Выдающийся педагог никогда не рассматривал вопросы искусства изолированно от многообразия всей жизни. Он живо интересовался новостями в области музыки, литературы, философии, науки. Он считал, что высокая техника художника должна служить не только лишь для передачи законов строения предметов. Необходимо восприятие самой сути явления. «Предметы существуют и кажутся глазу нашему. Кажущееся – призрак; законы, изучение – суть. Что лучше? – ставил вопрос Чистяков в своих заметках о двух аспектах восприятия явлений действительности. И отвечал: – Оба хороши, оба вместе… Надо сперва все изучить законно хорошим приемом, а затем написать все, как видишь».
Методика Чистякова, а также копирование работ старых мастеров имели неоценимое значение в формировании у Глазунова высокого профессионального мастерства. «Я часами просиживал в рисовальном классе и анатомическом кабинете, – вспоминает художник, – а потом шел в библиотеку, где смотрел без конца рисунки старых мастеров, не переставая изумляться празднику гармонии, логического познания и совершенства художественной формы с ее неумолимыми законами. Копируя работу великого мастера, будто беседуешь с умным всезнающим учителем, и потом по-новому смотришь на мир и природу. Мое глубокое убеждение, что один из самых действенных методов обучения начинающих художников – работа с натуры и параллельное копирование старых мастеров».
Этот метод и стал основным в педагогической деятельности профессора, руководителя мастерской портрета Московского художественного института имени В. И. Сурикова, а затем основателя и ректора Российской Академии живописи, ваяния и зодчества Ильи Глазунова.
А тогда, в годы ученичества, плодотворность этого метода неоспоримо подтверждалась каждой новой его работой. Уже первые портреты, пейзажи несут на себе печать высшей реалистической школы. И недаром один из соучеников Ильи Сергеевича по СХШ констатировал, что «весь 11-й класс делает под Глазунова» (за исключением немногих, которые «шли на реализм», но, увлекшись левыми течениями и переняв любовь к «цвету», «хлещут без рисунка»).
Через каторжный труд только и можно было преодолевать возникавшую иногда неуверенность – удастся ли подняться до уровня великих, которые воспринимались как небожители. Столь же ревностная устремленность наполняла работу мысли, диапазон чувств при усвоении богатств философских систем, музыкальной и театральной культуры. И постоянный интерес к литературе и истории, особенно подогревавшийся во время бесчисленных выездов на этюды в ленинградские пригороды, в различные края России, где его поджидали неожиданные открытия.
Глазунову было семнадцать лет, когда его друг Эдик Выржиковский, страстью которого стали поездки по древнерусским городам и рисование храмов божьих, предложил по весне поехать в Углич, смотреть «настоящую Русь».
Впечатления от знакомства с этим городом были оглушающими. Приведу лишь короткую запись из дневника Глазунова, отражающую душевную полноту при соприкосновении с атмосферой древнего русского города:
«Перед взором юоновские лошади. Обжигающий волжский ветер. На желтом закате колокольня со скворцами и мерцающие блики луж.
День. Базар. Малявинские бабы, солнце, бьющие каскады черной воды. Как прекрасно! Обновление души. Ночевал на полу, день на улице, близ старины и ворон».
А потом в своей первой книге «Дорога к тебе» будет подведен итог той поездки в Углич:
«С Угличем у меня связано самое чистое и светлое воспоминание, когда впервые в жизни красота древнего лика России поразила и навсегда вошла в сознание великим и волнующим чувством Родины.
То же чувство, наверное, испытывает сын, наконец нашедший отца, о котором так часто и бессонно думал в одиночестве сиротской доли».
Так оценил художник непреходящее значение воздействия открывшегося для него мира красоты, как бы повернувшей, выражаясь шекспировским слогом, глаза в душу. В душу, словно жившую предчувствием свидания и слияния с этой дивной красотой. Исторические предания и памятники, связанные с многовековой историей Углича, найдут затем отражение в полотнах художника. Образы Ивана Грозного, Бориса Годунова, трагический период русской истории, названный Смутным временем, будто обретя новую жизнь, окажутся в поле духовной жизни наших современников, и прежде всего Глазунова.
Знакомство с памятниками архитектуры старинных городов России, сопровождающееся углубленным изучением отечественной истории и культуры, все более обогащало личность художника, его представление о своем месте в искусстве. А поездку в сибирский город Минусинск он назвал своим вторым рождением. Там Глазунов во время сбора материала для дипломной работы открыл для себя неведомый ранее мир древнерусского искусства – мир иконы.
«…Древнерусское искусство, – говорил ему тогда проживавший в Минусинске Леонид Леонидович Оболенский, потомок древнего русского княжеского рода, работавший до войны во ВГИКе вместе с известными кинорежиссерами Пудовкиным и Эйзенштейном, – это тот мир, который должен открыть для себя каждый художник, тем более русский. Матисс приезжал в Россию, чтобы поучиться у наших иконописцев. Я помню, как он в Москве сказал, что Италия для современного художника дает меньше, чем живописные памятники Древней Руси. Открытие в конце XIX века русской иконописи как великого искусства мировой живописи явилось могучим толчком для страстных поисков национальной красоты, без которой не может быть национального искусства. А история искусства утверждает, что только подлинно национальное может стать интернациональным, то есть общечеловеческим… Неужели вы раньше не обращали внимания на иконы?
