Красоты в ней не было, но приятность была. Нравился ему ее смелый норов, обнадеживая затаенные желания, но больше всего он зарился на Степаниду из-за ее высокой груди. Во что бы ни оделась Степанида, даже в брезентовую куртку, купленную у пожарника, все равно заманчиво обозначалась грудь. В жаркие дни сам ходил с бачком к артезианской скважине, хотя бы только взглянуть, как Степанида, наращивая кирпичную стену, склоняется над нею в кофте-безрукавке, к угловому вырезу которой туго сгруживается, обнажая кромку белизны, ее затянутая грудь.
— Пошто таращишь зенки-то? — кричала Никашке подсобница Степаниды, подносившая ей раствор и кирпичи. Не получив ответа, завидуя каменщице, продолжала: — Прям-ки, Стеша, жрет он тебя глазьями.
— Меня не убудет. Не боись.
В траншее поднимался крик. Не то чтобы невмоготу, было мужикам без воды: его же рвенье возвращалось — никому не позволял прохлаждаться, потому и звали о мстительным остервенением.
Пока брел обратно, ледяной бачок, прижатый к животу, мало-помалу остужал плотское очумление.
Думал: коль она такая бойкая и без стеснения разрешает на себя смотреть, то, стало быть, нечего к ней подбираться. Действовать нахрапом — и получится. Однажды зазвал в клуб на кинокартину «Сонька — золотая ручка». Фильм показывали по частям: после каждой части зажигали свет для перемотки ленты. Вышли из клуба после полуночи. Клуб стоял на отшибе от бараков. Между ними и бараками лежал пустырь полынной тьмы.
Приобнял Степаниду за плечи. Не отстранилась. В родной деревне Никашке удавалось тискать девок. Отбиваются, возмущенно ругают рукоблудником, уходить не уходят.
Повернул к себе. Плавающим движением ладони скользнули по кашемиру платья к открытым ключицам. На мгновение пальцы уткнулись во впадинки за ключицами, и он ощутил, как черствы кончики пальцев и как гладка ее кожа и еще влажновата и горяча оттого, что в зале были духота и жар. Когда Никашкины пальцы сомкнулись на ее шее, а локти утвердились на высокой своей опоре, Степанида ударила его в живот и канула в ночи на какой-то из тропинок, ехидно промолвив напоследок:
— Не на ту наскочил.
После он видел ее много раз. Степанида вела себя как ни в чем не бывало, словно не она пресекала его расчетливо-нахальное поползновение. Должно быть, поэтому он никак не мог отделаться от мучительного чувства, которое без нее заставляло страдать из-за собственного злокозненного умысла, разгаданного Степанидой, а при ней — от неуклюжих попыток не выказывать стыд и раскаяние.
С предвечерья, когда вытащила из котлована и разожгла костер, Никашка начал думать о женитьбе на Степаниде. Он подозревал, что унижение, которому его подвергли три зимогора и Покосов и которое, казалось бы, должно было оттолкнуть Степаниду, что оно-то и приблизило его к ней. Для Степаниды он был до котлована одним из парней, кому нравилась и кто был приятно-безразличен, а после того как избавила от надругательства, он стал ей дорог тем, что спасла его, и, вероятно, благодаря этому он был выделен ею среди тех парней, на ком она не собиралась остановить свой выбор.
И все-таки он удивился, когда Степанида согласилась зарегистрироваться с ним: было впечатление, что она загубила свою судьбу, положившись на странную девичью блажь. Позже Никандру Ивановичу всегда мнилось, если между ним и женой назревали нелады, что он по гроб жизни должен быть обязан ей за то, что она не отказалась выйти за него замуж, тогдашнего, потому он и держался с ней предупредительно. А все тот случай: не подоспей Степанида, добром бы не кончилось — зимогорам было наплевать, сколько он продержится в холодной воде…
Никандр Иванович щелкнул ногтем по донцу пачки — выбил папиросу. Курил и прикидывал: завтра достанет из сундука никелированные петли (принес весной из цеха) и собственноручно навесит новую дверь, видел блеск петель и прямые глубокие канавки в головках шурупов из нержавейки. Так распалил воображение, что почудилось: прежняя дверь затолкнута на чердак, на ее месте красуется та самая, которую заприметил на складе, буковая, светлоструганая. Затем ему вообразились листы фанеры, лежащие на том же складе. Он мигом распилил надвое один из листов и закрыл одной из половинок верх двухтумбового стола, а по нему пустил коричневый дерматин. Получился основательный письменный стол, свежо и едко пахнущий дерматином. Но через минуту в душу Никандра Ивановича закралось беспокойство, что Андрюша, добыв на складе дверь, не захочет возвращаться за фанерой. Отбивается, паскудник, от рук. Ремня давно не нюхал. Пусть попробует не вернуться. Самостоятельный какой выискался. Отца ни во что ставит. Он, Никашка Зацепин, в семнадцать-то лет взглядом боялся поперечить отцу, не то что словом.
