Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Не бывает прошедшего времени - Виталий Алексеевич Коротич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не виделся, не виделся. — Виктор снова помутнел взглядом, будто выпил еще. — А мой, как ты изволил выразиться, советский приятель, кажется, и слыхом не слыхивал про здешнего-нездешнего писателя, обитающего в «Макс Резиданс». Иван Спиридонович добыл где-то маленьких, только что вылупившихся цыплят, покрасил их, будто на рождество, и кормит крошками у себя в комнате.

— Там и для цыплят еще место есть? — удивился Отто. — Сходи к нему.

— Сам сходи! — Виктор взмахнул рукой и приложил ухо к столу, как герой сказки, выслушивающий немыслимые тайны.

Отто хотел высказать нечто о непостижимой русской душе, о том, что в восемнадцатом столетии немцы из Пруссии, Австрии, Швейцарии мчались, переселяясь навсегда, осваивать новые земли России. Это были работящие немцы, и нации долго еще недоставало их, долго еще шли разговоры о том, как же русские умудрились так… А теперь они гениально расшвыривают по миру своих иванов спиридоновичей, которые им самим ни к чему, — плохая ли тема для радиопередачи?

Во взгляде Виктора, обращенном ко входной двери «Макс Резиданс», залитому солнцем двору, была такая тоска, что Отто решил прекратить разговоры и вышел, хорошо помня, что и у него самого были ситуации, когда хотелось остаться наедине с собой.

Солнце, отраженное в окнах напротив, вдруг вспыхнуло перед ним ярко, как взрыв, так что слезы навернулись и пришлось достать из кармана очки с темными стеклами — старые надежные светофильтры.

Очки дисциплинировали Отто. Он любил тяжелые оправы темных цветов. Надевая их, он размышлял о быстротекущем времени, о том, что все на свете очковые оправы, трости, парики созданы немолодыми мужчинами для самоуспокоения и самообмана, что нет в них никакой красоты, а только напоминание о времени. Всю жизнь Отто отличался прекрасным здоровьем и тем более печалился, ощущая, что время уходит, а запасы здоровья, накопленные в молодости, не так уж бесконечны. Хорошо, что в конце войны его пожалели, убрали из действующей армии, готовили для послевоенной деятельности, берегли, даже порекомендовали сблизиться с кем-нибудь из России. Он и познакомился с семейством Виктора. С тех пор запас славянских слов Отто значительно возрос: русским он владел довольно прилично, знал немного по-украински. Отто руководил русской редакцией радиостанции «Немецкая волна», ведшей регулярные передачи на Советский Союз.

Если прошлую войну он проиграл, то эту проигрывать не собирался. Рано сложив оружие огнестрельное, он поверил в слова как в средство, которым вполне можно вести взаправдашнюю войну. Теперь его симпатии и его ненависть, его азарт и его безразличие шли в слова. Да и мир понимал бесспорную истину, что не осталось оружия мощнее слов: потоки слов пробивали любую стену, даже перекрытия, останавливающие поток нейтронов. Все окопы, бомбоубежища, стальные и бетонные колпаки неспособны спасать от слов.

В свое время Отто было сказано, что пройдут годы и на смену всезнанию победителей придет наивность их внуков. Если информация о том, что произошло в мире, будет целенаправленной и точно составленной, мир вскоре начнет путаться, кто победитель и кого победили.

Отто уже много лет жил среди побежденных с психологией победителей. Творцов грядущего мира. В прошлой войне западные демократии пошли на сотрудничество с коммунистами. И теперь Отто жил для того, чтобы это не повторилось: враждебности и дружбы завтрашнего дня настойчиво творились сегодня.

Главное — сознавать цель. Люди, объединенные общим устремлением, могут стать взаимозаменяемы, как солдаты. Отто вспомнил, как желторотые новобранцы из пополнения входили в войну. Сущность приказов не изменялась, изменялись солдаты. Отто сохранил преданность делу как жизненный ориентир. И ненависть и любовь его в огромной степени были безличны — прошлая война почти вся была такой: артиллерия била по площадям, лиц из-под касок не было видно, красные сражались против черных — вот и все. Он был черным.

Люди сменялись, и людей он не запоминал; иногда в памяти возникали лица, Отто их прогонял, потому что имена слипались от времени, теряя смысл.

