— Не изводи ты человека! — вырвалось у Лионгины, она даже испугалась своего повелительного тона.
Алоизас вспомнил, что слышал о горной болезни — двойнике морской. Уж не занемогла ли она от высоты, тряски и грохота?
Горы отставали, все чаще прятались за отдельными буграми или россыпями камней, однако Лионгина физически ощущала их присутствие, вернее — необходимость… Кто, если не горы, держит, высоко подняв, синий холст неба? Мелькнула мысль, что и подковка на щеке, и сам, выскочивший на дорогу, как чертенок из коробочки, Рафаэл — тоже порождение гор. И все-таки Лионгине страшно хотелось, чтобы горы снова окружили, встали на горизонте в могучем своем обличье, когда настоящее кажется выдуманным, а выдуманное — настоящим. И стоило ей лишь подумать об этом, как далеко-далеко, в той стороне, куда вела их дорога, выплыло белое облачко. Они катили к нему, а оно стояло на месте. Дорога уже снова запетляла, поползла вверх, однако облачко не собиралось менять положение. Висело, застыв в небесной синеве. Приглядевшись, Лионгина заметила, что у облака имеется опора. Словно белоперая птица, расправив крылья, оно присело на нечто голубое, что не было ни далью, ни спрессованным воздухом. Птица уже давно улетела бы. Нет! Это горы, только еще более высокие, более величественные! У Лионгины зазвенело в ушах, как возле круглой промоины в цементном барьерчике над пропастью.
Обещанный родник? Водяная жилка не журчала, никто не черпал воду, но грузовики и легковушки в несколько рядов окружали сложенное из камней и небрежно обрызганное белой краской невысокое строеньице. Из распахнутых, ловящих вечернее солнце окон струился запах жареного мяса, лука и уксуса. Пахло лижущим жир пламенем, обильно льющимся, распаляющим кровь вином, словом — всяческим буйством жизни. В крайнее окно, оторвавшись от раскаленных углей, чуть не до половины высунулся, чтобы остыть, какой-то мужчина. Засученные рукава распахнутого белого халата, лохматая шерсть на груди, жадно ловящие прохладу губы… Кирпично-красное лицо повара блестело, словно извлеченное из кипящего котла. Что-то гортанно прохрипев — непонятно кому, непонятно что! — он исчез внутри, где по стенам ползали отблески огня и слышались голоса горланящих мужчин.
— Шашлыки, — проглотил слюну водитель. — Пальчики оближете, какие тут шашлыки.
— Поехали, поехали, — кинул Алоизас притормозившему было парню и напрягся, будто сидел на лошади, сжимая ногами вздымающиеся бока. — Вперед, говорю! Хватит с нас приключений!
Последние слова он выкрикнул по-литовски, поймав брошенный Лионгиной взгляд. Под ореховым деревом, окруженная ватагой детворы, сверкала светло-зеленая «Волга». Алоизас приказывал не шоферу — ей, Лионгине, беря реванш за ее несдержанное поведение там, у пропасти. Стиснул плечо и не отпускал, пока духан не скрылся за деревьями. Энергичной позой, подкрепленной суровым взглядом, Алоизас требовал не только послушания — он желал, чтобы Лионгина уехала отсюда как его сообщница, а не просто позволила увезти себя, будто связанная овца. Ей же, напротив, хотелось остаться бессловесным существом. Приказывай, Алоизас! Как хочешь, так и поступай. Я всегда буду слушаться тебя. Ничего больше мне не нужно. Я и так наполнена этой колышущейся землей, ее яростными красками и запахами. Она молча прильнула к мужу. Казалось, что убежала не от кабака — от грохочущей молниями черной тучи, хотя вокруг было тепло и тихо.
Необычайную тишину ощутила она, когда водитель остановился, чтобы проверить покрышки. Рядом с дорогой что-то громко журчало. Вероятно, это и был родник, вернее — текущая от него жилка. Блуждающий влажный блеск мерцал сквозь листву, траву и хворост, впрочем вовсе не хворост, а сухие кукурузные стебли; журчал ручеек на несколько голосов, в зависимости от того, какое препятствие преодолевал: каменный порожек, пустую бутылку или старую автомобильную покрышку. Вот множество пенных струек ощупывают широколобую, вросшую в землю гранитную глыбу — ни сдвинуть с места, ни перепрыгнуть! — тогда, нежно бормоча, ручеек выбрасывает локоть, и большого камня как не бывало, а тоненькая жилка, пробив рядом с ним желобок, еще веселее бежит дальше, туда, где просторно и вольготно, где можно разгалдеться во все горло или, разлившись речным плесом, умолкнуть.
