Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наш Современник, 2005 № 10 - Николай Сидорович Власик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

Сразу после прибытия из Лондона театр направился на гастроли в Киев. Благословенное лето, благословенный город, благословенные годы! Солнце, Днепр, парки, Крещатик, чистота улиц, уют гостиниц! Но, как легкое дуновение приближающейся грозы, какая-то неопределенная тревога носилась в воздухе. «Старики» ходили хмурые, с непривычно озабоченными лицами, замкнутая дирекция отводила глаза. Было такое ощущение, что все что-то знают, все окутаны некоей тайной, и тайна эта пахнет нехорошо. Попросту плохо. Возникла, как бы из небытия, фамилия: Ефремов. Возникла и не пропала, наоборот, закрепилась. Её переворачивали, осматривали, обнюхивали, примерялись. А кто-то уже строил в связи с этой фамилией кое-какие свои планы. Слаб ведь человек! Борис Николаевич ходил напряженный, хмурый, как туча. Все чего-то ждали. И вдруг всех громом оглушила весть: директор К. А. Ушаков срочно улетел в Москву к министру Фурцевой. Это был знак! Знак беды!

Развитие и концовка этой истории — в начале нашего повествования, уважаемый читатель. Добавить можно еще немного. Борис Николаевич сдержал свое слово и никогда, до самого дня своей смерти, не переступал порога родного ему театра. Разве что, когда в начале сезона проводил восстановительные репетиции своих спектаклей.

— Я никогда не являлся актером театра «Современник», тем более его филиала, — говорил он.

Вспоминается моя последняя встреча с ним в семьдесят втором году. Кажется, это случилось ранней весной. День был ветреный. Я шел проездом Художественного в сторону Пушкинской и на углу, возле книжного магазина, что называется, нос к носу столкнулся с Борисом Николаевичем.

— Здравствуйте, Борис Николаевич! — радостно и в то же время как-то виновато выпалил я.

— Здравствуй, Коля, — как всегда громко и вкусно выговорил он.

Ветер трепал его плащ, ошалело дуя со всех сторон, но он не обращал на него внимания, стоял на углу в перекрестье улиц, смотрел поверх голов прохожих в сторону театра, и было что-то величественное в его одинокой фигуре и в то же время до ужаса сиротливое.

— Что вы здесь делаете, Борис Николаевич? — не слишком дипломатично спросил я. — Ждете кого нибудь?

— Жену, — без паузы ответил он, и добавил: — Жену жду, Коля.

— А-а… где Евгения Казимировна?

— В библиотеке. Театральной. Книги меняет. Она у меня грамотная. Читает.

— Понятно… А вы, значит, её ждете…

— Не просто жду. Мне было позволено купить триста грамм докторской колбасы. Вот она, эта колбаса!

Царственным жестом он раскрыл ладонь и показал мне сверток в серой магазинной бумаге.

— Знаешь, из чего она сделана? — продолжил он. — Из старых резиновых горелок!

Уходя через какое-то время вверх по Пушкинской, я оглянулся. Ветер, взяв разбег с бульваров, бандитствовал на улице, заставляя прохожих низко нагибаться, придерживать руками полы плащей, головные уборы. И только одна фигура в низко надвинутой шляпе стояла неподвижно на углу возле входа в книжный магазин, и, казалось, ничто — ни ветер, ни беспорядочный людской поток — не в состоянии было нарушить, принизить это состояние трагической неподвижности.

Умер Борис Николаевич в октябре семьдесят второго года, первым открыв печальный список уходящих в историю «великих стариков».

Осень стояла мокрая, дождливая. Лопались пузыри на лужах, сточные решетки захлебывались от избытка воды. Квартира Ливанова на Горького после его похорон не могла вместить всех, кто пришел помянуть его. Большая молчаливая толпа стояла во дворе под окнами. И когда Олег Стриженов поднял первый печальный тост и сказал слова: «Помянем Бориса Николаевича», мрачное небо вдруг высверкнулось молнией и раздался такой оглушительный раскат грома, что все замерли на мгновение.