Большинство из тех, кто сегодня работал с Отто, как и он, не со слов начинали: у многих боевой опыт был вполне конкретным и деятельность на радиостанции стала и для них продолжением войны — лишь другими методами. Кое-кто изменил фамилии, потому что их запомнили и позаносили в различные списки как преступников. «Ах, — говаривал Отто, — войны всегда проигрываются преступниками, а выигрываются героями. Наша война еще не окончена, и о том, кто такие герои и кто преступники, мы еще потолкуем». На заднем бампере своего БМВ Отто распластал самоклеящийся плакатик «Освободите Гесса!» даже не потому, что считал — он достоин свободы, а потому, что верил: война не окончена и еще не время для вынесения окончательных приговоров…

У французской границы Отто содрал плакатик, и теперь на бампере виднелся незапыленный прямоугольничек.

Отто не любил предвзятости, считал, что для старых убеждений надо находить новые аргументы, их подкрепляющие. Но в одном он с собой не мог поделать ничего: Отто ненавидел русских и коммунистов. При встречах с выходцами из Советского Союза эти две ненависти усиливали одна другую. Многое в жизни сложно, но не все; поскольку Отто устраивал свою жизнь, а не писал роман о ней, ему нравилась простота иных поворотов судьбы.

На радиостанции, где Отто работал, в последнее время укоренился миф, что все советские за границей — разведчики либо контрразведчики, общение с которыми бессмысленно, даже вредно. Отто с этим не соглашался. Он знал немало русских — все люди оттуда были для него русскими — и даже в процессе командировок в Париж нагляделся на них предостаточно, наизусть позаучивал адреса, по которым можно было найти старых эмигрантов из России, новых эмигрантов из России и туристов из СССР. Старые эмигранты жаловались на новых и на болезни, новые спешили зарабатывать деньги или придуривались великомучениками, а туристы жаловались на отсутствие денег и ходили, сжавшись в тугие группы. Брать интервью было или неинтересно, или невозможно: одни были готовы за деньги наболтать все, что угодно, другие ни за какие деньги не собирались общаться с его радиостанцией. Так или иначе, в эфир выходили интервью с публикой десятого сорта, и редакцию постоянно упрекали в неумении организовать беседу с кем-нибудь из таких уроженцев СССР, которые не преследуются по уголовному кодексу своей страны. В конце концов Отто было велено отбыть в Париж и не возвращаться без интервью. Поскольку он собирался вернуться, то к заданию отнесся серьезно.

Просмотрев список тех, кто получил визы в последнее время, — французские друзья помогли с такой информацией относительно советских гостей Парижа, — Отто остановился на кандидатуре Владимира. Тем более что появилась возможность съездить в Париж в составе ветеранской туристской группы, а в городе был Виктор, с которым давно не удавалось встретиться. Единственное, что тревожило Отто, — он был неспособен избавиться от вросшего в сознание неистребимого чувства превосходства над любым советским. Это расслабляло, а значит, могло помешать…

Виктор, с которым Отто познакомился в конце войны, русским ему не казался. Возможно, решило то обстоятельство, что встретились они как союзники: Отто, которого лишь начали готовить для пропагандистской работы, и Виктор, с семьей спасающийся от Красной Армии. Тогда они были одинаково унижены — один проиграл войну, другой потерял родину. Впрочем, Отто принципиально не соглашался с тем, что он проиграл войну, — новые преподаватели уже по-английски утвердили его в таком убеждении. На одном из семинаров в шестидесятые годы он удивился, узнав Виктора; это было еще до того, как Виктор исчез в заокеании, женился, начал, рассказывали, пить и совершать необдуманные поступки. Париж свел их в новом периоде жизни, как война сводит людей, ощущающих влечение друг к другу, но позабывших момент знакомства, первого сближения.

После войны Отто пошатался по свету — его приглашали всё на новые занятия, на симпозиумы и семинары по пропаганде, города при этом сменялись очень часто. Города, как люди из прошлого, за малыми исключениями были лишены имен. Отто запомнил барак на Сицилии, где с ними как-то проводили семинар специалисты американской армейской пропагандистской службы. Семинар шел втихаря, подальше от глаз людских; барак, где расселили участников, размещался в стороне от дороги, за стеной колючих кустов, названия которых были неведомы, и цепкими заслонами из мандариновых полукустов-полудеревьев. На каждой двери был номер, но, поскольку семинар готовился в спешке, то номера повырезали из перекидного календаря за прошлый месяц. На двери у Отто цифра 7 была красного цвета, и все величали его «синьор Воскресенье». Отто не возражал: все равно настоящие фамилии называть не полагалось. Жили довольно удобно, а в окно зала заседаний даже вставили кондиционер. Но запомнились и колючие кусты, часовой у входа, полная изоляция от дамского общества — на войне как на войне. Первый период войны с коммунизмом (Отто теперь называл вторую мировую так) он завершал здесь же, на Сицилии…