…Наверно, вам, воспитаннику академии, влюбленному в Сурикова и итальянский Ренессанс, казалось, что иконописцы Древней Руси не умели рисовать, что у них нет пленэра?… Так вы и не должны ждать от них реализма в вашем понимании. Это то же самое, если вы будете, придя в балет, удивляться, почему люди не ходят «как в жизни», а почему в опере не говорят, а поют… Задачей иконы не было изображать повседневную жизнь – мускулы, землю, дома… Условность языка проистекает не от неумения, а от стиля – тогда художник не живописал материальный мир, а создавал мир духовных понятий, нравственных категорий. Символов, если хотите…»
Радостному событию приобщения к светлому источнику древнерусского искусства счастливо сопутствовал и другой чрезвычайно важный момент: более углубленное знакомство с творчеством великого русского писателя Федора Михайловича Достоевского. Значение писателя в творчестве Глазунова так велико, что вне контекста духовной связи Достоевский – Глазунов нельзя правильно понять и оценить искусство художника…
А между Угличем и Минусинском были выезды на «стройки коммунизма», тоже сопряженные с открытиями, но уже в области современной действительности.
В своей книге Илья Сергеевич рассказывает о потрясшей его встрече с такими строителями, оказавшимися несчастными зэками. С некоторыми из них он познакомился в первый же день приезда на строительство Куйбышевской ГЭС. Тогда вездесущие органы безопасности были ошарашены тем, как практиканту академии удалось проникнуть в лагерную зону, которую всякий стремился обходить стороной.
Это зачастую рискованное стремление приобщиться к познанию действительности обогащало Илью Сергеевича встречами с яркими личностями, находившимися с ним на разных полюсах жизни и разных ступенях общественной иерархии. И ему всегда было под силу не только понять суть явлений и характеров, но и найти отличительные средства их творческого выражения. Вот почему образы стариков, написанные еще во время учебы в СХШ, короли и президенты, сложнейшие историко-философские композиции становились и становятся художественными документами времени.
В годы учебы в СХШ Глазунов был влюблен в творчество Андрея Мыльникова, прекрасного колориста и рисовальщика, автора завоевавшей всеобщее признание картины «Клятва балтийцев». Но вдумчивое восприятие свершавшегося творческого процесса, трезвое знание своего места в искусстве оберегало от подражания каким-либо кумирам. Отсюда такая заметка в дневнике: «Мыльников – Мыльниковым, а мое «я» – художественное и ученическое – должно быть я сам…» Незабываемыми остались уроки, полученные от педагогов и самого директора СХШ по фамилии Горб; встречи с такими известнейшими художниками, как Грабарь, Лактионов, Бобышев и другими, входившими в руководство Академией художеств СССР, и особенно с ее президентом – Александром Михайловичем Герасимовым, регулярно приезжавшими из Москвы для смотра работ учеников СХШ.
Глазунов с присущей ему неистовостью в труде продолжал совершенствовать профессиональное мастерство, сопровождавшееся углубленными раздумьями о смысле жизни, творчества, предназначении искусства и своем месте в нем.
«Думать о том, что должно говорить твое искусство, и рисовать надо много, щенок ничтожный! Я столько отдал искусству, что, может быть, оно и улыбнется мне? Искусство! Это правда жизни, прежде всего. Думаю о людях в картинах и небе над ними».
«…Помни, если ты захочешь обмануть искусство, оно тоже не простит. Знай это! Строй красивые отношения с людьми, чтобы они помогали искусству!»
В дневниковых записях и воспоминаниях Ильи Сергеевича, относящихся к студенческим временам, открывается также и то, как стремительно и неуклонно расширялся круг его познаний в самых разных сферах. Удивляет огромное количество философских, музыкальных, литературных, исторических (не говоря уже о художественных) произведений, наполнявших его духовную жизнь. В овладении профессиональным мастерством нельзя не отметить роль Бориса Владимировича Иогансона, к которому Илья Глазунов пробился после III курса, предпочтя его мастерскую мастерской Ю. Непринцева, в которую первоначально попал.
Б. В. Иогансон, вице-президент Академии художеств СССР, был одним из основоположников и столпов соцреализма. Однако, по убеждению Ильи Сергеевича, мертвого искусства. «Мертвого потому, что ложь не дает жизни художественному образу картины. Но чтобы люди верили в ложь, ее облекали в вечные формы искусства, отражающие реальные формы Божьего мира». И как он позже скажет, власти жаждали аплодисментов за проводимую политику, а чтобы изобразить аплодисменты – надо уметь нарисовать хотя бы руки. Потому вновь была востребована школа, а студенты стали изучать натуру и великие заветы старых мастеров. Что сейчас, даже в академических учебных заведениях, снова, как в погромные послереволюционные годы, предается забвению.
