Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки 1743-1810 - Екатерина Романовна Дашкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все мне нравилось в Дидро, даже его горячность. Его искренность, неизменная дружба, проницательный и глубокий ум, внимание и уважение, которые он мне всегда оказывал, привязали меня к нему на всю жизнь. Я оплакивала его смерть и до последнего дня моей жизни буду жалеть о нем. Этого необыкновенного человека мало ценили; добродетель и правда были двигателями всех его поступков, а общественное благо было его страстною и постоянною целью. Вследствие живого своего характера он впадал иногда в ошибки, но всегда был искренен и первый страдал от них. Однако не мне воздавать ему хвалу по заслугам; другие писатели, несравненно выше меня, не преминут это сделать.

В другой раз, когда он тоже был у меня вечером, мне доложили о приезде Рюльера[106]. Рюльер был в России атташе при французском посольстве, в бытность послом барона Бретейля. Он бывал у меня в Петербурге, а в Москве я его видала еще чаще в доме госпожи Каменской. Я не знала, что по возвращении своем из России он составил записки о перевороте 1762 года и читал их повсюду в обществе. Я хотела было сказать лакею, чтобы его приняли, но Дидро прервал меня и, крепко стиснув мою руку, сказал:

— Одну минуту, княгиня. Намереваетесь ли вы вернуться в Россию по окончании ваших путешествий?

— Какой странный вопрос, — ответила я, — разве я имею право лишать моих детей их родины?

— В таком случае, — возразил он, — скажите Рюльеру, что не можете его принять, и я вам объясню почему.

Я ясно прочла на его лице участие и дружбу ко мне, и я так доверяла правдивости и честности Дидро, что закрыла свою дверь перед старинным знакомым, оставившим во мне самые приятные воспоминания.

— Знаете ли вы, — спросил меня Дидро, — что он написал книгу о восшествии на престол императрицы?

— Нет, — ответила я, — но в таком случае мне вдвойне хотелось бы его видеть.

— Я вам передам ее содержание. Вас он восхваляет и кроме талантов и добродетелей вашего пола видит в вас и все качества нашего; но он отзывается совершенно иначе об императрице, которая, через посредство Бецкого и вашего посланника князя Голицына[107], предложила ему купить это произведение. Переговоры велись так неумело, что Рюльер сделал предварительно три копии, из которых одну отдал на сохранение в Министерство иностранных дел, вторую — госпоже де Граммон, а третью — парижскому архиепископу. После этой неудачи ее величество поручила мне вступить в переговоры с Рюльером, и мне удалось только взять с него обещание не издавать его книги при жизни императрицы. Он также дурно отзывается и о короле польском и подробно говорит о его связи с императрицей еще в бытность ее великой княгиней. Вы понимаете, что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционировали бы сочинение, внушающее беспокойство императрице и очень известное в Париже, так как на вечерах у m-me Жоффрен, куда собирается лучшее общество и все иностранцы и знатные путешественники, он их читал, несмотря на дружбу хозяйки с Понятовским, которого она величает в своих письмах своим сыном, и сам король называет себя так же в своих письмах к ней.

— Но как же согласовать это? — спросила я.

— Мы все ведь легкомысленны, — возразил Дидро, — и возраст в этом отношении не имеет на нас никакого влияния.

Я выразила Дидро свою благодарность за новое доказательство его дружбы ко мне, оградившей меня от неприятностей, которые я совершенно безвинно могла навлечь на себя. Рюльер еще два раза был у меня, но не был принят; вернувшись в Петербург, пятнадцать месяцев спустя, я убедилась, что справедливо оценила услугу Дидро; я узнала от одного лица (пользовавшегося доверием Федора Орлова[108], которому я в прежнее время имела счастье оказать некоторые услуги), что после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству много говорил обо мне и о моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена, чего десять Вольтеров и пятнадцать жалких Дидро были бы не в силах достичь. Он ничего не сказал мне о своем намерении писать об этом императрице и приписывать мне заслугу, заключавшуюся лишь в том, что я последовала его совету. Его деликатность и деятельное участие, которое он принимал в своих друзьях, — он причислил к ним и меня — сделали мне его память драгоценной до конца моей жизни.

Мне хотелось видеть Версаль, но совершенно инкогнито. Наш поверенный в делах Хотинский объявил мне, что это невозможно, так как за всеми иностранцами, приезжавшими в Париж, был установлен строгий надзор, а тем более за мной. Я же уверила его, что добьюсь своего. И действительно, я попросила Хотинского только, чтобы его лошади ожидали меня за пределами города, но не доезжая заставы, ведущей в Версаль; затем, дав множество поручений моему наемному лакею, которые заняли его в продолжение нескольких часов, я взяла своего русского лакея, знавшего только свой родной язык, и, сев в карету с обоими детьми и стариком майором Францем, знавшим меня с малолетства (он жил в доме Чоглоковой, двоюродной сестры моей тетки, и случайно находился в это время в Париже), велела кучеру поехать за город, где и встретила Хотинского, который прогуливался в ожидании нас; его лошадей припрягли к нашим, он сел в мою карету, и мы велели ехать к каким-нибудь воротам Версальского парка; мы погуляли в парке, а в обеденный час короля, когда всех впускали в столовую, мы вошли в числе остальной публики, безусловно не принадлежащей к изысканному обществу, и я видела, как Людовик XV[109], дофин, его супруга, принцессы Аделаида и Виктория вошли, сели за стол и кушали с аппетитом. Я сделала замечание насчет того, что принцесса Аделаида пила бульон из кружки; окружавшие меня дамы спросили меня:

— А разве ваш король и ваши принцессы не делают так же?

— У меня нет ни короля, ни принцесс, — ответила я.

— Значит, вы голландка?

— Может быть.

По окончании королевского обеда мы сели в карету и вернулись в Париж. Никто не знал об этой экскурсии, и я часто с удовольствием вспоминала о том, как мне удалось провести пресловутую французскую полицию.

Герцог Шуазель, бывший тогда первым министром, враг нашего двора, при всяком удобном случае бранивший императрицу и не любимый ею, не хотел верить моей экскурсии. Он передал мне множество любезностей через нашего поверенного в делах и просил приехать к нему, обещая дать по этому случаю блестящий праздник. Я велела его поблагодарить и объявить, что госпожа Михалкова не может ни принимать у себя, ни выезжать и что она желает пока только осмотреть достопримечательности города, а не знакомиться с высокопоставленными лицами, которых она умеет уважать и ценить по заслугам.

Все семнадцать дней моего пребывания в Париже были для меня крайне приятными, так как я посвятила их осмотру достопримечательностей, а последние десять — двенадцать дней провела всецело в обществе Дидро. Затем я уехала в Экс.

Для меня был приготовлен дом маркиза Гидона. Он выходил на площадь и к фонтанам. Я осталась довольна помещением и была рада тому, что моя приятельница, m-me Гамильтон, уже была в Эксе со своим отцом архиепископом, с теткой леди Райдер и с братом. Кроме того, там были леди Карлейль с дочерью, леди Оксфорд и другие английские семьи. Так как парламент был выслан отсюда, мы могли занять лучшие дома и отлично проводили время. Я совершенствовалась в английском языке; m-me Гамильтон сопутствовала мне в моих поездках в Монпелье, Марсель и Гьер и в моей экскурсии по королевскому каналу. Я аккуратно получала даже свои парижские письма, несмотря на подозрительное отношение правительства к переписке парижан с жителями столицы Прованса, бывшей местопребыванием парламента. Не могу умолчать о доказательствах доверия, какие дал мне Дидро в своих письмах. В особенности одно из его писем, полученное мною вскоре по моем приезде в Экс, заслуживает известности, так как в нем выразились глубина и разносторонность его ума. Оно было написано в эпоху изгнания парламента. Он описывает чувства, которые должны были испытать честные умы, пружины, действовавшие в этом событии, и неминуемые его последствия, и все письмо представляет собою пророчество последующих событий во Франции, не революции, а результатов различных конвульсивных движений, представлявших из себя целый ряд революций и расшатавших страну, умы и основные принципы, оставив после себя какую-то неустойчивость мыслей, которые, хотя и противореча одна другой, существуют и поныне.

