Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Место издания: Чужбина (сборник) - Леонид Матвеевич Аринштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Постепенно все мы, даже самые упрямые, забираемся в трюм. Здесь, внутри, как сельди во время улова. Детский плач, шипящие звуки промокших дам, мрачное гудение мужей. Конвоиры-жандармы закурили вместе с албанцем, о чем-то мирно беседуют. Не свести ли с арестантом знакомство на случай, если мотор забастует и баржу отнесет к албанским берегам? Протекция – великая вещь, даже во время кораблекрушения. Познакомиться следовало бы, если бы только не то, что он сам оттуда бежал. Отчего бежал? А вдруг я окажусь другом политической партии, которая побеждена? А если это – кровавая месть и за мной начнет вдруг охотиться целый албанский род?

Бог с ним. Погибать так погибать. Все равно. Мотор дает перебои. Мы не выберемся, ясно. До Охрида столько же осталось, сколько проехали. А буря усиливается. Вот:

– Ба-бах! Уууу… Шшш…

Да, глупо тонуть в чужом негостеприимном озере. Идиотство. То ли дело в своем тихом пруду, в имении, возле родного дома, около рощицы, где весною поют соловьи. Вытащат багром, осторожненько положат на берег. Наверху солнышко… Вокруг птички. Хорошо! А тут?

– Ба-бах! Ги-ги-ги-го!

Жизнь, смерть, Европа… XX век… Какой смысл? Родился в 1882 году… Был серьезным мальчиком, хотел сделаться великим ученым, открыть новый закон природы, чтобы в учебниках стояло. И никакого закона! Все законы открыты, открыл только беззакония. Как надоело! Противно удушение, конечно: вода, вода, вода… хочешь вздохнуть – и нет его… воздуха! Вспомнится жизнь… Сразу… Кормилица… Гимназия… Кант – Лаплас… Бойль – Мариотт… Сходки в университете. «Товарищи! В Испании совершена гнусная казнь. Мы не можем молчать… Товарищи!» Сколько идиотов! Боже, сколько идиотов…

– Вылезайте, подходим!

– Охрид? – радостно вскакиваю я. – Да что вы?

A. M. Ренников. Незванные варяги. Париж, 1929

Zut

Это случилось в один прекрасный день, и не для слова сказано, а на самом деле «прекрасный»: что может быть лучше первых летних дней не только в Париже, а и везде, где после зимы опять светит и греет солнце. Только что прошла Пасха, зацвели каштаны на Араго, показались первые листочки на поздних, долго зимующих платанах.

Накануне Корнетов лег поздно: читал житие Филиппа Ирапского, написанное монахом Спасо-Каменного монастыря на Кубенском озере Германом, вступительная статья Ключевского, – о беспризорном XIV века или по церковно-славянски о «безприятном», от глагола «приять».

Рано утром, в самый забвенный сон, звонок: так рано звонит только почтальон – деньги, или заказное письмо, или шалое «pneu» несообразительного или от усердия брошенное на ночь, но это была не пневматичка и не деньги, а консьержка: пакет. Сквозь сон Корнетов почувствовал, что консьержка недовольна: книгу ей передали вчера в 11 часов.

– Onze heurez du soir? – переспросил Корнетов.

Консьержка, спускаясь, что-то ответила, не разобрать.

Книга оказалась от Балдахала: давно жданный Дон Кихот. И ведь только один Балдахал мог в 11 часов вечера разбудить консьержку и, наверное, ничего ей не дал. И сам Корнетов, приняв книгу, ничего консьержке не дал: со сна не спохватился, да и не о том было подумать: не мог поверить в «onze heurez du soir» – такой поздний час, 11 часов. И пенял себе и пенял Балдахалу: ведь мог бы подняться и передать в руки, а не будить человека! Но за кофеем Корнетов позабыл и о консьержке и о Балдахале, он думал о судьбе Дон Кихота с его пламенным мечом Амадиса и золотым шлемом Мамбрина.

«Течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!»