В семинарах попадались бывшие советские граждане, но все они были чем-то сходны, может быть, своей подчеркнутой зависимостью. Наверное, с той поры в Отто утвердилось убеждение, что, кто видел единственного антисоветчика родом из СССР, видел их всех.

Хотя случались аномалии. В частности, с тем же Иваном Спиридоновичем.

Как они познакомились? Господин писатель явился прямо к ним на радиостанцию просить политического убежища. Как он их разыскал, как добрался, это выяснилось позже и по другому ведомству. Отто запомнил первые дни Ивана Спиридоновича в свободном мире и то, что проситель явился к ним на радиостанцию босиком. На квадратах аккуратных бордово-белых плит вестибюля босые стопы выглядели странно, тем более что Иван Спиридонович в левой руке держал соединенные шнурками туфли. В правой руке писатель держал чемодан из искусственной кожи…

С той поры Ивана Спиридоновича пошвыряло по свету, пока не осел он в Париже. Отто иногда видел его, но посмеивался, припоминая самую первую встречу и все случившееся с Иваном Спиридоновичем в дальнейшем. Собственно говоря, ничего особенного с беглым писателем не произошло; на Западе он был столь же бесполезен, как, судя по всему, и дома.

Выступать по радио месье писатель не любил и не умел. А когда его настойчиво попросили, понес ерунду о завистниках, которые душат литературу и ее национальные корни, особенно выразительные в его, Ивана Спиридоновпча, сочинениях. Собственно, Иван Спиридонович любил подчеркивать, что он в куда большей степени корень, чем крона. Из политических или близких к политике высказываний его можно было выделить разве что пророчества о том, что душа народа непременно очистится, что надо чаще наклоняться к земле и так далее, отчего Иван Спиридонович все больше становился похож не на человека сегодняшнего, а па проспиртованного синюшного врангелевца, на которых Отто после войны нагляделся вдоволь.

Отто глубоко уважал себя за трезвость мысли и за то, что он точно знал, какой именно мир ему нужен и какие усилия необходимы для его создания. Он уважал свою трезвость, потому что трезвые люди целятся вернее. Но Иван Спиридонович не отличался болезненной страстью к спиртному. Зато в пище он нуждался, как все люди на свете. Насколько Отто удалось разведать, месье писатель испытал себя во множестве занятий, не став специалистом ни в одном, — от киносъемок в массовках костюмных фильмов о любовных проделках средневековых красавцев (изображал бородатых бретонских крестьян-душегубов) до выбивания гостиничных ковров и разгрузки ящиков с водой «Перье», традиционно наливаемой в неудобные пузатые сосуды. Отто как-то сказал Ивану Спиридоновичу, что тот подтверждает тезис о многообразии жизни, но непонятно, какое место в ней господин писатель приглядел для себя.

Работа на радиостанции время от времени сводила Отто с бывшими советскими гражданами и научила его глядеть на них сверху вниз. Оставив родину, люди эти быстро понимали: планета для них, словно для средневековых монахов-схоластов, стала плоской со вполне реальным краем Земли. Люди эти быстренько соображали, что отсюда уезжать некуда, что никаких дверей, за которыми сидят сочувственные представители рай-, гор-, обл- и прочих учреждений, из которых дома можно было попить кровушки, на Западе не существует и не предвидится. Посему те, кого Отто усаживал перед своими микрофонами, и за медные, так сказать, денежки делали то, что было им сказано. Он даже не восторгался старательностью своих ораторов, так как хорошо знал цену им и в переносном значении и в бухгалтерском. Впрочем, была еще одна категория: Отто величал их «недополучившие». Это преимущественно творческие интеллигенты — Отто работал с такими, — которые смертельно обиделись на Советскую власть за то, что она недохвалила их, недопремировала, недоцеловала в темечко с той нежностью, на которую они рассчитывали. Из этих мух, как шутил Отто, можно было делать слоников, а затем поторговывать слоновой костью. Эти выступали охотно, им даже поменьше платили, потому что достаточно было время от времени передавать в эфир: живет-де на Западе такой-то гений, недооцененный варварами-большевиками, или издать оному гению книжицу, как недохваленный начинал прямо-таки грызть микрофоны от прилежания, что осложняло отношения с заграничными землячками, которые не соглашались, что столько похвал выпадает исключительно этому недохваленному, — есть и другие. Через некоторое время можно было похвалить и другого, но методику это не меняло.