Когда весной мы собрались ехать в Швейцарию, мы не могли достать нужного нам количества лошадей, а почтмейстер позволял нам нанять их или выписать только под условием, что мы заплатим ему за все количество лошадей, обозначенное в подорожной, хотя он и не поставит их нам полностью. Он оправдывался тем, что должен был отдать лошадей для проезда принцессы Пьемонтской, невесты графа д’Артуа. Ему это было приказано, и, платя много денег королю за свое место, он не считал себя обязанным терять доходы, приносимые ему путешественниками. Мне приходилось согласно подорожной платить за шестнадцать лошадей. Кроме того, в Эксе была королевская почта, вследствие чего мили считались вдвойне. Мне пришлось бы еще заплатить за действительный наем лошадей, что в общем составляло большую сумму и требовало размышлений, тем более что это было распоряжение самовольное и падало на нас точно на французских подданных. Госпожа Гамильтон и леди Райдер должны были ехать вместе со мной, но согласились отсрочить свой отъезд на несколько дней, в течение которых нам удалось уговорить почтмейстера дать мне пять лошадей и четыре вола, за что я обещала ему заплатить, как за шестнадцать лошадей. Отец и тетка моей подруги также поехали на тех же условиях на волах. Леди Райдер спешила в Лион на праздники, которые давались там в честь принцессы при ее проезде; меня они не особенно прельщали, но я не хотела отказать себе в удовольствии путешествовать по Швейцарии с моей подругой и поэтому склонилась на просьбу ее тетки, которая, несмотря на свои почти семьдесят лет, все хотела видеть, всем интересовалась, была очень умна, удивительно весела и обладала всеми качествами, достойными уважения.

Не будем говорить о переезде в Лион, на котором не стоит останавливаться. В Лионе же мы видели все лучшие произведения его фабрик, приготовленные либо в подарок принцессе, либо для выставки. Капитан гвардии, герцог ***, посланный Людовиком XV для встречи принцессы, был уже там и, узнав о моем прибытии, запретил отбирать для свиты приготовленную мне квартиру, посетил меня немедленно по моем приезде и предложил мне ложи на все спектакли в честь высокой путешественницы. Герцог был чрезвычайно любезен со мной, и мне очень совестно, что я забыла его фамилию.

Наконец прибыла и принцесса. Все жители стремились ей представиться или полюбоваться принцессой, входившей в семью Людовика, носившего прозвище «возлюбленного» (le bien aimé) и которого впоследствии злые шутники прозвали «неудачно нареченным» (le mal nommé), но большая часть нации считала своим священным долгом обожать своих королей, и ей и в голову не приходила мысль гильотинировать одного из них.

В первый же спектакль мы отправились в театр: леди Райдер, m-me Гамильтон, госпожа Каменская и я; но каково было наше удивление, когда в отведенной нам ложе я нашла четырех лионских дам, расположившихся в ней; на представление моего проводника, что ложа эта предназначена герцогом для знатных иностранных дам, они, будто глухонемые, не двигались с места и ничего не отвечали. Я попросила проводника более не беспокоиться, говоря, что спектакль не представляет для меня особенного интереса, и решила вернуться домой. Леди Райдер и госпожа Каменская остались стоять за этими дерзкими женщинами, а мы с m-me Гамильтон вернулись к себе. В вестибюле нас ожидали не только неприятности, а даже некоторая опасность. Стражники, действуя прикладами ружей, не впускали толпу, которая во что бы то ни стало хотела войти в театр (спектакль был даровой) и чуть не выломала дверь залы. Эти господа, от излишка ли усердия или в виде милой шутки, били прикладами как желавших войти, так и желавших выйти; удар не миновал и меня. Может быть, меня убили бы и насмерть, если бы я не назвала себя княгиней Дашковой. Это доказывает, что пресловутая французская вежливость не исходит из сердца. Жандарм или стражник — не знаю, кто он был, — оправдывался передо мной незнанием моей фамилии и положения. Я ответила, что для ограждения моей безопасности достаточно, что я была в самом простом женском костюме и что я желала выйти из театра. Он, испугавшись, что я пожалуюсь герцогу, стал усиленно просить прощения и проводил меня до следующей улицы. Я его отправила назад, обещав ему не жаловаться на него и посоветовав не бить женщин; его отсутствие из вестибюля по крайней мере спасло нескольких женщин от ударов, так как в театре оказалось одним грубияном меньше.

Наконец нам удалось уговорить леди Райдер поехать в Швейцарию. Не стану ее описывать, так как об этом уже позаботились более талантливые авторы, и ограничусь тем, что назову лиц, с которыми я имела удовольствие познакомиться.

На другой день по прибытии своем в Женеву я послала к Вольтеру спросить разрешения посетить его на следующий день вместе с моими спутницами. Он был очень болен, однако велел мне передать, что будет рад меня видеть и просит меня привести с собой кого мне будет угодно.

С первых же дней я познакомилась со всеми выдающимися людьми, жившими в Женеве, между прочим с г. Гюбером[110], по прозванию Птицелов. Это был человек весьма незаурядного ума и обладавший всевозможными талантами: он был и музыкант, и художник, и поэт, был очень чувствителен и прекрасно воспитан. Вольтер боялся его, так как Гюбер знал все его маленькие слабости; кроме того, он часто сердил Вольтера тем, что неизменно обыгрывал его в шахматы. У него была собака; он совал ей в рот кусок сухого сыру и, поворачивая его в разные стороны, воспроизводил поразительно схожий бюст Вольтера, казавшийся копией в миниатюре с известного бюста работы знаменитого скульптора Пигаля[111].

В назначенный день я отправилась к Вольтеру. Меня сопровождали m-me Гамильтон, леди Райдер, госпожа Каменская, мой двоюродный брат Воронцов и господин Кэмпбел-Шауфильд. В предыдущую ночь Вольтер потерял более фунта крови, но запретил об этом говорить, опасаясь, что я не приду. Больной и слабый, он лежал на кушетке[112]. Войдя в комнату и увидев, в каком он состоянии, я выразила свое сожаление, что его потревожила, тем более что, попросив меня отложить свое посещение на день или на два, он тем самым засвидетельствовал бы свое уважение ко мне, доказав, что считает меня способной понять, насколько драгоценно его здоровье и жизнь. Он поднял обе руки театральным жестом, как бы подчеркивая тем свое удивление, и воскликнул: «Как! У нее и голос ангельский!» Он меня привел в смущение, так как я пришла послушать и поклониться ему, и мне и в голову не приходило, что он будет восхвалять даже мой голос. Я ему это высказала, и он, сказав мне какой-то комплимент, заговорил об императрице. Часа через полтора-два я собралась уходить; он не отпустил меня и попросил перейти на половину его племянницы, m-me Дени, и отужинать в его замке, отныне вполне заслуживающем это наименование; он обещал прийти также, но предупредил, что, не имея возможности сидеть, он будет стоять на коленях на кресле возле меня. Действительно, недолго пробыла я с m-me Дени (она была довольно тяжеловесна умом для племянницы столь великого гения), как Вольтер пришел, поддерживаемый лакеем, и стал напротив меня на колени на кресле, повернутом спинкой в мою сторону; за ужином он стоял в таком же положении возле меня[113]. Все это в связи с присутствием за ужином двух крупных парижских откупщиков, оригиналов двух портретов, висевших в гостиной m-me Дени, за которыми ухаживали племянница и даже дядя, помешало мне так испытывать удовольствие и так удивляться, как я того ожидала. Когда я собиралась уезжать, Вольтер спросил меня, увидит ли он меня еще. Воспользовавшись этим, я попросила у него разрешения навещать его по утрам, чтобы говорить с ним вдвоем. Он согласился, и я пользовалась его разрешением во все время моего пребывания в Женеве. В эти часы он был совершенно другим, и в его кабинете или в саду я находила того Вольтера, которого рисовало мне мое воображение при чтении его книг.

Днем мы всем нашим обществом и с г. Гюбером ездили по Женевскому озеру. Гюбер оказал мне любезность — с помощью и по указаниям Воронцова прикрепил на самом большом судне русский флаг. Он пристрастился к русской музыке и, слушая, как я и госпожа Каменская пели русские песни, вскоре выучил их наизусть благодаря отличному слуху.

Мы с большим сожалением расстались с Женевой и с друзьями, остававшимися в ней; в числе их был и один русский, по имени Веселовский. Опасаясь необузданного гнева Петра I, вызывавшего его к себе из Вены, куда он был послан императором с поручением, он скрылся в Голландию, женился там и, отказавшись от своей родины, основался в Женеве. Его старшая дочь была замужем за Крамером, известным своей типографией и еще больше — своей дружбой и ссорами с Вольтером.