Сразу видна искусная рука профессора математики Сушилова и кельтолога Смирнова: перевод с испанского. После своего вечера Корнетов ежедневно упражнялся в чтении для развития голосовых связок и для чистоты произношения, чтобы выходило громко, выразительно и отчетливо без слива слов и выпада букв. Отложив книгу до вечера – вслух читать «Дон Кихота» будет одно удовольствие! – Корнетов стал собираться, как всякое утро собирался, чтобы выйти на волю – в волю этой живой жизни, перед которой имел такой неописуемый страх: точно отсчитал он 2 франка 55 сантимов – на папиросы и спички, чтобы не дожидаться сдачи и не обсчитали, всегда могло выйти недоразумение – в бистро всегда народ, – а так спокойно: 2 ф. 55 с.

За полтора года Корнетов осмотрелся, и теперь ему совсем не надо перебегать на Гобелэн, ни к «Циферблату», ни к «Шкалику»: на углу Араго оказалось бистро с табаком: всякое утро безо всякого надрыва – шараханья и выжидания – спокойно шел он за папиросами и спичками, держа в руке 2 ф. 55 с. Спускаясь по лестнице, чувствовал он чудесное тепло первого летнего дня, и ему было легко без шерстяных зимних шкурок, а свободно и благорасположенно – Амадис Галльский, победивший волшебника Аркалая!

Выйдя на площадку, где лифт берет свое начало, Корнетов по обыкновению наметился посмотреть, нет ли объявления: вывешивалось о приходе газового и электрического счетчиков.

«И тут вот она на меня набросилась. Я видел только сжатые кулаки и глаза, готовые оловом выплюнуться – такое было у нее исступление. Но что она кричала, будь то и по-русски, ничего бы не понял. Уж очень она неожиданно и ни на какую стать быстро. «Медленнее говорите, ничего не понимаю». А она свое, она кричит, будто когда она подала мне книгу, я сказал: «зют». – «Зют! – повторяю я. – Но что такое «зют», я этого не говорил!» И прошу: «напишите мне это слово, я его в первый раз слышу». – «Vous etes menteur! Vous etes menteur!» – и уж не кричит, а взвизгивает, и таким взвизгом, что будь у нее под руками ключ, или совок, или еще что, долбанула бы».

Корнетов кое-как вышел. Он очень хорошо помнит, что единственное, что он спросил консьержку, взяв «Дон Кихота», – «onze heurez du soir?» – («в одиннадцать вечера?»), и как из этих слов вышло «zut» – непостижимо, и что значит это «зют»?

Корнетов прошел газетчицу – не купил газету, но папиросы и спички купил – 2 ф. 55 с. Корнетов не вернулся домой, а повернул к соседу: надо было прежде всего выяснить, что такое «зют» и что делать, чтобы оградить себя от подобных неожиданных нападений?

Соседа Дора, или, как называл его Корнетов, подтрунивая над французской клюквой русских романов по-французски, Monsieur Escalier de service, не было дома. А был его племянник, молодой ученый, кончил Школу восточных языков – Ecole de langues orientales, теперь в Школе письмен – Ecole de chartes, читает и говорит по-русски. Корнетов рассказал ему всю историю с нападением и с таинственным «зют», смысл которого не мог понять.

«С консьержками всегда так, – сказал ученый, – жаловаться жерану[8] не имеет смысла: они в соглашении. Оставьте это дело и не обращайте внимания».

«Я прожил весь героический период русской революции в Петербурге, – сказал Корнетов, – а ничего подобного со мной не случалось, никто на меня не набрасывался и так, здорово-живешь, не кричал».

«Да это похуже будет, – сказал ученый, – и нигде на них управы не найти. Это дело оставьте. А слово «зют»… вот пример из Пруста: «Et voyant sur l'eau et a? la face du mur un pale sourire respondre au sourire du ciel, je me? criai dans mon enthousiasme en brandissant mon parapluie referme?: «Zut, zut, zut, zut…» Я затрудняюсь перевести, только ничего особенного, вроде «оставьте меня в покое».

Корнетов и сам думал: обратиться к жерану, хуже еще кабы не сделать – пожалуешься, и возможно, что этот управляющий-жеран сделает консьержке внушение, а только от этого внушения добра не жди, она на тебе выместит, найдет чем извести.

Корнетов пошел на Распай к Петушкову. К Петушкову он обращался во все горестные минуты житейских неудач.

«Надо заявить в комиссариат, – сказал Петушков, – у нас еще до войны был такой случай, я пошел в комиссариат и сказал, что обращусь к консулу. Комиссар вызвал консьержку и так ее отшлифовал, шелковая стала».

