Мама послала меня за кипятком. Возвращался я с полным чайником, когда до слуха донёсся истошный шёпот:
— Пленных немцев ведут.
Такой шанс упустить разве можно! Я бросился наперерез. Но оказалось, пленных конвоировали со стороны платформы. Пока я кружил, они уже входили в зал ожидания. В узком проходе я чуть было не столкнулся с толпой чужих людей. Странное чувство мной овладело: смесь страха, острого любопытства и глухой злости.
— А ну, в сторону. Дай проход! — раздался твёрдый голос конвоира.
Спиной я прижался к обледенелой стене, пропуская мимо длинную цепочку людей в расхристанной униформе. Вид их был… Как бы точнее выразиться… Побитый, что ли. Лица одинаковые: мрачные, насупленные, землистого цвета. И одеяние у всех серое. Брюки гражданские, навыпуск. Странного покроя короткополые шинелишки. Смешные пилотки с опущенными на уши отворотами. Плечи, шеи замотаны чуть ли не бабьим тряпьём. Точь-в-точь как на карикатурах Кукрыниксов в «Окнах РОСТА», вывешиваемых регулярно у входа в городской парк, где дети и взрослые набирались информации и воинственного духа. Теперь же враги были в двух шагах, в станционном зале, под перекрёстным огнём безжалостных взглядов измученных войной страдальцев.
На минуту-другую зал охватила гнетущая тишина. Умолк даже младенец, до того оравший несколько часов кряду — то ли от голода, то ли от боли. Как ни странно, и репродуктор-громкоговоритель отключился словно сам собой.
От пленных исходил чужой (не наш!) гнилостный запах с примесью приторной парфюмерии. Последнее особенно раздражало, усиливая неприязнь и ненависть к «фашистским гадам». Наш рассвирепевший народ воспринимал пришельцев с Запада как нелюдей сатанинского происхождения.
Трудно понять, с какой целью завели конвоиры в станционный зальчик отбившуюся от военного потока группу разоружённых. Возможно, просто обогреться. Ведь и у охраны вид тоже был отнюдь не геройский — кабы не боевое оружие с примкнутыми штыками.
С военным положением в стране к тому времени гражданское население в большинстве своём уже свыклось, приспособилось. О многом сами догадывались. Многое знали. И не только от скупых сводок Информбюро и картинок «Окон РОСТА». Пёструю информацию несли уличные (чаще базарные) слухи. Из крупиц и складывалась более или менее реальная картина обстановки как на фронтах, так и событийной жизни в ближайшем посёлке. Вести большей частью были мрачные, неутешительные. Последние дни, правда, стало что-то меняться… Так случается на исходе невыносимо затянувшейся ночи — проклюнется или же просто померещится на горизонте едва уловимое глазом просветление. Если явственно и не видать, всё равно почувствуется… Так в ту трагическую зиму 41-го года народ наш скорее сердцем уловил то, о чём пока помалкивали правительственные средства оповещения. Шёпотом передавали один другому благую и долгожданную весть: под Москвой наши, похоже, дали немцам «прикурить». Пожалуй, та жалкая горстка пленных могла служить тому наглядным подтверждением.
— А-а-а, итальяшки-макаронники, — с некоторым вроде бы разочарованием прошамкал плюгавенький старикашка в драном кожушке.
Уверенно, без предосторожностей пробирался он сквозь толпу, помахивая на ходу и одновременно развязывая пухлый кисет.
— Ну-ка, чичероне, навались на русский табачок! — при этом сделал широкий жест, приглашая крайних воспользоваться и оценить даровое курево.
Молодой конвоир от неожиданности оторопело крикнул:
— Оставить! Не положено!
В зале возникло движение и ропот. Что-то похожее на сочувствие. В таком смысле: хоть они и пленные, и вороги, но люди же.
Пошептавшись с кем-то из своих, старшой разрешил не предусмотренную караульным уставом поблажку.
Табачок табачком, но для цигарки требуется и подходящая бумага. По рукам пошла сложенная в книжечку газетная четвертушка. Огонёк у пленных оказался свой. Через минуту в воздухе, пропитанном смрадом войны, пахнуло благовонием. То была знаменитая моршанская махра. Конвоиры тоже приобщились: свернули большущую «козью ножку», одну на всех.