Иван Спиридонович некоторым образом выпадал из системы, так как был неправдоподобно ленив. Его не хватало даже для честолюбия. Фиолетовые цыплята, о которых рассказал Виктор, были пьяной выдумкой одного либо пьяной выдумкой другого. Логики в них Отто не видел, а ему во всем была необходима логическая линия.

Так или иначе, он был в Париже. Германия, для которой он намеревался жить, была очевидна; Россия, которую он ненавидел, тоже была понятной. Все остальное Отто включал в категории сопутствующие. Он сам и немало его друзей однажды собирались уже умереть и готовы были отдать жизнь за общую мечту, теперь надлежало жить для нее, а это было не менее сложно.

НАПОМИНАНИЕ. (Из книги западногерманских публицистов Ю. Поморина, Р. Юнге, Г. Биманна «Тайные каналы».)

«30 октября 1981 года в Люнебургской пустоши у Ханштадта в 31-м лесном тайном убежище обнаружили 88 ящиков с оружием и боеприпасами… Не проходит и месяца, чтобы не обнаруживались все новые склады оружия. Согласно опубликованным в печати данным, в 1978–1982 годах найдено 516 килограммов взрывчатки, в том числе 2 килограмма особо сильного взрывчатого вещества, 2743 взрывателя, 415 тысяч различных боеприпасов, 2786 винтовок и пистолетов, 45 пистолетов-пулеметов, 3 пулемета, 52 фауст-патрона, 20 ракет, одно зенитное орудие, 30 центнеров реактивных зарядов, 38 бомб и мин, 384 гранаты…

Что говорят по этому поводу ответственные политические деятели ФРГ? „Никаких оснований для беспокойства“»

НАПОМИНАНИЕ. (Из неонацистской гамбургской газеты «Дер штурм».)

«Мы, гамбургские национал-социалисты, обещаем имперскому руководству НСДАП еще упорнее бороться и трудиться над тем, чтобы наша национал-социалистская Германская рабочая партия стала весомым политическим фактором в этом районе. У нас одна цель, начнем с нее: „Гамбург будет коричневым!“»

НАПОМИНАНИЕ. (Сообщение корреспондента «Комсомольской правды» из ФРГ.)

«Взяв недавно шпрингеровскую газету „Бильд“, я обнаружил на ее первой полосе странное объявление. Читателям газеты предлагалось приобрести памятные медали в честь „павших в боях за родину солдат гитлеровского вермахта“… В объявлении был указан даже номер телефона, по которому можно было заказать эти медали. Я позвонил по нему… Однако в издательстве разговаривать с советским журналистом никто не захотел.

Зато куда более откровенны лидеры правящих в ФРГ партий. Генеральный секретарь ХДС Хайнер Гайслер прямо заявил, что не видит повода „для празднования победы коммунистического социализма над фашизмом“. А председатель фракции ХДС/ХСС в западногерманском бундестаге Альфред Дреггер в своем комментарии, опубликованном газетой „Хузумер нахрихтер“, был еще менее щепетилен. По его словам, „в конце войны произошла европейская катастрофа — крупнейшая в истории нашего континента“»

11

Существует представление о «русском Париже», в который привычно включают все связанное с украинцами, грузинами, армянами и даже цыганами с той же широтой, с какой где-нибудь в азиатской глубинке и сам Париж включается в общее понятие этакой «европейскости», где не учитываются несущественные подробности вроде разницы между шведами, португальцами и жителями острова Сардиния. «Русский Париж» довольно просторен, и в нем всегда можно сыскать уголок по возможностям и вкусу, начиная с ресторанчика «У мамаши Катрин» на Монмартрском холме, где синяя табличка свидетельствует, что в 1815 году благодаря русским казакам здесь возникло первое бистро.

