— Правда, бгатику, ей Богу правда! сказал с умилением Черевань. — Выпьем же еще по кубку!
Но на этот раз освободила его от заботы угощенья хозяйка. Она взошла в светлицу, румяная и веселая, как солнце: на круглом моложавом лице её написано было полное довольство своим положением, довольство мужем, который не слушался её иногда только по своей лени, — довольство дочкой красавицей, с которой никто не мог равняться ни в Киеве, ни во всей Украине. Вместо домашнего очипка, надела пани Череваниха, для гостей, кораблик из дорогого бобра; вместо кофты — легкий парчовый кунтуш с золотыми галунами по всем краям и с золотыми крестами на перехвате. От кораблика низко спускались по спине бархатные тесмы с золотыми кистями. Череваниха в этом наряде была то, что называется
Когда она подошла к Шраму «под благословение», Шрам с удовольствием принял честь, подобающую его сану, но не хотел отказаться и от казацкого права на поцелуй хозяйки. Он предъявил это право в такой форме:
— Позвольте с вами привитаться, добродийко.
А она отвечала:
— Да як же изволите, добродію.
И в след за тем поцеловались трижды.
Череваниха немедленно вступила в свою обязанность, поднесла гостям по кубку.
Черевань выпил кубок до дна, брызнул остатком в потолок и воскликнул:
— Щоб наши діти так выбрыкували!
А Череваниха, держа перед собой недопитую чарку, повела такую беседу:
— Так это вы на богомолье, пан-отче? Святое дело... Вот, моя дружино (обратилась она к мужу), вот как добрые люди делают: из самой Паволочи, из какого далека, едут молиться Богу! А мы живем вот под Киевом, и еще не были ни разу в эту весну у Святых. Аж сором! Но уже, как себе хочешь, а у меня не даром рыдван обмыт и подмазан: прицеплюсь к пану Шраму, и куда он, туды и я.
— От божевільне жіноцтво! сказал Черевань. — «Куды он, туды и я!» А если пан Иван махнёт за Днепр?
— Так що ж? я не махну? Долго ли еще сидеть нам в заточении? Вот уже в который раз передаёт мой брат через людей, чтоб приехали к нему в гости! И почему бы не поехать?
— Да ей Богу, Меласю, говорил Черевань, — я рад бы душою, коли б меня кто взял да и перенес к твоему брату под Нежин. Говорят, и живет он хорошо, — таки совсем по пански. Не даром его казаки прозвали князем.
— Как будто его за достаток князем зовут! сказала Череваниха: — у него жинка — княгиня, Полька из Волыни. Как руйновали наши Волынь, так он захватил себе какую-то бедняжку княгиню, — да и красавица, говорят, на диво! вот казаки и прозвали его князем.
— Князь Гвинтовка! сказал засмеявшись Черевань. — То были Вишневецкие да Острожские, а теперь пошли князья Гвинтовки. Знай наших! А добрая, говорят, душа вышла с той княгини. Поехал бы к Гвинтовке хоть сей час, когда б не такая страшная даль. Под Нежином... шутка?
В это время заскрипела дубовая дверь с намалеванными на ней Адамом и Евою посреди рая, и взошла в светлицу красавица дочка Череваня. Она тоже принарядилась для гостей в девичий кунтуш, с большим выкатом, открывавшим весь бюст, сквозивший из-под тонких складок сорочки, и часть груди, перекрещенной золотым шнурком по сорочке, с кокетливостью, которой учит женщин сама природа. Ярко-зелёный шелк кунтуша, малиновый корсет, видный почти весь из-под его распахнутых пол, и разделявшая его белая полоса с золотым шнурованьем, — этот наряд был внушен нашим прабабушкам распускающимися маковыми цветами! Хвала их вкусу, простому и изящному!
— А вот и моя краля! сказал Черевань, идучи к Лесе навстречу.
А що, бгат? разве нечем похвалиться на старости Череваню?
Шрам не отвечал на это ничего и молча любовался красотою девушки, когда она подошла к нему за благословением.