— Последнее «прости», — тихо сказал кто-то…

* * *

Семьдесят второй год — мистический год для театра. Один за другим начинают уходить из жизни мхатовские «старики». Буквально на другой день после кончины Ливанова умирает Иосиф Моисеевич Раевский, один из лучших друзей Бориса Николаевича. Вслед, как в кошмарной очереди, уходят из жизни А. В. Жильцов, К. Н. Еланская, М. Н. Кедров. Чуть позже А. К. Тарасова. Страшное явление это было необъяснимым. Так, очевидно, во времена оны вымирали мамонты. Другой ассоциации и придумать нельзя. Казалось бы, что изменилось? Здание театра не сдвинулось со своего места ни на йоту. Чайка на фасаде. Барельеф Голубкиной над правым входом, защищенный частой сеткой от посягательств птиц. Актеры играют, зритель ходит… Все как было, все, как три четверти века назад. И, однако, что-то случилось. Что-то произошло. Исчез Дом. Исчезла тончайшая атмосфера мхатовской семьи, которая многие десятилетия невидимыми, но такими прочными скрепами держала это удивительное явление русской культуры — МХАТ. Сдвинулась орбита театра, и «старики» первыми почувствовали наступление ледникового периода.

Смерть Михаила Николаевича Кедрова — учителя Ефремова по институту — застала его ученика где-то за границей. Кажется, в Японии. Он прислал телеграмму. Она долго висела на доске объявлений. Вот ее текст: «Скорблю смерти учителя тчк Обещаю продолжить его дело помноженное на знание жизни и современную идею Олег».

Следующая группа «стариков» ушла из жизни через три года.

Время в театре для актера никогда не бывает чем-то постоянным, незыблемым, расчерченным календарной сеткой. Оно то скачет, как сумасшедшая весенняя лошадь, то тянется со скоростью садовой улитки. Причин тому множество: тут и получаемые актером роли (или отсутствие оных), и качество этих ролей, и взаимоотношение с режиссером, и творческая планка режиссера с легендами, порождаемыми этой планкой, и многое, многое еще, чему нет названия и несть числа.

Для меня период 1963–1970 годов пролетел мгновенно. Непредвзято вспоминая теперь, видится он мне светлым и радостным и, чего Бога гневить, пожалуй, самым счастливым во всей моей театральной карьере. Было много работы. Иногда она перерастала в творческую. Помимо новых ролей много было крупных вводов. Тут и принц Флоризель в «Зимней сказке» (постановка М. Н. Кедрова), и матрос Чумаков в «Чрезвычайном после» у И. М. Раевского, и писатель Рощин в «Единственном свидетеле», и Татарин в «На дне», и Петя Трофимов в «Вишневом саде».

Из новых постановок той поры можно, пожалуй, упомянуть «Соловьиную ночь» в постановке Виктора Яковлевича Станицына по пьесе Валентина Ежова, лауреата Ленинской премии за сценарий кинофильма «Баллада о солдате». Действие пьесы происходит в Германии, в первые дни мира. Сержант Петр Бородин встречает немецкую девушку Ингу. Между ними возникает любовь, а любить советскому солдату немецких девушек под страхом трибунала не полагалось. Такой вот узелок приходилось нам развязывать на протяжении двух актов. Моей партнершей была Светлана Коркошко — молодая, красивая, талантливая. Спектакль получился светлым, каким-то весенним, несмотря на трагизм ситуации, заложенной в пьесе. На премьере была министр культуры Е. А. Фурцева. После спектакля она посетила гримуборные и поздравила актеров. Вот такое было время: министр вменял себе в обязанность сказать участникам спектакля добрые слова лично.

Вторым режиссером на спектакле был Сева Шиловский. Он тогда начинал под патронажем Станицына свой долгий режиссерский путь. В общем, глядя теперь в то не такое уж далекое время, можно непредвзято сказать, что творческая жизнь старого МХАТа в конце шестидесятых годов проходила, может, и не блестяще, но вполне нормально. Актерский потенциал театра был выше творческой планки любого другого театра. Появились новые силы и в режиссуре. Из «стариков», как я уже говорил, это были Ливанов, Станицын, Раевский. Их подпирало, и довольно успешно, среднее поколение режиссуры, выросшее из актеров: В. Н. Богомолов, В. К. Монюков, И. М. Тарханов. А там проклевывалась и молодая поросль. Практиковалась, и довольно успешно, и система приглашения интересных режиссеров со стороны. Шел доброкачественный творческий процесс со своими «пригорками и ручейками», конечно. Как и в любом другом коллективе. И ни в коем случае, применяя морской термин, МХАТ не походил, как уверяли некоторые, на старый корабль, утративший боевые возможности и поставленный на вечную стоянку у дальнего причала. Нет, в нем бурлили живые творческие силы, и он, пусть медленно, но уверенно разворачивался, отыскивая свой путь в безбрежном океане искусства. Небо было ясным, беды никто не ожидал.