Что же, как очаровательное французское «шер ами» — «милый друг», — с которым помороженные французские солдаты стучали в избы, прося хлебушка, стало основой пренебрежительного русского «шаромыжник», так и «бистро», возникшее из покрикивания торопыг-казаков (я вспоминал об этом), прижилось на парижских вывесках. Есть множество улиц с русскими именами, а самый красивый мост через Сену зовется именем русского царя Александра III и украшен его бронзовыми вензелями, а также корабликом — гербом Парижа — и двуглавой птицей, бывшей некогда имперским русским гербом.

Отношение к реликвии самое современное: разглядывая зеленую спину бронзового Нептуна, простершего руки над Сеной в центре моста Александра III, я увидел на той спине среди иероглифических паутинок и латинских фраз родное «Здесь был Коля» и подумал, что никакие путеводители не поведают всего о следах моих соотечественников во французской столице.

Вот и Виктор позвонил мне с утра, предложив сходить в некое местечко, связанное со следами соотечественников во Франции; уточняя, сказал, что это тихое кафе «Русское аудио», расположенное поблизости.

— Какое это «русское»? — спросил я. — Чье оно?

— Не беспокойся, — сказал Виктор, — я все понимаю. Поверь, будет забавно, так что не бойся…

— А чего мне бояться?

— Сам знаешь, — ответил Виктор. — Я читал, что у вас не любят, когда нынешние советские граждане встречаются с бывшими.

— Это смотря какие нынешние и какие бывшие. А я, как тебе известно…

— Ну ты особ статья. Привилегированная личность, к тебе отношение выработали и враги и друзья.

— Не надо. Ты давно не был в моей стране. Ты ничего про нас не знаешь, а вякаешь, как парижская «Русская мысль».

— Ага, уже читал! — хохотнул в телефоне Виктор. — Газетка что надо! За такие деньги можно бы издавать и что-нибудь поприличнее, тем более в Париже. А то как родственница нью-йоркскому «Новому русскому слову».

— А может, и родственница, — предположил я, — По маме. По той самой матери…

— Ну ладно. — Виктор изменил тему: — Ты пойдешь в «Аудио» или нет?

— Пойду, — решительно согласился я. — Только приду сам, огляжусь вокруг и войду. Как разыскать мне кафе-то?

— Найдешь, — сказал Виктор. — Пройдешь под метро-мостом, и первая улица направо, к Сене.

— Поищу… Поискал и нашел.

Почти сразу же за углом на улице Пондери стоял старый дом с широким окном на первом этаже, разрисованным самоварами и матрешками; все самовары и матрешки были в наушниках. Резная доска над входом несла на себе стилизованную вязь: «Русское аудио». Стена была серой, бетонной, доска сероватой, поэтому, если бы не матрешки в наушниках, я мог бы это «аудио» и не разглядеть.

Впрочем, у входа была еще музыка. Вальс. Знакомый и одновременно чужой вальс; так играют аккордеонисты-нищие в Марселе или в Италии у теплого моря с русалками; в Италии я слыхал их больше, целые ансамбли. Здешний музыкант был слеп, этим, должно быть, объяснялась его неподвижность — седой человек с обращенными к нам щелками незрячих глаз. Время от времени музыкант снимал наплечные аккордеонные ремни и принимался за основное занятие.

Дело в том, что слепой торговал главным образом лотерейными билетами. Музыка должна была привлекать покупателей счастья, не больше. Не знаю, что можно было выиграть в тех лотереях, но слепой не вызывал мыслей о выигрыше. Он взывал из темноты к нам, существующим в отчужденном от него мире, и предлагал рискнуть в игре, которая самому ему была не нужна. У музыканта было лицо мудреца (как у большинства слепых; а глухие в большинстве своем выглядят почему-то рассеянными, простачками). Я всегда жалел слепых и симпатизировал им, насколько интеллигент может и должен симпатизировать существам беззащитным. В Париже слепому сочувствуешь особенно, потому что в этом городе есть на что поглядеть. Слепой сидел на стуле с высокой спинкой; зеленая, какого-то полувоенного фасона рубаха и серебристо-черная борода делали его выразительным цветным пятном на фоне серой стенки «Русского аудио». Со времен войны я уже не видел слепых с аккордеонами под вывесками, начертанными кириллицей. Я прочел вертикальную надпись на инструменте — «Вельтмейстер», и снова сдвинулись времена, и Париж отодвинулся, потому что я уже видел такой аккордеон в детстве. Только тогда аккордеонист был зрячим и не торговал лотерейными билетами ввиду отсутствия лотерей.