Красавица потупила глаза и наклонила вниз голову, как полный цветок к траве. Она как будто тяготилась сознанием, что она так очаровательна, — как будто старалась скрыть блеск красоты своей. Но красота её сияла как бы сверхъестественным блеском, и никто не мог оторвать от неё глаз. Наконец отец велел ей попотчевать гостей, как говорилось тогда, из белых рук. Это была самая высокая честь в старинном гостеприимстве.
Шрам осушил кубок с видимым удовольствием и сказал:
— Ну, брат Михайло, теперь и я скажу, что тебе есть чем похвалиться на старости.
Черевань от удовольствия только смеялся.
— А что ж приятель? продолжал Шрам, хоть у меня теперь на руках другие хлопоты, но — чтоб не упустить счастливой минуты — не отдашь ли ты свою кралю за моего Петра?
— А почему ж не отдать, бгате? Разве ты не Шрам, а я не Черевань?
— Так чего ж долго думать? давай руку, свате!
Сваты обнялись и поцеловались. Потом Шрам взял за руку сына, а Черевань дочь, и свели их вместе, в полной уверенности, что и та и другая сторона согласны с их желаниями.
— Боже вас благослови! говорили они. Поцелуйтесь, дети.
Петру это внезапное сватовство казалось сновидением; он не помнил себя от радости. Но Леся с испугом посмотрела на отца и напомнила ему, что матери не было в светлице. В самом деле Череваниха, улучив минуту, выбежала в кухню к своим дивчатам, чтоб распорядиться приготовлением вечери.
Отсутствие матери было в глазах обоих сватов важным препятствием к обручению. Но пани Череваниха летала мухою по всему дому, успевая хлопотать за десятерых, и как раз во время показалась в светлице.
— Меласю! сказал ей муж, видишь ли, что тут у нас совершается?
— Вижу, вижу, пышный мой пан! отвечала жена, и тотчас же овладела рукою дочери.
Смотрит Петро: куда же девалась нежность в глазах у Леси? куда девалось сожаление и то чувство, которого никакими словами не выразишь? Она склонила голову на плечо к матери и играется её ожерельем, а на него и не взглянет. Гордо приподнялась её нижняя губка: красавица была обижена сватовством.
— Ну, нечего сказать, пане полковник, обратилась Череваниха к Шраму, скоро вы с своим сыном берете города. Только мы вам докажем, что женское царство стоит на свете крепче всякого другого.
Черевань восхищался бойкостью своей половины и только издавал свои густые: га-га-га! Но Шрам был недоволен переменою действующих лиц и сказал:
— Враг меня побери, коли с иною крепостью не легче совладать, чем с бабою! Какой же вы нам сделаете отпор? Чем я вам не сват? чем сын мой не жених вашей дочке?
Когда Шрам говорил, Черевань смотрел на него, вытаращив глаза; и потом с таким же вниманием обратил их на свою хозяйку. Прочие также выражали ожидание, чем это кончится, а молодые стояли, потупя глаза.
— Пане полковник, приятель наш почтенный, сказала Череваниха, стараясь говорить как можно ласковее, — не к тому тут клонится речь; с дорогою душою готовы мы отдать тебе свое дитя, только нужно сделать это по-христиански. Наши деды и бабушки, когда думали заручать детей, то сперва ехали всею семьею на богомолье в монастырь, или к чудотворному образу; там усердно молились Богу, — вот Бог давал их детям и здоровье и согласие на всю жизнь. Дело это святое, сделаем же и мы его по-предковски. Отправимся завтра все гуртом в Киев, отслужим в пещерах святым угодникам молебен, да тогда уже и за сватовство.
Такая речь совершенно смягчила Шрама.
— Ну, нечего сказать, Михайло, обратился он к Череваню, благословил тебя Господь дочкою, да не обидел и жинкою!
— Га-га-га! отвечал Черевань. — Да, бгат! моя Мелася не уронила б себя и за гетманом!
— По сій же мові да буваймо здорові! сказала Череваниха, поднося гостям кубки.
— Щоб нашим ворогам було тяжко! как говорит мой сват, воскликнул Шрам, выпивши до дна кубок.
— А діти наши нехай отак выбрыкують! прибавил Черевань, брызнувши водкою в потолок.
— Аминь, заключила хозяйка.
