3
Спускаясь по шоссе проспекта Металлургов, он забыл об утренних огорчениях. Здесь был зеркальный асфальт и крутой уклон. Гнал велосипед во всю мощь «шатунов» — так он обычно называл свои ноги, заметно расплюснувшиеся в ступнях от ходьбы босиком. Быстрота втягивала его, как втягивает она человечество. Скорость доставляла ему наслаждение; он был сосредоточен на этом чувстве и не думал об опасности. А опасности подстерегали его: он промчался на какой-то вершок от крышки канализационного колодца (в этой ямке с прямыми краями его бы выбило из седла), затем едва не врезался в трамвай — еще весной он сорвал тормоз и сдерживал велосипед нажимом подошвы на переднее колесо. О том, что бы с ним случилось, если бы влетел в гидроуглубление, Андрюша и не подумал, а то, что мог бы врезаться в цельнометаллический трамвай, встревожило на какую-то минуту.
Лихачил он давненько: сначала на шарикоподшипниковом самокате, который смастерил без помощи отца, потом — на велосипедах. Ходил Андрюша, по выражению Никандра Ивановича, с потягом: вразвалку и при этом приволакивал ноги. Нельзя было предположить, наблюдая за ним, что он способен очертя голову носиться на велосипеде. Обычно он и сам не подозревал за собой прыти вертопраха, но стоило ему встать на педаль, оттолкнуться, выстелить корпус в сторону движения — лишь только воздух засасывался за ним да по асфальту протягивался свей из заводской сажи.
По-разному говорили в семье об Андрюшином лихачестве. Бабушка Мотя: «На велосипеде в него ильно[3] бес вселяется», — мать: «Покатил — заклубилась душа от свободы», — отец: «Курфюрст! Кормежка на убой, мало-мальски столярничает… Энергия не по назначению», — Люська: «Ох, не убился бы до армии. Там его вдернут в игольное ушко», — ее муж Иван: «Удальца в себе выращивает. Мне б раньше такую машину, сейчас бы не тосковал о дерзости».
С площади, куда он скатился, открывалось трилучье улиц. По среднему лучу он съехал и теперь давал кругаля посреди площади, на ее лоскутке, который возник от пересекшихся в треугольник рельсовых путей. Он видел магазин оптических приборов, где часто с упоением таращился на очки, линзы, лупы, теленадставки, бинокли, видоискатели, проекционные аппараты, объективы, микроскопы, фоторужья, столики для киномонтажа; в его глаза посвечивала крыльями модель самолета «ИЛ-14», привешенная к нейлоновым нитям за стеклянной стеной авиакассы, где он любил побродить, удивляясь человеческому риску («Кокнуться ведь можно!») и мечтая о том дне, когда у него будут деньги и, насмелившись, он возьмет и купит билет на Оренбург или Челябинск, или даже на Минеральные Воды. Чуть дальше перед Андрюшиным взглядом скользил пруд, исхлестанный вдоль и поперек дамбами, вихрастыми от ракитника, тополей и тростника, с выгнутым мостом, подле быков которого, близ черных свай, удили с яликов красноперок и окуней, с причалами лодочной станции, к которым неохотно возвращались из увитых маревом просторов остропарусные яхты, бокастые шлюпки, игривые скутера, по-девчоночьи узенькие, невесомые байдарки.
На пруд Андрюшу влекло и чаще и сильней, чем в магазин оптических приборов и в зал авиакассы. Ради рыбалки и того, чтобы красить катера, шлифовать, крыть лаком каноэ, перебирать моторы, чтобы хоть изредка ему давали яхту и он бы сидел у румпеля и командовал пацанами, когда яхта р в е т над волнами с катастрофическим креном, как кому свешиваться, дабы не получился «перевертон», — ради этого он согласился бы жить на лодочной станции впроголодь и ночевать в столярном сарае на верстаке.
В любой другой день Андрюша не раздумывая пересек бы площадь и помчался бы туда по степному прибрежью, правя прямо на вышку спасателей, напоминающую древнерусскую дозорную башню. Теперь ко всему он был равнодушен: к оптическому магазину, к авиакассе, к пруду. Да и ничто другое его не манило, вот он и давал кругаля.
Андрюша чувствовал, что ему скоро станет совсем муторно, тогда он потеряет равновесие и упадет. Необходимо слегка вытянуть ногу, нос полуботинка заденет за асфальт, сведет на нет движение и останавливайся, не слезая с велосипеда. Но он не вытянул ноги́.