Затоптал окурок в траву, прислушался. Тут и прострочилось сквозь туман захлебистое верещание свистка.
«Неужели заметили?»
Верещание повторилось и либо отдалось звуковой дробью в долине, ниспадающей к пруду, либо кто-то отозвался на него свистом, порывисто и рьяно.
Никандр Иванович вскочил и глядел, учащенно дыша, на угол склада, ближний к высоковольтной мачте, из-за какого должен был появиться Андрюша.
Андрюша не появлялся. Опять на складе наступила тишина. Правда, ненадолго: затем возник какой-то переполох. Но обоюдный гвалт голосов, женского и мужского, разнесло громогласным, напряженным, высоко взвившимся гудком металлургического завода, и Никандр Иванович не разобрал, что на складе стряслось.
Гудок будто прорубил отдушину для звуков в порыхлелом тумане; начали докатываться звонки трамваев, рокоты мачтовых кранов, дотягиваться реактивные свисты примостившегося за буграми аэродрома.
Туман разъяли сквозняки. Чтобы следить за складом, надо смотреть напротив солнца из-под локтя.
Тревога. Лоб как накаленный. Занемевшие ноги. И сохнет во рту. Где же он, Андрейка? Поймали? Нет-нет. Наверняка удрал. Может, вообще миновал склад и спокойно дрыхнет дома? А свистки?
Никандр Иванович стянул с себя фуфайку, пошел обратно.
Когда он, поддерживая велосипед ногой, замыкал будку, на болотце с коромыслом и цинковыми ведрами проследовала Полина.
— Иваныч, куда?
Он кисло сморщился. Полина решила, что ему дурно после вчерашней водки. «Почему так происходит? — подумала она. — Пьют, пьют… Словно с намерением… ополоуметь, что-то забыть и скорей приблизить смерть».
10
Дома Никандр Иванович прошел по прохладным комнатам, заглянул в кухню. Ни души. В ванной раздался плеск.
— Андрей, ты? — спросил с надеждой.
— Я, сынок.
— А, мама. Андрюша не приезжал?
— С тобой ведь был в саду.
— Пропал куда-то.
— Никуда не денется.
— Тебе бы только о себе печься.
— Напраслина, сынок. Мой интерес к себе еще до войны улькнул под лед.
— К чему тогда скопидомничаешь? За каждую копейку трясешься. На кино мальчишке редко даешь. Управительница.
— Твои капиталы в кучу собираю.
— Какие там капиталы?!
— Знамо, какие. Других не приносишь. Никуда он не денется.
— Денется, дак ответишь.
— Ты чё, сынок, трюхнулся? Ай не радею для тебя? Ты у меня один свет в окне. За тобой лишь бы доглядеть. Ты уж сам за ним следи. На меня давай не сваливай. И так еле дюжу.
Никандр Иванович затопал сапогами, бухнулся в комнате на диван. Потная рубашка прилипла к спине. По коже побежал умиротворяющий холодок.
После изнурительной езды на велосипеде и этой самообманной ярости лежал на диване дряблый, отрешенно опуская и размыкая веки.
Бессилен. Безразличен. Дрема.
Забытье было тонким, наподобие паутинки: скрипнула: половица, и оно оборвалось.
Мимо прошла Степанида Петровна. Прямая спина как закостенела. Правая рука туго прижата к бедру, левая украдкой блуждает под грудью, теперь не больно-то высокой. А выкормила ею всего лишь трех детей. Правда, все были несусветные жадюги. Женщины с ее грудью обычно сдаивали молоко, а эти, как приткнутся к соску, до тех пор не отпустят, покуда не выцедят без остатка. Особенно Люська: захлебывается, орет, грудь ловит, да еще кусала сосок до крови.