«Но ведь это до войны, – сказал Корнетов, – теперь какой же консул: ведь мы вольные».

«Все равно, заявите в комиссариат, ее там отшлифуют, шелковая станет. А у нас, слава Богу, тихо».

Корнетов чувствовал, что ходить в комиссариат не следует: в комиссариате консьержку лучше знают, а что такое для них Корнетов, если он ни к какому консулу не может обратиться? И если даже вызовут консьержку, какая гарантия, что обратится в шелковую? Народ мстительный, житья не будет.

Корнетов пошел к африканскому доктору.

«А меня все консьержки боятся, – сказал доктор. – Попробовала бы она у меня пикнуть, я так на нее накричу, живо хвост подожмет. У нас в доме – ведьма, а передо мной по струнке ходит. Надо на нее хорошенько накричать».

Но что поделаешь, если Корнетов кричать не может, и вид у него – какой же это африканский задор? А если еще во всех своих зимних шерстяных шкурках, его и не видно совсем. Да и не всегда криком возьмешь: если человеку послышался «zut» в «onze heurez du soir», тут что-то неладно, а как кричала! – нормальный человек так не закричит.

«Так надо заявить в «Здравоохранение», – сказал доктор, – но, чтобы ее удалили, надо обязательно, чтобы она сделала что-нибудь исключительное, ну, убила бы кого-нибудь из жильцов. А один ее крик – это не основание».

Корнетов пошел к Птицыну. Птицын, как экономист, должен был понимать в таких делах, потому что основа всяких дел была и будет – «хлеб».

Птицын прямо сказал:

«У нас, слава Богу, все хорошо. Все дело в деньгах. Вы мало ей даете».

«Я всегда даю», – сказал Корнетов.

«Стало быть, кто-то из жильцов больше дает. Попробуйте дать ей сейчас же, и вы увидите, все успокоится».

«Но она тогда еще больше кричать станет, чтобы еще больше получить…»

«Не обращайте внимания».

Если бы можно было не обращать внимания! И есть такие, кто могут, но Корнетов слишком обнаженный – его и кукушка, кукуя часы, пугает, и на звонки он вздрагивает глубокой до стона дрожью.

Корнетов пошел к Пытко-Пытковскому. Пытко-Пытковского не застал и оставил записку. Надо было возвращаться. И по дороге опять заглянул к соседу: все-таки француз, больше всех скажет. Теперь племянника не было, ушел в Библиотеку, а был дядя – сам Дора.

В Париж приехал итальянский поэт, – таких поэтов, да еще итальянских, немало на белом свете. Но итальянский поэт приехал из Рима в Париж, а Париж любит иностранную знаменитость. Итальянца напичкали французскими авансами под стихи и книги – старались и самые изысканные «рэвю», и самые солидные издательства. Бедняге на его счастливой родине такого и не снилось! Дора, говоривший по-итальянски, сопровождал итальянца по редакциям. А сегодня с утра ездил по магазинам: наряжал гостя – надо было все переменить от воротничка до ботинок. И наряженного завез к литературной «princesse» завтракать, а сам домой – передышка. На кухне на медленном огне тушилась говядина с луком и пахло подгорелым.

Дора слушал Корнетова очень внимательно.

«Так вы собираетесь переезжать?» – сказал Дора.

Корнетов в первый раз об этом подумал: хорошо говорить – «переезжать!».

«Нет, мне еще 1 1/2 года до окончания контракта».

«Так, может быть, передали бы квартиру?»

Корнетову в голову не приходило: передавать квартиру.

«Я попробую».

«Да, это будет всего лучше, переезжайте. Быть не в ладах с консьержкой – это не жизнь».

Совсем растерянный подходил Корнетов к дому. Из всего, что ему советовали, он понял, что советчики рассуждали не так, как если бы они находились на месте Корнетова, а так, как оно было бы в «идеальном» обществе, и Корнетов был бы похож на человека, а этот припев – невольный подголосок «слава Богу», в нем слышалось с искренней жалостью и затаенное злорадство – «слава Богу не нас или не с нами!» – замеченное Достоевским в свидетелях несчастного случая. И только один Дора, предвкушая в подгорелом кокоте тот княжеский завтрак, за которым, стесняясь, сидел наряженный итальянец, сказал жестокую правду. Чем ближе подходил Корнетов к дому, тем сильнее овладевала им одна-единственная мысль: войти незаметно. И когда, благополучно войдя, на лестнице он никого не встретил, очень обрадовался, но спохватился, что не навсегда же он входит в свою квартиру и завтра опять надо – будь черная лестница (escalier de service), другой вход, еще можно было бы как-нибудь… и он затих. Благословенна тишина в полях, хороша она и когда музыку слушаешь – пауза, но на душе у человека как часто наступает тишина не мира, а тишина бессилия и безвыходности.