Не знаю, как это выразить словами. Помню свои ощущения и настроение хмурых и озабоченных соотечественников, по воле рока оказавшихся на путаных дорогах войны. Даже теперь, шестьдесят лет спустя, могу сказать: народ мой, находящийся в ту пору на грани отчаяния, не потерял души. То есть готов был не только к отмщению, но и, при известных обстоятельствах, сменить гнев на милость. Что вскоре и подтвердилось в жизни.
Теперь открою сокровенное, о чём никогда и никому не рассказывал, потому как не был уверен, что буду правильно понят. Ведь времена-то были разные. Теперь же, право, мне уже всё равно.
Так вот… В какой-то момент в душе моей тогда что-то дрогнуло. Следом подумалось: этим пленным, пожалуй, труднее и хуже, чем нашим. Уж не знаю, откуда мне, пацанёнку, в башку втемяшилось, что плен хуже смерти. Нет, то была отнюдь не пропаганда. Это шло из глубины национального сознания: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Ясного понимания глубины этой морали, конечно, не было, но было туманное, интуитивное предчувствие. И мне захотелось хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь скрасить их бесконечно жалкую, никчёмную участь. Но что мог я, не имевший за душой нич-ч-чего! А впрочем, была у меня, по мальчишеским меркам, довольно весомая сумма. Хорошо помню: это были сорок семь рублей. Едва ли не год собирал, с довоенной поры.
Не предвидя худых последствий, я нащупал за пазухой ватника, в потайном кармашке, перетянутый резинкой свёрточек. Самым трудным было движение второе: выждав момент, ткнул свёрточек в чью-то полураскрытую ладонь. Конвой вроде бы ничего не заметил. Или же только сделал вид. Как бы то ни было, деньжата бесследно исчезли, растворились в серой массе.
Между тем напор любопытных усилился. Трудно было удерживать равновесие, да ещё с полным чайником кипятка. Решил я, что дело сделано, и стал выбираться из круга. И вдруг замер от неожиданного. Не иначе как с небес донеслись звуки неземной музыки. Первая мысль: это мне показалось. Хотя и прежде замечал за собой подобное… Будто кто-то окликает меня по имени. Другой раз послышится звон или же отчётливый возглас. Мама говорила, что это случается от напряжения нервов, усталости, голода. Всего такого тогда было в предостатке.
И всё же на сей раз музыка была правдоподобная, всамделишная. Низко склонив голову, на губной гармошке играл долговязый пленный «дядечка» в невероятно огромных соломенных бахилах на ногах.
— Ишь, словно заслуженный артист на тальянке шпарит, — бормотал оказавшийся почему-то рядом со мной старикашка, не пожалевший дорогого самосада для «гадов». А ведь и кисет у них там остался.
— И ты тоже молодчага, парниша, — прибавил он, заговорщически мне подмигнув и крепко сжав руку чуть ниже локтя.
— Музыку прекратить! — грозно скомандовал конвоир.
Но факт уже свершился. Трудно предположить — и оценить! — меру его, скажем, воздействия на ход той проклятой войны, как и на последующую за ней жизнь. На скрижалях не зря же записано: «Ничто не проходит бесследно».
Что касается меня… Всю жизнь ношу в глубине души ту сладостно-печальную музыку, сыгранную в предновогоднюю ночь на вокзале узловой станции Мичуринска пленным «итальяшкой». Много-много лет спустя я узнал, что то была мелодия Шуберта «Аве Мария».
А жизнь катила нас, словно шарики, по замысловатому жёлобу. Причём обстоятельства менялись как в сказке.
Купленные билеты (один взрослый и два детских) так и не пригодились. Счастливым для нас оказался ночной товарняк. На открытой всем ветрам тормозной площадке четырёхосного вагона с порожней цистерной из-под нефти проехали мы в компании таких же голодрыг в сорокаградусный мороз 130 километров без единой остановки. Эшелон с бешеной скоростью нёсся в Ишимбай, за очередной дозой горючего для фронта. Ему диспетчеры давали «зелёный маршрут».
Не иначе как небеса покровительствовали нашей семейке. Будто по расписанию спецэшелон притормозил и даже сделал минутную остановку на полустанке Строганово. Нам этого хватило для того, чтобы кубарем скатиться с верхотуры и упасть в колючий и твёрдый, как гранит, сугроб. Откуда-то подвернулась и счастливая оказия. Хромой дядька устроил нас в розвальнях, упаковав с головы до ног в душистое сено.