* * *

И тогда все это и произошло.

* * *

Не берусь судить, чего было больше в этой «рокировке»: дурости или все-таки злого умысла. Мне до сих пор непонятно, ради какой цели Олег Ефремов поменял свое любимое детище — театр «Современник», который к тому времени был на вершине славы, был переполнен идеями и молодыми талантами, на, в общем, если честно говорить, неизвестный ему, по большому счету, МХАТ. Что ему не хватало в собственном театре? Квадратуры сцены? Не очень выгодное периферийное расположение «Современника» у Чистопрудной воды? Вряд ли. Желание славы? Её у него было выше ноздрей. А может быть, еще проще: захотелось примерить на себя драгоценную корону легендарного (когда-то) театра? Человек, единожды зараженный бациллой руководителя (театра, завода, страны — не важно, чего), вечно будет тянуть руки к этому холодному и тяжелому металлическому обручу, знаменующему собой только одно понятие — власть. Да, но, опять-таки, власть приобретается не ради самой власти. Она необходима как инструмент для реализации накопленных в себе возможностей, которые без нее, возможно, никогда бы не были реализованы.

Но Олегу Николаевичу осуществить любую его задумку, от самой ничтожно-крохотной до в пирамиду египетскую величиной, никто не мешал. Повторяю: НИКТО. «Твори, выдумывай, пробуй…». Народом он был любим, власть имущими заласкан, впереди расстилался безухабный, торный путь. Путь преодолевшего к тому времени все препятствия «Современника». Но он впрягся в эту огромную телегу, именуемую МХАТом, вернее, не впрягся, а как бы только вошел в оглобли.

Если ты впрягся — воз нужно везти. Напрягая все силы. А везти ему не хотелось. Или не мог. Для того, чтобы везти, нужны силы и ясная цель. В какую сторону и ради чего двигаться. И, конечно, надо любить то, что везешь. Всего этого не было. Воз скрипел, дергался и… стоял на месте. И тогда он, может, неосознанно, стал облегчать поклажу, менять её на уже привычный ему творческий груз оставленного им театра. Что-то сдвинулось, куда-то поехали. Задымились на мхатовской сцене мартеновские печи, поехали, стуча колесами, поезда, участились заседания парткомов. Производственная тема плотной составляющей вошла в творческую жизнь нового МХАТа. Как передышка, как палочка-выручалочка, как накопление сил перед ответственным сражением за классику. За Чехова, без постановки пьес которого понятие «мхатовский режиссер» становилось пустым звуком. И особенно «главный режиссер».

С приходом Ефремова в театр пришли и новые актеры, молодые и уже известные, такие как И. М. Смоктуновский, А. А. Попов, М. Казаков, Ю. Богатырев, В. Сергачев, И. Саввина, Т. Лаврова. И, естественно, большинство мхатовских актеров, так сказать, аборигенов театра, было как бы отодвинуто на второй план. Не явно, не демонстративно, но… отодвинуто. Все-таки не его, не его это был театр, хотя везде и до конца своих дней он словесно утверждал обратное. Ну, да Господь ему судья.

Последней вспышкой мхатовского гения была работа группы «стариков»: Грибова, Яншина, Андровской, Станицына, Прудкина в спектакле по пьесе Заграднина «Соло для часов с боем». Постановка Ефремова. Казалось бы, вот он, живой пример, когда всякие теоретические словоизвержения о «новом МХАТе» или о «старом МХАТе» отлетают, как полова от свежего ветра. Есть вечное мхатовское искусство. Оно живо до тех пор, пока жив хоть один Актер, творчески исповедующий его. Хоть один! Но… оставим историкам театра воскрешать события начала семидесятых, когда на мхатовский престол был приглашен Олег Николаевич Ефремов. Задача наша скромнее, уже. Да и то сказать, отболели прежние болячки, утихли горести и восторги, и остался только еле уловимый аромат тех событий, участником которых мне посчастливилось быть. Не важно — на гребнях волн или в провалах между ними.