Корнетов взял Ларус и отыскал слово «зют»: «зют» означало le mespris (досаду), le despit (презрение) и l'indifférence (все равно) – это, стало быть, вроде русского «цыц!». А ведь первое, что он подумал, когда из крика вырвалось это «зют», что это «Nord-sud» (нор-сюд) – метро, и мысленно пробежал он тогда от Порт-де-Версай к Порт-де-ля-Шапель и от Порт-Майо к Порт-де-Венсен – конечным станциям Нор-сюд. Теперь он «зют» с «сюд» не спутает, и бегать никуда не нужно. Но от этого не легче. Со многим можно помириться, но чтобы нельзя было спокойно войти в дом, имея свой собственный ключ в кармане, это невозможно.

В сумерки пришел Балдахал. В прошлом году у Балда-хала «отпадала голова»: проснется утром, а она у него на ниточке; за зиму голова приросла – африканский доктор прирастил внушением, укрепив маринолем, по сладости превышающим все, что есть в мире самого приторного, но с какой-то способностью возбуждать к деторождению; теперь Балдахал чувствовал, что по утрам у него где-то в пищеводе встает металлический стержень и подпирает горло, острый, как шило; в течение дня шило медленно спускается и потихоньку выходит само собой – мучительное состояние, от которого единственное средство – валерьяновые капли. Корнетов напустился на Балдахала и за то, что «Дон Кихота» передал консьержке в 11 часов вечера, а не поднялся передать в руки, и за то, что, передав, не дал ей на чай. Балдахал под напуском Корнетова вдруг почувствовал себя свободным от шила и стал оправдываться. И вовсе не в 11 – «onze heures du soir», а в 9 часов вечера, когда еще не ложилась консьержка, принес он «Дон Кихота», а не поднялся он передать в руки из боязни засидеться – у Балдахала было такое: придет на минутку, а сядет и сидит, не может уйти. Балдахал винился, что действительно на чай не дал. И очень сожалел, что из-за него все так вышло. Не задерживаясь, вынул он 5 франков – для Балдахала 5 франков деньги! – и пошел объясняться, т. е. дать консьержке за вчерашнее беспокойство эти 5 франков.

Дверь не закрыта – тепло на воле. И с пятого этажа Корнетов слушал – знакомый утренний крик, с визгом разносясь по лестнице, царапал стены. Балдахал вернулся взволнованный: 5 франков не подействовали; его изругала консьержка и выгнала, а главное, случившийся при этом свидетель отказался.

Было так: Балдахал, положив на стол перед консьержкой 5 франков «за вчерашнее беспокойство», сказал, что это его вина, а Корнетов ни при чем; консьержка, посмотрев на 5 франков, уже неспокойно сказала, что, когда она передала пакет Корнетову, Корнетов сказал ей «зют» и извиняться перед ним за 5 франков она не будет – «потому что я на своей земле, а вы отправляйтесь в вашу страну»; а когда Балдахал сказал, что Корнетов не мог этого слова произнести – «зют»: Корнетов это «зют» услыхал в первый раз от нее же, и эти 5 франков не за извинение, а за «вчерашнее беспокойство» от него, а не от Корнетова, она вдруг поднялась и закричала, что Корнетов «menteur», a она не раба, и, крича «menteur», уж неизвестно кого имела в виду: то ли Корнетова, то ли самого Балдахала, который обманывает ее, «обманщик», выгораживая Корнетова; у Балдахала где-то в пищеводе встал его металлический стержень и шило кололо горло: пресекающимся голосом Балдахал сказал, что будет жаловаться в комиссариат, – а на это с криком царапнул угрожающий визг – «я не воровка!» И под «allez vous en!» Балдахал вышел вон. На площадке у лифта стоял грек, у которого бесчисленное количество греческих детей, и Балдахал, неожиданно очутившись за дверью, обратился к греку: «Слышали ли вы?» И, с Балдахалом влезая в лифт, грек сказал, что все слышал. «Вы не откажетесь быть свидетелем?» – «Нет, пожалуйста, – сказал грек, – оставьте меня: у меня много было с ней неприятностей, она сумасшедшая». Вставший в пищеводе у Балдахала металлический стержень не опускался, и шилом колола не консьержка, не 5 франков, так и оставшиеся у нее на столе, колол отказавшийся свидетельствовать грек.