По прибытии в Знаменку спецкомиссия поставила нашу троицу на спецдовольствие, от коего и теперь многие не отказались бы. Нас, голодранцев, обули, одели с ног до головы. А к новогодним праздникам всем эвакуированным выдали месячный продуктовый паёк. В пакете оказался, между прочим, и копчёный говяжий язык. Не знаю, где тамошние снабженцы раздобыли столь редкий деликатес, который с тех пор я больше не едал и даже не видел.
Как же теперь, с нынешней колокольни, объяснить и как совместить легендарные сталинские «злодейства» и широко распространённое в повседневности непоказушное, натуральное милосердие? А ведь оно было, было! И не только в сердцах советских граждан, а и в казённой учрежденческой среде. А нынешние политологи и первые лица государства бездумно клянут и мажут чёрной краской собственное же прошлое, хотя нынешняя действительность куда подлее, злее, мерзопакостней…
Долго ещё нашу семью трепала злая военная судьба. Дороги эвакуации занесли нас в Астрахань. А в этом городе у нас ни одного знакомого лица. Жили как беспризорники на красивом, восточного типа вокзале. Нас с сестрицей выловила милиция. Выяснив, кто мы такие и откуда, всю семейку перепроводили в эвакопункт. После тщательной санобработки определили в общежитие рыбокомбината им. Микояна, прикрепили к заводской столовой.
Ну а немец шел за нами по пятам. С июля 1942 года Астрахань стала подвергаться методическим бомбардировкам. Однажды среди дня солнце заслонили клубы дыма. Будто спичечный коробок, вспыхнула крупнейшая в дельте Волги нефтебаза, всего в километре от нашего пристанища.
Всё живое, спасаясь от огня, бежит к воде. Мы вскочили на первую же подвернувшуюся баржу. После пяти часов хода (с компанией уже местных беглецов) высадились на берегу реки Чёрной, в рыбацком посёлке Ямана, где едва не умерли с голоду. Пришлось обменять на продукты носильные вещи, полученные в Знаменке.
Перезимовав, с ватагой случайных попутчиков перебрались в степное Заволжье, в райцентр Дергачи. Во время этих странствий мы потеряли нашу малышку Зою. Впервые я пережил смерть близкого и очень любимого существа. А радость была одна: наконец-то я пошёл учиться, попал в дружный ребячий коллектив. Жизнь моя наполнялась реальным смыслом, я с удовольствием учился. Особенно, помню, нравились уроки немецкого языка. Но возникли новые трудности: мама не работала, а на папин денежный аттестат почему-то перестали начислять деньги. В конце осени 43-го переправились на правый берег Волги и немного погодя приехали к отцовым родственникам, в город Богучар, только что освобождённый от немецких оккупантов. Тут нас каким-то чудом разыскал папа. Оказывается, он воевал неподалёку. В кровопролитном бою за Каратояк получил «всего лишь» плечевое ранение. Из госпиталя выписался досрочно. Рванулся в семью: на побывку и поправку.
Наше положение и состояние ужаснули отца. Городок во время оккупации был сильно разрушен. Дом тётки Макриды сгорел. Мы все вместе ютились у чужих людей, жили на птичьих правах, без денег. Власть конкретно ещё не разобралась в критической обстановке. Коренные жители кое-что имели со своих огородов; приезжие искали себе пропитание в руинах немецких продовольственных складов, которые разбомбила наша авиация.
Стараясь чем-то помочь семье, отец решил найти наши вещи, которые когда-то, отправляясь в эвакуацию, мы послали по железной дороге. Вещи затерялись. Хотя, честно говоря, железнодорожникам мудрено было уследить за нашими путаными перемещениями. Да и время какое было: шла мировая война. Три континента земного шара полыхали в огне… И всё равно жаль было своих вещей.
Отец наш всегда был скор на решения. Он попросил у меня ручку, чернильницу — и при свете коптилки в один присест накатал сердитое письмо в Кремль, наркому путей сообщения СССР Лазарю Моисеевичу Кагановичу. Написать-то написал, сам же уехал на поиски своей части, которая воевала, по догадкам, уже на Украине.
Однажды… Как сейчас помню, был ослепительный морозный денёк. С Колькой Звозниковым выбежали после уроков на улицу. Мимо нас на курьерской скорости пронёсся нездешний мотоциклист, во всём кожаном.