…Это было там, у травы, в том городе, в том времени. Виктор тоже должен был бы вспомнить. Я решил обождать его здесь, у входа: под музыку ожидается веселей. Почти под всякую музыку.

У нашего киевского подъезда на траве часто бывало весело. Что бы ни происходило. И, как надлежит, всякое веселье срасталось с музыкой.

Но однажды пришел кобзарь, странствующий певец. Во время оккупации, будто из глубин истории, возникли слепые странствующие певцы с огромными (как тогда казалось) бандурами, заброшенными за спину. Бывали еще странствующие скрипачи, были странствующие аккордеонисты, один из них с «Вельтмейстером», но бандуристы запомнились больше всего. Иногда, как положено, кобзари были слепы, и с ними ходили мальчишки-поводыри или молчаливые женщины в запыленных широких юбках. Но тот, про которого вспомнилось, кобзарь (так, обобщая, звали всех странствующих певцов с бандурами) был зрячий и красивый. Он добыл из мешка, висевшего через плечо, складной стульчик и начал не спеша расчехлять бандуру.

— Тю! — сказал Колька, как обычно возникший у нас во дворе, едва создалась ситуация, хоть отдаленно похожая на редкостную. — Расчехляет бандуру, будто пулемет. Видали?

Колька, как и все мы, нагляделся на пулеметы; бандур мы видали поменьше.

Кобзарь перестал расстегивать пуговички на бандурной одежде и медленно остановил взгляд на Кольке. У него был тяжелый, проникновенный взгляд человека, привыкшего командовать и не любящего, когда вслух обсуждают его решения. Поскольку мы втроем — Виктор, Николай и я — разглядывали певца неагрессивно, с откровеннейшим любопытством и это не грозило тому никакими неприятностями, он опустил взгляд и достал бандуру из чехла. Это был не очень старый инструмент, даже еще не темный, не было на нем и заметных следов от ударов или царапин, что для кобзарского инструмента считалось почти обязательным и порождало специфический хрипловатый голос таких бандур.

А люди тем временем повыходили из подъездов и столпились вокруг лужайки, трава эта владела притягательной силой: коль кто-то приходил с миссией по-настоящему важной, он непременно останавливался на траве. Так что вполне естественно было, что человек с бандурой запел именно здесь. И песню он запел всем известную: про Галю, обманутую казаками и увезенную куда-то. Тогда, в сорок втором, песню пели по-другому, изменяя слова, грустя по сотням: тысяч Галь, которых прямо из уличных облав гнали на вокзал и увозили в Германию. Гали должны были там работать и первыми узнавали уготованное славянам рабство.

Мы слушали молча, даже Колька молчал. Оттого что бандурист играл не очень умело, слова были слышны лучше и музыка не отвлекала. Мы даже не заметили, как бандурист запел песню про Катюшу, вот так, просто взял и запел, ту самую, довоенную, популярней которой на свете не было.

— Марш домой! — сказала Таисия Кирилловна и дернула Виктора за руку.

Поскольку Виктор стоял, обняв меня, то и я покачнулся. Николай, который, как обычно, был сам по себе, зыркнул на Таисию Кирилловну и сказал, чтобы не портить с ней отношений:

— И я, должно быть, пойду, что-то погода портится.

Кольку иногда подкармливали у Виктора на кухне, и он был заинтересован в том, чтобы произвести на кормилицу наилучшее впечатление.

А человек с бандурой пел, глядя, как положено, себе под правую ладонь, а там золотом светились струны, замкнутые вверху левой ладонью певца, медленно передвигающейся по грифу вверх-вниз.

Виктор дернул маму к себе, а я сказал этаким баском: «Ничего, Таисия Кирилловна, послушаем еще чуть-чуть». Но взволнованное лицо Кольки, который ввиду обстоятельств собственной жизни владел обостреннейшим чувством опасности, заставило меня оглянуться.

По двору шли три немца в черном. Каждый из нас знал, что такое эсэсовский мундир и чего можно ожидать от людей, у которых на фуражках расплющены серебристые черепа. Люди начали быстро расходиться, шурша подошвами, не оглядываясь на бандуриста, который вовсю пел о девушке Катюше, влюбленной в советского пограничника.