Иогансон был высокопрофессиональным мастером, учившимся в дореволюционную пору в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у выдающегося Константина Коровина. Его уроки были впечатляющими, хотя, по воспоминаниям Ильи Сергеевича, он никого не пускал в свою душу, и его лицо напоминало маску. Но однажды, по просьбе Глазунова, которого Иогансон особо выделял среди учившихся, Борис Владимирович согласился совершить посещение Эрмитажа. В зале Рембрандта, остановившись перед «Блудным сыном», Иогансон сказал: «Вот моя любимая картина». И тогда с его лица как бы спала неприступная, исполненная амбициозного пафоса маска и открылось лицо истинного художника. А его ученики по-новому осознали великую драму, запечатленную на полотне.
Навсегда останется благодарен Глазунов своему учителю за открытие значения композиции старинных мастеров. Хотя после первой выставки Глазунова в Москве, вызвавшей всеобщий переполох, напуганный Иогансон, общаясь с министром культуры СССР Михайловым, отречется от любимого ученика. Более того, в газете «Советская культура» он назовет его соискателем славы, возомнившим себя новоявленным «гением», сделавшим ставку на «формалистические штучки» и организовавшим себе персональную выставку. Так было положено начало целому потоку обвинений в адрес Глазунова, тогда еще преддипломника, закрывшему ему вход в какие-либо художественные структуры. Ведь они прозвучали из уст не только его учителя, но вице-президента Академии художеств, год спустя ставшего ее президентом.
Но при всем этом Глазунов не стал мстительно обливать Иогансона грязью, когда уже имел возможность публично высказываться. («У меня нет времени на зло. Хватило бы на добро», – нередко говорит он.) Более того, в своей книге, объективно оценивая личность Иогансона как педагога-наставника, Илья Сергеевич приводит обширный фрагмент из доклада Бориса Владимировича в 1957 году на VIII сессии Академии художеств СССР, посвященного задачам воспитания молодых художников, забытого, но чрезвычайно актуального и для сегодняшнего дня. В докладе говорилось не только о специфических методах преподавания, использовавшихся в Московском училище, о своем понимании основных принципов живописи, Иогансон рассказывал и о практических уроках Коровина, во время которых открывались секреты художнического мастерства. Формулировал он и обобщающие выводы, касающиеся искусства в целом. Говоря, например, о замысле художника, одержимого даже благим намерением лишь удивить мир, заключает: «Искусство не выносит, когда к нему подходят с корыстным расчетом, муза живописи отвечает художнику взаимностью только при бесконечной любви к ней и к истине законов ее природы». (Как это созвучно было мыслям молодого Глазунова!) Или другое размышление, в связи с рассказом об одном из уроков Головина, который, переписав неудачный этюд ученицы и неожиданно соскоблив мастихином написанное им, изрек: «А вот теперь пишите сами». «Этот рассказ я привел к тому, чтобы не думали «таланты», что живопись – «наитие», «вдохновение», «неведомое» и т. д. Вдохновение-то вдохновением, но под ним лежит ремесло, школа, метод».
На той же позиции стоит и Илья Глазунов в своей академии, категорически отвергая всякие способы дикого непрофессионального «самовыражения», захлестнувшие сейчас так называемое современное искусство.
Мировоззрение, эстетические взгляды студентов формировались не только в общении с педагогами академии, но и в спорах между собой. Тогда же все резче обозначалось расслоение по убеждениям. Одни творили опусы в ключе соцреализма, другие стремились противостоять лжи, заложенной в марксистской доктрине, третьи искали себя на пути самовыражения, избрав в кумиры Кандинского, Малевича, Татлина.
Размышления Глазунова о спорах той поры: «Всех художников, независимо от величин, делю на «изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хотя «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий Прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала, что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хонусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство».
Или вот мысли о соотнесении нравственности, науки и искусства: «Ни о каком нравственном прогрессе в связи с научными достижениями говорить невозможно. Можно быть дикарем, а ездить в «кадиллаках» или летать на сверхзвуковых самолетах. В век космоса культура западной цивилизации во многом стремится к каменному веку. Но существует еще так называемая научность, то есть спекулятивное использование научных понятий, терминов и т. п. Возникает наукообразие, подменяющее в искусстве подлинную художественность».
О признаваемых и не признаваемых гениях, которых, якобы, могут понять лишь через сотню лет, чем пытаются кичиться современные «новаторы»:
«Великих людей, за редчайшим исключением, всегда понимали современники, и чем активней было их отношение к миру, чем более страстно исповедовали они свои идеи – тем яростней разделялись их современники на друзей-единомышленников и врагов. Художник обязан понять и выразить прежде всего свое время с его расстановкой сил, с его пониманием добра и зла, с его идеалами красоты, с его пониманием гармонии мира и назначения искусства. Путь в будущее лежит через сегодня».
И, наконец, высказывания уже с высоты нашего времени:
«С тех пор прошло много лет, но споры эти памятны мне и по сей день. В те дни упорных поисков и сомнений мучительно осознавалась разница между ремесленнической работой и творческим трудом. Творчество – высший дар человека и смысл его бытия, выражение его свободной воли, стремящейся к добру и гармонии. Творческий, созидающий дух человека строит новую жизнь, создавая гармонию из противоречий – красоту! Творческий дух вечно пребывает в искусстве. Первоисток творчества – воля к бессмертию!..Художник творческой волей создает свой мир. В сложном процессе образного познания реальности он осуществляет свое призвание – преображать, совершенствовать духовный мир человека. И здесь прежде всего предполагается глубокая искренность художника, познающего мир во всей глубине его сложных противоречий. Не «подгон» к духовному идеалу, а суровый неподкупный суд над соответствием или несоответствием идеала и жизни. Каждое художественное произведение, несущее правду о человеке, о тьме и свете в душе его, – это подвиг, требующий от художника гражданского мужества. Искусство не с самим собой, оно всегда обращено к кому-то. Важно, во имя каких духовных ценностей ведет разговор художник с миром. Велика ответственность художника перед людьми, перед нацией, перед человечеством».