— Ого, настоящий «Харлей», — с ходу определил марку двухколёсной машины мой дружок, дока по технической части. Но чувство восторга сразу сменилось тревогой, когда ас притормозил у ворот нашего дома. Подумалось недоброе. Сердце ёкнуло от смутных предчувствий… Я опрометью кинулся домой.
— Багаж-то наш сыскался, — огорошила мама. Сама же сияла от радости.
Не спеша извлёк фельдкурьер из портфеля два пакета. В одном оказалось письмо из Кремля, в другом — деньги. Их с лихвой потом хватило на то, чтобы нанять машину до Кантемировки. А это в оба конца более 130 километров.
Характерно, что чем дальше от роковой черты, тем сильнее боль по ушедшему.
Сверстники мои искренне сожалели, что возраст наш непризывной. Мы ведь тогда всерьёз мечтали не о богатстве и даже не о славе. Просто хотелось попасть на передовую. На худой конец, хотя бы в тыл врага и там напропалую партизанить. Кое-кому всё же посчастливилось приобщиться к боевой жизни. Малолеток, правдами и неправдами попавшими на флот, величали юнгами; а ежели в пехоту или в артиллерию — такой парнишка звался сыном полка.
Война наложила неизгладимый отпечаток на наши души. Уже тогда были мы не по годам серьёзны. И ещё такая деталь: мальчишки и девчонки тогда не играли «в войну» — они в ней участвовали. Да не понарошку, а всерьёз.
Инициативу проявили девчонки. Тайком вязали для бойцов тёплые носки из овечьей шерсти и хваткие двупалые рукавицы. Рукоделие относили в военкомат, откуда потом вещи прямиком отправляли в воинские части.
Ребят это не на шутку задело, кое-кого и обидело. И стали мы (тоже тайком) мастерить свои поделки. Нет, не пули отливали, однако с огнём всё-таки связанное. Николка Ткачёв взялся вытачивать из морёного дуба мундштуки для солдатских цигарок, украшая каждый цветным орнаментом. Первые образцы мы сами же и испытали. Потом уже наладили массовое производство.
Военком был страшно рад, в свою очередь решил и нас порадовать. Устроил показательные стрельбы из боевых винтовок с зачётом норм ГТО. Ребят это подзадорило. Однажды Толик Бубуня, красный от волненья, принёс «на показ» свою работу: вырезанный из берестяной коры изящный портсигар. Способом тиснения на крышке был изображён боец в плащ-палатке. По дуге надпись: «Лучшему снайперу части». От командира пришёл ответ: наказ-де выполнен! Называлась при этом фамилия бойца-сибиряка, на счету которого было более ста уничтоженных фрицев. Особенно поразила приписка: после награждения Н. из винтовки сбил немецкий самолёт-разведчик.
А вот пример сострадания, переросшего потом в удивительную любовь.
Лёля Ч. прочла в газете, что в воронежский госпиталь поступил тяжело раненный лейтенант (бывший детдомовец), не имевший ни родных, ни близких. И вот Лёля-тихоня — круглая отличница, примерная и самая красивая девочка 6 «А» — послала по указанному адресу книжицу стихов страшно популярного тогда Константина Симонова «Жди меня». Завязалась переписка, она переросла в трогательную дружбу.
После демобилизации лейтенант приехал в чужой для него город Богучар. Неподалёку от дома, где жила Лёля, снял у хозяев комнату. Работать же устроился в школе по своей специальности — военруком. С Лёлей они оставались друзьями, не более того… Учитель и ученица поженились только после того, как невеста окончила семь классов (тогда это считалось как неполное среднее образование) и перевелась в вечернюю школу.
И после войны Алексей Иванович остался верен своей профессии: преподавал на военной кафедре в одном из вузов Донецка. Лёля стала врачом.
По-разному складываются судьбы людей. И милосердие бывает разным. Однажды городок наш потрясла (на фоне войны!) жуткая история: школьник попался на воровстве. Да не просто на воровстве — он совершил святотатство… На ходу забрался в кузов мчащейся по ночному городу полуторки, сбросив на руки сообщникам несколько узлов окровавленного белья из военного госпиталя. И то был уже не первый случай грабежа. После стирки солдатские подштанники и сорочки шли на продажу.