Лишь когда самый высокий из трех немцев, шедший посередине, остановился, а следом за ним встали и другие два, бандурист поднял лицо от струн. Таисия Кирилловна уже оттащила нас поближе к подъезду, а Колька и вовсе втянулся в подъезд, откуда светились белки его огромных, вечно голодных глаз.

Высокий эсэсовец наклонился, вытер пыль с сапога, а затем с разворотом ударил сапогом по бандуре. Струны заревели, как раненые, гриф отломился от деки с первого же удара. Немец ударил еще раз, дека треснула и выпала у бандуриста из рук. Второй эсэсовец ударил по складному стульчику, и певец упал на остатки того, что минуту назад было музыкой, песней, бандурой.

И вдруг я понял, что немцы пьяные, что они бьют не за «Катюшу», а просто так, а значит, могут и не убить. Должно быть, поняла это и Таисия Кирилловна, потому что прервала отступление в спасительный полумрак подъезда отпустила руку Виктора, и он тут же снял ладонь с моего плеча — я был ему как якорь.

Хохоча, немцы двинулись дальше, даже кобур не расстегнули, не оглядываясь и каждым движением демонстрируя, до чего у них отличное настроение.

Почти совершенно не помню, что было после этого.

Что помнил, то вспомнил здесь, на Пондери, возле какого-то кафе с аккордеонистом и лотереей. Интересно, если бы тот человек играл на аккордеоне, разбили бы его эсэсовцы или нет?

ПАМЯТЬ.

«Наша задача не в том, чтобы германизировать Восток… а в том, чтобы добиться того, чтобы на Востоке жили (после войны) только люди немецкой крови».

«Войну с Россией нельзя вести по-рыцарски. Это борьба идеологий и различных рас, и ее нужно вести с беспрецедентной, безжалостной и неукротимой жестокостью. Все офицеры должны отказаться от устаревших взглядов… Германские солдаты, виновные в нарушении международного права, не будут наказываться».

Из обращения Гитлера к войскам СС от 20 августа 1942 года.

ПАМЯТЬ.

…На руинах своих убежищ На рухнувших маяках На стенах печали своей Имя твое пишу На безнадежной разлуке На одиночестве голом На ступенях лестницы смерти Имя твое пишу На обретенном здоровье На опасности преодоленной На безоглядной надежде Имя твое пишу И властью единого слова Я заново жить начинаю Я рожден чтобы встретить тебя Чтобы имя твое назвать Свобода Поль Элюар, 1942 год

12

Париж как Париж. «Русское аудио» так «Русское аудио». Ожидал я Виктора и дождался. Вошли в кафе. Аккордеонист как раз собрался играть.

А кафе оказалось странным, я еще не видел таких.

Никто ни с кем не здоровался. Никто не разговаривал ни с кем. С первого взгляда было заметно, как медленно люди разворачивают пакетики с тремя кусочками сахара в каждом, разглядывают кофейные чашечки, медленно достают сигаретные пачки, неспешно выбивают из них сигареты и так же не спеша закуривают. Здесь, в доме номер 16 по улице Пондери, никто никуда не спешил. Кроме кофе, пива и других радостей, обещанных баром, в кафе предлагались напрокат кассеты с магнитофонными записями. Собственно, дело было в гнезде для наушников, пристроенном к каждому столу. Ты отдавал бармену выбранную кассету, брал у него наушники, и с пульта эту кассету запускали для тебя лично. От этого одинокие посетители у столиков выглядели странно: те, кто прижимал наушники к ушам, подергивались, но каждый в своем ритме.

— Забавно? — подмигнул Виктор и, не ожидая ответа, сам оценил увиденное. — Очень забавно!

— Ты впервые здесь? — Я указал Виктору на людей, подрыгивающихся у столиков.

— Нет. Но раньше я приходил сюда один. Это заведение для одиноких, сюда, как правило, компаниями не ходят, да и что за компания у эмигранта? Так, стайка… Собьются на вечерок, похлопают по спинам друг друга — и по норам.