Таким образом нечаянное сватовство остановилось на неопределенных условиях. Ни Черевань, ни старый Шрам не сомневались, что оно совершится в свое время; но не так думал Петро: он тотчас догадался, что у Череванихи есть другой зять на примете. Печальный отошел он к прежнему месту, и в одну минуту жизнь покрылась для него мраком, как будто до сих пор он только и дышал этой девушкой. Леся ушла из светлицы и не явилась к ужину. А после ужина тотчас все разошлись спать.
Старому Шраму и Божьему Человеку приготовили постели в светлице, а Петру вместо всякой постели предложили идти спать под скирду сена. В те времена простоты нравов это был самый лучший ночлег для молодого казака.
На другой день, возвратясь в светлицу, Петро не нашел там уже в компании Божьего Человека. Бандурист ушел из хутора еще до восхода солнца. Все были готовы к выезду; только старый Шрам, стоя перед образом, доканчивал в пол-голоса свои утренние молитвы. На полках оставлены были только оловянные, стеклянные и глиняные фляги, кубки и ковши, со стен изчезли дорогие мушкеты, панцыри и сагайдаки. Все это, по случаю отсутствия хозяина из дому, перенесено было в подземные тайники, безопасные от набега татар или шайки гайдамак, никогда не переводившихся в Малороссии.
Старый Шрам велел сыну седлать коней, и едва он с этим управился, как и Василь Невольник явился на дворе с рыдваном. Казаки той эпохи так обогатились военною добычею, вытесняя польских панов из Украины, что их семейства нередко разъезжали в княжеских рыдванах. И странно было видеть геральдические украшения на этих рыдванах, у людей, которые считали эти символы простыми цацками. Где было теперь семейство, которое гордилось львами и пушками, изображенными в гербе череванева рыдвана? Может быть, и имя его исчезло вместе с его благоденствием... Черевань и Шрам, верхами, открыли поезд; Петро хотел присоединиться к ним, но как будто против воли остался у рыдвана, где место кучера занял Василь Невольник.
Хутор остался под охранением пастухов, пасечника и служанок.
Черевань не торопился ехать, из уважения к своей полновесной особе; поезд подвигался вперед медленно и представлял довольно красивую группу. По лесу раздавалось пение птиц. Солнце играло на одеждах, нарядах и вооружении путников. Посреди свежей весенней зелени еще ярче горел пурпур сукна и шелку, золотилась парча и блистали розы щек и свежих уст красавицы, которая была так хороша в своем алом кунтуше и черном сверху открытом кораблике, поднимавшемся посреди пышных её кос наподобие короны [43], что все прочие богомольцы казались подле неё подданными, сопровождавшими свою княгиню. Можно бы подумать, что это древняя Ольга Игориха выезжала погулять по заповедным киевским лугам, и возвращается в свою столицу, в сопровождении кормилицы и приближенных бояр своих.
Долго Петро ехал подле рыдвана молча. Мать и дочь тоже не находили, о чем заговорить с ним. Наконец он собрался с духом и сказал, обратясь к Череванихе:
— Пани-матко! вчера дело пошло было на лад, но по твоей милости все развязалось, и не знаю, свяжется ли когда-нибудь. Не по правде вы делаете, не во гнев вам будь сказано. Я к вам с искренним сердцем, а вы с хитростью. Скажи мне наотрез, так чтоб и спрашивать больше было не о чем, что у тебя на уме? думаешь ли ты отдать за меня Лесю, или у тебя есть другой жених на примете.
— И есть и нет, и нет и есть, отвечала Череваниха, не обращая внимания на волнение, с которым говорил бедный искатель.
— Что это за загадки? вскричал он. Говори мне прямо, как казаку и рыцарю! Хоть я и так готов распрощаться с вами навеки, но не знаю, почему желал бы, чтобы и последняя нитка между нами была перерезана. Еще я могу быть свободен, как сокол, если вы мне скажете наотрез — нет; но пока будете путать меня своими загадками, я все равно, что медведь в тенетах. Скажите ж мне прямо, скажите, кто у вас на мыслях?
— Э, паниченьку! сказала беспечно Череваниха, обожди немножко! Еще рано тебе брать нас на исповедь!
Может быть, никогда в жизни не случалось Петру бледнеть, но теперь щеки его сделались подобны воску. Леся это заметила, и, взглянув на мать, покачала головою.