Здесь сознательно приводятся высказывания «раннего» и нынешнего Глазунова, чтобы показать, как думал, к чему стремился он в годы своей юности, насколько цельна его личность. И сейчас он часто повторяет, что не отказывается ни от одного сказанного слова, ни от одной написанной картины.
В то же время, ставя себе большие задачи и неустанно следуя им, он никогда не был затворником. Но всегда душой и заводилой в студенческих компаниях. Он влюблялся, озорничал, проявляя во всех случаях свою творческую неординарность. Проживая у сестер Аллы и Нины, превратил отведенную ему комнату в мастерскую, пропитавшуюся скипидаром и красками. В нее стекались наиболее близкие люди. Привожу их некоторые воспоминания об этой поре жизни Глазунова.
– Илья, проживая у нас, очень много, можно сказать, зверски работал, – рассказывала Алла Рудольфовна. – Квартира была завалена всяческими атрибутами его художественного промысла. Заставлял нас с Ниной позировать часами. Захватил как эксплуататор всех наших подруг. В общем, удержу в работе не знал. Но и говорил при этом, что придет время, когда вы будете мной гордиться.
– И для вас оно пришло? Как оцениваете его творчество?
– Как художника ставлю его очень высоко, может быть, потому, что сама обожаю русскую историю, а он создает такие привлекательные исторические образы – Андрей Рублев, Сергей Радонежский, князь Димитрий… Столь же высоко ценю и то, что он делает в области современной истории – например, его «Мистерию XX века», хотя меня удивило, что Сталин представлен лежащим со скрещенными руками, ведь как у военного они должны быть прямыми. Но понимаю при том, что это же не фотография, а художественный образ, в который его создатель вкладывает свой смысл.
– А как можно объяснить нападки на Илью Сергеевича со стороны недоброжелателей, среди которых немало и его коллег?
– Полагаю, что все нападки на него продиктованы завистью. Вот однажды проходила в Доме дружбы на Фонтанке выставка молодых художников. На ней выставлялись исторические и иконописные работы. Но все это – разжиженный Глазунов…
…Алла Рудольфовна, возвращаясь к начальной теме нашей беседы, показывает снимки из альбома.
– Вот мы с Ильей в 1947 году… А это рождественский снимок, примерно 1950 года, где он с Леночкой Богословской, с которой у него был небольшой роман, закончившийся ничем…
– Разумеется, Илья Сергеевич зверски, по вашему выражению, работавший, находил время и для общения с друзьями?
– К нему приходили его товарищи из средней художественной школы, мы вместе ужинали, танцевали, развлекались…
– А как в молодости Илья Сергеевич относился к вину? Спрашиваю потому, что находятся некие «друзья», которые утверждают, будто бы с ним в давние времена основательно «нарезались». У меня такие признания вызывают недоверие. Ибо всегда знал, что Глазунов не только не пьет, но относится к употреблению спиртного как к смертному греху…
– Вообще не помню, чтобы он выпивал. И никогда в состоянии подпития его не видела.
– В письмах из Гребло и дневниках Ильи Сергеевича, несмотря на весь атеистический угар того времени, чувствуется его православность.
– Я не особенно склонна к мистическим настроениям и не обращала особого внимания на проявления религиозности. Я не отрицала и не отрицаю религиозную жизнь, но у меня нет тяготения к обрядности. Помню, однако, когда умер мой муж (это случилось в 1962 году. –
– А какой он человек? Какие его черты смущали в то время и, возможно, теперь?
– Мой ответ будет субъективным. Илья может становиться весьма противным из-за нетерпимости к людям не его плана, когда человек не соответствует характеру его восприятия мира, жизнеустремленности, творческой напористости. В этом случае он впадает в безапелляционность и утрачивает чувство юмора. У нас же с сестрой Ниной есть, как бы сказать, определенный здоровый цинизм. Мы можем пошутить над тем, что с его точки зрения не подлежит осмеянию: это могут быть какие-то явления и лица, связанные с политикой, религией, искусством… Судить сейчас о нем сложно из-за редкости контактов. Недавно он позвонил мне, припомнил некоторые забавные вещи, бывшие с нашими друзьями и подругами. Я «расплавилась», а Нина – нет. Вот приехал бы с Верочкой, дочерью, поговорили бы… Предложил купить для меня дом в деревне. Да зачем он мне одной?…
Встреча с Ниной Рудольфовной, казалось, будет более напряженной. Она тоже жила в однокомнатной квартире, была не очень-то расположена к общению с посторонними. Разрядить атмосферу неожиданно помог ее любимый кот. Когда я, войдя в комнату, по приглашению Нины Рудольфовны присел на диван, он, потершись о мою ногу, устроился рядом и, свернувшись калачиком, приветливо замурлыкал. Это обстоятельство вызвало неподдельное изумление хозяйки: «Вот так сюрприз! Такое с ним впервые. Обычно он при появлении незнакомых людей прячется. А тут экий пассаж!.. Видно, вы добрый человек… Так что же вас интересует?»