Как бы в другое время хорошо было за чаем читать «Дон Кихота». Корнетов так и предполагал. Но какой уж там «Дон Кихот»! И за что? Балдахал передал книгу, когда еще можно, «без беспокойства» в 9 часов, и вот дал 5 франков – за передачу книги довольно было бы и десяти су! Корнетов, приняв поутру книгу, переспросил, чтобы увериться, не послышалось ли ему – такой поздний час: «onze heures du soir» – 11 часов, а это его «onze heures du soir» послышалось презрительным «циц» – «zut» (зют).

Или правда – «течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!».

Алексей Ремизов. Числа (Париж). № 5. 1931. Фрагмент из рассказа «Индустриальная подкова»

Петушковы

Петушковы – это те, у которых коллекция марок, и когда собираются к ним гости, они эту коллекцию показывают и тем охоту к пустословию отвлекают: хороший способ и ничуть не обидный занять гостей и не наслушаться всякой «дряни», и не личной, о которой Леонид Андреев заметил, выразившись так об откровенных признаниях пьяниц, нет, а всяких и непременно позорных слухов и фактов о знакомых, которых только что нет за столом или только что из-за стола вышли.

Анна Ивановна вязаньем занимается, а Петр Петрович писал для газет по естествознанию и числился «иногородним сотрудником» т. е. печатали его раза четыре в год – «и всякий раз, как гонорар получать, – говорил Петушков, – такое чувство, точно идешь за вспомоществованием». А Петушков в своем деле большой мастер и следит за наукой, ну, и у него это есть, какая-то побочная страсть к беллетристике, или это пореволюционное извращение? – экономией литературной критикой занимаются, и воображаете, какая выходит юмористика! а художники и биологи рассказы пишут. С прошлой осени в Париже выходит семейный литературно-критический журнал на пишущей машине «Оплот» под редакцией Алексея Николаевича Варгунина, к литературе не имеющего никакого отношения, но это по сложившейся в эмиграции традиции самое нормальное явление; журнал юмористический. Главные сотрудники журнала: сестра Варгунина, ее муж, отец и сестры мужа и приятель Варгунина Петушков, рассказ которого и появился в «Оплоте». По словам профессора математики Сушилова, рассказ Петушкова если и не литературное явление, то во всяком случае не хуже тех, которыми заполняются наши висящие на волоске журналы: написан в прустовской манере и очень ловко сделан, только не Пруста, а томительное словесное вступление в рассказе Достоевского «Хозяйка» вспоминаешь при чтении, но за это никак нельзя взыскивать – Петушков «подпольным» Достоевским не собирается сделаться и совсем не Пруст, а Петушков – глаза у него болят и всякие внутренние недуги, и жизнь его в этом прустовском Париже – «если думать, что с нами завтра будет, с ума можно сойти!»

Безвыездно десять лет в Париже решили Петушковы «ваканс» себе устроить: не на Океан, не в Пиренеи и не на «кот-дазюр», куда тянет русских, а в Страсбург – на Страсбургский собор посмотреть и на месте попробовать «Страсбурга пирог нетленный». По словам баснописца Куковникова, Страсбургский собор на «буйволовых рогах» стоит, – Куковников в Страсбурге не бывал, но по путеводителям все знает, знает и то, что когда-то, в старину, при Соборе жила ясновидящая из Литвы – «лаума» – пророчествовала по-русски, теперь на этом месте входные билеты продают: в полдень астрономические часы с движущимися фигурами посмотреть и искусственного петуха послушать.

«А другую достопримечательность, называется «Старая Франция» – дома с мезонинами вроде «птичников», – можно за полчаса на трамвае объехать и безо всяких особых билетов».