С прошлого лета у них дома жил еж. Иногда этот еж вдруг принимался бегать около плинтуса от этажерки до тумбочки и обратно. Думаешь: немного поразомнется и пойдет шнырять по комнате или же пролезет под дверью в коридор и зацокотит на кухню. Нет, продолжает бегать. И так бегает до тех пор, пока есть силенка. В конце концов плюхнется на брюхо и лежит, плоский, лапы нарастопыр, даже хвостишко кургузый видать из-под шерстки и серых игл. Притронешься — не зафырчит, перевернешь — не совьется в клубок. Умер — и только. Отец подтрунивал над Андрюшей: «Опять у твоего Колючкина инфаркт». Но Колючкин через часок-другой приходил в себя, вылакивал тонюсеньким, длинным язычком целое блюдце молока, заваливался почивать, а после жил нормально до нового приступа беготни, который редко удавалось прервать.
Андрюша усмехнулся, не тому усмехнулся, что забавна странная болезнь у Колючкина, а тому, что неожиданно обнаружил «ежиную» болезнь у себя. Это развеселило его. Он попробовал вывести велосипед из виража, однако мозговая дурнота и затуманившийся взгляд отозвались в нем робкой неподатливостью, словно он не умел ездить, а всего лишь учился, и ему пришлось описать еще один круг. Тут Андрюша сосредоточился, притом так сильно, будто предстояло вывести из затянувшегося штопора самолет, и рывком воли вернул себе привычную устойчивость и ловкость, и велосипед пошел по прямой, и высветлился взор, и улетучилось головокружение.
Поднимаясь по улице Уральской, он догнал красный трактор на резиновых колесах с бульдозерным ножом впереди и экскаваторным ковшом сзади. За ковш он ухватился и проехал до кинотеатра в поселке Куркули. Поселок находился на окраине и прозван был так за свои добротные каменные дома, принадлежавшие металлургам, в основном рабочим.
До этого момента Андрюша все еще ехал наобум. Но едва открылись перед ним железнодорожные шлагбаумы, он уже знал, куда ему податься: к Натке. И хотя подъем до водонапорной башни, которая высилась в конце улицы, был трудный, он быстро домчался до башни.
4
Ветер дул набегом: прилетит из степи, росно-прохладный, низовой, позаглядывает в чашечки маков, покачает фиолетовые хлопья картофельного цвета, распылит клейкий запах подсолнухов, — и опять все недвижно млеет в мареве.
Далеко распластались огороды по скату холма. Зелеными валами спускался косогор к яшмовым оврагам, к скотобойне, к загонам, обнесенным сизыми жердями, к электровозной насыпи. За насыпью трещиной в земной коре ветвилось русло высохшего ручья. Дальше, у подошвы меловой горы, лежали в низине голубые с белым болотца — зацветал телорез.
Привставая на педали, Андрюша гонял по стежкам, покрытым травой-муравой, пока не увидел Натку и Нюру Святославовну.
Резко заколотилось сердце. Чуть не выпустил из ладоней руль. Зыбко подогнулись ноги, когда спрыгнул с велосипеда, и, если бы не испугался, что это увидит Натка, — ткнулся бы коленями в дорожку.
Натка и Нюра Святославовна не заметили, как он подъехал. Чтобы привлечь их внимание, ударил ключом по педали, принялся отвинчивать гайку на заднем колесе.
Через мгновение захотелось узнать, смотрит ли на него Натка, но не смел поднять лица: оно горело, точно обветренное, и могло выдать его хитрость. Догадался, что замечен: оборвалось чавканье тяпок.
— Андрюша, ты что? Велосипед сломал?
Натка скользнула мимо матери. Никогда Андрюша не видел ее такой простой: обычно гордо неторопливая, а здесь радостно бежит к нему. Легонькая! Будто из вечерних сумерек сшито платьице. Волосы прямы, теперь, под солнцем, дымчатые, улетают за спину.
— Что случилось?
— Уже исправил. Колесо восьмерило, — вяло и холодно проговорил он, стараясь показать, что случайно оказался на огородах, но глаза помимо его воли ласково лучились.
Положил палец на гайку, придавил ноготь ключом. Стало больно, однако не унял блеска зрачков, не распустил счастливых морщинок у век. Подумал: нельзя лукавить перед Наткой. Разве от нее что-нибудь скроешь?
— Велосипед исправный. Я нарочно.
— Я тоже люблю хитрить.
— И напрасно.
— Психологическое зондирование.
— Ну еще бы! У тебя мать невропатолог.
