Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки 1743-1810 - Екатерина Романовна Дашкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поручик Михаил Пушкин служил в одном полку с моим мужем. Он был очень умен и благодаря его тонкому уму и остроумной беседе пользовался большим успехом среди молодежи. Между ним и моим мужем установились частые и фамильярные отношения, которые, пожалуй, можно было принять и за дружбу. По просьбе мужа я упросила французского посла при нашем дворе, маркиза Лопиталя, прекратить процесс, начатый против Пушкина первым французским негоциантом в Петербурге, Гейнбером, и поддержанный запиской от того же посла. Дело было серьезно, так как Пушкин, вместо того чтобы заплатить негоцианту следуемые ему деньги, выгнал его вон из дому. В то время я была только еще невестой князя. Я видела маркиза каждый день в доме канцлера и путем настойчивых просьб мне удалось уговорить его написать командиру полка, майору князю Меньшикову, что так как Гейнбер удовлетворен поручиком Пушкиным, он, французский посол, не изъявляет никаких дальнейших претензий и просит князя Меньшикова прекратить дело и не беспокоить более Пушкина. Я привожу этот маленький инцидент, во-первых, чтобы обрисовать характер этого человека, ставшего причиной второй неосновательной придирки ко мне со стороны императрицы. Я в этих Записках не хочу ничего скрывать и расскажу о незначительных недоразумениях, происходивших между государыней и мной; из них станет ясно, что я никогда не впадала в немилость, как то утверждали некоторые писатели; она потому только не осыпала меня материальными благами, что ей было известно мое бескорыстие. Во-вторых, потому, что я без ложной скромности могу обнаружить и свое сердце, нетронутое среди придворной жизни, прощавшее и врагам и неблагодарным людям; я сама ничем не навлекла на себя их недоброжелательство, но мои всемогущие враги сумели обратить против меня и тех, кому я оказала серьезные услуги; это не помешало мне еще в течение сорока двух лет делать все добро, какое было в моей власти, часто немало стесняя себя в своих более чем скромных средствах. Наконец, у Пушкина (отец его потерял свое место и попал под суд за лихоимство в последние годы царствования императрицы Елизаветы) денежные дела были очень расстроены; отец не мог ему ничего давать; жалованье его было невелико, и мой муж великодушно выручал из денежных затруднений как его, так и его брата.

Еще в царствование Петра III Панин возымел мысль окружить своего воспитанника образованными молодыми людьми, знакомыми с иностранной литературой. Императрица как-то раз заговорила со мной об этом, и я указала на Михаила Пушкина, как на человека в этом случае вполне подходящего.

Спустя несколько недель после нашего разговора Пушкин оказался замешанным в очень скандальной истории. Желая угодить мужу, хотя я лично не любила Пушкина, я посоветовалась с императрицей о том, как его выгородить из нее, и нам это удалось. Таким образом и я и мой муж оказали ему целый ряд благодеяний, что, однако, не помешало ему подвести меня самым недостойным образом. После восшествия императрицы на престол, когда мы жили во дворце, он пришел однажды ко мне очень расстроенный и печальный. На мои расспросы он ответил, что, вероятно, его несчастная судьба никогда не изменится, так как мое обещание устроить его при великом князе все еще не осуществляется. По своей обычной доверчивости я думала, что мои утешительные и ласковые слова могут вызвать только благодарность с его стороны. Я и сказала ему, что, если его участие в происшедшей несчастной истории и воспрепятствует назначению его к особе великого князя, все-таки он может надеяться на какое-нибудь другое очень хорошее место, которое даст ему возможность обнаружить свои таланты и познания. Надо сказать, что за несколько недель до воцарения императрицы Панин находился однажды вечером со своим воспитанником у ее высочества. Разговор коснулся воспитания великого князя, и Панин выразил мнение, что великий князь потому так застенчив и нелюдим, что мало видит народу, и что следовало бы приставить к нему нескольких образованных молодых людей; в числе прочих он назвал Михаила Пушкина (по просьбе моего мужа, горячо рекомендовавшего Пушкина моему дяде перед отъездом своим в Константинополь).

— Я охотно верю, — ответила императрица на упоминание о Пушкине, — что вся эта некрасивая история окажется выдуманной; но достаточно и того, что она огласилась и что на Пушкина падает тень сомнения, чтобы лишить его возможности быть товарищем моего сына.