Списались Петушковы с русским пансионом, «где им будет дешевле», вот ответ:

«Цена 200 франков в месяц (комнаты сдаются здесь помесячно, исключая гостиниц) или же 10 франков в сутки, как хотите. Пансион за двух человек 35 франков в день! Утром кофе с булочками и маслом, в 12 1/2 ч. обед мясной и ужин по желанию мясной или овощи, все на масле, и десерт». Чего еще нужно? – три-четыре страсбургских дня, на большее нечего и рассчитывать, пройдут «на масле», «с «булочками», «по желанию», и не заметишь! А кроме того, Петушков верил в перемену места: выедет он из Парижа – на свет не смотрел бы, а вернется – опять на все готовый, лишь бы глядеть на мир Божий.

Уж в дороге были предзнаменования – да кто это вовремя спохватывается! – всякие предзнаменования только потом объявляются предзнаменованиями. У Петушковых «пляс-резервэ», и над их местами висят билетики с надписью «люэ», т. е. занято, а вот дама – самая страсбургская, необъятная – ни за что не хочет пустить Петушкова на его место, на котором лежит чья-то мужская необъятная шляпа; а место Петушковой – шляпа обыкновенная, и охраняет ее пожилая обыкновенная дама. Но все доводы Петушкова, что под шляпами – «места наши», обе дамы, и обыкновенная и необыкновенная, заявили одновременно, что они американки – не говорят ни на каком языке. И пришлось Петушкову, изловчившись, ухватя чужую необъятную шляпу, переложить на полку к кулуарам и, несмотря ни на что, решительно сесть на свое место; да так и Петушкова на свое место села. «Мне казалось, что хоть и темновато будет, но зато подобное соседство что удобства первого класса! – рассказывал потом Петушков. – Но я ошибся: дама первого класса, по крайней мере в пять раз превосходящая меня, немилосердно сжала меня в полуоборот и сверх всякой возможности выпустила такие твердые кости, – как самые упрямые доски скотского вагона. Ну, разве это не предзнаменование! И только – с дорогой – ей пришлось помириться, села она по-человечески, и, притиснутый к окну, я сразу почувствовал – и! куда в первом классе! – она выпустила из себя такую теплую подушку, что не только подостлалось под меня, а и покрыло всего, как бархатом. Чего больше желать человеку в дороге? – и если бы не такой садящий в окно ветер…»

Американская страсбургская дама была самой судьбой послана: и надо было уступить место ей и ее мужу, американскому портному, а самим занять места к кулуарам-купе, как в бочке, и нечего думать закрыть окно, и вот ветром забило Петушкову его больные глаза. В таком «слепорожденном» состоянии приехали Петушковы в Страсбург. И все оказалось не так, как думалось, или надо держаться правил: «наперед не увидев, не заказывай комнату!» – комната грязная; деревянная короткая кровать – взрослому с грехом пополам, а скорее всего детская, Петушкову постелили на диване голубую «перинку», но и диван – «чтобы гости не долго засиживались», и наутро не то клоп, не то хуже – клопиная шкурка. А вместо того, чтобы сейчас же перебраться в отель, Петушковы остались. И пошла самая беспорядочная жизнь: беспорядок, какой только может быть у русских с русскими, – все не вовремя, и хваленое масло с булочками, прогорклое, а хозяйка – тут-то вот и сказалось дорожное «слепорождение» – сразу видно, что добрый человек, и очень словоохотливая: нет такой добродетели, не в пример прочим, которой бы она не отличалась, и милосердное ее сердце, и усердие к церкви, и бескорыстие, – сотый раз слушают Петушковы со своего сказочного «кумова» дивана, и вечер добродетели заключается неизменным, что «никогда французы не поймут русских, и русский русскому должен помогать». Три ночи провели Петушковы в русском пансионе – за эти мытарские ночи Петушков совсем расхворался, – отсчитала хозяйка 220 франков, как в самом шикарном «гранд-отеле», и осталось у Петушковых только-только что на обратный билет в Париж. И что замечательно, хозяйка считала себя совершенно правой: ведь в ее письме написано ясно – «цена 200 франков в месяц (комнаты сдаются здесь помесячно, исключая гостиницы) или же 10 франков в сутки, как хотите», она за три ночи и взяла как за месяц, 200 франков да за диван 20. И она была совершенно права, больше того, она еще и доброе дело сделала – «русский русскому помогать должен!» – она ничего не взяла за еду, и совесть ее была спокойна. Петушковы же из ее письма ясно поняли: «или же 10 франков в сутки, как хотите», – и, по их расчетам, считая 10 франков в сутки, за три ночи с едой и даже с диваном никак не выходила такая огромная сумма. Но от неожиданности, да и баба-то, надо быть, вгорячах очень крикливая, расплатились, не споря. И, получив от Петушковых 220 франков, – нашла дураков! – она, провожая их, по русскому обычаю, Петра Петровича перекрестила, а Анну Ивановну крепко поцеловала.