— Думаешь, по ее совету? Мама за психологические опыты, но против хитрости.
— Чего? Хитрость нужна. Я простофиля. Что на душе, то и брякну. Без дипломатии живо башку сшибут. По-моему, Нюра Святославовна против иезуитства. Да, Наток, я сегодня пикировался с историчкой. Подсидит она меня на выпускных экзаменах.
— А дипломатия?
— Мало ли за что мы высказываемся.
— Совпадение, Андрюша: час назад мама и папа говорили о своей непоследовательности. Говорятся какие-то слова. А что за ними, не всегда знаешь. Получается — почти ничего нельзя делать последовательно. Что-то или кто-то да мешает. Они, представь, договорились до чего: для последовательности необходимо применять непоследовательность. Сначала им вроде обидно было, а после они сделали вывод, что это закон. И успокоились. А я испугалась.
— Испугаешься…
— Собственно, Андрюша, мы честные люди и сумеем не извиваться. Не унывай.
— Я не унываю. Нет, вру. На душе не то что кошки — пантеры скребут.
— Причина?
— Причины.
— Не хочешь рассказывать — не надо.
— Сейчас проповедуется новый дипломатический принцип: «дипломатия без дипломатии». Буду и я впрямую. Можешь ты отвертеться от юга?
— Больно хочется в Крым! Выпроси денег у отца.
— «Выпроси»? Эх, Натка…
— Я буду в Крыму всего месяц.
— Ничего себе — всего месяц! Что это по сравнению с вечностью? Да?
— Пылинка времени. Путевку завтра пойдем выкупать.
— Дался вам с матерью Крым. В Башкирии куда лучше.
— Там море, а у нас на Урале был океан?
— Не подзуживай.
— Папка тоже возмущается. Он все свою Хакасию превозносит. К бабушке советует поехать. У мамы ведь скоро отпуск.
— Поезжайте. Вообще, Натка, почем ты знаешь, будто я не борец? Наверно, не борец.
— Не скисай. Мы ведь еще в школе. Меня саму тянет в Башкирию, а мама никак не забудет мой детский ревмокардит. Самое, мол, эффективное средство — море.
— Давай я попробую переубедить Нюру Святославовну.
— И все загубишь.
— Исключено.
— Она мнительна.
— Переубежу. Хочешь знать, человек начинает бороться с пеленок. Мама меня туго пеленала. Я старался всегда распеленаться. Ору, тужусь, ногами сучу, пока не распеленаюсь. После молчок, довольный.
— Моя мама мнительна. Она с подозрением относится к дружбе мальчишек и девчонок.
— И правильно. Нам нельзя доверять, по крайней мере большинству.
— Но ты-то…
— Может, я окажусь хуже худших. Может, я совсем пока не подозреваю, как поведу себя, когда очутимся одни. У меня бывают мечты, за какие ты бы меня возненавидела.
— Андрюш, ты задался целью застращать самим собой самого себя. Не такой ты плохой… Мальчишки сейчас нахальничают. Ты умеешь сдерживаться.
— Это со мной случается. Лучше, Натка, никуда не ездить, просто выезжать. Прежде всего к нам в сад. Столько мест, где хочется побывать. Я оттуда куда угодно довезу тебя на велосипеде.
Она обтянула колени подолом платья, села на траву. Пока Андрюша подвинчивал гайку, он наблюдал, как в зрачках у Натки менялись отражения: качался желтозубчатый подсолнух, стояло растеребленное на горбу облако, пылил автомобиль-амфибия.
Огород Лошкаревы не пололи с весны. Он свирепо зарос травой. Хотя Андрюше было ясно: махать хозяевам тяпками до темноты, — все-таки его морочила нелепая мысль. Натка подлизывается к матери и просит отпустить на Песчаное озеро. Та отпускает. Он снимает майку, обворачивает раму. Натка прыг на раму. Покатили. На Песчаном по отмели кулики похаживают, кроншнепы вышагивают на ходулистых ногах. Он и Натка бултых в озеро. Поплыли. На тот берег. Она быстро устала, но не просит помочь. Очень гордая. Он переворачивается на спину и ее заставляет перевернуться. Берет под левый локоток, подтягивает к себе, и они плывут дальше. Головы рядом, щека к щеке.
— Ты оглох, Андрюшечкин?
— Я? Замечтался.
— Мечтай на здоровье.
Натка вскочила, пошла к матери.
Нахлынул ветер, взметнул пуховой легкости ее волосы. Кое-кто из дворовых ребят насмешничал над Наткиными волосами — мышастые, кроличьи, а ему они нравились, гладил бы их и гладил, если бы разрешила.