Улыбнулась гордая мать, и, как бы желая несколько утешить казака, сказала с шутливою короткостью:
— Но, как ты непременно хочешь знать все женские тайны, то вот тебе история. Леся моя родилась под чудною планетою. Приснился мне сон дивный, предивный. Слушай, Петрусь, да на ус мотай. Кажется, будто посреди поля курган; на кургане стоит панна, а от панны сияет, как от солнца. И съезжалися казаки и славные рыцари со всего света, от Подолья, от Волыни, от Севера и от Запорожья; покрыли, кажется, все поле, как мак покрывает грядку в огороде, и стали биться один на один, кому достанется ясная панна. Бились не час, не годниу, не день и не два, как откуда ни возьмись молодой гетман на коне. Все преклонились перед ним, а он прямо к кургану, и взял ясную панну. Такой, видишь, был мне сон-видение! Проходит день, другой — не могу забыть его! Ударилась я к ворожке. Что же ворожка, как ты думаешь?
— Я думаю только, отвечал Петро, что ты, пани-матко, меня морочишь, вот и все!
— Нет, не морочу, казаче. Слушай, да на ус мотай, что сказала ворожка. «Этот сон пророчит тебе дочку и зятя. Дочка у тебя будет на весь свет красою, а зять на весь свет славою. Будут съезжаться в город Киев со всего света паны и гетманы, будут дивоваться красе твоей дони, будут дарить ей сребро-золото, но никто не сделает ей подарка дороже того, который сделает суженый. Суженый будет ясен красою между всеми панами и гетманами: вместо глаз звезды, на лбу солнце, на затылке месяц.» И вот в самом деле дал мне Бог дочку — сбылись слова старой бабуси: как бы только не сглазить? Сам видишь — не последняя между девушками. Немного погодя, зашумело на Украйне, и стали съезжаться в Киев паны и гетманы — сбылись и другие слова ворожки: все дивовались на мою Лесю, хоть она была тогда еще дитя; все дарили ей серьги, перстни и кораллы, но никто так ею не восхищался, как тот гетман, которого я видела во сне; и он-то подарил ей это каменное намисто. Дороже всех был его подарок, и краше всех был молодой гетман. Вместо глаз звезды, на лбу солнце, на затылке месяц — еще раз сбылись слова ворожки. Всех панов и гетманов затемнял он красотою. И говорит мне: «Не отдавай, пани-матко, своей дочки ни за богатого, ни за знатного, не буду жениться, пока вырастет, и буду ей верною дружиною.» Дай же, Боже, чтоб и это сбылось на счастье и на здоровье.
В это время богомольцы наши достигли гор, которые идут рядом диких картин от Кирилловского монастыря до Подола, и перед ними открылся во всей красе вид Киева с своими церквами и монастырями, с замком на горе Киселевке, с деревянными стенами и башнями, обнимавшими вокруг Подол, и с дальним планом гор, покрытых лесом, посреди которого тогда стояли Никольский и Печерский монастыри, ныне окруженные расширившимся Киевом. Солнце еще только что выкатилось из-за деревьев, и все в его розовом сиянии — сады, церкви, горы киевские и дома горели, как золототканная парча.
Все сотворили усердную молитву, кроме Петра, которого странный рассказ Череванихи огорчил до глубины души и утвердил его в горестной догадке. Он бросил рыдван и присоединился к верховым.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
Всі покою щиро прагнуть,
Да не в один гуж всі тягнуть, —
Той направо, той наліво,
А все братья — то-то диво!
Эй, братиша, пора знати,
Що не всім нам пановати!
...................................
Сжалься, Боже Украіны,
Що не вкупі мае сыны!