Откинула тканевое покрывало на дужку кровати, тихо легла.
Когда заболевает что-то внутри, чаще грешит на желудок, она всегда вот так вот приходит и укладывается в постель и лежит лицом к натянутому на стене байковому одеялу, куда красильщик нанес трафарет из красных, черных, желтых роз.
Никандр Иванович подошел к кровати.
— Стеша, ты что?
— Ничего.
— Недужно?
— Просто отдохну.
— Никогда ты не пожалуешься.
— Не на что жаловаться. Все хорошо.
— Посочувствовал бы. Обсудили бы. Лечиться тебе надо.
— Я лечусь.
— У кого там лечиться. Девчонка. Ты бы проконсультировалась у наших заводских врачей.
— Ты нашу участковую врачиху недооцениваешь. Она въедливая, и душой не охладела. Предлагает лечь на исследование. Не хочется. Без меня вам трудней будет.
— Хо, трудней! Конечно. Но легче. Обследуют. Подлечат. Озабочен я. Нет ясности.
— Эх, ясность, ясность… Если у меня что-нибудь неизлечимое… Не нужна она никому.
— Можешь на опасное думать, ан, элементарная штука. Гастрит либо от аппендикса отрыжка, курфюрст его задери. Духом воспрянем.
— Никандр Иванович, ты иди-ка завтракай. Оладьи остынут.
— Обещай, что ляжешь на исследование.
— К тому идет.
— Знаешь, какую вещь я удумал? Не задержат тебя в больнице, повезу на Инзер. Река — нет другой такой. Шесть было, когда с дедом туда на покос ездил, до теперева все до росинки вижу. Хрустальный быстряк средь ущелий. Таймень ловится, хариус — тем паче, клубники, вишни навалом. На клубнике попасешься, водицу инзерскую попьешь, ушицу из хариусов поешь — все хворости отлипнут.
Не собирался Никандр Иванович на Инзер. Правда, мечтал съездить туда, но не с ней. Накатила жалость к Стеше, а к жалости прибилось раскаяние — вот и сказал, и поверил, что так и сделает, и пообещал себе лишь ее и знать. «А то что́ получается? Отработал — в сад умотал. Она ждет, чтобы обратно остаться одной. Что у мамы, что у нее, одинаковая житуха. Совесть у меня… Только считается: рабства нет. Это что — не рабство? И не кто-нибудь завел — я, потомок рабочих, сам, по сути, рабочий или, как начальник вырубки определяет, рабочий-интеллигент. Черта с два интеллигент: умелец, изобретатель. Да и этому — хана. Жди, когда кислородный завод построят. Эх, впустую Стеша вколачивает в меня судьбу. А я столько лет впустую вколотил в машину огневой зачистки. Почему так? Наказание за Стешу? Ей-то за что наказание? Святей, кажется, не бывает. А, зачем вчера Ивану на женщин?.. За Стешу одну должен их уважать. И мама… Пускай узость, что она ко мне вроде как к маленькому дитенку. Но ведь тут привязанность ото всей души! Мать, И ничем ты ее не изменишь. И за маму женщин надо уважать. Я-то что делаю?»
— Инзера два: Большой и Малый, — сказала Степанида Петровна. Ему послышалась в ее голосе надежда. — На каком ты с дедушкой был?
— Малый Инзер не такой несучий, не так громко галдит на перекатах, не так часто петли плетет. Отец рассказывал. Самому не довелось.
— Ты тот помнишь. Сегодняшний, по всей видимости, совсем изменился.
— Я, кто в Белорецке или в его округе побывал, всегда у них узнаю про Инзер. Не, покуда там глухомань. Инженер Морев, верно, говорил: де, плавал по Инзеру на резиновом плотике, и вышел к ним из лесу молодец в японской куртке. Лес заготавливает с напарником. За тунеядство сослали. А так больше никого не встречали. Глухомань глухоманью.
— Натерпишься ты со мной.
— Морев говорил: плоскодонку надо купить в Белорецке. На машине подкинут до Инзера. Потихоньку станем сплавляться. Не надо ни Енисея, ни Амазонки.
— Поздно, по всей видимости.
— Ничего не поздно. Понадобится — я тебя вдоль Инзера на закорках пронесу. Главное, настраивайся на веселую волну.