Судили его открытым — показательным — судом. По нормам сурового времени дали парню семь лет строгого режима. Осуждённому по фамилии Белов через несколько месяцев исполнилось 17 лет — это был уже законный призывной возраст. И вот он обратился в Президиум Верховного Совета СССР, лично к Калинину, с просьбой. Смысл оной был такой: хочу загладить свою вину перед Родиной «экстренным образом». Короче, умолял отправить на передовую, на самый опасный рубеж…
И что вы думаете? Всесоюзный староста просьбу уважил. Через месяц с небольшим зэк оказался в составе штрафной роты, перед которой стояла боевая задача небывалой сложности — во что бы то ни стало обеспечить переправу 71-й стрелковой дивизии на плацдарм возле слияния рек Вислы и Вислоки. Тем самым открывался прямой путь на Варшаву. Первой же на западный берег должна была перебраться ударная группа (штрафники). В её составе находился и «вольный зэк» Белов.
— От взвода осталось только четверо, — констатировал Александр Иванович. — Но это лучше, чем ничего… Мне же вообще только шею слегка царапнуло… Зато в один день семь годков скосили. Из лазарета полевого я вернулся в обычную воинскую часть. Никаких наград я не получил — штрафникам ведь награды не положены. Им награда от Бога — жизнь.
Но впереди был почти целый год войны. За освобождение Варшавы Александр Иванович получил орден Красной Звезды плюс польскую медаль «Виртути милитаре». А за взятие Вены, точнее, за поимку важного немецкого военачальника сам командующий 4-м Украинским фронтом генерал армии Петров собственноручно пришпилил на Сашкину грудь орден Боевого Красного Знамени. Демобилизовался Белов в 47-м, в звании старшего сержанта полковой разведки.
Родина простила своему защитнику прежние прегрешения, но сам себя он ещё простить не мог. Потому, демобилизовавшись, он отправился не в родной город, а на Крайний Север — на Печору, где долгое время работал на шахте — выдавал стране уголёк. И спустя много лет, заработав тяжким трудом медаль «Трудовая доблесть» и орден Трудового Красного Знамени, он разрешил себе вернуться в родные места.
Возвратился бродяга на родину насовсем. За должностью он не гонялся, хотя и предлагали. До выхода на пенсию работал прорабом в сельском СМУ. Семьёй наконец обзавёлся. Жена ему двух сынов родила, а под конец ещё и красавицу дочку. Чего ещё мужику надо!
И вот сидим мы с героем этой истории у него дома в добротно обставленной, в казачьем вкусе, горнице, за богатым столом, и под занавес беседы осторожно спросил я хозяина: не таит ли он в глубине души обиды на своих судей, на тяжкий приговор? Заодно спросил: считает ли Сталина врагом своего народа и жестоким тираном?
Он задумался и молвил твёрдым голосом: «Приговор я сам себе объявил безжалостный. Что заслужил, то и получил… Вину же перед Родиной, а также позор перед земляками смыл кровью и потом. Что касается генералиссимуса Сталина… То ведь не детские сказки и не легенды, что с его именем солдаты и командиры шли на верную смерть! Равного ему в нашем Отечестве не было и нет».
Мы подняли рюмки и молча выпили. После чего по-братски обнялись.
ПАМЯТЬ
Николай Дмитриев
БОИ ЗА ЛИТВУ[4]
Ранним утром 16 октября 1944 года мы заняли исходный рубеж, на котором было приказано отрыть ячейки с «колена».
Недалеко от роты поднялась «колбаса» (аэростат), немецкие зенитки безуспешно пытались ее сбить. Они по ней стреляли так же скверно, как наши зенитчики по «юнкерсам» в 1941 году. Началась многочасовая артиллерийская подготовка. Пространство гудело. Метров за триста-пятьсот от роты ухала хорошо замаскированная крупнокалиберная пушка, от выстрелов которой содрогалась земля на большом расстоянии. От разрыва снарядов немецких зениток, бивших по «колбасе», вблизи нас фырчали и шлепались осколки.
Полки наших бомбардировщиков, словно на параде, шли косяком к этой гигантской завесе дыма и огня.
Кто-то из политработников вручил мне обращение Военного совета и политуправления 3-го Белорусского фронта к красноармейцам, сержантам, офицерам и генералам, в котором говорилось:
«Войска нашего фронта, выполняя приказ Верховного Главнокомандующего, Маршала Советского Союза товарища Сталина, сегодня переходят в решительное наступление на врага. Мы идём в Восточную Пруссию. Настал час, когда величайшая историческая битва советского народа, его Красной Армии за свободу и независимость своей Отчизны переносится на территорию гитлеровской Германии, в логово фашистского зверя.