Покинув Швейцарию, мы спустились вниз по Рейну на двух больших барках; на одной из них помещались наши экипажи и кухня; другую же мы разделили перегородками на несколько частей и оклеили красивыми обоями. Мужчины ночевали в прибрежных селениях, а нас охраняли всего двое лодочников и мои люди. Мы останавливались и осматривали замечательные города. Госпожа Каменская и я были одеты в черные платья и соломенные шляпы; нас сопровождал один только русский лакей, вследствие чего мы вполне сохраняли свое инкогнито и ради забавы иногда сами покупали провизию для стола. Кэмпбел взялся говорить по-немецки, так как я, полагая, что отвыкла от него, стеснялась говорить, но, когда я увидела, что Кэмпбел до неузнаваемости коверкает слова, я запаслась мужеством и была переводчиком во все время путешествия.

Желая осмотреть знаменитый Карлсруэ, мы наняли почтовых лошадей и местные экипажи. Не успели мы занять наши комнаты в гостинице, как гофмейстер маркграфа Баденского явился ко мне с приветствием от имени их светлостей и с приглашением посетить их в замке. Я извинилась, отговариваясь тем, что мы взяли с собой только дорожные платья, вследствие того что намеревались пробыть в Карлсруэ всего несколько часов для осмотра города и сада. Часа через полтора после его ухода приехал шталмейстер их светлостей в великолепной карете, запряженной шестериком, и сообщил мне, что маркграфиня, зная, что госпожа Михалкова и княгиня Дашкова одно и то же лицо, желает со мной познакомиться и надеется, что я не откажу ей в этом, ввиду того что императрица всероссийская пожаловала и ей орден Св. Екатерины; в случае же, если я решительно откажусь приехать в замок, она просит меня воспользоваться экипажем для осмотра обширного парка и услугами шталмейстера, который покажет все достопримечательности. Я не могла отказаться от этой новой любезности маркграфини и воспользовалась последним предложением. Мы поехали кататься в чудном экипаже, и дорогой я постаралась выразить шталмейстеру, насколько я была чувствительна к любезности маркграфини, столь известной своим просвещенным умом[114]. Не успели мы въехать в парк, как из боковой аллеи выехала нам навстречу другая такая же карета, и оба экипажа остановились. В ней сидели их светлости, наследный принц и несколько придворных. Маркграфиня, с свойственной ей грацией и умом, сказала:

— Вы по крайней мере позволите нам, княгиня, показать вам достопримечательности этого парка, которым мы так гордимся.

Я вышла из своего экипажа, а наследный принц занял мое место. Мы провели в этом великолепном саду более часа; в течение его я не могла довольно надивиться высоким дарованиям ее светлости; затем мы подъехали ко дворцу, и я не могла отказаться войти в него; я всегда делаю это неохотно, но их светлости были так добры ко мне. Вечером был прекрасный концерт и великолепный ужин, и в общем мы провели время чрезвычайно приятно. Нас осыпали любезностями, а когда я собралась уезжать, маркграфиня объявила мне, что наши люди уже перевезены в замок и что она ни за что не разрешит нам ночевать в скверной гостинице; так как я спешила, она соглашалась отпустить нас на следующий день в какой угодно ранний час, не повидавшись со мной еще раз, и просила только сказать, к которому часу нам приготовить завтрак и лошадей.

Мои друзья и я были размещены роскошно и удобно.

На следующее утро мы уехали так рано, что весь двор почивал еще в объятиях Морфея. Я не стану говорить о прекрасной стране, которую мы видели, и об удовольствии, какое испытываешь, наслаждаясь разнообразными картинами, когда едешь вниз по Рейну. Все это описано пером, лучшим, чем мое.

В Дюссельдорфе я посетила картинную галерею и не могла не заметить ее директору, что он поместил в амбразуре окна великолепного Рафаэля[115], изображавшего Иоанна Крестителя, которого он не сумел распознать, вследствие того что картина была написана его второй манерой.

Не стану рассказывать, какие города я посетила и проч., так как вовсе не намереваюсь давать подробное описание своего путешествия. Во Франкфурте я с удовольствием свиделась с госпожой Вейнахт, вдовой негоцианта, прожившего двадцать лет в России. Я знавала ее в детстве и ради нее пробыла лишний день во Франкфурте; детство мое было счастливее моей последующей жизни, вследствие чего мое воображение, естественно, искало светлой точки в прошлом, чтобы остановиться на ней.

Я познакомилась также и с младшим из братьев Орловых, Владимиром. Он был человек ограниченный, вынесший из своего пребывания в немецких университетах только педантичный тон и ни на чем не основанную уверенность в своей учености. Он вступал в споры со мной, как и со всеми своими собеседниками. Он принимал все софизмы Ж.-Ж. Руссо[116] за силлогизмы и в полном объеме воспринял все рассуждения этого красноречивого, но опасного писателя. В то время я далека была от мысли, что он будет стоять во главе Академии наук в Петербурге, что после него будет занимать это место директора такая бездарность, как Домашнев[117], ставленник Орловых, и что, наконец, я вступлю в эту должность после него.

В Спа я познакомилась с принцем Эрнестом Мекленбург-Стрелицким и с принцем Карлом Шведским, впоследствии герцогом Зудерманландским[118], занимавшим половину дома, нанятого мною в Ахене. Он также приехал в Спа лечиться от ревматизма. При нем состоял гувернером господин Шверин, а свита его состояла из капитана Гамильтона и еще одного офицера. Шверин очень стеснял его в расходах, так как, очевидно, не располагал большой суммой для путешествия принца. Мы по целым дням были вместе, и я хорошо узнала его. Он не любил ни королевы, своей матери, ни старшего брата[119] и уверял, что имеет все шансы взойти на престол, так как его брат будто бы не мог иметь детей. Когда его брат объявил нам войну, а он, будучи тогда уже герцогом Зудерманландским, командовал шведским флотом, я раскрыла императрице его характер, и она увидела, как ей легко будет обратить его против своего брата.

Приближалось время, когда моим друзьям приходилось уезжать из Спа, а мне — возвращаться в Россию; мы очень грустили при мысли о предстоящей разлуке. Однажды вечером мы во время прогулки с печалью говорили о нашем отъезде. На «Promenade de Sept Heures» был заложен фундамент дома довольно больших размеров. Я обратилась к m-me Гамильтон со словами:

— Обещаю вам, что через пять лет я вернусь в Спа и найму этот дом для вас и для меня. Кажется, в нем свободно поместятся обе наши семьи. Если вы приедете раньше меня, наймите его для нас двух.

Я сдержала свое слово; не прошло пяти лет, когда я вернулась в Спа и, приехав раньше m-me Гамильтон, наняла через посредство своего банкира назначенный дом.

Из Спа я поехала в Дрезден на несколько дней, которые провела почти целиком в картинной галерее, на которую я не могла довольно насмотреться и надивиться.

В Берлине меня приняли так же любезно, как и в первый раз. Наш министр, князь Долгоруков, был мне очень предан, и я со своей стороны искренно ценила его добродушие и просвещенный ум. Из Берлина я, не останавливаясь, поехала в Ригу. Меня ожидали там письма от моего брата Александра, совершенно ошеломившие меня. Он писал, что уехал из Москвы, где объявилась чума, в Андреевское, великолепное имение моей матери в 140 верстах от Москвы. Мой управляющий сообщал мне, что сорок пять человек из моей дворни умерли от чумы, вследствие чего ему нельзя будет ничего прислать мне в Петербург до моего приезда, тем более что и люди и вещи будут задержаны в карантине на шесть недель. Эти известия в связи с беспокойством о моем, брате так потрясли меня, что я опасно заболела и пробыла в Риге три недели. Я написала своей сестре Полянской и просила ее поместить в своем доме, пока я не найму квартиру[120], меня и людей, и только десять дней спустя пришла в сознание и вспомнила, что у меня не было ни крова, ни обстановки.

Наконец я приехала в Петербург и поселилась у своей сестры, а госпожа Каменская — у своей. Императрица была столь милостива, что осведомилась о моем здоровье и прислала мне десять тысяч рублей на первое обзаведение. Большим утешением для меня было свидание с отцом; он ни в чем не помог мне материально, но сделал больше: отнесся ко мне с любовью и добротой, которых я была лишена одно время благодаря сплетням и пересудам. Я уже упоминала в этих записках о госпоже N., вернувшейся из ссылки и, может быть, невольно повлиявшей на мою жизнь. Она рассказывала, что граф Панин, до своего отъезда за границу по случаю его назначения посланником, состоял в связи с моей матерью и что я была его дочерью; хочу верить, что это неправда, так как глубоко уважаю память моей матери, хотя и не имела счастья ее знать (мне было всего два года, когда она умерла). Орловы внушили моему отцу через приспешников, что я этим горжусь, хотя, с другой стороны, они распространяли слух, что между мной и графом Паниным существует любовная интрига, несмотря на то что он по возрасту мог быть не только моим отцом, но и отцом моих старших сестер, так как был на несколько лет старше моего отца. Надеюсь, что в глубине души отец не считал меня способной ни на какой безнравственный поступок; но он долгое время не хотел видеть меня, несмотря на многократные и почтительные мои просьбы. Не хочу более распространяться на этот счет и благодарю небо, что по крайней мере впоследствии пользовалась уважением и доверием моего отца, которые были бы для меня драгоценны, даже если бы он не был моим отцом, потому что он был наделен выдающимся и просвещенным умом, а его великодушный и открытый характер был чужд мелочности и надменности, служащих верным показателем низменной души.