Весело и грустно вспоминать нам тебя, старый наш дедушка Киев! Много раз покрывала тебя великая слава, а еще чаще сбирались над тобой со всех сторон бедствия. Сколько князей, сколько рыцарей и гетманов, сражаясь за тебя, обессмертили имена свои! и сколько пролито на твоих древних стогнах крови христианской! Не будем вспоминать о твоих Олегах, Святославах, Владимирах; не будем пересчитывать половецких набегов и опустошений. Ту славу и те бедствия заглушил в нашем народе татарский погром, когда безбожный Батый вломился в твои Золотые Ворота. Переполняют нашу душу горячими чувствами и недавние твои воспоминания — воспоминания о битвах за свободу нашей Церкви и национальности. Много наделала тебе бед, наш родной Киев, безумная уния! Она, вместо соединения церквей, воспламенила только страсти с обеих сторон и превратила святую ревность к вере в жестокий фанатизм. Униаты и католики обыкновенно наезжали с вооруженными людьми на монастыри и монастырские владения, выгоняли из них православных, грабили церковное имущество, уничтожали духовные школы. Православные, в свою очередь, пользовались счастливыми обстоятельствами для возвращения подобным же способом своей собственности. Все время проходило в битвах и тревогах, и киевские святыни, потерпевшие в старые годы от татар, не только не восстановлялись, а приходили еще в больший упадок.
Монах Киевопечерского монастыря, Афанасий Кальнофойский, описывая в своей «Тератургиме» [44] тогдашний Киев, и упоминая о многих древних церквах, в одном месте говорит, что от такой-то церкви «остались едва стены, а развалины покрыты землею», в другом — что церковные здания лежат под буграми развалин и кажутся «погребенными навеки»; наконец, дошедший до конца старокиевской возвышенности, бросает грустный взгляд на Киевоподол, называя его «жалостным», и говорит, что он едва ли достоин имени Киева, «в котором, по его словам, некогда было церквей более 300 каменных, 100 деревянных, а ныне всех едва ли 13».
Украинская летопись также, в немногих словах, но живо, изображает нам плачевное состояние Киева около половины XVII века. «Пріиде же, говорит она, Хмельницкий в Киев, благодарение Богу воздавая, давшему ему победу, и, видевши красоту церквей божиих опустошенну и на землю поверженну, плакася.»
После несчастной Берестечской битвы, Радзивил с своими литвинами излил всю свою месть на Киев: город был разграблен и выжжен без всякой пощады, а жители, спасшиеся от меча и пламени, сели на лодки, и ушли вниз по Днепру к Переяславу.
С того несчастного года прошло только двенадцать лет до описываемого мною времени, и следы пожара еще не исчезли. В строениях весьма часто чернели обгорелые бревна между свежими брусьями. Местами видны были обожженные сады и пустыри, с развалинами домов и с торчащими безобразною грудою печами.
Киев тогда немногим отличался от деревни — отличался только своими церквами и монастырями, деревянным замком на горе Киселевке и деревянными стенами вокруг города, с башнями и бойницами. Что же касается до устройства улиц, то они напоминали своим расположением течение извилистой реки. Линии их образовались случайно, а не по предначертанному плану. В иных местах улицы были очень тесны, в других расширялись на такое пространство, как далеко можно бросить рукою камень.
Выехав на один из таких пустырей, называвшихся майданами, богомольцы наши, к удивлению своему, увидели, что он весь загроможден возами, волами и лошадьми, как на ярмарке. Шрам послал сына вперед прочистить дорогу; но это не так-то легко было сделать. За возами, у дверей одной хаты, сидела толпа народу вокруг ковра, уставленного сулеями, кружками, чарками и разного рода посудою. Не трудно было догадаться, что хозяин той хаты дает открытый пир по какому-нибудь торжественному в семействе своем случаю. В те времена существовал обычай, по которому глава семейства, в изъявление своей радости о рождении сына или дочери, о богатом урожае и счастливом окончании уборки хлеба, или по какому-нибудь подобному случаю, расстилал у порога своей хаты скатерть или ковер, становил на нем разные кушанья и напитки, и приглашал выпить и закусить всякого, кто проходил или проезжал мимо.
Веселая компания, заграждавшая дорогу нашим богомольцам, состояла из одних мещан, что можно было видеть во-первых потому, что, кроме ножей у пояса, у них не было другого оружия: одни казаки и паны имели право ходить при сабле, мещанам же позволялось носить оружие только в дороге; во-вторых потому, что пояса их повязаны были по жупану, а кунтуши надеты были нараспашку: в то время одни казаки и паны опоясывались поясом по кунтушу; мещанин же не смел этого сделать, из опасения ссоры с каким-нибудь забиякою из другого сословия; наконец в-третьих потому, что в одеждах их не было красного цвету, составлявшего принадлежность высшего сословия: мещане носили тогда платья синих, зеленых и коричневых цветов, а больше всего лычаковые [45] кунтуши и жупаны, почему казаки и паны прозвали мещан лычаками, а те их — кармазинами [46].