* * *

На «баланс» театра поступила в работу пьеса Л. Зорина «Медная бабушка». Главные действующие лица — Александр Сергеевич Пушкин, Василий Андреевич Жуковский, Николай Павлович (сиречь Николай I) Романов. На роль Пушкина театром был объявлен конкурс. Режиссер, Михаил Казаков, неутомимо разыскивал актеров по всей стране, работал с ними, доводил до показов. Основными критериями для кандидатов были, конечно, внешняя похожесть и, разумеется, уровень талантливости, позволяющей хоть в малой степени прикоснуться к образу великого поэта. «Пушкин — наше все…».

Первыми пробному испытанию были подвергнуты свои актеры: ваш покорный слуга и Сева Абдулов. Потом круг поисков стал расширяться. В его орбиту помимо центральных областей попадали города Поволжья, Сибири и чуть ли не Камчатки. Последним из испытуемых был Ролан Быков. Как член худсовета я смотрел все показы и, конечно, с особым интересом ожидал пушкинской трактовки Ролана. Нижнее фойе было забито «под пробку». На показ приехала министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева. Трудность подобных показов для всех их участников заключается в том, что актерам приходится играть чуть ли не на носу у зрителей. Нет ни подиума, ни световой стенки. В метре от тебя сидят твои товарищи и смотрят на тебя испытующим взором. Можно заметить у кого-то небритый подбородок и невольно обонять ароматы женских духов.

— Начали! — тихо, разрешающе произносит Казаков.

Все актеры без грима, в своих костюмах. Все… кроме Ролана Быкова. Он был «упакован» по полной программе: зеленый вицмундир, брюки со штрипками, курчавый парик, бачки, тон, подводка глаз, бровей — все, как должно быть на сцене. Но только тут, повторяюсь, сцена отсутствовала. И все эти аксессуары, вместо того чтобы помочь исполнителю роли (да какой роли!), превратились в одночасье в тяжелые, ненужные вериги. Вместо живого актера ходила по паркету и произносила пушкинские слова раскрашенная кукла с несоразмерно большой головой и почему-то ставшими вдруг короткими руками. Ему было неудобно в тесном мундире, от жары потек грим. Много грехов возлагает на нас наша профессия, но те муки, которые испытывает актер во время подобных показов, сторицею превышают все прегрешения, «заработанные» им на театральных подмостках. Обсуждение на худсовете было бурным и… не очень лицеприятным для исполнителя главной роли. Особенно почему-то возмущена была Фурцева. Словно её обманули в лучших ожиданиях.

— Что это за Пушкин?! Что это за Пушкин? — говорила она, поочередно отмеряя ребром ладоней на своих руках размеры рук исполнителя.

И тут раздается спокойный, даже с некоторой ленцой, голос Ефремова:

— Ну что вы волнуетесь, Екатерина Алексеевна? В конце концов я сыграю Пушкина… Есть о чем спорить.

Тон был таков, точно он хотел сказать, что похож на Пушкина больше, чем сам Пушкин. Фурцева, словно споткнувшись о невидимую преграду, долго и молча смотрела на него, потом махнула рукой и… и на этом худсовет был окончен. Олег Николаевич сыграл Пушкина, Андрей Алексеевич Попов — Жуковского, Олег Стриженов — Николая I, я — Мефистофеля из «Маленьких трагедий» в прологе. Михаил Казаков ушел из театра.

В работе худсовета объявили перерыв, а уличная дверь школы-студии МХАТ, где мы смотрели работы актеров-дипломников, находилась как раз напротив двери кафе «Артистик».

— Олег, ты куда? — озабоченно крикнул вдогонку Михаил Михайлович Яншин.

Олег Николаевич только рукой махнул: и так видно, куда.

Принесли бутылку сухого.

— Как тебе студенты? — поинтересовался Ефремов, осушив бокал.

— Приличные. Много возьмем?

— Весь курс.

— Не будет ли «затоваривания»? У нас уже есть молодые актеры подобного плана. Чего зря плодить безработных?

Олег Николаевич помолчал немного.

— Кольк, ты никогда не будешь худруком театра. Это я тебе говорю.

— И не надо.

— Я что, по-твоему, счетовод? Я что — должен трястись над каждым выпускником? Да за моей спиной должна толпа стоять «молодых дарований»! Толпа! Мое дело, — он протянул правую руку назад, сжал свою красивую, хорошо вылепленную кисть и поднес кулак к моему лицу, — не глядя взять первого подвернувшегося… Повторяю, первого попавшегося, и кинуть его в работу. Справился с ролью — значит, его счастье, пойдет дальше. Не справился — извини, иди на прежнее место, в отстойник. Понял? Только так!