Беседа была живой и интересной. Приведу лишь несколько эпизодов, относящихся к тому периоду жизни Ильи Сергеевича, когда он жил с сестрами на улице Воскова.
– Возвратясь из эвакуации, Илья жил сначала у Агнессы Константиновны и Николая Николаевича. Они его очень любили, но бездетной чете со своим сложившимся распорядком было нелегко находить общий язык со столь неординарной личностью, как их племянник. А мы с Аллой тоже бездетные, но молодые, в некотором роде – богема. Но после войны наша квартира стала коммунальной. И когда Илья переехал к нам, он жил в бывшей спальне, которую приходилось снимать уже у соседки. За комнату платили Монтеверде (дядя Коля, кстати, был моим крестным отцом) и Михаил Федорович, дядя Ильи.
У Ильи постоянно крутились его друзья, например, милый, застенчивый Миша Войцеховский, к сожалению, судьба его мне неизвестна; Саша, по прозвищу Птица и многие другие. Впрочем, практически у каждого из нас было прозвище. У меня Зуб; у Аллы – Ящур; у будущей жены Ильи – Нины – Сова, у ее очень милой мамы – Крошка Доррит – по аналогии с Диккенсом…
Мне особенно запомнился Саша – Птица, учившийся в военном заведении. Он был настоящий самородок – красивый, грамотный, пользовавшийся огромным успехом у женщин, потешавший нас своими «хохмическими» стихами. Некоторые из них даже запали в память. К примеру, по поводу отсутствия крючка на двери в туалете – квартира ведь после войны не была ухоженной, он разразился таким экспромтом:
Ввиду большого наплыва гостей мы вывесили табличку: «Спальных мест нет». При этих, затягивавшихся допоздна посиделках, все учились и работали в полную силу…
К характеристике этого периода жизни Ильи Сергеевича добавила несколько слов и уже известная читателю Ольга Николаевна Колоколова.
– После войны я случайно встретилась с Илюшей в филармонии в антракте концерта оркестра Мравинского. У колонны увидела фигуру молодого человека в лыжном костюме. Меня кольнуло в сердце… Окликнула его по имени… Он! Возвращались домой вместе, пройдя через два моста до моего дома. С тех пор у нас, а это было примерно в 1947 году, установилась постоянная связь. Я навещала его, где бы он ни обитал. Однажды, придя к нему на улицу Воскова, увидела в прихожей скелет в черной фетровой шляпе и папиросой в зубах… Я обомлела… Тот мой визит к Илюше был одним из последних. Я потом вышла замуж, переехала к мужу, и мы общались все реже и реже. А вскоре он перебрался в Москву…
Совсем недавно мне удалось повстречаться с еще одной посетительницей «салона» на улице Воскова – Галиной Андреевной Григорьевой, ставшей женой того самого Саши – Птицы, Александра Акимовича Григорьева. Вот ее рассказ о юношеских годах художника той поры.
– В то время я училась в юридическом институте имени Калинина и вместе со своей подругой Нелли Щитовой ходила заниматься в гимнастический зал, арендуемый институтом у находившейся рядом Академии художеств. Однажды зимой, покидая этот зал, – а мы были после занятий такие румяные! – нас заметил Илья Сергеевич и, подойдя к нам, очень вежливо попросил разрешения написать наши портреты. Тут же оставил свой адрес.
Мы поначалу смущались, ибо не были склонны к авантюрным делам, но потом, посоветовавшись, задались вопросом: а почему бы и в самом деле не заглянуть в мастерскую? Так через несколько дней началось наше общение с молодым художником. Он любезно встретил нас и провел в свою маленькую узкую комнату, заваленную книгами, холстами и репродукциями… Мы с подругой с удовольствием позировали ему, но он был недоволен, когда я или Нелли меняли прическу или платье: нужно было являться в одном и том же виде. Он всегда был нежным, воспитанным, не позволявшим никакой грубости, невзирая на собственное настроение. Мы с подругой были по-дружески влюблены в него. Подчеркиваю, именно по-дружески. С ним было так приятно общаться. Ведь в студенческой среде встречалось достаточное количество нагловатых, пошлых людей. А у Ильи Сергеевича никогда не ощущалось пошлости.
В те годы, несмотря на трудности послевоенного времени, мы жили весело. Собираясь на квартире у сестер Ильи Сергеевича, как правило, «разделывали» пачку пельменей. У каждого были свои увлечения. Алла, например, увлекалась опереттой, Илья Сергеевич – философией, в особенности Гегелем; очень много читал и рисовал. Саша – Птица посвящал ему свои экспромты, нередко весьма озорного свойства. Ведь молодежь не может обходиться без озорства…
– Насколько мне известно, вы с Сашей там и познакомились…
– Да, так и было. Саша тогда учился в Военно-спортивном институте имени Ленина на военно-морском факультете. И получая увольнение, непременно навещал своего друга.