Лионгина заговорила об этом с Алоизасом, он усмехнулся.
— Река? Тоже мне река! Кончается там, где из ручейка превращается в лужу, — вон возле коровьей фермы. Видишь, подойники из твоей реки торчат.
Из моей реки? Почему из моей? И почему нужно радоваться, что звонкий ручеек становится вонючей лужей? Но она промолчала: и так уже чувствовала себя виноватой. Произошло что-то такое, чего не должно было произойти, хотя никто не мог бы сказать, что именно, а она не только не противилась, но даже способствовала этому. Ничего толком не понимающую, строящую лишь неясные догадки, ее больше пугала вина будущая, нежели нынешняя. Она заранее каялась.
Зеленая «Волга» настигла их и умчалась, догоняемая тенями, которые щедро бросали ей вслед деревья, холмы, дома с низкими плоскими крышами, распахнутыми дверями и окнами. Лионгине почудилось: вот где обитают счастливые люди — никаких замков, сушатся на веревках связки каких-то трав и плодов или пестрое белье. На открытые веранды затекает густой, пахнущий ужином дым от маленькой, с ладонь, печурки, курящейся в саду, беседуют две соседки, не сходя со своих крылечек и не переставая что-то толочь в ступах, перезвон колокольцев в густых зарослях, который вот-вот может превратиться в блеянье, мычание или цвиньканье молочных струй, — все открыто земле и небу, проезжим и прохожим. Если бы машина сбавила скорость — водитель гнал, правда, уже не так лихо! — Лионгина заметила бы не только блаженство или усталость на лицах здешних жителей, но и кое-что иное: равнодушие, горечь несбывшихся надежд, даже зависть к ним, несущимся в машине и увозящим последние блики дня на стеклах «Победы». Но разве поймешь, что означает кинутое вслед чужое слово, если улавливаешь непривычные звуки? Вдруг упрек, а не приветствие? Хорошо, что водитель не притормаживает, Лионгине не хотелось соприкасаться с чужой жизнью, всегда имеющей оборотную сторону. Подумала: а вдруг эта красота, эта благодать в один прекрасный день обрушится на нее, как воспоминание о пышных похоронах? Неужели она хоронит себя, еще и жить-то не начав? Загадку неотвратимого, где-то неподалеку витающего конца шепнули и сумерки. Словно накрыли долину огромной скалой, и все, даже белесая лента дороги, на мгновение растворилось в темноте. А может, не скалой — гигантским, измазанным дегтем катком, который беззвучно сминал все вокруг, и невозможно было ни остановить его, ни отвернуть в сторону.
— Юг. В этих краях всегда внезапно темнеет, дорогая. Тут все иначе. Не как дома. — Алоизас воспользовался неожиданным мраком и растерянностью жены, чтобы крепче привязать ее к себе.
Не глазами — глаза уже ничего не видели — тоскующим по свету нутром Лионгина заметила вдруг зеленую искорку. Мелькнула сбоку и, обгоняя машину, проскочила вперед. Покатилась перед ними, то пропадая, то вновь выныривая, без устали указывая направление. Будто они только и ждали этого первого огонька, засветились другие, загорелись внизу и сверху, цепляясь за склоны и откосы, а самые храбрые вскарабкались на небосвод, широко рассыпались по нему и, мерцая, роняли в глухой мрак сверкающие крупинки. Казалось, звезды не только трепещут, ко и звенят. Откинув гнетущее покрывало тьмы, ожила и земля, заговорила с небом. Воздух наполнился пронзительными, доносящимися со всех сторон какими-то свиристящими звуками. В ушах гудело от многоголосой, не прекращающейся ни на мгновение дроби.
— Цикады стрекочут. Как наши кузнечики, только [большие. — Эту информацию Алоизас тоже почерпнул из своих книг.