И через паузу добавил:

— Искусство — не богадельня… Театр — вещь суровая.

Мне показалось, что вместо «суровая» он хотел сказать «жестокая». Но не сказал.

Михаил Михайлович стоял на прежнем месте на ступеньках школы-студии и поджидал нашего возвращения.

* * *

Я не был «актером Ефремова». Отношения, чисто человеческие, между нами были вполне приличные, можно сказать, даже хорошие, но в своих спектаклях он меня почти не занимал. Во всяком случае, первые годы. Для больших, главных ролей у него, как я уже говорил, были свои актеры, которые пришли во МХАТ вместе с ним, а на эпизодические роли ему, может быть, занимать меня (я так думаю) было не совсем удобно. Зато в постановках других режиссеров я был занят много и довольно удачно.

После «Дульсинеи Тобосской» и «Медной бабушки» я подряд, раз за разом, сыграл в двух спектаклях у моего учителя Виктора Карловича Монюкова. Драматургической основой первого была пьеса Льва Гинзбурга «Потусторонние встречи». Я в этом спектакле играл какого-то Пауля, художника-антифашиста. Длинные волосы, бархатная куртка. Приходилось вертеться на пупе, чтобы хоть как-то выдумать приемлемый, не стыдный для самого себя вариант роли. Иначе изведешь потом себя. В поздравительной программке Карлыч, между прочим, написал. «Буду рад (и постараюсь), чтобы в будущем тебе пришлось „одушевлять“ не только Паулей».

Через год Монюков сдержал свое слово. Предысторией тому был приход в театр нового драматурга Эдуарда Володарского с его чуть ли не первой пьесой «Долги наши».

Эдик (так звали его в актерской среде) Володарский был похож на своих героев. Крепкий, с подсевшим, хрипловатым голосом, светлой щеткой усов, он, несмотря на свою молодость, производил впечатление много повидавшего, основательно выверенного жизнью, надежного во всем, что касается порядочности и мужской дружбы, человека. Из таких людей, родись он пораньше, время делало землепроходцев и батальонных разведчиков. Прекрасный киносценарист, создавший впоследствии, в предразвальный советский период, целую эпоху в этом непростом искусстве, в семьдесят четвертом он пришел в театр со своей, как я уже сказал, первой пьесой «Долги наши». Ударение на «о» — «долги». Евангельское заимствование: «…и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим…».

Надо полагать, что на Олега Николаевича пьеса не произвела большого впечатления, иначе он не выпустил бы ее из рук и ставил сам. А так… он спустил ее «по команде»: «…ставь, Витя». Карлыч вывесил распределение ролей и собрал участников для первой читки. Нам пьеса понравилась. Что-то чувствовалось в ней сильное и свежее, как предрассветное движение воздуха летом. Необычные и в то же время узнаваемые характеры, сюжетные столкновения героев, о которых в те времена не очень принято было говорить, русская речь — крепкая, народная, очищенная от надоевших штампов. Чувствовалась сладостная боль за судьбы наших людей, таких обыкновенных и таких великих в своих обычных и необычных проявлениях.

Назначенная мне по распределению роль Егора, деревенского мужика, человека с нелегкой судьбой, инвалида, прошедшего войну, была написана так, будто автор подслушал мои самые тайные мысли и о войне, и о русском народе, и о трагической судьбе послевоенной деревни. Мне не надо было шарить глазами по сторонам, выискивая для него «типические черты советского колхозника». Их еще можно было видеть, этих пахарей и дружинников Великой войны, скромно живущих в деревеньках и селах, раскиданных по бескрайнему орловскому предстепью. Представить себе трудно, каких только тяжестей не наваливала судьба на их тогда еще молодые плечи. Коллективизация, армия, войны одна за одной: финская и, без захода домой, Отечественная. Дошли, кто остался жив, до Берлина, взяли на память о четырехлетнем аде немецкие сувениры: бритву «Золинген», четвертушечный аккордеон «Хохнер», легкую двустволку «Зауэр три кольца» — и вернулись на родину.