Через год после нашего знакомства я вышла за него замуж. А он, закончив в 1951 году институт, был направлен на службу в Балтийск. Илья Сергеевич же потом переехал в столицу. Потому они долго не виделись. А встретились, когда Саша тоже оказался в Москве. Он сначала служил в Генштабе, инспектировал спортивные базы флотов, затем стал заместителем начальника ЦСК.
Саша в меру своих возможностей стремился помочь своему другу. Например, когда сын Ильи Сергеевича Иван заболел (ему тогда было около 10 лет), он посоветовал ему заняться спортом, подарил необходимый спортивный инвентарь. И Иван, приступив к спортивным занятиям, окреп.
В 1980 году Саша собирался с Ильей Сергеевичем поехать на день рождения к своей матери, переехавшей уже в Тверскую область, но тот оказался в больнице. А в общем, мы не старались сильно отвлекать Илью Сергеевича от дел, понимая его несусветную занятость. И не могли упрекать за то, что он не уделяет нам много времени. Ведь как и в студенческие годы, он неистово работал и ему была дорога каждая минута. Зато к нам и в Балтийск, и в Москву не раз приезжала Нина Рудольфовна со своим мужем Николаем Васильевичем Зайцевым, директором института искусств…
Александр Акимович Григорьев, друживший с Ильей Сергеевичем с детских лет, ушел из жизни в 1992 году. По словам его дочери Ольги, он, как порядочный и эмоциональный человек, не мог пережить то, что стало твориться со страной в 1991 году.
Нина
За возникавшими тогда «романчиками», естественными юношескими увлечениями, скрывалась потребность в любимом человеке на всю жизнь. Не берусь судить о всех друзьях Глазунова тех лет, но у него, судя по дневниковым записям 1953 года, такая потребность проявлялась в сонме всевозможных терзаний и искушений. Когда чувствовалось, как «под ногами хрустели ветки жизни, цеплялись за ноги огромные щупальца страсти… И страсть удовольствия сдавливала меня, и не хотелось мириться, я ждал ее – мою подругу. А ее нет, и я устал ждать…» И далее: «Пошли мне, судьба, друга, который был бы лучше меня, я бы молился на него. И хотел бы быть с ним всю жизнь. Если это будет женщина – большего счастья не будет для меня!..»
Видимо, Господь услышал его призывы. В конце 1954 года в дневнике появляется такая запись: «У меня есть светлое эхо. Нина, милый, чистый барашек – облачко небесное, несущее в себе зародыш «грозового обвала и чистоты! Рафаэлевой…»
Встреча с Ниной, студенткой искусствоведческого отделения ЛГУ, произошла в бывшей Академии художеств, где в библиотеке работала ее родственница. Примечательно, что Нина тоже жила ожиданием появления того, кто станет ее бессменным спутником, которому можно будет посвятить всю себя без остатка. Илья Сергеевич навсегда запомнил при одной памятной встрече ее пронзительные слова, выплеснувшиеся из души: «Тебя не было, только лед звенел и крошился на синей Неве. Но я дождалась тебя, такого красивого и неподкупного рыцаря, пахнущего краской, с вечно усталым, бледным лицом». И отвергая всякие сомнения наиболее близких людей в перспективности их соединения, заключила: «Они не знают, что мы будем вместе до конца. Я знаю. Я перенесу все и буду предана тебе, как Сольвейг…» В 1955 году она станет его женой. Тем самым продолжатся родовые традиции Флугов, Глазуновых и Бенуа.
«Вера жены в мою предназначенную Богом миссию давала мне великую силу и спокойствие, которые помогали выстоять в страшной борьбе. Не случайно мои московские друзья называли ее позднее боярыней Морозовой. Лишить меня моей нерушимой стены – неукротимой, нежной, волевой и неистовой Нины – было мечтой многих черных людей и тайных сил…» – так определит позже художник суть их взаимного предназначения, освященного присутствием божьего духа. И еще одна запись художника в преддверии первой персональной выставки: «Я не спал всю ночь перед открытием выставки. Нежная и сильная духом, мой ангел-хранитель Нина, глядя на меня с любовью, успокаивала меня, тихо поглаживая по голове: «Ты победишь! Ты должен их всех победить. Если не ты, то кто же?»
Первая выставка
Первой признанной победой и сразу же на международном уровне стало завоевание Гран-при на Всемирной выставке молодежи и студентов в Праге (1956 г.) за картину «Поэт в тюрьме», воссоздающей образ Юлиуса Фучика. Лауреатская награда вручалась в Москве, в Комитете молодежных организаций (КМО), где художнику предложили по горячим следам пражской выставки экспонировать свои работы в Центральном Доме работников искусств. Та выставка, развернутая в феврале 1957 года, и стала главной вехой на первом этапе творческой жизни Глазунова. На ней было представлено четыре цикла работ. Молодой художник дерзнул представить образ Достоевского (причисляемого тогда официальной пропагандой к религиозным фанатикам и реакционерам) вместе с иллюстрациями к его произведениям. В других работах раскрывалась красота вечной России в ее православном восприятии; показывалась не лакированная, а реальная жизнь современного города и, наконец, внутренний мир людей, отраженный в портретных образах.