На долю воинов 30-го Белорусского фронта выпала великая честь первыми вступить на землю Германии, чтобы вместе со всей Красной Армией добить раненого немецкого зверя и утвердить вековую славу русского оружия.
Красная Армия успешно завершает освобождение всей советской земли от немецких захватчиков. Гитлеровцы изгнаны из Украины, Белоруссии, Эстонии. Заканчивается освобождение Латвии и Литвы. Красная Армия вступила на территорию Польши и рука об руку с польскими войсками ведет бои за её освобождение. Советские полки громят фашистских разбойников в Венгрии и Югославии. Под могучими ударами Красной Армии развалился фашистский блок. Бывшие союзники Гитлера обратили своё оружие против Германии.
Все теснее сжимается смертельное кольцо вокруг фашистского логова. Доблестные войска наших союзников освободили от гитлеровцев Францию, Бельгию, часть Италии и Голландии, вышли на западную границу Германии и ведут бои на ее территории.
Верные сыны Родины!
Вы отстояли от нашествия врага нашу столицу — Москву. Вы освободили от немецко-фашистских захватчиков древнейший город Смоленск. Вы изгнали гитлеровских палачей из Белоруссии и значительной части Литвы. Вы спасли миллионы советских людей от фашистского ига, от рабства и гибели.
Теперь страна ждет от вас новых ратных подвигов.
Перед вами Германия, где сотни тысяч насильно угнанных советских людей томятся на фашистской каторге. Немцы губят их непосильным трудом, морят голодом, зверски убивают. В ваших руках, воины, жизнь и будущее близких и родных людей. Вы несете им освобождение от тяжелого рабства, спасение от мучительной смерти.
Помни, воин! Там, в Германии, прячется немец, который убил твоего ребёнка, опозорил жену, невесту, сестру, расстрелял мать, отца. Сжег родной твой очаг. Иди вперед с чувством неугасимой ненависти к врагу. Твоя святая обязанность — во имя справедливости, во имя светлой памяти погибших от рук фашистских палачей прийти в звериное логово и покарать преступников. Кровь павших в бою товарищей, муки умерщвленных в душегубках, стоны заживо погребенных, неутешные слезы матерей зовут вас к беспощадной мести.
Вперёд, советские богатыри! Вперёд, на полный разгром немецко-фашистских захватчиков! Родина-мать благословляет вас на новые ратные подвиги, мудрый Сталин ведёт дорогой побед. Нет той силы, которая могла бы остановить доблестных воинов Красной Армии.
Крепче удары по врагу! Сокрушайте сопротивление немцев! Не давайте гитлеровцам ни минуты передышки, преследуйте их стремительно, бейте наверняка, уничтожайте без пощады!».
Это Обращение у меня сохранилось случайно, в двух экземплярах: одно в Боевом уставе, измочаленное большим осколком, а второе — неведомо каким образом сохранившееся целехоньким, с моей карандашной пометкой: «16.10.44 г. 9.50. 171 ГСП».
…Солнце всходило медленно. Черный дым от разрывов снарядов и бомб гигантским шлейфом тянулся с севера на юг. В этот ненасытный «зев» войны втягивались многорядные колонны танков и машин с пехотой, исчезая во мраке.
Нам приказали быстро сесть на автомашины. На тех из них, в которых сидели командиры рот, батальонов и полков, на радиаторах развевались маленькие красные флажки, размерами по должностям.
Войска вводились в прорыв четырьмя колоннами: двумя танковыми, с пехотой на броне, и двумя автомобильными, с пехотой в кузовах.
«Мессера» то и дело появлялись в небе, бросая маленькие бомбочки на скопления легковушек и штабных машин со снующими около них людьми, предполагая присутствие там штабов. Колонны они не атаковали, как ни странно, но ни зенитные батареи, ни тем более зенитные пулеметы не вели огня по «мессерам». Чем руководствовалась эта ничему не научившаяся братия — ума не приложу. При такой огневой мощи — и ни одного выстрела по врагу.
Появились первые раненые. Мотоциклист вёз в коляске капитана с забинтованной окровавленной головой. Медсестра, сидевшая в седле, была не в силах удерживать горизонтально его разбитую голову, бессильно мотавшуюся почти у колеса.