А родина!.. Эх, Тарковский Андрей, знаменитый кинорежиссер, какую же ты сладенькую «зону» изобразил в «Сталкере»! Да разве это «зона»? Ты посмотрел бы на поля Орловщины, где во время войны проходила передовая! А она там везде проходила. Ну хотя бы поля под Дросковом и Топками. Апокалипсис! Пейзаж конца света! Знаменитый орловский чернозем лежал мертвым спустя аж пять-шесть лет после сражений великой «дуги», которые свершались в этих местах. Хвосты сбитых самолетов, торчащие из земли, развороченные туши сгоревших танков, змеиные извивы окопов и ходов сообщений, края которых не осыпались, не обвалились под воздействием осенней и весенней непогоды, потому что земля их — мягкая земля — была нашпигована железом осколков и латунью расстрелянных гильз на три лопатных штыка вглубь. И все пространство, насколько хватало глаз, было опутано колючей проволокой. Мотки, спирали, загородки колючей проволоки. Нашей и немецкой. Немецкой и нашей. Земля была напичкана минами всех сортов и конструкций. И долго еще взрывались эмтеэсовские трактора, вспахивая поля драгоценного чернозема.

И вот на эту мертвую, развороченную землю, на эту «малую родину» и возвратились оставшиеся в живых орловские мужики. Мой двоюродный дядька Иван по кличке Зайчик и Егор Эдика Володарского соорудили себе вначале землянки, потом хаты из самодельного саманного кирпича, женились на довоенных, дождавшихся их невестах, нарожали детей, вырастили их, определили по-хорошему в жизни и тихо, без ропота на судьбу, кто раньше, кто позже, ушли в возрожденную ими землю. «…Стоит звезда из жести там, а рядом тополь для приметы…».

И за все то время, что довелось на репетициях работать над ролью Егора (у него по пьесе даже фамилии нет: Егор да Егор…), не проходило во мне ощущение сладкой боли, что теплым комочком поселилась в груди, да так и осталась там до самого последнего спектакля, сыгранного на сцене филиала МХАТа, бывшего театра Корша.

Сюжет пьесы «Долги наши» прост. Разделила послевоенная судьба двух деревенских друзей, фронтовиков Ивана и Егора. Один, Иван, уехал на Север. Рыбачил, добывал нефть. Другой, Егор, остался при земле. Через четверть века Иван приезжает в родное село. Потянуло. Что — неизвестно, но потянуло так, что не продохнуть! Легкий на подъем, он собрался с семьей в одночасье и приехал домой. А дома — нет! Мать, не дождавшись сына, померла. Женщина, любившая его, вышла замуж за друга. Дочь, о которой он и понятия не имел, что она есть, отца в отце не признала. Не принимает родная земля странника, равнодушна она к нему. И только друг Егор с горьким прозрением видит и понимает случившееся. Видит, что не изжита еще в сердце Катерины её любовь к Ивану, понимает, что его она больше жалеет, чем любит, и что в то же время сделать что-либо в этой ситуации он ничего не может. Трагические причуды судьбы неразрешимы. Уезжает Иван, кончается пьеса, трагедия остается. Такова уж судьба русского характера. «…Доколе идти, протопопе?» — «До самыя смерти, матушка…».

В спектакле были заняты замечательные артисты. Ивана играл Слава Расцветаев, Катерину — Кира Головко, Верку — дочь Ивана — Лена Королева. Премьеру сыграли где-то в декабре семьдесят третьего. Шел спектакль недолго: сезона три-четыре. Но теплая память об этой работе осталась у меня на всю жизнь.

Я вот думаю: почему иные роли вдруг выпадают из твоей памяти, из твоей судьбы, будто их и не было вовсе, так что даже перед собой неудобно становится за подобную забывчивость. Воспоминания же о других работах свежи, не замутнены ничем привходящим, точно все это происходило не далее как вчера. Очевидно, все дело в затрате душевных сил в момент твоего вживания в роль, в её лепке, что ли, когда, созданная и показанная зрителю, она неуловимо несет отпечаток ее творца, как новорожденный ребенок запечатлевает, хоть и расплывчато, черты родителей.

На передней стороне обложки театральной программки рукою Виктора Карловича написано: «Коленька! Дорогой мой друг, верный ученик, ушедший далеко-о-о за ту околицу, у которой мы простились в студии, с премьерой тебя! С большой удачей!»