К нам подошел человек в джинсовом пиджаке и косоворотке, в картузе с большим бумажным цветком, пришпиленным справа у козырька. Функцию брюк у него выполняла некая хитрая подробность костюма, полное имя которой мне неведомо, — этакие штанишки, застегивающиеся под коленками, нечто среднее между одеждой оперного пажа и шароварами султана, правителя лилипутов. Официант, одетый таким образом, предложил нам наушники. Когда мы отказались, он подал меню и принял заказ на два кофе и двойную порцию ликера «Куантро» со льдом, для Виктора. Виктор поинтересовался у официанта: что это надето на нем, вправду ли русский национальный костюм? Тот ответил, что понятия не имеет, лучше про такое спросить у других официантов, тут в другую смену есть русские, украинец и поляк. Он же учится, а здесь прирабатывает и относится к своему костюму как к спецодежде. Он зарабатывал и по-другому — раздеваясь, позируя учащимся в художественной школе; тоже неплохо, но тамошние гомосексуалисты настроение портили. Никаких языков, кроме французского, официант не знал и не желал знать; после университета он будет агрономом, а с помидорами можно общаться молча.

Мы засмеялись, и официант ушел, на ходу передав бармену наш заказ.

Несмотря на все наушники да костюмы, в «Русском аудио» не было тайны, не было биографии, не было какой-то приметинки для добрых людей. По крайней мере не ощущалось ничего такого. Даже когда — вопреки традиции — вошла шумная компания и принялась сдвигать столики напротив нас, чувствовалось, что компания случайна, не из завсегдатаев и веселятся они, как веселились бы где угодно, просто настроение у ребят хорошее.

Ритм, вернее много ритмов, в кафе продолжали творить люди, рассевшиеся поодиночке, дрыгающиеся каждый в собственном стиле. Хоть на вывеске было слово «Русское…», не было у посетителей обычного для подвыпивших славян желания пообщаться, излить душу первому встречному и выплакаться на ближайшем плече.

Должно быть, не все здесь были из ностальгических эмигрантов. Еще ожидая Виктора, я посмотрел сквозь разрисованную витрину и сразу же ощутил дисциплинирующую атмосферу чужестранного заведения, где продают выпивку, но клиенты пьют сдержанно и исключительно на свои.

Но вот напротив нас с Виктором (мы молчали, ожидая заказанное) шевельнулся один из слушателей, снял наушники, повел ногой, внимательно поглядел на компанию, сдвигающую столики, и снова надел наушники, вслушиваясь в персональную музыку. И, возможно, потому, как он возвел очи, выражение лица стало таким, будто услышал он в лесу птичье пение и страшно ему вспугнуть стаю. Человек постукивал стаканчиком по столу в ритме, ведомом ему одному. Затем он опять снял наушники, так как хохот компании, веселившейся от души, достигал его сквозь все заглушки.

— Как вы считаете, — спросил мужчина по-русски, напомнив мне о том, что все-таки подвыпившие славяне — самая контактная часть человечества, — вон та дамочка у входа, она ожидает кого-нибудь или хочет познакомиться?

Не удивившись, что человек, снявший наушники, избрал собеседником именно меня, не удивляясь, что вопрос был задан по-русски, я взглянул на даму. Было ей несколько за сорок, и шансов на знакомство с кем-то элегантным и трепетным у нее было маловато. О чем я и сообщил.

— Считаете, ей здесь нравится? — настойчиво спросил мужчина, постукивая стаканчиком.

— А черт разберет, что здесь кому нравится, — искренне ответил я.

Виктор молчал, поглядывая то на меня, то на человека без наушников, то на ревущую у сдвинутых столиков компанию. Бармен подошел к крайнему за сдвинутыми столиками и что-то сказал ему на ухо — компания чуть поутихла, хотя ясно было, что это ненадолго: стол уже покрылся графинчиками с красным вином…

— Этот бармен, — сказал человек без наушников, — похож на «большого брата» из оруэлловского романа «1984». Помните, там есть «большой брат», которому посвящаются регулярные двухминутные излияния по телевидению. «Большой брат» определяет, что слушать и что смотреть, что делать…

— Там еще есть оппонент «большого брата», — вмешался я, — которого полагается проклинать, потому что иначе «большой брат» накажет. С надлежащей ли старательностью проклинаете вы того дьявола?

— Кого, кого? — всполошился мужчина, — Мы здесь, пожалуй, немного ругани слышим — так, чтоб из года в год да в один адрес. Разве что русских коммунистов ругают не переставая.

— Я же и спрашиваю, старательно ли поносите дьявола, выигравшего войну у фашистов, научившего людей, живших в темноте и в бедности, читать и писать, давшего всем жилье и работу.

— Вы случайно не коммунист? — удивленно переспросил мужчина.

— Коммунист, — сказал я, — самый настоящий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад