Вильхельм Муберг
Ночной гонец
«Ведомо им, что в чужих краях крестьяне в рабстве пребывают, и посему боятся они подпасть оному, ибо рождены людьми вольными».
Ворон сидит на коньке кровли
Усадьба Сведьегорд поставлена по солнцу — одним боком дом глядит на восток, другим — на запад. С восточной стороны над коньком кровли на добрый локоть возвышается резная мотыга. Это родовой знак дома[1] Сведье.
Два утра кряду, отворяя дверь, матушка Сигга видела, что на коньке у мотыги сидит большая черная птица. Скот в усадьбе не резали давным-давно, так что не запах убоины приманил хищника.
— Ворон! — крикнула матушка Сигга, назвав птицу ее настоящим именем[2], и швырнула на крышу горсть льняного семени, чтобы спугнуть непрошеного гостя.
Но птица сидела, не шелохнувшись, задрав кверху кривой клюв. Так сидел ворон долгое время, а потом с карканьем полетел к лесу. Матушка Сигга ни словом не обмолвилась об этом сыну. Но когда ворон и в третье утро появился на коньке кровли, она рассказала об увиденном. Рагнар Сведье ничего ей на это не ответил.
В тот день им нужно было бороздить пашню под рожь. Добрые приметы к севу появились нынче очень поздно, лишь в первую неделю июня. Только теперь на лугу показались побеги черемухи, крепкий весенний дух пошел от земли, облетела пыльца с можжевельника. Но орешник так и не оделся листвой; он не зазеленеет нынешним летом, потому что почки ободрали на мякинный хлеб.
После трапезы матушка Сигга шла по пахоте, ведя в ярме необученного молодого вола. Рагнар Сведье правой рукой направлял соху, а в левой держал длинную березовую вицу. Волы в ярме были не под пару. Бороздинный вол был крупный, в тринадцать четвертей, а подручный — двухгодовалый бычок — всего лишь в одиннадцать четвертей. Правый покорно шел в ярме и вел борозду прямо, а левый то останавливался как вкопанный, то срывался с места и начинал бодать землю, точно лесной козел. Матушка Сигга вела неприрученного вола на лыковой веревке, но из-за его дикого норова упряжка то и дело сбивалась с борозды.
— А, чтоб тебя, чертово отродье! — Молодой Сведье чертыхался и сыпал бранью в досаде на вола, портившего борозду. В сердцах он даже прикрикнул на мать: — Да уймите вы этого проклятого вола!
— Ори поменьше, тогда борозда ровней пойдет, — ответила она, бросив на сына суровый взгляд.
Матушке Сигге в день святого Олафа[3] сравняется шестьдесят лет. Волосы, спрятанные под платком, побелели, а кожа на лице потемнела и задубела, точно сосновая кора. Это невысокая изможденная женщина. Руки, держащие веревку, до того исхудали и высохли, что от них остались одни жилы, но хватка не ослабела. Сломай хоть палец, а то и два — рука не разожмется. Воля матери тверда, как сталь топора. Это не пугливая овечка, которая может оробеть от окрика мужчины. А уж меньше всего оробела бы она перед тем, кого вскормила своим молоком, кто когда-то лежал у ее груди.
Сын раскаялся в своих словах.
Медленно поднимали волы копыта, делали шаг, а потом опять погружали их в землю. Сведье бороздил поле по кругу, чтобы не сворачивать у межи, и вел борозду посолонь, ибо как солнце ходит по небу, так надо и землю возделывать. Когда Сведье останавливал упряжку на отдых, бока у волов вздымались, точно кузнечные меха.
На камне лежала куча высохшего пырея, надерганного в поле с прошлой осени. Матушка Сигга набрала полный передник высохших корней и снесла их на межу. Она собирала пырей, чтобы потом смолоть его и примешать к хлебу.
Она клала в тесто всякий корень, всякую травинку, если только они не вызывали рези в кишках или кровавого поноса. Голодно было нынешней весной и людям, и скотине. В лето тысяча шестьсот сорок девятое матушка Сигга сняла такой скудный урожай, какого за всю жизнь не видывала. Хлеб подгнил на корню из-за сильного паводка. В Сведьегорде собрали лишь четверть того, что обычно родила земля. В хорошие годы покос на заливном лугу давал восемь десятков плотно утоптанных стогов; ныне их было только два десятка. Остальное сено унесло водой в озеро Ростокшён. Оттого-то у волов были теперь опавшие бока, а на бедрах выпирали кости. Правду говорят: коли сена мало, так и зима долга. Еще задолго до того, как оттаяла земля, опустели амбары и закрома. А весна никак не шла на поля. Земля была немилосердна, сердце ее было покрыто ледяной корой, через которую даже в апреле не мог пробиться ни один зеленый росток. Давно наступил май, а на лесных проталинах все еще лежали сугробы. А когда прилетела наконец кукушка, то пришлось ей куковать на голых ветках. Стояли ясные майские дни, а люди дули на озябшие пальцы, и кусты никак не хотели зеленеть. То был голодный год, год нищих. Отовсюду приходили странники с нищенской сумой. Иные — с подорожными грамотами от пастора, а иные — и без них. Далеко не все были родом из здешних мест, из прихода Альгутсбуда. Таких и половины не набралось бы. Просить Христа ради приходили бедняки и с запада, из Экеберги; и с севера, из Хеллеберга; и с востока, из Мадешё; и с юга, из Виссефьерды и Лонгашё. Приходили убогие вдовы ратников, сгинувших без вести в немецкую войну[4], приходили увечные, вернувшиеся из Неметчины после замирения. Никогда еще столько нищей братии не переступало порог Сведьегорда, Матушка Сигга подавала кусок хлеба каждому, покуда могла урвать что-то от себя. Всю зиму она пекла хлеб пополам с мякиной. В тесто шли кора, почки орешника и вереска. Теперь ей нечего было больше подавать; впору было самим не умереть с голоду.
В эту студеную весну не зеленели кусты, а у людей были бледные щеки и жадные, голодные глаза.
Пастор Альгутсбуды, господни Петрус Магни, говорил в своей проповеди, что эта голодная година ниспослана людям свыше, что пришел час кары божьей. Страна обрела мир, но людям не дано вкусить его сладость, ибо многие ведут жизнь неправедную. Господа из дворянского сословия погрязли в роскоши и распутстве и чиже юную королеву склонили к утехам и забавам, принятым в чужих землях, И, подобно тому как народу в земле египетской суждено было принять муки фараоновых грехов ради, люди низкого звания в королевстве ныне должны претерпеть по вине господ своих.
Но в старину, до владычества помещиков, крестьянам в деревнях жилось привольно. В те времена, когда матушка Сигга была совсем молодой, мука в закромах не переводилась и по весне побеги на орешнике оставались целы. В ту пору у людей были здоровые, румяные лица и ясный взор. Свиньи чуть ли не сотнями паслись в дубовых рощах и жирели от желудей, а жирные куски свинины красовались на блюде вперемешку с вареной капустой. А теперь уж и тот был рад, кому удавалось выкормить за зиму хотя бы одного боровка. С великим трудом и лишениями выходила матушка Сигга этой весной подсвинка, но он был тощий, что твоя доска.
И если бог не благословит нынешней весной посевы, то ни людям, ни скоту не выжить.
Но тяжки грехи господ, а весна стоит поздняя и холодная. И приметы недобрые: вороны прилетают из леса и садятся на конек кровли.
Со своего поля Рагнар Сведье мог видеть дворы деревни Брендеболь, со всех сторон окруженные полосками пашен. В деревне было двенадцать крестьянских дворов, которые все вместе составляли три податных хозяйства[5]. Серые дворовые постройки возведены были широким кольцом, опоясывающим яблоневые сады, хмельники, гороховища, капустные гряды, грядки с кореньями. Посредине, высоко над кровлями домов, поднимался журавль деревенского колодца; он был устремлен ввысь, точно перст, указующий на небо. Дома сгрудились, будто хотели теснее прижаться друг к другу. Иной раз расстояние от стены до стены было не больше двух-трех саженей. Они стояли сплошным заслоном, отгораживающим деревню от прочего мира; а она и впрямь нуждалась в защите. С трех боков деревню окружали густые леса, таившие в себе опасность, так что оно и лучше было, если путь от соседа к соседу педолог.
Усадьба Сведьегорд стояла на западном краю деревни, близ озера Ростокшён. Дальше начинались соседние деревни — Хумлебек и Гриммайерде. На восток и на юг, до самого озера Мадешё и до кальмарской границы[6], тянулись бескрайние нехоженые леса. В этом направлении, насколько видел глаз, простиралась дикая лесная чащоба; но глаз мог охватить лишь малую часть ее.
В этих общинных лесах малолетним подпаском бегал Рагнар Сведье. Лесные прогалины и буреломы походили здесь друг на друга, точно борозды на пашне, и Рагнар нередко плутал по лесу. По лесным тропкам мчался он со всех ног вызволять скотину от волка. Он научился распознавать эти тропки, научился находить дорогу а лесной глухомани.
Стоя на своем поле, Рагнар глядел на три стороны. В четвертую сторону он не глядел. Не глядел он на север. Там, на севере, на другом берегу озера Ростокшён, находилось господское поместье Убеторп.
Убеторп было имение его милости господина обер-майора Бартольда Клевена. Там руками барщинных крестьян возводился теперь роскошный господский дом со многими покоями. В прошлом году помещик Клевен купил у казны право на сбор податей с деревни Брендеболь. Отныне оброк со Сведьегорда шел помещику в Убеторп — оттого-то Рагнар Сведье и не глядел на север, в сторону поместья.
Убеторп и Брендеболь — это помещичьи владения и тягловая земля, это господская усадьба и крестьянский двор, и мира меж ними быть не может. Помещик и крестьянин — точно разные стороны света, их нельзя свести воедино.
Этот помещик Клевен взял под свое начало многие деревни, лежащие вокруг его имения, в пределах свободной мили[7]. Он купил у казны право на сбор податей с этих деревень и объявил себя их господином. А теперь жадные господские руки дотянулись и до Брендеболя. Земля здесь была добрая, плодородная.
Отныне все поборы — подорожная пошлина, налог на корма, на рожь, на селитру — собирались с крестьян фохтом господина Клевена. Отныне в Убеторп шел и оброк натурой, который крестьяне прежде отдавали казне и церкви, — зерно, хмель, яйца, масло, сыры, свиные и бараньи туши, молочные телята, льняная пряжа, холсты.
Но в нынешнем году случился недород, и тут уж крестьянин ничего не мог поделать, потому что не в его власти было заставить землю родить. Когда же оказалось, что из-за неурожая крестьянину нечем платить оброк, помещик прислал в деревню фохта и наказал ему силой взыскать недоимку.
Этой весной крестьяне в Брендеболе высохли, точно скелеты, от голода подводило живот, руки и ноги тряслись, Не под силу им было платить поземельную подать. Ларс Борре, фохт господина Клевеиа, нагрянул в деревню; он совал нос во все углы, грозил и бранился. Он винил крестьян в том, что они припрятали хлеб и свинину. Явившись в Сведьегорд, он стал вымогать семенное зерно. Сведье сберег на посев несколько бочек зерна, и теперь Борре требовал у него половину. Он принес с собою меру, но Рагнару показалось, что она слишком велика, и он сравнил ее со своей клейменой мерой. Вышло, что фохтова мера вмещает целых восемь четвертей зерна. Она была неладная. Не зря шла молва, что помещики, собирая подати, не желают блюсти вес и меру, установленные законом. И локоть у них, и пуд — какие им вздумается. Когда Сведье платил подать казне, в меру входило шесть четвертей зерна, и он не хотел отдавать господину Клевену восемь.
— Ваша мера неправильная, Ларс Борре!
Тебе и такая сгодится, холоп!
— Она больше казенной!
— До казенной меры тебе теперь нет дела. Ты платишь оброк господину обер-майору.
— Не стану я хлеб сыпать в такую меру! Мерить — так по совести, а то и единого зерна не получите!
Борре ругался на чем свет стоит, шарил по всем закромам и клетям, но семенное зерно лежало в потаенном месте, надежно закопанное под грудой камней за хлевом. Так и пришлось помещичьему фохту повернуть от ворот ни с чем.
Помещику, а не казне платил теперь подати Сведье. Отныне фунт масла стал тяжелее, локоть холста длиннее, мера зерна больше, а Сведье хотел платить по закону, так, как записано в поземельных книгах, Его отец, который был рейтаром в немецкую воину и сгинул на чужбине, без устали твердил сыну: «Стой на своем праве и никогда не поступайся им». Отец лежал в земле, но слова его жили.
Помещик прислал с фохтом неправильную меру. И оттого бонд[8] из Брендеболя не глядел теперь на север, не глядел в сторону имения, Господское поместье и крестьянский двор — близкие соседи, но лада меж ними быть не может.
Волы отдохнули, и упряжка медленно потащилась по пашне, круг за кругом, слева направо, с востока на запад. Ибо лишь тот, кто держит путь по солнцу, движется путем праведным, и ему всегда бывает удача.
Шея старого вола истерлась, распухла и задубела под ярмом, а у молодого она все еще была покрыта густой шерстью и оставалась узкой и мягкой. Вдруг огромный слепень закружился над упряжкой и впился молодому волу в самую репицу. Вол вскинулся в ярости и рывком повернул обратно; морда оказалась сзади, хвост — спереди. При этом матушка Сигга упала, и ее проволокло по земле.
Сведье рванул за вожжи и с большим трудом повернул назад упиравшегося вола. Матушка Сигга молча поднялась и стряхнула с юбки налипшую землю. Падая, она не выпустила из рук веревки. Но когда она разжала ладони, по ним, словно узор по тканью, шли красные полосы. Веревка содрала кожу и врезалась в самое мясо. Из разодранных ладоней капала кровь.
Но упряжка снова двинулась по кругу, и матушка Сигга опять повела на веревке строптивого вола. Она думала: «Путный вол в ярме — дар божий». Осенью в Сведьегорд перейдет от деревенского старосты Йона Стонге добрый рабочий вол, и его можно будет поставить в ярмо подручным. Нынешним рождеством Рагнар высватал за себя дочь старосты Ботиллу. После осеннего солнцеворота, когда управятся с жатвой и хлеб будет свезен в закрома, сыграют свадьбу, и Ботилла приведет в приданое доброго, откормленного вола.
Матушка Сигга не отпускала веревку. Она слизывала и глотала кровь, капавшую из пораненных ладоней. Незачем крови пропадать зря.
Вдруг из деревни донесся резкий, пронзительный звук. Матушка Сигга обернулась, обернулся и Рагнар Сведье. Упряжка остановилась.
Что это? Может, кто с пастбища скотину кличет? Или заливается плачем побитый ребенок? Нет, ни то, ни другое. Не человеческий это голос.
Матушка Сигга сказала:
— Староста в рог трубит.
Она распознала этот звук прежде сына, потому что за свою жизнь слышала его куда чаще, чем он.
— Вроде так оно и есть. Вы угадала, матушка.
Теперь Сведье видел, что Йон Стонге, его будущий тесть, стоит на камне перед своим домом. Теперь он и сам ясно слышал звук деревенского рога.
Староста сзывает общину на сход. В чем дело?
Молодой бонд выпустил рукоять сохи и огляделся.
В последний раз деревенский рог трубил в день святого Урбана[9], когда в Брендеболе праздновали встречу лета и выборы старосты. Тогда Йон Стонге, новый староста, сзывал всех на пир. Только навряд ли он сегодня собирается пировать.
Что же могло случиться?
Может, в деревне пожар? Но Сведье не видел огня и не слышал запаха гари. Может, лес горит? Но время пожог еще не наступило. Может, на войну призывают? Но датчанина недавно разбили на его же земле.[10] А может статься, что и на облаву скликают народ. То ли волк утащил скотину из стада, то ли вор объявился в округе. На троицу лесной вор Угге из Блесмолы украл что-то в Хумлсбеке.
Эхом разносился по окрестностям звук деревенского рога. Общину сзывали на сход. Сведье спросил:
— Что такое приключилось?
Матушка Сигга, крепко стояла, крепко сжав губы, и, прищурившись, глядела в сторону деревни. В уголке рта у нее застыла капелька крови, которую она слизывала с пораненных ладоней.
— Кто его знает! — ответила она.