Справа по ходу движения нашей колонны развернулся целый артиллерийский полк, выстроенный в одну строгую линию. Судя по наклону стволов, огонь велся по ближним позициям. Разгоряченный и раскрасневшийся молодой полковник, глядя на часы, командовал «огонь», взмахивая правой рукой.
Выезжали на бугор и авиационные военачальники. Полковник авиации, обозрев начало сражения в первой полосе, бегло бросал взгляды то на пехоту, то на артиллеристов, то на небо. Затем быстро сел в машину и уехал куда-то.
Но вот и нейтральная полоса, разделенная высохшим ручьем. Машины с трудом преодолевали его, поднимаясь наискось по крутому склону. Саперы стояли начеку.
Немецкие окопы оказались целехонькими, крупнокалиберные снаряды образовали глубокие воронки в двадцати-тридцати метрах от них.
Мы медленно, но движемся. Примерно часам к пяти-шести вечера машины были остановлены артиллерийским огнем. Нам приказали развернуться в цепь. Комбат приказал роте занять нелепую позицию: на склоне холма, засеянного льном, обращенного к немцам. Глупее этого приказа я не получал никогда: залечь на виду у немцев, когда ноги оказались выше головы? Такого я стерпеть не мог и приказал роте совершить бросок на следующий холм, где уютно расположился хутор. На самой вершине залегли. Приказал окопаться; появились первые убитые. Рвались снаряды. Два наших танка Т-34 уже пылали, как две гигантские свечи. Летели щепки от большого дощатого сарая. Убитый солдат атлетического сложения уткнулся ничком в землю. Я думал, что о его гибели не знают не только родные, но и штаб, и даже ротный писарь.
Немцы усиливали огонь. Солнце ушло за горизонт. В небо, в той стороне, где были немцы, взвился огромный сноп сигнальных ракет. Что это означало — никто не знал. Я насторожился, готовясь к контратаке со стороны противника, да ещё, не дай Бог, — с танками.
Сквозь завесу разрывов ко мне примчался связной от командира полка, требовавшего немедленно к себе. Я стремглав помчался к нему.
Полковник Курешов Н. Д. с комбатами расположился в тесном и плохо освещенном каменном погребке. Из командиров рот я оказался единственным. Уловил, что меня ждали. Как только доложил о своём прибытии, командир полка стал отдавать боевой приказ, согласно которому рота выводилась из подчинения комбата и подчинялась непосредственно полковнику. Комбат пытался робко возражать. Но Курешов на него цыкнул, и он замолк. Согласно приказу, я должен атаковать хутор не перед фронтом роты, а правее, откуда немцы подбили наши танки.
В роту возвращался бегом. Доложили, что командир первого взвода, мой заместитель лейтенант Тараканов, ранен. Тут же на его место назначил старшину роты Гринько. Уточнять количество убитых и раненых не было времени, и я, наскоро отдав короткий боевой приказ, двинул роту в наступление.
В сумерках на высоком и крутом склоне затаился хутор, смахивавший на гигантскую голову в старинном шлеме. Перед ним расстилалось ровное поле, заросшее высокой осокой, чуть ли не с километр. Рота развернулась и, бегом, с винтовками и автоматами, устремилась в атаку. Хутор молчал, мы — тоже. Грозная высота угнетала. Я подумал, что они подпускают ближе, пытаясь угадать места огневых точек. Мы были как на ладони. Одного пулемёта было достаточно, чтобы от нас ничего не осталось.
Высота молчала. Рота резко замедлила бег. Соображаю: испугались минного поля. Любая заминка на поле боя — смерть; вырываюсь вперёд. Рота, увидев меня впереди, сбросила с себя оцепенение и без опасения ринулась за мной. На наше счастье, немцы заблаговременно покинули высоту. Хутор занят, все возбуждены и радостны. Потянулись к колодцу, всех одолела жажда. Около сруба рассыпан белый порошок. Я подумал, что вода может быть отравлена. Но солдаты так уморились, что жажду требовалось утолить немедленно. Ведро поднято, но пить запрещено. Подхожу сам — за отравившегося солдата мне трибунал, а за мою смерть отвечать никому не положено. Пью прямо из ведра. Запах «химии» не почувствовал, как и жжения в желудке не ощутил. Утолив собственную жажду и выждав с минуту — не свалюсь ли от отравления, разрешил пить остальным.
Осмотрев высоту, мы заняли круговую оборону. Чувствую, что немцы где-то недалеко притаились. Командный пункт выбрал на западном склоне и зорко стал следить за происходящим.