Алексей Ремизов. Последние новости (Париж). № 4477. 1933. 25 июня. Фрагмент из рассказа «Воровской самоучитель»

Вагоны России

Вспоминая свои разъезды по России, вспоминаю прежде всего русские вагоны, совсем иные, чем в Западной Европе, как по выстукиванию колесного ритма, так и по господствовавшему в них настроению. Кем-то из современных религиозных философов была высказана мысль, что русская душа не ценит крепкого домостроительства, так как всякий дом в этой жизни она ощущает как станцию на пути в нездешний мир. Этой, правда, лишь отчасти верной мысли вовсе не противоречит тот факт, что во всяком русском поезде дальнего следования сразу же заводилась по-домашнему уютная жизнь: если всякий дом есть всего только станция, то почему бы и вагону не быть настоящим домом?

Душою железнодорожной домашности был, как известно, чай. Боже, сколько выпивалось его между Москвой и Екатеринбургом, Москвой и Кисловодском – подумать страшно! Семейные ездили все со своими чайниками, интеллигентам же одиночкам приносил чай проводник, у которого самовар у вагонной топки кипел круглые сутки. В свое время этот самовар никого не удивлял. А как – да простится мне эта эмигрантская сентиментальность – умилился я в 1928 году по пути в Двинск, увидав в латвийском по подданству, но русском по настроению вполне родной российский самовар! Право, он показался мне не самоваром, а добрым духом родного очага. Родным показался мне и проводник, принесший нам с женою по стакану крепкого, горячего, душистого чая, какого в Европе нигде не дают. Никелевый подносик в черной, как ухват, руке и ломтик лимона на блюдечке – все это издавна заведенное и не отмененное новою властью в поезде дальнего следования – чуть не до слез растрогало нас с женой.

Вагонное чаепитие с обильными закусками и бесконечными разговорами длилось часами. Закуски и беседы бывали весьма разные. В первом классе – не те, что во втором; в курьерском поезде – иные, чем в пассажирском; менялись они также и в зависимости от того, куда направлялся поезд: в Варшаву ли и дальше за границу, на Кавказские ли воды или в Поволжье.

Самые изящные, самые «интересные» люди встречались, конечно, в поездах, несшихся к границе. Здесь, в международных вагонах первого класса, с клубным радушием быстро знакомились друг с другом «звезды» свободных профессий, главным образом знаменитые либеральные адвокаты, переодетые в штатское и не умеющие носить его высшие военные чины, дородные актеры императорских театров, англизированные представители меценатствующего купечества и милые московские барыни, бредившие тургеневским Баден-Баденом, Парижем и Ниццею. В какой час дня ни тронулся бы поезд, через час-другой после отхода во всех купе уже слышна оживленная беседа. На столиках у окон уютно разостланы салфетки, на них – все сборное и все общее – золотистые цыплята, тончайшие куски белоснежной телятины, белые глиняные банки паюсной икры, слоеные пирожки в плетенках, темные бутылки мадеры, чай, конфекты – всего не перечислить…

Разговоры все те же – о преимуществе передовой Европы и о нашей темноте и отсталости. Талантливо витийствуют русские люди! Словно на суде развивают знаменитые защитники свои передовые точки зрения. Как на сцене отстаивают непочатую целину русского нутра необъятные телесами актеры. Летучими искрами отражается игра точек зрения в задорно веселых женских глазах.

Как хорошо ехать в Европу: отдохнуть, полечиться, похудеть, повеселиться и погрешить!