— Там и волны веселые, и водоскаты, куда и спортсменам опасно соваться.
— Откуда знаешь?
— Интересовалась.
— На месте определимся. Не водой, дак берегом. Сказал: на горбяке потащу. Не журись, моя славная.
— Забыла — оладьи стынут. Бегом на кухню. Бегом. Приушипиться[7] мне надо.
11
Нехотя ушел. Приушипилась: приникла к постели вкрадчивыми движениями и затихла, будто искала у нее защиты от боли.
Хотелось Степаниде на Инзер. Не впервые Никандр Иванович заводил речь о путешествии на эту горную реку: как приснилась она ему с малолетства, а потому втемяшился Инзер и ей. Хотелось Степаниде на Инзер, да не верила она, что исполнится их с мужем сокровенный загад. Не то чтобы скрытую уловку выуживала из его слов, скорее передавалось ей, что в своих мечтах едет он на Инзер не с нею.
Хотелось Степаниде на Инзер. Тайком покупала географические карты Урала, где вилась, быстрая даже на бумаге, урёмная[8] река. В печати искала сведения об Инзере. Однажды встретила в журнале «Вокруг света» заметку о нем, и до того взволновалась, что и читать сразу не смогла: дыхание стеснило, хоть зови на помощь, и взгляд затуманило. Действительно, Инзер оказался таежным, чистым, кружливым: туда-сюда между гор, будто ищет и не находит дорогую потерю. Кто написал, плыл по Инзеру в десантной резиновой лодке с товарищами; к днищу, от острых камней, подклеили транспортерную ленту. Чтоб не разбить головы о скалы и валуны, плыли в мотоциклетных шлемах. На катушках едва удерживались в лодках. В конце концов донеслись до катушки, где перепад течения был метра в полтора. Повышвыривало, еле уцелели. О заметке она не говорила Никандру Ивановичу: напугаешь. Позже, на Инзере, остерегать станет. До места, куда речка сбросила туристов, отсоветует доплывать: пешком пойдут. Опрокинуть может и раньше. Она и он плавать востры, авось и спасутся. А нет — тоже особой беды не будет: из воды вышли, в воду сойдут. Когда-нибудь всех поглотит океан.
Хотелось Степаниде на Инзер. Андрейку надеялась успокоить. Тревожится он, что совсем отдалился от нее отец. Подозрение взялось угнетать. Для чего ему сейчас подозрение? Наподозревается еще. И не в этом ее основное беспокойство. Проследила она по людям за свои почти полвека: что́ сын в отце, дочь в матери смолоду осуждают, к тому сами в зрелую пору скатываются. Не похож Андрейка на многих сверстников с их улицы и из своей школы. Пакостным словом уст не замарает. В темных подъездах с девицами не тискается. Завелась мода спекулировать жевательной резинкой, шведскими лезвиями, американскими сигаретами, Андрейка ни-ни. Не табачник. Не картежник. Не выпивоха. Разве что… Ох, отец, отец… Ссорилась. Грозила. Обещал. Не уследишь, как опять подобьет.
Успокоится Андрейка, если они с отцом вместе в путешествии побывают. Там она и убедит, на Инзере, Никандра Ивановича не сметь подбивать сына на худое дело. Муж уверен, что таким образом возвращает, чего недодают. Она-то думает: коль все примутся по личной мерке общее добро урывать, до чего докатимся? Люську замучил разговорчиками: мол, по собственной разумной воле уравновешивает чаши весов. До чего дошло, Люська начинает бахвалиться, что у себя в швейном ателье объясняла товаркам его теорию уравновешивания, и они склонились, что, дескать, справедливость тут ночевала. Пришлось посовестить дочь и Никандра Ивановича прочистить.
Никандр Иванович вроде одумался — а то всегда наперекосяк и давай злобиться — или испугался, согласно сказал:
— Чем маюсь, тем поделиться можно. Нельзя иначе. Пообсуживаем; глядишь, проблема на практические рельсы встала.
Все-таки, по всей видимости, остерегается он ее. Рассказал анекдот. Сидит будто у проходной завода старик, ест горбушку да ругает власть. Подошел к нему какой-то курфюрст и ну тоже ее ругать. Старик слушал, слушал да хвать курфюрста в ухо. Тот: ты, мол, за что? Сам вон как ее честишь. Тогда старик вдругорядь курфюрсту в ухо: «Ты честишь власть, чтоб ее не было, а я, чтоб лучше становилась и вечно существовала для трудящегося народа».