Предаю забвению все остальное и обращаюсь к своему возвращению в Петербург. Я была очень слаба и не могла выходить; но я надеялась на лучшее будущее, так как князь Орлов не был более фаворитом. Когда я приехала ко двору, императрица обошлась со мной милостиво. Мне нельзя было еще в течение нескольких месяцев ехать в Москву, так как немало дворовых умерло от чумы в моем доме. Я наняла очень посредственный дом, купила мебель, белье, кухонную посуду и пр. и пр. и наняла людей в дополнение к тем, которые приехали из Москвы; но не могу сказать, чтобы все устроилось удобно и приятно для меня. Вскоре императрица прислала мне шестьдесят тысяч рублей на покупку земли в мою собственность. Может быть, она только теперь узнала, что, кроме болота в окрестностях Петербурга, мне принадлежал только деревянный дом в Москве, или же, не будучи более под влиянием Орловых, она хотела увеличить мое благосостояние. Меня это крайне удивило, так как не походило на обхождение со мной в течение десяти лет, прошедших со времени восшествия императрицы на престол. Я обрадовалась главным образом тому, что получила возможность вывести из затруднения отца, которому недоставало двадцати трех тысяч для удовлетворения предъявленной к нему казной претензии.

Весной я поселилась на своей маленькой даче, где мой сын заболел сильнейшей горячкой. К сожалению, Крузе и Кельхен, лечившие его сызмальства, переехали со двором в Царское Село. Я пришла в отчаяние и теряла голову, но, к счастью, меня посетила жена адмирала Нольса; видя мое беспокойство, она посоветовала мне пригласить молодого доктора Роджерсона, только что приехавшего из Шотландии, и предложила немедленно поехать и прислать мне его. Он приехал в двенадцать часов ночи и хотя не скрыл от меня опасного положения моего сына, но не отчаивался в его спасении. Я провела семнадцать дней около его постели почти без пищи. Господь сжалился надо мной: искусство и уход Роджерсона вернули мне сына. С тех пор этот почтенный доктор стал моим искренним другом, и наша дружба, основанная на взаимном уважении, осталась непоколебимой и поныне. По выздоровлении моего сына я заплатила дань природе: от утомления, беспокойства и бессонных ночей я слегла в постель.

Тем временем князь Потемкин[121], тогда еще генерал-майор, вернулся из армии с известием о полной победе наших войск над турками[122] и об их согласии на мир на каких угодно условиях. Я не могла лично поздравить императрицу с блестящими успехами ее оружия, но написала ей письмо по этому случаю и послала чудную картину Анжелики Кауфман, изображавшую красивую гречанку. Я намекала в письме и на себя и на освобождение греков или, по меньшей мере, на улучшение их судьбы. Молодая и прелестная художница не была еще известна в России, и ее картина доставила императрице большое удовольствие.

Осенью следующего года я отправилась в Москву, где нашла свою свекровь удивительно бодрой для ее лет. Я отдала деньги, пожалованные мне императрицей, в верные руки, с тем чтобы сохранить их для моей дочери и не выделять ей больше приданого из состояния отца, которое мне хотелось целиком передать сыну. Покончив с некоторыми делами, я поехала в Троицкое, откуда каждые две недели возила детей к свекрови, чтобы не навлекать на себя упреков в том, что я отдаляю их от бабушки. Вернувшись из Троицкого в Москву, я познакомилась у моего дяди, генерала Еропкина, с генералом Потемкиным[123], который сделался впоследствии столь могущественным и получил княжеский титул от императора германского, став фаворитом и даже более — другом Екатерины Великой.

Граф Румянцев[124], облеченный всеми полномочиями, заключил мир, и в течение следующего лета императрица приехала в Москву, с тем чтобы отпраздновать его возможно роскошнее и пышнее. Фельдмаршал граф Румянцев, генералы и вообще вся армия были осыпаны беспримерно щедрыми наградами. Мой брат, граф Семен, получил повышение, а его полк был причислен к лейб-гренадерскому корпусу. Императрица предприняла несколько поездок, между прочим в Калугу, где остановилась в великолепном поместье моего дяди, графа Ивана Воронцова[125]. Я в этот раз не сопровождала ее, по случаю опасной болезни моей свекрови. Она прохворала три недели; несмотря на то что я сама страдала нервной перемежающейся лихорадкой, я большую половину дня проводила у ее постели; в это время она высказала мне свое уважение и привязанность ко мне и вполне одобрила все мои действия касательно воспитания моих детей и управления их состоянием. Она умерла у меня на руках, выразив желание быть похороненной в Ново-Спасском монастыре, где были погребены ее муж и предки князей Дашковых. Согласно новому распоряжению императрицы покойников хоронили за городом; в черте города можно было хоронить только в одном монастыре, дававшем гостеприимство людям богатым и суеверным, не желавшим покидать Москвы и после смерти. Монастыри при этом соблюдали известную очередь в целях справедливого распределения доходов между ними; в данный год очередь не была за Ново-Спасским монастырем, и я тщетно просила разрешения похоронить в нем свекровь.

Не имея возможности в точности исполнить ее волю, я решила, несмотря на свое недомогание, похоронить ее в монастыре, в семидесяти верстах от Москвы, где также были погребены предки князей Дашковых. Я вообще приняла за незыблемое правило — поступать с родными моего мужа так, как, по моим предположениям, он сам поступал бы с ними, и потому не тяготилась этой грустной поездкой.

По возвращении ее величества в Москву я попросила у нее разрешения поехать за границу, чтобы дать моему сыну классическое и высшее образование. Мне это было разрешено чрезвычайно холодно, так как императрица не любила, когда я уезжала из России. Меня даже не допустили проститься с ней отдельно, и я откланялась ей во время общей прощальной аудиенции, когда всем решительно было дано разрешение приложиться к руке государыни и зала была битком набита народом (через несколько дней императрица уезжала в Петербург). Принц Ангальт-Бернбургский, узнав об этом, выразил мне свое удовольствие по поводу того, что со мной поступили прямодушно, а не играли комедии, и высказал уверенность, что отношение ко мне изменится и мне наконец отдадут должную справедливость.

Я вернулась в Троицкое, где выдала свою дочь замуж за бригадира Щербинина[126]. Вследствие дурного обращения с ним его родителей у него сложился меланхолический, но кроткий характер, и я надеялась, что он даст моей дочери тихую и мирную жизнь. Она физически развилась неправильно и имела недостаток в строении тела, вследствие чего вряд ли могла рассчитывать, что более молодой и веселый муж станет ее любить и баловать. Меня побудило к этому браку и мое намерение пробыть за границей девять, может быть, даже десять лет для образования сына. Конечно, я мечтала о лучшем браке для моей дочери, но и этот брак представлял то огромное преимущество, что дочь моя могла оставаться со мной, и я имела возможность оберегать ее молодость. Отец Щербинина охотно согласился отпустить своего сына, тем более что я объявила, что ему не придется делать никаких расходов, так как процентов с капитала моей дочери хватит на содержание их обоих при совместной жизни со мной. К сожалению, этот брак причинил мне немало огорчений, помимо сплетен и клеветы, которые я могла презирать, твердо сознавая чистоту своих намерений и будучи уверена в том, что я хорошая мать. Однако я решила только вскользь упоминать о самых жгучих горестях моей жизни и потому продолжаю: мы поехали по псковской дороге, с тем чтобы остановиться на некоторое время в великолепном поместье Щербинина, находившемся в этой губернии.

По дороге произошел случай, причинивший мне немало беспокойства. Лакей Танеева, ехавший со мной, упал, и два наших экипажа переехали через него. На первой почтовой станции не было хирурга, на второй — также. Переломов у него не было, так как наши экипажи были легкие и на полозьях, но левая рука и почти вся левая сторона тела были помяты и так сильно распухли, что можно было снять рубашку, только разрезав весь рукав сверху донизу. Он не мог бы выдержать дальнейшего путешествия; я вспомнила, что у моего сына в его английском портфеле был ланцет, и тщетно просила, чтобы кто-нибудь пустил ему кровь; никто не решался, и мне пришлось самой сделать эту операцию; я счастливо вскрыла вену, но сама после этого имела сильные припадки, о которых, однако, не сокрушалась, так как ценою их спасла жизнь человеку.