Зрительский интерес к выставке нарастал с каждым днем. Среди желающих познакомиться с ней было немало известных деятелей литературы и искусства. Нанес свой визит и министр культуры СССР Н. Михайлов, который вначале приветствовал дерзание молодого таланта, а потом, когда против Глазунова развернулась кампания травли, причислял его к идеологическим диверсантам. На выставке побывали многие иностранные дипломаты, в том числе американский посол. А в ее обсуждении, по официальным сведениям, приняло участие более тысячи человек, и зал не смог вместить всех желающих. Порядок на подступах к ЦДРИ обеспечивала конная милиция.
Отзывы печати вследствие необычности такого явления были разные. Официальная критика на первых порах оказалась в шоковом состоянии. Потом разгорелась жестокая борьба. Зарубежные радиостанции вещали о неожиданном яростном ударе по официальному искусству, а в одной из американских газет выставка Глазунова была охарактеризована как «удар ножом в спину соцреализма».
Среди множества восторженных письменных и устных откликов у Ильи Сергеевича остались в памяти обобщающие слова известного искусствоведа Машковцева, доверительно произнесенные в коридоре ЦДРИ: «Берегитесь. Ваша выставка есть полное отрицание социалистического реализма. Правда жизни и поэтичность видения – основа вашего успеха. На будущее счастье социального рая у вас и намека нет. Вам будут шить политическое дело, так легче уничтожить. За «мракобесие», за Достоевского, которого вы так чувствуете, сажали и сажать, очевидно, будут… Вы показали одиночество человека, уставшего от лжи… Вы русский художник, и это все объясняет. Вы вступили на свою Голгофу».
Почтенный искусствовед как в воду глядел. За него взялись сразу же и дружно. Виданное ли дело, чтобы выставка студента становилась предметом обсуждения сначала на бюро Московского горкома партии, а затем на совещании художников в ЦК КПСС, на котором учитель Глазунова Иогансон подверг его уничтожающей критике «за увлеченность веяниями западного искусства, за пессимизм и выставку, ставшую только поводом для тех идеологических диверсий, от которых мы не застрахованы ни на одну минуту». А в конце 1957 года он нанес и второй удар в «Советской культуре».
Так в отечественном искусстве появилась личность, стремящаяся поставить свой талант на службу России, делу возрождения национального самосознания, великих традиций православной духовности. Итак, вызов судьбе был брошен. Художник встал на путь борьбы, и публика отныне всегда будет делиться на тех, кто за Глазунова и кто против.
А потом была защита диплома. После того, как была отвергнута его картина «Дороги войны», якобы пропитанная пораженческим духом, Глазунову пришлось представить другую – «Рождение теленка», написанную по этюду несколько лет назад. Получив на защите тройку, он был распределен сначала в Ижевск, а потом в Иваново преподавателем черчения в ремесленное училище. Но получив справку, что там в нем не особенно нуждаются, решил перебраться в Москву, в которой после выставки обрел множество друзей.
Так начались скитания по столице – без прописки, без постоянного места для ночлега. На некоторое время скульптор Дионисио Гарсиа (из испанских эмигрантов) выделил ему кладовку, используемую для хранения глины, площадью 4 квадратных метра… Путь в Союз художников был закрыт. Приходилось перебиваться случайными заказами на портреты, подрабатывать грузчиком. Жена Василия Дмитриевича Захарченко, Зинаида Александровна, нередко вспоминала случай, когда приглашенный к ним Глазунов явился в ботинках с подошвами, подвязанными медной проволокой… Этот тяжелейший этап жизни символически отражен в картине «Одиночество». На огромной заснеженной, уходящей в небо лестнице, видим, будто надломленную пронзительным ветром, человеческую фигурку. Куда влачится он, хватит ли сил одолеть этот подъем? Впрочем, этот символический образ имеет сквозной смысл в творчестве художника и возникает на других полотнах. Казалось бы, отчаяние должно было сокрушить художника. Но каждого знакомого с ним поражает его воля, стойкость и непотопляемость. В тот тяжелейший период нашлись люди, причем и весьма именитые, которые в печатных выступлениях отдали должное столь ярко заявившему о себе самобытному таланту. В первую очередь это писатель, воспевший героев Брестской крепости, Сергей Смирнов, давший отповедь нападкам Иогансона; поэт Николай Тихонов, отметивший в творчестве Глазунова продолжение традиций русской живописи. Но самое важное значение в судьбе художника принял Сергей Владимирович Михалков. Со времени их знакомства жизнь художника резко изменилась, и не случайно Глазунов называет его своим благодетелем.
Поездка в Рим и признание
Позитивный сдвиг в судьбе опального молодого художника произошел в начале 1960-х годов, когда группа известнейших итальянских кинематографистов, звезд мирового кино, приехала на Московский международный фестиваль. В их числе были – Джина Лоллобриджида, Лукино Висконти, Джузеппе де Сантис. Они посетили Глазунова, знакомого им по монографии Паоло Риччи, и он на их глазах за два часа сделал несколько графических портретов, приведших гостей в восторг. Тут же попросили написать портреты маслом и о своем желании поставили в известность тогдашнего министра культуры СССР Е. А. Фурцеву. Решение о выезде в капиталистическую страну художника, не признаваемого ни в Союзе художников, ни в официальных инстанциях, затянулось на два года. В конце концов поездка состоялась. А выставка в Риме, развернутая по ее итогам, произвела сенсацию. Одна из газет, отмечая талант, глубокую страстность творческих поисков Глазунова, назвала его «Достоевским в живописи».
После возвращения художника из Италии журнал «Огонек» привлек его к иллюстрированию своих книжных приложений. Это были произведения русских классиков – Мельникова-Печерского, Некрасова, Блока, Куприна, Гончарова… Одновременно создавались живописные полотна и портреты, развивалась активная общественная деятельность.
В 1964 году, ровно через 7 лет после первой выставки, была предпринята попытка организовать вторую выставку работ Глазунова уже в московском Манеже. Однако выставка была закрыта по настоянию партийного руководства Московской организации Союза художников, а показанная на ней работа «Дороги войны, 41-й год» объявлена антисоветской, трактующей войну не как победу, а как поражение. Но начавшаяся было кампания гонения получила вдруг неожиданное разрешение: к советскому правительству обратился премьер-министр Дании Краг с просьбой по его личному приглашению направить Глазунова в Данию для создания семейных портретов. Затем последовали приглашения от короля Швеции, президента Финляндии…
Мировая слава Глазунова росла, и неслучайно именно ему было предложено создать для здания ЮНЕСКО панно, отражающее вклад народов Советского Союза в мировую культуру и цивилизацию. Оно было передано советским правительством в дар этой международной организации. Глазунов единственный из художников бывшего СССР стал удостоенным звания почетного члена двух королевских испанских академий, старейших в Европе (Мадрида и Барселоны).
В конце 1989 года состоялась еще одна зарубежная премьера Глазунова: завершена работа мастера над интерьерами здания советского посольства в Мадриде, в которых он стремился передать дух русской истории, воссоздать державный стиль национальной архитектуры.
А в 1990 году художник работал в Ватикане над созданием портрета римского Папы и образом Игнатия Лойолы. В это же время в итальянской Академии La Premira шли семинары и дискуссии в связи с подготовкой конференции, посвященной трудам И. Лойолы, на которых с большой заинтересованностью рассматривалось и творчество художника.
Но не только парадная сторона зарубежной жизни отражалась в творчестве Глазунова. В поле его зрения всегда оказывались самые горячие точки планеты. В 1967 году, когда во Вьетнаме полыхала жестокая война, он в качестве корреспондента «Комсомольской правды» отправился туда и в боевых условиях создал серию графических работ о жуткой трагедии войны. А кроме того, были поездки в Лаос и Чили, Никарагуа и на Кубу, откуда он привозил сотни работ, вызвавших большой общественный резонанс в нашей стране и за рубежом. Вьетнамский цикл работ выдвигался и на Государственную премию. Как и чилийский. В восторженном письме Сальвадор Альенде назвал Глазунова гениальным творцом и подчеркнул, что советское правительство должно гордиться художником, сумевшим в короткий срок пребывания в стране увидеть и запечатлеть душу народа Чили. Кстати, подобные отзывы поступали от самых разных людей из Никарагуа и других стран.
Но, как ни странно, ни за эти циклы работ, ни за цикл «Куликовская битва», равно как и за триптих «Мистерия XX века», «Вечная Россия» и «Великий эксперимент», тоже выдвигавшиеся на соискание Государственной премии, ни за другие произведения художник лауреатского звания не получил. Хотя его выставки посещали миллионы.
Первая выставка работ Глазунова в Москве произвела настоящее потрясение. На фоне художественной и общественной жизни тех лет его творчество предстало слишком необычным, уникальным по смелости явлением. С одной стороны, в искусстве 50-х годов доминировали тенденции лакировки действительности. В многочисленных помпезных полотнах и скульптурах воплощались сюжеты, далекие от реальной жизни, уводившие в сторону от ее насущных проблем. Творчество многих художников вырождалось в унылый натурализм. Возникновению такой атмосферы способствовали многие причины, в частности хождение теории «бесконфликтности». В произведениях искусства отрицались глубокие социальные конфликты, якобы исчезнувшие в жизни социалистического общества.
С другой стороны, в художественной практике того периода вновь начинали реанимироваться зловещие призраки «отцов современного искусства» – Кандинского, Малевича, Штеренберга и других модернистов. Вновь стали раздаваться и активно осуществляться на практике призывы «новаторов» стереть с лица земли «старое» искусство и сохранившиеся объекты национальной художественной культуры прошлого. С этой агрессивностью «новаторов» Илья Глазунов встретился еще будучи студентом, когда один из представителей «мансардной» оппозиции, проповедовавший смерть реализма и торжество голой формы как самоцели художественного творчества, в конце спора с ним заявил: «…мы вас все равно раздавим».
Между двумя этими крайними тенденциями явление Глазунова представляло абсолютно новое направление художественной жизни. Направления, возрождающего лучшие традиции русского искусства и отзывающегося на назревшую общественную потребность осмысления процессов жизни с позиций национального самосознания.