Рассказал… Думает — оборонился на будущее, ежели что. Эх, Никандр Иванович. Хитрость твоя постылая. Родную жену низвел на последнюю ступеньку. Лиходейку на себя сыскал. Ой, что же подеялось с людьми? Родной родного как последнего вражину остерегается. Что было-то, забыть бы время.
Хотелось Степаниде на Инзер. Край пращуров и по маминой линии и по тятиному корню. Далеко ли от Белорецка до Инзера? Тятина родня белорецкая, сплошь прокатчики да доменщики. Мамины предки из деревни на Кане. В Белую Кана впадает, как и поворотистый Иванычев Инзер. Блазнит[9] Степаниде, что точно бы еще ноздредуйкой ездила с мамой в ее деревню. На деревню она, верно, не совсем походит. Скалы, среди скал вырубленные из камня лестницы — взбираются от речки на темя горы, где и припала вроде бы крепость из сосны-бронзовки. И не крепость это, как гляделась с изволока, — добрая дюжина крепостей о три — пять дворов (в каких и побольше), взятых в один заплот. Нигде ей не встречались этакие деревни родовых крепостей. Путем на Инзер, может, и сподобится увидеть подобную.
Мама, мумука, мамочка! Не позадачилась ее жизнь в Белорецке. По перволедью первый муж на пруд кататься побежал. Коньки слаще жены. Лед у берега трещал и прогибался, он возьми да устремись на середку. Лед волнами позади, и расступился. Покамест доску притащили да вожжи, уж не к кому на доске скользить и некому вожжи кидать. От него дочка осталась — Веронька. Потом взял мумуку хромой Петр Андреевич Голунов, вальцовщик проволочного стана, будущий отец Степаниды. Дети рождались у них с мумукой перед троицей. Присватался к Вероньке казак из станицы Сыртинской. Шестнадцать лет, девочка совсем, в такие-то лета от дому отрываться. Исплакалась, не соглашаясь. Выговорила в конце концов ее, Стешу, с собой. С тем и ударили по рукам. У Вероньки росла, от нее подалась на строительство завода, где и схапал ее настырно-неотступный бригадир зимогоров Никашка.
До ухода на войну в свободное время неотступно вился вокруг нее. Все насытиться не мог. На гулянках (гуляли в каждый праздник, одна отрада была в нужде и тесноте) кричал на всю компанию, гордясь своим счастьем:
— Подшиба́ла меня Степанида свет Петровна. Я не из тех, кому страшны подножки. Кто дает кочкану[10], тот попадает в яму. Я через подножки Стешины наловчился перепрыгивать, через преграды на руки навострился швыркаться… И — достиг.
Поднимало ее, как на крылья, Никандрово хвастовство. Не любовью любила, по всей видимости, благодарностью, сладким самоутешением, тем, что при ярой гордости возвышал над собой.
Достиг?! Бабский непрозорливый соблазн. Ох, не за пять, даже не за десять лет выявляется легковерность нашей сестры. И нашей ли только?
Все равно поехать бы! Сколько людей гоняет по стране. За границу стали кататься. Исходит на нет оседлость. И славно. Когда есть куда возвращаться, что может быть краше непоседливости? Над копейками теперь не надо дрожать. Бедность, бедность, немилосердно держала она их на приколе. До войны всего разок выбрались в Сыртинск, году, по всей видимости, в тридцать шестом. Нет, в тридцать пятом. Ее отец Петр Андреевич Годунов еще дома находился, здесь же, в Железнодольске, куда в числе первых, как говаривал и, слава богу, говаривает, прибыл по путевке Уралобкома на строительство мирового гиганта. Годом позже начнутся отцовы страдания. Верно-верно, дома находился. Никандр «эмку» у него попросил до Сыртинска добраться, а он глазами своими синенькими в лицо ему вомзился[11].
— Ты чё, не знаешь меня? Ни под каким видом. Сам, не по работе, дак пеше иду.
— Тестюшка, ты вомзайся глазами в подчиненных — в шоферню расхристанную, меня ослобони.
— Скажи, свою семью вожу? Вон сколько их понасшибал.