Я чрезвычайно скучала в обществе стариков Щербининых в их имении и сократила свое там пребывание. Не доезжая Гродны, мой сын меня сильно напугал: у него открылась корь; помощи не было никакой в этом почти варварском краю, где царствовали неимоверная грязь и нищета, а мужики не обладали ни сметливостью, ни гостеприимством, свойственным русским крестьянам. По дорогам можно было ездить только в местных бричках, и мои экипажи проезжали по этим дорогам благодаря помощи тридцати казаков, которые, опережая меня на полдня, срубали придорожные кусты и деревья и таким образом расширяли дороги в этих огромных лесах. К счастью, я нашла в Гродно отличного доктора, выписанного королем из Брюсселя для кадетского корпуса, основанного им в этом городе. Я пробыла в нем пять недель, вследствие того что моя дочь, не покидавшая постели своего брата, также заразилась корью.

Затем я поехала через Вильну в Варшаву. Это был юбилейный год, и, хотя мы и не застали шумных празднеств, я имела удовольствие часто наслаждаться приятной и поучительной беседой с королем. Его величество два-три раза в неделю приезжал ко мне, и мы несколько часов проводили с ним вдвоем. Его племянник, князь Станислав, очень любезный и образованный молодой человек, генерал Комаржевский и свита оставались в других комнатах с моими детьми; должна сознаться, что мне пришлось неоднократно удивляться великим душевным качествам короля. У него было благородное, отзывчивое сердце, просвещенный ум, а любовь к искусствам, в которых он был тонкий знаток и ценитель, придавала разнообразие и всесторонний интерес его разговору. Он заслуживал счастья, а польская корона была для него, скорее, проклятьем, чем радостью. Если бы он остался частным человеком, он благодаря способностям, дарованным ему природой и усовершенствованным воспитанием, пользовался бы всеобщей любовью. Сделавшись королем беспокойного народа, выделявшего из своей среды самые противоречивые характеры, он не снискал его любви, так как народ не был способен его оценить. Будучи соседом двух великих держав, он часто принужден был действовать вопреки своим принципам и желаниям, а благодаря интригам польских магнатов ему приписывали многие ошибки, которых он вовсе не совершал. Я с сожалением оставила Варшаву. Меня привязывали к ней король, его племянник Станислав и всеобщее уважение к памяти моего мужа.

В Берлине меня ожидал такой же дружеский прием, как и в первый мой приезд. Я заранее написала моему банкиру, чтобы он нанял мне в Спа новый дом на «Promenade de Sept Heures», и поселилась в нем раньше m-me Гамильтон. Я наняла весь дом, и, когда она приехала, она увидела, что я сдержала свое обещание по всем пунктам. В Спа Щербинин получил целый ряд писем от своих родителей, настойчиво вызывавших его в Россию, и он с грустью расстался с нами. Моя дочь не пожелала последовать за ним и осталась со мной. Из Спа я написала историку Робертсону[127], ректору Эдинбургского университета, что осенью приеду в Эдинбург и поселюсь в нем на долгое время, пока мой сын не закончит свое образование; ему было всего тринадцать лет, и я просила Робертсона руководить его образованием в течение нескольких лет и дать мне все необходимые сведения. В ответ на его письмо, в котором он советовал мне отложить поступление моего сына в университет, а сперва подготовить его, я с радостной для матери гордостью написала, что мой сын вполне способен слушать университетский курс, так как отлично знает латинский язык, математические науки, историю, географию, французский и немецкий языки и английский настолько, что все понимает, хотя и недостаточно бегло на нем говорит.

По окончании сезона в Спа я поехала в Англию. Пробыв недолго в Лондоне, я по дороге в Шотландию остановилась на несколько дней в замке лорда и леди Суссекс, где я имела удовольствие познакомиться с мистером Вильмотом, отцом моего молодого друга, из любви к которой я поборола свое нежелание писать настоящие воспоминания. Мистер Вильмот был родственником Суссекса и жил у них все время, пока и мы у него гостили. Оттуда я поехала в Эдинбург, где и поселилась на несколько лет в старинном королевском замке, Голирудгоуз. Живя в нем, я не раз вспоминала о неразумной и несчастной королеве Марии[128]. К моей квартире примыкал ее кабинет и лестница, с которой был сброшен ее фаворит итальянец. Робертсон нашел, к моему большому удовольствию, что сын был вполне подготовлен для поступления в университет. Я познакомилась с профессорами университета, людьми, достойными уважения, благодаря их уму, знаниям и нравственным качествам. Им были чужды мелкие претензии и зависть, они жили дружно, как братья, уважая и любя друг друга, чем доставляли возможность пользоваться обществом глубоких, просвещенных людей, согласных между собой; беседы с ними представляли из себя неисчерпаемые источники знания. Летом, когда лекции в университете прекратились, мы поехали путешествовать в горы. Не стану описывать здесь этой поездки, так как к этим Запискам будет приложено описание ее, сделанное мною для моего друга, m-me Морган, приславшей мне впоследствии копию с него, списанную ею собственноручно.

Бессмертный Робертсон, Блэр[129], Смит[130] и Фергюсон[131] приходили ко мне два раза в неделю обедать и проводить весь день. Герцогиня Беклёй, леди Скотт, леди Лосиан и леди Мэри Ирвин своим обществом скрашивали мою жизнь еще больше; это был самый спокойный и счастливый период, выпавший мне на долю в этом мире. Мой друг, m-me Гамильтон, вскоре своим приездом увеличила еще счастье моей жизни, которое даже сильнейший ревматизм, схваченный мною в горах, не в силах был омрачить; я привыкла к физическим страданиям, и так как жила вне себя, т. е. только для других и любовью к детям, я способна была смеяться и шутить во время сильных приступов боли.

На следующий год знаменитый доктор Куллен предписал мне воды Букстона и Матлока, а затем морские купанья в Скарборо. Я принялась за это лечение, так как имела возможность начать и закончить его в каникулярное время; m-me Гамильтон меня сопровождала, и ее нежный уход за мной, когда я лежала больная при смерти в Скарборо, спас мне жизнь. Леди Мюльгрэв, жившая после смерти своего мужа в имении одной своей подруги, узнав, что я опасно больна, приехала в Скарборо, несмотря на то что сама страдала подагрой и была подавлена своим горем, и осталась до тех пор, пока не убедилась, что опасность миновала. Она уговорила меня сделать крюк на обратном пути и погостить несколько дней у ее подруги. Я обещала, и, как только силы позволили мне предпринять эту поездку, я уехала из Скарборо к леди Мюльгрэв. Она упросила меня остаться два дня; оттуда я по большой дороге поехала прямо в Эдинбург, куда и прибыла до начала занятий.

Хотя я и страдала еще от ревматизма, поразившего главным образом коленные суставы, и мой желудок не пришел еще в полный порядок, я принялась с энергией за свои обязанности матери и наставницы. Мой спокойный, ровный и веселый характер приводил в изумление моих друзей и знакомых. Профессора приходили ко мне два раза в неделю; с целью доставить моему сыну развлечение я каждую неделю давала балы. Кроме того, мой сын ездил верхом в манеже и через день брал уроки фехтования у отличного учителя, случайно находившегося в Эдинбурге. Этими упражнениями я не только сохранила ему здоровье, но и укрепила его настолько, что он тогда уже обладал значительной силой. Я сама принуждена была подвергать себя всевозможным лишениям, но ничуть этим не тяготилась, так как всей душой была предана материнской любви и обязанностям. Я была всецело поглощена стремлением дать моему сыну самое лучшее образование и воспитание; незначительность средств моих детей и собственная бедность меня не огорчали: в Шотландии жизнь недорога, и, соблюдая порядок и экономию, я могла вполне свободно содержать наш дом, но для совершения путешествия в Ирландию, по окончании моим сыном университета, мне пришлось прибегнуть к мелкому кредиту, которым я пользовалась, будучи коротко знакома со своими банкирами, Форбсом и Гунтером. Перед отъездом они предложили мне свою помощь, и я заняла у них две тысячи ф. ст., которые и выслала им через несколько месяцев из Голландии. Я уплатила им свой денежный долг, но, конечно, никогда и ничем не сумею вознаградить их в достаточной мере за их дружбу, предупредительность и доброту ко мне.

В мае 1779 г. мой сын выдержал публичный экзамен в университете. Собрание было очень многолюдно, и его блестящие ответы по всем отраслям науки вызвали шумные аплодисменты аудитории (что было воспрещено). Он получил первую ученую степень (maître ès-arts[132]); мое счастье может быть понято и оценено только матерью. Таким образом закончились мои обязанности и функции наставницы, и в начале июня мы уехали в Ирландию. Мы высадились в Донагади, куда мне навстречу выехала моя приятельница m-me Морган. Затем мы осмотрели Колерэн и шоссе Великанов, которое стоит посмотреть. В Дублине для меня был уже приготовлен очень красивый и удобный дом. Мое пребывание в Дублине представляется мне до сих пор счастливым и очень реальным сном, продолжавшимся целый год, благодаря заботам моих дорогих друзей, m-me Гамильтон и m-me Морган, и вниманию их родителей, дни мои текли спокойно и радостно, не оставляя желать ничего лучшего. Я нашла в Дублине отличного учителя танцев, недавно вернувшегося из Парижа, и он два раза в неделю обучал моего сына; кроме того, он учился по-итальянски и каждое утро повторял с мистером Гринфильдом курсы наук, прослушанных им в Эдинбурге, и читал с ним греческих и латинских классиков. Дни его были наполнены полезными занятиями; по вечерам мы часто ездили к знакомым и в театр; каждую неделю у нас устраивался бал, благодаря чему дети были здоровы и веселы.

Я имела счастье заслужить любовь леди Арабеллы Денни, светской женщины, достойной самого глубокого почтения, получившей его выражение, когда парламент отправил к ней депутацию, чтобы поблагодарить ее за многочисленные ее благодеяния и полезные учреждения, основанные ею, о которых она неусыпно заботилась, несмотря на свой преклонный возраст. Мы часто ездили к ней пить чай. Ее любезность, ясная душа и здравый смысл привлекали к ней сердца всех, близко знавших ее. Особенно ее интересовало убежище Магдалины, которое благодаря ее умению приносило действительную пользу. Она мне показывала его несколько раз и, питая слишком высокое мнение о моих скромных талантах, просила меня написать музыку на слова любимого ее гимна, который она часто заставляла петь в приюте. Я не могла отказаться, так как малейшее ее желание было священно для меня, и написала четырехголосную музыку на слова гимна; она велела его разучить, и через две недели его пели в церкви при большом стечении публики, которой было интересно послушать сочинение «русского медведя». Сбор был очень велик, и в тот вечер леди Арабелла была в самом счастливом настроении духа.

Я часто ездила в парламент слушать ораторов, среди которых блистал тогда Грэттан. Концерты и чтение с моими подругами наполняли мое время, и целый год пролетел с волшебной быстротой.

Я с тяжелым сердцем покинула Дублин, но мой долг обязывал меня совершить еще путешествие с моим сыном, прежде чем представить его государыне. Мы осмотрели Килкенни, Килларни с его черным озером, Корк с его рейдом, Лимернэ и многие другие места.

В начале 1780 г. мы расстались с Ирландией и, переплыв канал, высадились в Голигеде. Дорога до Лондона крайне интересна, и Валлис представляет множество великолепных видов.

В Лондоне я представилась их величествам[133], принявшим меня с свойственными им добротой и любезностью. Я сказала им, что пользовалась необыкновенным спокойствием и удовольствием в их владениях, что мой сын в особенности извлек громадную пользу для своего образования из пребывания в английском университете, вследствие чего я на всю жизнь сохраню благодарность, доступную только сердцу матери, и что к чувству почтения к их величествам я присоединяю и чувство глубокой признательности. Королева ответила мне:

— Я уже знаю, и своими словами вы подтверждаете, что вы редкая мать.

Я возразила, что вряд ли заслуживаю подобного отзыва и что в свою очередь слышала, что королева была примерной матерью и что ее прекрасная семья вполне заслуживает и оправдывает ее великую нежность. Королева заговорила о своих многочисленных детях и усомнилась, знаю ли я их всех. Я ответила утвердительно и выразила желание их видеть; королева обещала нарочно выписать их из Кью, чтобы показать их мне. Действительно, она приказала леди Голдернес привезти их на следующий день к завтраку и предупредить меня об их приезде. Я как могла выразила королеве свою благодарность за ее доброту. Я видела ее прелестных детей, действительно похожих на ангелов. Мы поехали в Бат и Бристоль и посетили все замки и королевские резиденции; откланявшись королю и королеве, мы поехали в Маргэт и оттуда на корабле в Остенде.

Оттуда мы приехали в Брюссель, где, пробыв несколько дней, оставили экипажи и часть людей, а сами отправились через Антверпен в Голландию, которую объехали всю: мы посетили Роттердам, Дельфт, Гаагу, Лейден, Утрехт, поселение братьев гернгутеров[134], Гаарлем. Я получила письмо от нашего посланника в Голландии, князя Голицына, очень позабавившее нас. Он с большим юмором писал про инцидент с купцом, которого я приютила в нанятом мною помещении на судне и который, приехав к князю, передал ему нижайшее почтение от имени русской женщины, пользующейся его покровительством и путешествующей благодаря его щедротам. Князь долгое время не мог понять доброго голландца и счел его даже за сумасшедшего, но, расспросив его, где он меня видел и кто был со мной, он наконец догадался, что это была я, и смутил бедного купца, сказав ему мое имя. Дело в том, что в ту минуту, как «трешкоут»[135], в котором я наняла комнату (руфф), собирался тронуться в путь, прибежал человек, очевидно спешивший уехать. Оставалось свободным только одно место на крыше; тогда, видя его беспокойство, я попросила его войти в мою комнату, что он и сделал с великим удовольствием. Он объяснил мне — наполовину по-голландски, наполовину на плохом немецком языке, что неотложные дела требуют его присутствия в известный день в Гааге; мне пришла мысль скрыть свое имя, и я просила его пойти к нашему министру (он уверял меня, что его знает) и сказать ему, что русская женщина, пользующаяся его покровительством, кланяется ему и просит его адресовать свои письма в Амстердам. Нам предстояло подняться по другому каналу, находившемуся на другом конце города; чтобы попасть на него, приходилось пройти через весь город пешком, а так как до отхода следующего трешкоута оставалось два часа, я спросила его, как обыкновенно пассажиры проводят это время.

— Туземцы имеют здесь либо дела, либо знакомых и родных, — ответил он, — но так как вы иностранцы, я поведу вас в один трактир недалеко от пристани.

Я приняла его предложение, и мы едва могли удержаться от смеха, когда он стал нас угощать пивом, хлебом и сыром.

Вернувшись в Гаагу, я свиделась еще раз с принцессой Оранской, которую искренно любила и уважала. Оба раза, когда я была в Гааге, она настояла на том, чтобы я ее посетила, хотя я отговаривалась неимением с собой других платьев, кроме дорожных; но она прислала ко мне свою воспитательницу, мадам Дункельман, пользовавшуюся полным доверием принцессы-матери в деле воспитания принцессы Оранской. Не распространяясь о всех ее прекрасных качествах, скажу только для ее характеристики, что она состояла в переписке с Фридрихом Великим, дядей принцессы Оранской. По ее настоянию я решила пренебречь этикетом по части костюма и поехала с дочерью во дворец в карете мадам Дункельман.

Мы ужинали у принцессы как в этот день, так и во все последующие, пока оставались в Гааге, а также и по возвращении из помянутой круговой поездки. Принц Оранский ужинал с нами; обыкновенно он за ужином засыпал, несмотря на ранний час, но в этот раз он, сидя рядом со мной, даже не дремал. Он сказал мне, что любит засыпать за столом, но что я была так добра, что отогнала Морфея от его вежд. Я выразила сожаление, что он приносит мне такую большую жертву, а когда принцесса спросила меня, что мне говорил принц, я, стесняясь повторить его слова, сказала только, что он говорил мне любезности.

Я забыла упомянуть, что, намереваясь остаться в Лейдене всего два дня, чтобы повидать кое-кого из тех, с кем я сблизилась в первую поездку, я приняла предложение моего родственника, князя Шаховского, занять его апартаменты. После завтрака я отправилась к знаменитому врачу Гобиеусу, которого я искренно уважала. Старая служанка, открывшая мне дверь, сказала, что его нет дома, но я возразила ей, что знаю, что он не выходит и что он, вероятно, будет рад меня видеть, и попросила ее доложить, что княгиня Дашкова желает с ним проститься. Он услышал из соседней комнаты мой голос и вышел ко мне. Когда служанка открывала дверь, я увидела во внутренних комнатах князя и княгиню Орловых, очевидно пришедших посоветоваться с доктором. Удивление мое было безгранично, тем более что я не знала, что они уехали из России. Мои немногие русские корреспонденты не сообщали мне никаких подробностей о придворной жизни. Будучи уверена в том, что Россия в царствование Екатерины могла только процветать, и всецело поглощенная заботами о воспитании сына, я просила их писать мне лишь о себе и о моих родных и друзьях. Я увиделась с Гобиеусом с удовольствием, но, не желая прерывать его занятий, я не вошла в комнаты и, простившись с ним, пошла прогуляться пешком по городу и затем вернулась домой.