— Андрей, помоги-ка нам! — крикнула Нюра Святославовна.
— Ну, мама…
— Пусть поможет, покамест на родник хожу.
— Без него справимся.
Нюра Святославовна отдала Андрюше тяпку. Он с выловом взглянул на сердитую Натку, яростно срубил куст молочая.
Наверно, так подействовал ее никчемушный взбрык, — пробудились в Андрюше недавние обиды: на бабушку Мотю, за то, что она давала его матери, как милостыню, деньги на продукты, на отца, за то, что он зарится на складскую дверь, на историчку — могла бы быть доброжелательной и чистой.
Андрюша сердито взмахивал тяпкой, полностью вгонял заступ в почву. Подрубая осот, колкий, с ухватистыми листьями, он представлял себе, что это отец, и мысленно спрашивал его: «Все, говоришь, приспосабливаются? Все, значит, за каждого, каждый за себя? Получай!»
Под полынью он подразумевал бабушку Мотю: «Здравствуй, вредная старушка бедной юности моей. Для блезиру ноешь, что нужда заела. Сколько накопила? Помалкиваешь? Разоблачу. Выслежу, куда прячешь ключ от сундука, и разоблачу. Получай!»
Натка быстро приотстала от него. Он догадался: противничает, чтобы он убрался. Намеренно психанула. За Крым струсила. Виноградник, персики, морские ванны… Хочешь ехать — пожалуйста. И незачем разводить самодеятельность.
Воткнул черенок тяпки в огород, зашагал к стежке. Внезапно картофельное поле, меловая гора, электровоз, тащивший вагоны с металлургическим шлаком, — все затянулось пленкой, сотканной из алого и оранжевого, зеленого и лилового, голубого и василькового. Испуганно смежил веки — не слепнет ли? — и понял, что случилось. Чтобы Натка не заметила, не стал вытирать глаза. И покуда шел к велосипеду, разноцветный мир дергался вверх-вниз, будто прилип к паутине.
— Андрюш, погоди!
Он мучительно хотел уехать (слишком уж часто помыкают им), но даже не шевельнулся. И ему почудилось, что в мозгу, откуда должно было хлынуть в ноги и руки движение, образовалась белая пустота, и она-то была причиной оцепенения.
— Безлюдье ведь, Андрюшечкин.
— Чего?
— Кругом ни души. Нападет кто-нибудь.
— Шмель или мотылек?
— Хотя бы. Погоди. Мама знаешь как рассердится?! Ненадежный человек, скажет, твой Андрюшечкин.
— Не скажет.
— Не обижайся. Ты же знаешь — я капризуля. Ну, дурачошка!
Натка положила ладонь ему на плечо и надавила, требуя, чтобы он перестал обижаться.
«Все-таки Натка славная, — подумал Андрюша и рассвирепел на себя: — Сосулька, растаял».
— Ну, дурачошка, — повторила Натка, заметив, что снова обострилось выражение Андрюшиных глаз. — Представляешь, ты точно заметил: борьба с грудного возраста. У нас борьба или капризы?
— У меня самозащита.
Он покосился на нее: пружинкой прядка волос над виском, просительно-нежно выдвинуты губы, на запястье пятнышко от бородавки, выжженной ляписом, платье, которым ветер облепил ее фигурку.
— Неужели ты дуешься до сих пор?
— На всех дуться — сердца не останется.
— Все — это килька в бочке. Ненормальный какой-то.
— Да, ненормальный: с припозданием.
Он сел на велосипед. Нюра Святославовна, неся бидончик с водой, мерно поднималась из лога. Нюра Святославовна была полная женщина, но в том, как она ходила, не чувствовалось ни вялости, ни огрузнения, быстроты в ней тоже не было, а была плавность, ласковая плавность, невесомая, которая, как и ее нежно-розовое лицо, вызывала в нем чувство обожания. Обычно, видя Нюру Святославовну, он горевал, что мать у него худенькая, с желтоватым лицом, руки старчески глянцевитые, кожица на них истончилась и ее усеяло «гречкой».
Щеголевато наклонясь над рулем, изо всех сил вращая педалями, хотя уклон был без того падуч, он промелькнул мимо Нюры Святославовны. Он надеялся, что и лихость его и посадка восхитят Нюру Святославовну. Она повернулась вослед ему. Велосипед подскакивал. Кузнечья Андрюшина фигурка была как припаяна к седлу и рулю.