Может, и цикады, вынуждена была мысленно уступить ему Лионгина, подавленная внезапным мраком и снова возрожденная светом. Вполне возможно, что Алоизас прав — пускай себе стрекочут здешние кузнечики! — однако в первое же мгновение, когда угольки звезд прорезали темноту и на бескрайнем небе заполыхали звезды, торя свой извечный, нескончаемый, не зависящий от нас, но неразрывно связанный с нами, людьми, путь, она с болью упрекнула себя: почему ты, ледышка, прежде не смотрела на небо? Почему, когда смотрела, ничего не видела?
Она бы еще долго грызла себя, но ее спасла усталость. Лионгина задремала, и ей приснился сон. Пожалуй, даже не сон — просто какое-то видение на грани сна, наступающее после напряженного дня, когда еще все ощущаешь, слышишь и понимаешь, однако нет сил и желания укладывать впечатления в сундучок памяти или немедленно выяснять, что они означают. Не галлюцинацией было все это и не сном, потому что позже она припомнит и как они снова карабкались в гору, уже не голую и не лесом гудящую, а обжитую, как ползли по узенькой извилистой улочке, сжатой с обеих сторон верандами, хозяйственными постройками, а деревья, не умещаясь за сложенными из камней заборами, перевешивали ветви на улочку, стуча по крыше машины яблоками и сливами. Улочку, уже не первую, какую-то другую, на которую едва пробивался свет из окон, затененных сеткой ветвей, — всюду курчавилась буйная, черная сейчас зелень — ее населяли звуки радио, мычание, блеяние и запахи пищи, а также любопытство местных жителей — кто это там так поздно с грохотом катит и куда? То и дело кто-нибудь, раздвинув темный полог зелени, выкрикивал на непонятном языке какие-то слова, их водитель, словно отражая мяч, кричал ответно, наконец на дорогу выскочил парнишка, фары «Победы» рубанули его по тонким ногам, казалось, переломят их, но где там — ловкий, гибкий, как прутик, подпрыгивая, бежал он впереди, машина ползла следом, все вверх да вверх, пока не встала, упершись в стену или ворота. Мальчик с водителем как сквозь землю провалились. Тикали и тикали часы на приборном щитке, они с Алоизасом, не вылезая из машины, целую вечность ожидали у ворот, за которыми — уже можно было разглядеть — высились большие дома и деревья. Гремя цепью и оглушительно лая — тем самым как бы дирижируя целой капеллой тявкающих деревенских собак, — метался за воротами матерый пес. Наконец ему удалось приподняться над забором, и стали видны его большая, как футбольный мяч, голова, широкая грудь, тяжелые лапы. Чья-то рука размахивала фонарем, нащупывая в густо разросшихся кустах дорожку, по ней выкатились на улицу водитель с пареньком, старчески гортанный голос унимал пса, уговаривал замолчать. Говорил по-русски, чтобы приезжие понимали и не боялись, однако подошедший — с фонарем и охотничьим ружьем на плече, хромой старик, у которого то и дело закрывался один глаз, — испуганно вздыхал и бормотал что-то.
— Директора нет — на свадьбе, сестры-хозяйки нет — на другой свадьбе, ай-яй-яй! — переводил его вздохи бойкий мальчуган.
Пес гремел цепью и взвизгивал, шофер, старик и паренек, сгрудившись, о чем-то совещались, Алоизас усмехался, кривя губы и не находя слов, чтобы излить досаду и разочарование. Из густого сплетения ветвей вынырнул месяц и мертвенным светом залил улочку, как сцену, на которой должно произойти убийство или нечто подобное, но ничего страшного не будет — так казалось все еще не пришедшей в себя Лионгине. Она не спешила вылезать из теплого нутра машины, — послушаются ли ноги, к тому же рассыплется впечатляющая группа: старик с ружьем, мальчишка, овчарка. Больше всех суетился старик, однако первую скрипку играл паренек, все прислушивались с уважением к его ломающемуся альту, к тому же он переводил отдельные причитания старика, по своему разумению выбирая самые важные.
— Мужчина пойдет со стариком, женщина со мной! — распорядился мальчик, шофер долго и нудно отказывался от платы, бубнил, что не возьмет денег — лучше сквозь землю провалится.
«Победа» развернулась, ее габаритные огоньки заплясали, спускаясь по склону. Алоизас, не выпуская из рук портфеля и сумки, семенил за сторожем, прикрывая лицо локтем, чтобы не хлестнуло ненароком веткой, развешанным бельем или еще чем-нибудь, — таинственным теням, шепоту и шороху не доверял, как и повизгивающему от доброжелательности псу, который одним ударом морды мог бы сбить с ног уставшего человека. Алоизас еще шагал по двору, натыкаясь то на куст, то на плетеный стул, а Лионгина уже переступила каменный порог. Что дом деревянный, поняла по звукам: лестница, пол, двери — все поскрипывало, словно предупреждая, что каждый ее шаг слышен и в случае надобности будет определенным доказательством. Чего? Ее взволнованного, прерывистого дыхания? Но разве запрещено брести с открытыми, ничего не видящими глазами навстречу судьбе, которая в эту минуту благосклонна к ней? Мальчик вел, ухватив за указательный палец левой руки — под локоть взять постеснялся, — предупреждая о повороте коридорчика или о притаившейся в темноте мебели. Комната, сопение спящих людей, еще одна комната, поменьше… Мальчик поставил Лионгину возле кровати, похлопал по одеялу пусто, к противоположной стене прижималась другая кровать, на ней кто-то спал, судя по легкому дыханию — женщина. Зашуршало — это мальчик соскользнул с подоконника в сад, — она бросилась было к окну — не ушибся ли? — в глаза ударил месяц. Как из меди выкованный, застрял в окне, — большой, красный. Полусон продолжался, Лионгина зевнула и упала на кровать, пружины подхватили, подбросили под потолок — нет, еще выше, к улыбающемуся во весь рот месяцу! — и она поплыла, поплыла, поплыла…
Уже утро? Дом, ночью, как кит, поглотивший их, распахивал во все стороны окна, выплывая в день сквозь заросли вьющихся растений, откуда, испуганно попискивая, выкатились цыплята. Странный это был дом — словно из продолжающегося сна! — облепленный мансардами, балкончиками, опирающийся на деревянные колонны, украшенный прочими архитектурными излишествами, увешанный полотенцами, купальниками… Лионгина высунулась в окно — листва была мокрой от росы. Словно груды пылающих углей, опоясывали высокий фундамент кусты роз, посаженные беспорядочно, однако щедро, — весь воздух напоен их запахом и дымом, вкусным дымом смолистых веток. Соседки уже не было. Сотрясая коридорчик, будто шагал по нему целый полк, вошел Алоизас с мятым, заспанным лицом.
— Что это? Дом отдыха научных работников или?.. Суют мне, видите ли, завтрак! А на кой леший этот завтрак, если супругам не дают отдельной комнаты? Я еще не побрился, черт побери!
Больше всего переживал, что не побрился, — тер ладонью светлую щетину на щеках и даже слушать не желал прибежавшей вслед за ним маленькой темноглазой женщины в черной косынке и белом фартуке. Она приглашала позавтракать, потом, дескать, все образуется, со свадьбы вернется директор — его племянница вышла замуж, как же не побывать на свадьбе, если девочка — сирота, поверьте, в этом доме никто еще не оставался без комнаты, неважно, женатый или одинокий, и никто, видит бог, никто по их вине не разводился! Влюбляться люди тут, бывало, влюблялись, но разводов она что-то не помнит, а ведь уже поседела, сколько тут работает, — из-под косынки выбивались белые пряди, хотя тараторила она, как молодая. Решив, что уговорила Алоизаса, быстроглазая хозяйка принялась за Лионгину, осыпая ее комплиментами — и какая хорошенькая, и молоденькая, как та роза за окном, что в Тбилиси приз получила… Лионгина, разумеется, и без комплиментов уступила бы — весь дом аппетитнейше пахнул яичницей, — но у Алоизаса подрагивал уголок губ, и она вынуждена была вежливо отказаться от завтрака.
Продолжая этот пустячный спор — хозяйка говорила все громче и напористее, им удавалось лишь изредка вставить словечко-другое, — они пересекли комнатку и остановились у окна, выходящего на задний двор. Какие-то сарайчики, погреба… Но что это? За дровяником горбилась кряжистая, до черноты зеленая от густого леса гора, словно какое-то фантастически неуклюжее, архидревнее существо, забредшее сюда ночью и уснувшее. Правда, ошеломляюще близко высилась не сама гора, а взгорок, одна из ее выдвинутых вперед огромных лап. Казалось, в два-три шага можно преодолеть расстояние до желтеющих когтей, десяти хватило бы, чтобы пробежать по рыжей лапе, а еще несколько десятков шагов — и ты уже достигнешь темно-зеленой гривы горы — самая ее середина вогнута, как седло! — а за этим, наверно, удобным для отдыха седлом, как мрачный страж, торчит другая гора — куда круче и выше, ее пик обернут чем-то, то ли облаком, то ли туманом, а может, ясностью наступающего длинного дня. Где это покрывало кончается и где начинается небо — уже не разберешь.
— Полезли, Алоизас? — Лионгина предлагает это запросто, словно вершины для нее — привычное дело. — Смотаемся туда и обратно, пока приедет директор.
— Это всю ночь промучившись? — Алоизас подозрительно уставился на нее — он глаз не сомкнул, а она все еще видит сны. — С ума сошла, что ли?
— Раз-два — и мы в седле! А оттуда…
— Что вы, детки! Это только кажется, что горы близко. Они всегда далеко от человека, — замахала руками хозяйка, не на шутку испугавшись, что они действительно кинутся в горы, не придя в себя. — Страшно далеко!
Нет, наверное, мне все это еще снится: такая гора, такой зверь под боком, похож то ли на упавшего на колени мамонта, то ли на гигантского ящера, радостно и нетерпеливо, будто обжигаясь горячим чаем, думает Лионгина. Ну, разве не сон, если каждое утро, проснувшись, будешь видеть это пугающее и манящее чудовище? Ладно, подожду, только пусть никто не нарушает моего сна, не отпугивает диковинного зверя…
Солнце уже не ласкает, временами даже обжигает, суля бесконечный зной. Ясный день все выше приподнимает небо, гора за забором тоже окончательно сбрасывает с себя дрему, становится все больше и угрюмее, уже можно разглядеть не только ее четкие контуры, но и детали — распаханные террасы, лепящиеся к откосам будочки, а выше, до самого седла, — перекрещивающиеся царапины тропинок. Разве не сон наяву, что по этому великану могут карабкаться маленькие человечки? Разве не похоже на сон, если вдруг раздаются знакомые голоса и во двор со смехом вваливаются Гурам с Рафаэлом? Порыв их энергии сотрясает дом отдыха от крыши до подвалов, кажется, даже камни забора оживают. Забегал не привыкший никуда спешить обслуживающий персонал. Не прошло и пятнадцати минут, как Алоизасу и Лионгине предлагают комнату. Берегли для жены какого-то большого начальства, из окон, замечательные виды, один — на горы, другой — на долину, куда сползает селение и по ложу которой катится горная река.
Бурная деятельность двух незнакомцев, вернее, двух знакомых, на мгновение усилившая впечатление сна, тут же отрезвляет Лионгину. В ее ушах вновь рождается звенящий, пронзительный свист, будто в синеву неба вонзается камешек. Снова она не только видит и слышит, но и ощущает все каждой клеточкой своего тела, словно оно не прикрыто одеждой. Такая обнаженная встает перед глазами Ингер, хотя та была в красивом спортивном костюмчике и с модной косынкой на шее. И еще мелькнуло: что бы ни делала она теперь в этой комнате — хозяйничала, читала, обнимала мужа, — ее постоянно будет преследовать Рафаэл, его голос, забота, его неясные, волнующие ее намерения. Какие? Ах, все это дурацкие выдумки, достойные разве что девчонки. А ведь она — женщина, вот ее муж — ученый и серьезный человек. Если потребуется, он заслонит ее своей широкой спиной, защитит!
— Может, подождем директора? — Она не собиралась легко сдаваться, но отказываться от хорошей комнаты тоже не хотелось. Поэтому ее голос звучал жалобно.
— Вот те раз! — уставился на нее Алоизас. — Не нравятся апартаменты начальства? Не привередничай, Лионгина.
— Тебе не кажется, что тут слишком много солнца?
— Все относительно, дорогая женушка. Не забывай, нам, северянам, не хватает солнечного света. Как-нибудь привыкнем. К тому же есть темные занавески.
Дернул шнур, упала плотная гардина, зашуршала потрепанная бахрома, полумрак комнаты рассек единственный солнечный клин. На полосатом матрасе лежала стопочка белья, пахнущего мылом и свежестью. Минуту Алоизас стоял, соображая, за что взяться. Глянул на Лионгину, на белье.