Не успели мы сесть за обед, как вошел князь Орлов. Не знаю, прочел ли он на моем лице, всегда ясно отражавшем мои мысли и чувства, что его посещение было столь же неожиданно, сколь неприятно, или он, по обыкновению, произнес первую фразу, пришедшую ему на ум, но он сказал:

— Я пришел к вам другом, а не врагом.

Никто ничего не ответил. Он взглянул на моего сына, и, может быть, совесть его заговорила, когда он вспомнил все зло, что он мне причинил.

— Судя по мундиру вашего сына, — продолжал он, — он еще в кирасирском полку; я путешествую ради здоровья моей жены, состою еще на службе и числюсь командиром конногвардейского полка; если желаете, княгиня, я напишу императрице и попрошу ее перевести его в мой полк, вследствие чего он сразу будет повышен на два чина.

Я поблагодарила князя и, объявив, что по этому предмету я должна поговорить с ним наедине, встала из-за стола, попросила остальных продолжать обед, не дожидаясь меня, и удалилась в свою комнату с князем Орловым. Я не знаю, понял ли он мою деликатность; поблагодарив его еще раз, я попросила его отложить на время свои хлопоты, так как я уже обратилась к князю Потемкину, как к президенту военной коллегии, с просьбой сообщить мне, на что может надеяться мой сын, которого я предназначала к военной службе и который, благодаря своему образованию, имел возможность в ней отличиться; поэтому я не могла переводить его из одного полка в другой и должна была предоставить государыне, его крестной матери, решить его судьбу, своей поспешностью я могла бы обидеть Потемкина и оказаться невежливой по отношению к нему. Но князь возразил, что не видит, чем бы Потемкин мог обидеться.

Я знала, что Орлов и Потемкин были в очень дурных отношениях, потому и сочла своим долгом сообщить Орлову, что я уже написала президенту военной коллегии. Увидев, что я только теряю время в попытках объяснить ему свои мотивы, я сократила наше свидание, попросив его сообщить мне свой адрес, чтобы я могла осведомить его об ответе из Петербурга, и сохранить свое доброе расположение к моему сыну, которым мне, может быть, придется воспользоваться.

— Обещаю вам это, — ответил он, — трудно представить себе более красивого юношу, чем князь Дашков.

Его красота немало беспокоила меня впоследствии и была источником огорчений и тревоги для меня. Я еще раз увидела князя Орлова в Брюсселе, где он остановился проездом в Париж, а оттуда в Швейцарию, где его жена должна была лечиться у Тиссо; тут же были еще Мелиссино[136], попечитель Московского университета, его жена с племянником, фрейлина Протасова и девица Каменская. Все это общество сразу наводнило мою комнату, когда я и не знала, что он в Брюсселе; из них я была рада свидеться только с Мелиссино, человеком очень образованным, ровного и веселого характера; в течение нескольких лет он через день бывал у меня, но я не могла заниматься с ним одним, и среди разговора князь Орлов вдруг поверг меня в неописуемое смущение. Глядя в упор на моего сына, он сказал:

— Я жалею, князь, что меня, вероятно, не будет в Петербурге, когда вы туда приедете; я убежден, что вы затмите фаворита, а так как с некоторых пор мне вменили в обязанность вести переговоры с отставленными фаворитами и утешать их, я с удовольствием занялся бы этим, если бы он принужден был уступить вам свое место.

Эта странная речь заставила меня жалеть, что сын при ней присутствовал; я поскорее выслала его из комнаты, прежде чем он сам успел ответить, я поручила ему написать доктору Бюртену, чтобы напомнить ему его обещание прийти на следующий день в девять часов и поехать с нами осматривать соседние возвышенности, где находилось много красивых местностей. Когда мой сын вышел, я выразила князю свое удивление, что он обращается с подобными словами к семнадцатилетнему мальчику и компрометирует императрицу; причем добавила, что я никогда не знала этих фаворитов; если некоторые ее генерал-адъютанты и жили во дворце, то тому было причиной доверие к ним императрицы; попросила его никогда не говорить так в моем присутствии и еще менее в присутствии моего сына, которого я воспитываю в самом беспредельном уважении и преданности к своей государыне и крестной матери, и что я надеюсь, что он будет любимцем только хороших людей. Ответ князя Орлова был в его обычном стиле, и следовательно, не стоит его повторять. Через несколько дней он, к моему удовольствию, уехал в Париж, а я осталась в Брюсселе еще некоторое время, так как мне туда должны были переслать деньги.

Каждое утро мы отправлялись с доктором Бюртеном в окрестности города и составляли гербарий из растений, не виданных мною у нас. По получении денег мы поехали в Париж. Я остановилась только на два дня в Лилле, спеша поскорей в Париж, где для меня была уже нанята квартира. Я с удовольствием узнала, что Орлов со свитой уже уехали, и была рада, что мой добрый старик Мелиссино с женой остались в Париже. С невыразимой радостью я увидела Дидро, поцеловавшего меня с той теплой сердечностью, которою отличались его отношения к друзьям. Я встретила также в г. Малербе, в его сестре, в m-me Неккер и других старинных знакомых те же дружеские чувства, которыми они почтили меня и в мое первое путешествие.

В это время в Париже было много русских, между прочим граф Салтыков (впоследствии главнокомандующий и генерал-губернатор в Москве)[137], его жена, Самойлов (племянник Потемкина)[138] и граф Андрей Шувалов[139] с супругой. Последний жил в Париже уже два года, не заслужив ни уважения, ни любви. Так как он причинил мне хотя и мимолетное, но мучительное беспокойство, я считаю не лишним обрисовать здесь его характер. Это был человек большого ума, в совершенстве владевший французским языком, с удивительной легкостью писавший стихи, довольно образованный, знавший хорошо в особенности французскую литературу, самолюбивый, надменный, жестокий с подчиненными и искательный и раболепный перед высшими — наиболее влиятельный в данную минуту человек был всегда для него божеством, капризный и скорый на заключение; часто действовал он вопреки здравому смыслу, так как ум его не обладал устойчивостью, порождающей здравое и прямое суждение. Он в конце концов помешался и так и умер сумасшедшим, не оплакиваемый даже семьей. Меня посещали многие знакомые, и мне приходилось отдавать им визиты, что отнимало много времени, между тем как оно было драгоценно вследствие моего намерения оставаться в Париже недолго. Мне дали понять, что мне следует явиться в Версаль. Я ответила, что, несмотря на то, что была графиней Воронцовой по отцу и княгиней Дашковой по мужу, я всегда чувствовала себя неловко при дворе. Наконец мне ясно сказали, что королева[140] желает со мной познакомиться; на это я так же ясно объявила, что, хотя для меня лично всякое место безразлично, лишь бы оно не было слишком неудобно, и хотя я не придавала значения знатности рождения, так что вполне равнодушно могла видеть, что французская герцогиня, дочь разбогатевшего откупщика, сидит на почетном месте (при версальском дворе им считался табурет), но в качестве статс-дамы императрицы российской не могу безнаказанно умалять свой ранг.

Несколько дней спустя m-me де Сабран, с которой я вместе завтракала у аббата Рейналя[141], сказала мне, что королева желает, чтобы я приехала в Версаль к m-me де Полиньяк, где будет находиться и она, и что вследствие отсутствия придворного этикета мы обе будем чувствовать себя свободнее. Я часто завтракала у аббата Рейналя. Дидро, несмотря на свое слабое здоровье, посещал меня почти ежедневно. Когда я сидела по вечерам дома, у мета собиралось целое общество; по утрам я посещала мастерские лучших артистов, кроме тех дней, когда Гардель обучал танцам моих детей, а один ученик Даламбера[142]повторял с моим сыном математику и геометрию. У меня очень много времени отнимал и Гудон[143], делавший по настоянию моей дочери мой бронзовый бюст. Когда он был готов, я не могла не заметить, что французские артисты обладают слишком изящным вкусом, чтобы изобразить меня такою, какою меня создал Господь Бог, и что он изобразил французскую декольтированную герцогиню, а не ту скромную и простую Нинетту, какою я была.

У Неккера я познакомилась с епископом Отенским и с Гибером, автором тактики, столь нашумевшей. Встретилась я и с Рюльером, которого я знавала в период его пребывания в России в эпоху восшествия на престол императрицы. Я заметила, что он был в смущении, вероятно вспомнив, что я отказалась его принять в первое свое пребывание в Париже. Подойдя к нему, я сказала, что я слишком горда и слишком хорошего мнения о нем, чтобы думать, что мои друзья 1762 г. перестали быть ими; что я очень рада его видеть, и если госпожа Михалкова (под этим именем я путешествовала в первый раз), не желая никому показываться, пожертвовала удовольствием, которое ей доставило бы его общество, то у княгини Дашковой нет никаких оснований поступать так же. Я сказала ему, что буду с удовольствием принимать его, когда ему угодно, но не стану ни читать, ни слушать его книги, несмотря на то что местами она, вероятно, представила бы для меня большой интерес. Рюльер остался доволен моими словами и посетил меня несколько раз. Малерб, его сестра, еще несколько лиц, в особенности Дидро, который был достоин доверия вследствие своей природной искренности и дружбы ко мне, уверяли меня, что Рюльер отзывался обо мне самым лестным образом, но привели мне несколько суждений его об императрице, которые я не могла распространять. Каково было мое удивление, когда двадцать лет спустя, в эпоху, когда все во Франции было перевернуто вверх дном и когда клевета, неприличие, разнузданность — плоды разногласий и партийности — говорили и печатали все, что диктовали им злобные страсти, каково, говорю, было мое удивление, когда я прочла в брошюре, озаглавленной «Мемуары о революции 1762 г.» Рюльера, что я была любовницей графа Панина, дяди моего мужа, который по возрасту мог быть ему отцом, не только что моим, и что я была беременна от него (в таком случае я должна была носить своего сына одиннадцать с половиной месяцев, так как он родился 12 мая). Кроме того, в этой книге было и еще много всякой лжи. Однако я вспомнила, что Рюльер несколько лет прослужил в Министерстве иностранных дел и что он со своим умом и знанием не мог бы написать, что при бракосочетании Петра III с принцессой Цербтской (впоследствии Екатериной II) в контракт было включено условие, что в случае смерти императора престол переходит к ней; самый невежественный новичок в дипломатии не мог бы написать подобной нелепости, так что я утешилась и сняла всякую вину с памяти Рюльера; он бывал у меня почти каждый день в этот период, видел мою любовь к мужу и знал мои принципы вообще; поэтому я и не сомневалась более, что это мнимое сочинение Рюльера было апокрифическое.

В назначенный час я с детьми поехала в Версаль. Королева ожидала меня в апартаментах Жюля Полиньяка. Ее величество пошла ко мне навстречу и обошлась со мной очень ласково. Я сидела рядом с ней на диване, дети мои с другой стороны вокруг круглого столика, и мы непринужденно болтали. Она говорила с моими детьми о танцах, в которых, как она слышала, они были особенно искусны, и прибавила, что, к ее большому сожалению, ей вскоре придется лишить себя этого удовольствия.

— Почему же? — спросила я королеву.

— К сожалению, во Франции нельзя танцевать после двадцати пяти лет.

Я, как настоящая простушка, забыв пристрастие королевы к картам, возразила, что следует танцевать, пока ноги не отказываются служить, и что танцы гораздо полезнее и естественнее азартных игр.

Королева ответила, что она смотрит точно так же, и когда я потом думала и старалась припомнить, не была ли королева недовольна тем, что я сказала, я не могла припомнить ни малейшего признака недовольства в ее лице или в голосе. На следующий день, приехав в Париж, я узнала, что все уж передавали друг другу вырвавшуюся у меня фразу. Доказательство внимания ко мне публики, которым это, быть может, объясняется, не произвело на меня такого впечатления, чтобы уравновешивалось неприятное чувство, какое я испытывала при повторении этого рассказа, так как похоже было, будто я хотела дать урок королеве. Ее величество продолжала любезно обходиться со мной, и благодаря ей я получила разрешение повести моего сына осмотреть воспитательное заведение Сен-Сир, куда мужчинам не было доступа. Нас повезли туда из Версаля в придворных каретах; госпожи де Полиньяк и де Сабран с каждым своим приездом в Париж передавали мне любезные приветствия от ее величества.

Я узнала от Дидро, что Фальконет[144] и его ученица m-lle Колло[145] находились в Париже; я велела им передать, что они доставят мне большое удовольствие, если приедут ко мне на чашку чая. Они приняли мое приглашение, и m-lle Колло рассказала мне, что она накануне встретила у одной подруги бывшую гувернантку детей графа Шувалова, получавшую от него маленькую пенсию и часто посещавшую дом Шуваловых, и имела с ней очень горячий спор о нас и о моем сыне. Я никогда не видела этой особы и потому, любопытствуя знать, что она могла говорить на мой счет, я попросила m-lle Колло сообщить мне предмет спора и из ее слов заключила, что гувернантка, несомненно, повторяла слышанное ею в доме графа Шувалова. Она утверждала, что я намерена провести моего сына в фавориты и внушаю ему честолюбивые замыслы, но что достаточно только огласить подобные планы, чтобы они никогда не осуществились бы. M-lle Колло, которую я постоянно видела в мастерской Фальконета в Петербурге и у себя в доме, прожив долгое время в России, умела оценить меня и знала, что мои принципы не позволяли мне, ни как постороннему человеку, ни тем более как матери, проводить князя Дашкова в фавориты; я всегда чуждалась и тех, которые были у Екатерины Великой, делавшей мне честь иногда стеснять себя для меня во многих случаях. Действительно, ее величество, даже когда мы оставались втроем с фаворитом, обращалась с ним при мне как с генералом, пользующимся ее доверием и уважением. Слова m-lle Колло повергли меня в сильное волнение. Само собой разумеется, что меня тревожил не страх, что мой сын не попадет в фавориты, а опасение, что настоящий фаворит, боясь соперничества сына, будет тормозить его службу и даже вовсе удалит его от императрицы под тем предлогом, что я питаю оскорбительные для ее величества замыслы; мое беспокойство было тем более простительное, что я уже испытала на себе могущество фаворитов, прикрывавших свое честолюбие личиной любви. M-lle Колло удивилась моему волнению, но, когда я объяснила ей, в чем дело, она нашла его вполне естественным и искренно сочувствовала мне; мою тревогу увеличивало еще то обстоятельство, что я все еще не получала ответа от Потемкина, а я, сознаюсь, была настолько тщеславна, что думала, что, несмотря на небрежность Потемкина, он не посмел бы так поступить со мной, если бы не был убежден в своей безнаказанности и в равнодушии императрицы ко мне. Тотчас по уходе m-lle Колло я послала сказать Мелиссино, что желала бы переговорить с ним и прошу его зайти ко мне сегодня вечером. Я сообщила ему мою тревогу, которую он, однако, значительно облегчил.

— Напрасно, княгиня, вас тревожит эта сплетня, — ответил он, — источник ее известен; я могу засвидетельствовать, с каким негодованием вы отвергли в Брюсселе эту мысль, высказанную князем Орловым. Впрочем, вы сейчас же можете совершенно уничтожить значение слов графа Андрея Шувалова; он повторяет их за князем Орловым, сказавшим их в моем присутствии за обедом у Шувалова; он объявил себя даже готовым держать пари, что князь Дашков будет фаворитом, сообщая это конфиденциально Самойлову. Самойлов был у меня сегодня; он намеревается зайти к вам; если вам угодно, я также приду и, сделав вид, что вы мне ничего не говорили об этой глупой сплетне, когда вы заговорите о ней, я просто расскажу все, что знаю о ней, как очевидец сцены в Брюсселе.

Я последовала совету Мелиссино. На следующий день я сказала Самойлову, как я была неприятно поражена накануне, узнав, что какая-то нелепая мысль Орлова получила распространение и могла повредить служебной карьере моего сына. Самойлов уверил меня, что как Орлов, так и Шувалов (несмотря на свой поэтический талант) нередко высказывали необыкновенные мысли, с которыми никто не мог согласиться.

— Но как же сделать известным где следует, что этот план составляет измышление князя Орлова и, к несчастью, попал на язык Шувалову? Как мне объяснить, не делая сплетен, недостойных и императрицы и меня, что я не только не строю столь нелепых планов, но и прихожу в ужас от того, что они зародились в голове Орлова.



Поделиться книгой:

На главную
Назад