За время репетиций над ролью Егора Монюков ни разу, подчеркиваю, ни разу не сделал мне ни одного замечания. Но это так… постскриптум… В семьдесят пятом году я получил премию ВТО за лучшую мужскую роль. Роль Егора! А еще через какое-то время я вновь встретился с героями Володарского в его новой пьесе «Уходя оглянись». Но это будет немного позже.

* * *

На другой сезон моего служения театру Нина Гуляева спрашивает меня:

— Слушай, старичок, а ты мешочек завел?

— Какой мешочек?

— Маленький такой, вроде часового кармашка-«пистончика».

— Нет у меня никакого мешочка.

— Зря, заведи. Пора.

— Что мне туда класть? Зарплату, что ли, в шестьдесят девять рублей?

— Нет, не зарплату, а… камешки.

— Какие камешки?

— Драгоценные, полудрагоценные… всякие.

— А ты спроси, они у меня есть?

— Если бы не было, я бы с тобой не говорила. Ну, чего глазами лупаешь?

— Не понял, какие такие камешки?

— А ты понимай! В театре надо соображать быстро. А то рот раззявишь — роль и уведут. Но это я так, к слову.

Сделав скидку на мое театральное невежество, она продолжала тоном более спокойным и размеренным, тоном армейского старшины, поучающего солдата:

— Ну, так вот… Камешки — это твоя боль, твои слезы, твои находки, твоя удача, твоя радость, пот и кровь, короче, все то, что ты, только ты, лично Коля Пеньков, затратил для того, чтобы та роль, которую ты получил, большая она или маленькая, интересная или не интересная, принадлежащая перу Шекспира или написанная театральным поденщиком Тютькиным, повторяю (а ты вникай), ЛЮБАЯ роль, данная тебе в работу, в конечном счете сыграна была так, чтобы вызвать одобрение(или восторг) и зрительного зала, и… театральных критиков. И после каждой роли остается у тебя на ладони камешек. Он может быть маленьким, большим, драгоценным, так себе, в зависимости от того, сколько ты затратил усилий для того, чтобы из порошка, засоряющего изнутри печные трубы, попросту именуемого печной сажей, засверкал на твоих ладонях чистейший алмаз. Вот для этого и нужен мешочек, где хранилось бы твое главное в жизни богатство.

— А если вместо алмаза — булыжник?

— Бывает. Один-два раза еще ничего, а если больше, то надо идти в дорожные рабочие. Тоже ведь почтенная профессия. Запомнил? Все запомнил?

— Намертво.

— Пользуйся, я не жадная.

Это говорила Нина Гуляева, актриса МХАТа, блестяще играющая в те годы роль молодых героинь. Мы еще студентами восхищались ее работами в спектаклях «Дорога через Сокольники», «Третья сестра» Когоута и особенно «Три толстяка» в постановке Владимира Богомолова, где Гуляева фантастически сыграла Суок. Вся Москва бегала смотреть её в этой роли.

Она, в общем-то, говорила о МАСТЕРСТВЕ. Мастерстве актера. Той таинственной субстанции, что, с одной стороны, дается некоторым людям при рождении, как некий Господень дар, а другая, основная, половина приобретается, зарабатывается тяжелым, вдумчивым, целеустремленным трудом. Так что же представляет собой эта неуловимая эманация, применительная к театральной сцене? Два актера в очередь играют в спектакле одну и ту же роль. На одного зритель валом валит, на другого — ноль. В чем вопрос? Второй вроде тоже не без способностей, и внешностью Бог не обидел, а скука глядеть. А первый… внешность так себе, как говорят, и плюнуть-то некуда, и голосишко… чуть посильней комариного писка. А выходит на сцену — и глаз не оторвешь! И зритель в зале сразу чувствует, что ему, этому актеру, хорошо на сцене, он как бы после долгих блужданий вернулся в дом родной, где все ему знакомо, привычно, где ему знакомо, привычно, где ему радостно здесь быть! И зритель на радость актера «включает» свою радость, ибо он для этого и пришел в театр — поделиться радостями. И вот это прилюдное обживание сцены действующим лицом, его величеством актером и есть то самое «нечто», та живая вода, за которой, разменяв денежную бумажку на билетную, зритель спешит, спешит по вечерам в театр. Не подозревая, каких мучений стоит актеру эта прилюдная его независимость.



Поделиться книгой:

На главную
Назад