Петро сказал пирующим громкое приветствие, чтобы покрыть своим голосом их шумный говор, и, когда несколько голов оборотилось к нему, он адресовался к ним с такою речью:
— Пане хозяине, и вы, шановная громада, просит Паволочский Шрам пропуска через ваш табор.
При имени Шрама, известном каждому в Украине, несколько человек поднялось с любопытством на ноги; и хозяин, которого можно было узнать по тому, что он вместо жупана и кунтуша был только в синих китайчатых шароварах и в белой сорочке с красною лентою у воротника, сказал:
— Где ж тот Шрам? мы видим перед собою только разве десятую долю Шрама. — Он узнал Петра и отпустил ему насчет отца мещанскую похвальную прибаутку.
— Какую десятую! подхватили веселые гости, разве сотую!
— И сотой нет! кричали многие голоса. И из тысячи таких красных жупанов не сошьешь старого Шрама!
Все были довольны такою выходкою, как это видно было по смеху, пробежавшему в толпе.
В это время подъехал сам полковник-поп. Гости, едва завидели его седую бороду, тотчас вышли к нему навстречу, под предводительством хозяина, вооруженного большою сулеею и глиняным кубком.
— Вот он, наш старый Шрам! кричало несколько голосов, вот наш батько!
— Ге, Тарас! сказал Шрам, узнав в хозяине старого трубача охочекомонных казаков своих, по имени Тараса Сурмача, — против кого это ты заложил табор? Кажется ж тихо на Украине?
— Где тебе тихо, пане полковник! отвечал Тарас Сурмач. — Сегодня родился у меня такой рыцарь, что вся земля затряслась [47]. Дал мне Бог сына, такого ж как и я Тараса. «Коли мышь головы не откусит», то и он будет по-батьковски трубить казакам на приступы, да и теперь уже трубит на всю хату!
— Пускай велик растет да счастлив будет, сказал Шрам.
— Чем же тебя потчевать, пане полковник, «ой чи медом, ой чи пивом, ой чи горілкою?»
— Ничем не потчивай меня, Тарас.
— Как-то ничем? Разве зарок положил? спросил с удивлением Сурмач.
— Не зарок, Тарас, а то, что, вступивши в Киев, всякому христианину должно сперва поклониться церквам божиим.
— Добродею мой любезный, говорил старый Сурмач, — коли б я знал, что такая мне будет на старости честь от полковника Шрама — враг меня побери, когда б я затрубил вам хоть на один приступ! Разве ж ты не рад моему Тараску, что не хочешь покропить его пеленок? Тебе видно все равно, вырастет ли из него добрый казак, или закорявеет, как жидовчá!
— Рад я ему от всей души, пошли ему Бог счастье и долю; но не та пора, чтоб пить.
— Для доброго дела всегда пора. Смотри, сколько возов стоит вокруг моей хаты! Никто не отцурался моей хлеба-соли. Иной на ярмарку ехал, иной в лес за лозою на огорожу, иной на мельницу с мешками; но когда нужно привитать нового человека, то пусть ярмаркует себе кто хочет, пусть свиньи лазят в огород, а жинка рвет на себе волосы: тут понужнее дело зашло; надо стараться, чтоб новому человеку не горько было на свете жить. А то скажет: «Вот у меня сякой такой батько был! поскупился отпраздновать, как следует, мои родины, а теперь и ешь хлеб пополам со слезами!»
— Образумься, ради Бога, Тарас! сказал Шрам, начинавший терять терпение. Пристало ли человеку, приехавши на поклонение святым угодникам...
— Да что ты, кум, возле него панькаешь? сказал Тарасу чей-то грубый голос. — Разве ты не знаешь, что все это значит? Это значит: знай наших! это значит — кармазины! вот что! это значит — наш брат им не компания! вот что!
— Чёрт возьми! вскричало еще несколько голосов, потому что пьяная чернь вспыхивает как порох от одной искры, — так мы тогда только компания кармазинам, когда нужно их выручать из лядского ярма?