Она видела, что сын задумчиво нахмурил лоб. Почему староста сзывает общину на сход? Она могла бы догадаться, если бы хотела. Несколько минут назад она видела то, что глаза ее сына не приметили.
По дороге проскакал незнакомый всадник. Он въехал в Брендеболь и спешился перед домом старосты. Была ли при нем сабля, были ли обшиты позументом его кафтан и шляпа — этого матушка Сигга не заметила. Но она видела его коня. Крестьянские лошади были тощие и изможденные, господские — сытые и холеные. По откормленной лошади всадника она сразу смекнула, кто он таков.
А что надо в крестьянском доме помещикам и их челядинцам? С подношениями они приходят? С подарками, привязанными к седлу? С приглашениями на пир?
Матушке Сигге нетрудно было догадаться, какую весть принес всадник из господского поместья: не зря черная птица три утра кряду сидела на коньке кровли.
Верховой прискакал из господской усадьбы в деревню Брендеболь.
Вечером крестьяне Брендсболя собрались у деревенского колодца. Староста Йон Стонге сидел на стиральных мостках, зажав в руках ясеневую дубинку — знак власти. Перед ним сидели односельчане. Они сидели в ряд на перевернутой колоде — толстом выдолбленном дубовом стволе, из которого зимой поили скотину. Одиннадцать человек сидело на колоде, а двенадцатый на мостках — староста. Родом новый староста был из Стонгесмолы.
Вечер был теплый. Наступила пора молодой зелени и весенних цветов. Земля вокруг колодца была влажная от воды, пролитой из бадей, и в траве рдели яркие цветы. От только что вскопанных огородов и капустных гряд поднимался сладкий и крепкий дух весенней земли. Даже в эту злосчастную весну зелень распустилась пышно. Только орешник на лугу стоял голый и разоренный. Не будет на нем листьев нынче летом!
Двенадцать человек было в общине Брендеболя. Клас Бокк, оружейник, был самым старым из них. В молодых годах он участвовал в кальмарской усобице[11] и помнил то время, когда датские рейтары устроили конюшню в церкви Мадешё, а немощные старцы, дети и женщины искали прибежища в лесах.
И по сей день носил Клас Бокк на шее отметину от датского меча: коричневатый, точно змея-медянка, рубец, извиваясь, скрывался за левым ухом. Но в прошлом году оружейник взял за себя молодую жену, и теперь в Боккагорде день и ночь горел в очаге огонь, потому что в люльке лежал новорожденный, еще не крещенный младенец. Бёрье Хенрикссон и Симон Сиббессон также были согбенные старики. Самым младшим в общине был Рагнар Сведье. Чуть постарше его — Матс Эллинг, новый житель деревни, что нынешней осенью переехал к ним из Лонгашё.
Что приключилось? Зачем созвали сход?
Все ждали ответа от старосты. У Йона Стонге было круглое лицо, утопавшее, точно во мху, в густой золотистой бороде. Прямые пряди волос, чуть потемнее, падали на лоб. Ответ старосты глухо прозвучал из обросших бородою губ:
— Нарочный прискакал из Убеторпа в Брендеболь с наказом и повелением от его милости господина Клевена: завтра с восходом солнца все крестьяне должны явиться в поместье на барщину — строить господский дом.
Барщина — вот оно, слово, которое обожгло всех! Наказ явиться на барщину! Этот помещик Клевен велит им явиться на барщину в Убеторп! Барщина! Слово пронзило людей, будто острие копья. Барщина в чужой усадьбе… Приказывать им, свободным тягловым крестьянам Брендеболя!..
Точно пчелиный рой, загудели люди на водопойной колоде:
— Барщина в господской усадьбе!
Один за другим послышались негодующие выкрики:
— Мы не торпари господину Клевену!
— Мы вольные бонды!
— В Брендеболе нет барщинных холопов!
— Не станем мы строить господский дом!
Люди в латаных кожаных штанах и сермягах подзадоривали друг друга выкриками, напоминали друг другу, что они сидят на своих наделах, что они сами себе хозяева. Холщовые рубахи на них тысячи раз намокали от пота, но этот пот был пролит, когда они свою землю пахали, свой урожай собирали! И вот теперь им велят завтра, с восходом солнца, идти на барщину в господскую усадьбу. Помещик хочет, чтобы они ради него проливали пот, чтобы на него трудились их руки! Торпаря, батрака можно погнать на барщину, но не вольного бонда из Брендеболя, потому что нет над ним никаких господ!