В пассажирских поездах, шедших в провинцию, господствовало совершенно иное настроение: люди казались здесь обыденнее и озабоченнее. По дороге в Пензу, Казань, Нижний, Саратов знаменитые адвокаты наскоро просматривали дела и подготовляли речи, фабриканты проглядывали доклады своих директоров, а актеры доучивали роли. Столичные же барыни, если не считать путешественниц по Волге, в провинцию вообще не ездили; вагоны первого класса катились тут часто почти пустыми. Во втором же, в последние годы мирной жизни, ездило уже много и серой публики: сапоги, картузы, поддевки, рубашки фантази, суровые наволочки на подушках, зачасто корзинки и парусиновые мешки вместо чемоданов.

Помню, ехал я читать в Астрахань. Вагон попался старый, грязноватый и тускло освещенный свечами. В купе нас было четверо: плотный, осанистый батюшка, странный блондин с бритым актерским, обиженным лицом и грузный, сивый человек в поддевке, насквозь пропахший рыбой, очевидно, рыботорговец. С вечера никакого общего разговора не вышло. Поужинав селедкой и огурцом с черным хлебом (дело было постом) и выпив на сон грядущий стаканчик водки, рыботорговец сразу же полез на верхнее место спать. Мне не оставалось ничего, как последовать его примеру, так как и батюшка уже начал позевывать. Все мои спутники быстро заснули, мне же долго не спалось: кусали блохи и мутило от тяжелого рыбного духа.

Проснувшись позднее других, я застал компанию за чаем и разговорами. Уловив несколько слов, я сразу же понял, что дело идет обо мне – кто, мол, такой?.. Блондин считал меня, очевидно, артистом, едущим в провинцию на гастроли, купец же – революционером-агитатором: «в портфеле все книги, бумаги». Я нарочно всхрапнул и тут же услышал соображение батюшки, что «у революционеров брючонки трепанные, а этот одет барином».

– Это шантрапа для отводу глаз новую моду выдумала, – отстаивал свое мнение купец. – Ох, доиграются, приятели! – прибавил он с ненавистью и громко чокнулся с блондином.

Я весело спрыгнул вниз, наскоро сбегал умыться, достал свои припасы, выложил их на столик и попросил налить мне стаканчик чаю. Несмотря на высказанное по моему адресу подозрение, купец радушно налил в мой стакан крепкого чая и с нежностью вынул из моей корзинки пирожок с рисом и лососиной.

– А мы вот, – начал без промедления актеристый блондин, – интересовались тут, по какому поводу изволите разъезжать по провинции; я думаю, скорее всего музыкант, потому что длинные волосы актеру под парики неудобно, а вот они, – подмигнул он в сторону купца, – предполагают, что не иначе как по просветительной части.

– Так и есть, – отвечал я как ни в чем не бывало, – еду читать лекции.

– Значит, моя правда, – самодовольно ухмыльнулся рыботорговец, явно обрадованный тем, что сразу узнал птицу по полету.

– А на какую тему читаете? – провокационно полюбопытствовал батюшка. – Скорее всего, по земельному вопросу или насчет кооперации?

– Напрасно подозреваете, батюшка, – отвечал я иронически, – я еду читать две лекции: одну о славянофилах, а другую о божественном Платоне, которого во всех духовных академиях изучают.

– Ну, благо, благо, коли подлинно так, – примирительно произнес священник, очевидно не поверивший правдивости моих слов и честности моих лекторских намерений, – спору нет: учение – свет, а неучение – тьма.

– А по-моему, батюшка, – решительно заявил купец, – никакого света в учении нет, а одно, простите меня, поджигательство. Я вот и без просвещения, а в люди вышел, даже в большие – на промыслах сотнями тысяч ворочаю, а сына моего в университете до того просветили, что как приедет на побывку, так одно только и твердит: «ваши корабли сожжены, папаша». Ей-Богу, прямо поджигателем по дому ходит.

– Поджигателем? – с невероятною живостью и даже каким-то восторгом отозвался вдруг все время выпивавший блондин. – Это интересно, это очень даже весело.

– Да ты что – белены объелся? – рявкнул на него торговец. – Али сам ихнего сицилистического толку? Чего ж тебе весело, что сын отца подпалить собирается?

– Простите, – заторопился блондин, – я ведь не всерьез, так к слову пришлось, потому что больше всего в жизни люблю пожары, особенно ночью…



Поделиться книгой:

На главную
Назад