Гневно и запальчиво звучали голоса. У колодца слышался многоголосый гомон, который разносился по всей деревне. Женщины и дети приотворяли двери, боязливо прислушивались. Рассерженные, вспугнутые шумом пчелы роем носились вокруг ульев. А в остальном июньский вечер был все так же тих и безмятежен. Как ни бушевали люди у колодца, по-прежнему спокойны были неподвижные сверкающие воды озера Ростокшён и не шелохнулся на ветках яблоневый цвет. А высоко над головами людей возвышался длинный колодезный журавль, который уходил ввысь, в ясное вечернее небо, точно голая макушка дерева.
Многоголосый ропот утих. Йон Стонге ерошил волосы и задумчиво вертел в руках ясеневую дубинку. Господин Клевен думает, озабоченно говорил он односельчанам, что раз королева пожаловала ему грамоту с печатью на сбор податей с деревни, то, стало быть, теперь их господин он, а не королева. Клевен считает, что отныне он их помещик и потому вправе требовать от них барщинной повинности.
— Господин Клевен может купить наше тягло, но воли нашей ему не купить!
— Нет такого права у казны — продавать нас помещикам, точно скот!
— Мы не псы — кидаться со всех ног, как только помещик свистнет!
Крестьяне снова зашумели, а голос Класа Бокка, старшего из них, перекрывал всех. Шрам на его шее налился кровью.
— Не бывать тому, чтобы помещик строил себе хоромы и возделывал свои земли нашими руками! — кричал он.
Односельчане поддержали его. Община держала совет, и все сошлись на одном. Они высказали все, что думают насчет барщины в господском поместье. Во всяком деле, что решает сход, они вольны сказать «да» или «нет». Они говорят «нет»!
Но Йон Стонге нерешительно теребил двумя пальцами бороду. Видно было, что он не знает, как ему быть. Он и всегда-то слыл тугодумом, но таким растерянным его редко когда видели.
— Еще что скажешь нам, староста?
— Мы ведь все сошлись на одном! Или не так?
Тут выступил вперед Матс Эллинг. Щуплый и низкорослый, он выпрямился, точно хотел казаться выше. Община порешила ослушаться наказа из Убеторпа, сказал он, но, если они не пойдут на барщину по доброй воле, господин Клевен силой потащит их в Убеторп. Помещики знают, как заставить крестьян слушаться. Что, если господин Клевен прибегнет к силе? Что они тогда станут делать?
У колодца наступила тишина. Замолкли выкрики, утих гомон, и женщины, успокоившись, закрыли двери домов.
Вечер догорал. По сход еще не кончился. Матс из Эллингсгорда бросил в лицо односельчанам вопрос: что они станут делать, если господин Клевен силой заставит их идти на барщину?
Призадумались крестьяне. Размышляли, взвешивали и прикидывали. Если помещик заставит их? Тогда, глядишь, и шкура не уцелеет! Помещик знает, как заставить крестьян слушаться, сказал Матс Эллинг. Может, они своей строптивостью навлекут беду на себя и своих домочадцев? Может, стоит поразмыслить, прежде чем идти наперекор господину обер-майору Клевену? Бог его ведает, какого он нрава, этот самый помещик! Они ведь его еще и в глаза-то не видели.
Они и так уж не поладили с господином Клевеном из-за податей, тихо и вкрадчиво продолжал Матс Эллинг, а если еще и теперь станут перечить ему, то непременно его разгневают. Если они ослушаются наказа, то между ними и помещиком, которому они платят тягло, выйдет разлад, И тогда он будет притеснять их еще немилосерднее. Так не лучше ли пойти на уступки по доброй воле? Ведь это будет им только на пользу. Уступят они какую малость помещику, поладят с ним миром — глядишь, и он сделает им послабление при сборе недоимки. Он требует, чтобы завтра поутру в имение явились все двенадцать. А может, им послать только четверых? И тогда им не придется своим отказом вводить помещика во гнев.
— Вот мой совет, — заключил Матс, — кинем жребий и пошлем каждого третьего.