Я напомнила императрице, что я предложила кандидатуру Пушкина задолго до этой истории, что и муж мой также до своего отъезда, четыре месяца тому назад, говорил о нем своему дяде; соглашаясь от всего сердца с мнением государыни, я поставила ей на вид, что, в случае если вся история окажется клеветой, будет жаль, если небогатый, но способный молодой человек лишится возможности служить своему отечеству. Императрица и дядя согласились со мной. В вышеупомянутом разговоре с Пушкиным я дала ему понять, что ему не следует очень надеяться на это место, так как императрица, при всем своем расположении к нему, вряд ли найдет возможным предоставить его ему. Читатель видит, как много этот господин был обязан мне и моему мужу! Что же он сделал? Выйдя от меня, он на лестнице встретил Зиновьева и, с таким же печальным лицом рассказав ему свои невзгоды, прибавил, что он тем более несчастен, что только что узнал от меня, что императрица верит скандальным слухам, распространившимся на его счет. Зиновьев предложил свести его к фавориту, Григорию Орлову, с которым он был в дружеских отношениях. Орлов расспросил Пушкина, в чем дело. Тот употребил все свое красноречие, которое оказало тем более успешное действие, что Орлов всегда искал случая мне повредить. Он уверил Пушкина, что ее величество думает совершенно иначе, обещал ему, что в тот же вечер переговорит с ней и надеется, что докажет ему это.

Вечером, когда мы с мужем собирались ложиться спать, камердинер князя передал ему письмо. Оно было от Пушкина и повергло нас в беспредельное изумление. Он писал, что Зиновьев увлек его к Орлову и что он, не помня в точности своих слов, все же опасается, что они могут навлечь на меня неприятности, вследствие чего он готов, из благодарности к нам и повинуясь чувству справедливости, письменно отказаться от всего, что говорил у Орлова. Он предлагал моему мужу прислать к нему на следующее утро за этим документом. Я советовала не делать этого, но мой муж нашел, что не следует лишать его возможности оправдаться. Когда на следующее утро я, по обыкновению, пошла к императрице, она спросила меня, зачем я причиняю беспокойство ее подданным, уверяя их, что она плохого о них мнения, и огорчила Пушкина, дав ему понять, что она дурно о нем думает. Меня ее слова удивили, но я сдержала себя и удовольствовалась тем, что напомнила императрице, что во внимание к давнишним близким отношениям моего мужа с Пушкиным — хотя, сказать мимоходом, я думаю, что мой муж не очень ими гордился, — я поставила себе задачей устроить его судьбу и предоставляю ей самой судить о его поведении в отношении меня; зная ее чувствительный и просвещенный ум, я спросила, может ли она осуждать слова, сказанные для успокоения смятенной души, тем более что я вовсе и не говорила ему, что ее величество верит истории, столь повредившей ему в глазах общества; я обещала ему, взамен назначения к великому князю, доставить ему какое-нибудь другое место, которое даст ему возможность проявить свои таланты.

Этот разговор меня взволновал. Я оставила покои императрицы и ничуть не была удивлена, когда мой муж встретил меня словами:

— Ты вернее поняла Пушкина, чем я; он негодяй; он сказал посланному, что не может дать письма, обещанного мне накануне.

— Забудем, милый друг, — ответила я, — этого человека, который был недостоин общения с тобой даже в детстве.

Впоследствии благодаря покровительству Орлова ему было поручено заведование Мануфактур-коллегией; пользуясь оказанным ему доверием и данной властью, он велел фабриковать за границей фальшивые ассигнации, за что был сослан в Сибирь, где и провел остаток своих дней.

Ее величество уехала в Москву на коронацию в сентябре. Я ехала с ней в карете, мой муж также был в ее свите. По дороге, во всех городах и селах, население проявляло такую восторженную радость, что императрица не могла не остаться ею довольной.

Не въезжая в Москву, государыня остановилась в поместье графа Разумовского, куда собрались все должностные лица Москвы и масса приглашенных.

Мой муж поехал навестить свою мать и вернулся на следующий день. Я сказала ее величеству, что и мне следует съездить в Москву на один день. Императрица хотела отговорить меня от этой поездки, ссылаясь на мое утомление от дороги, но ей удалось задержать меня лишь до полудня, так как я стремилась поскорее увидеть моего маленького Михаила, которого я оставила на попечении бабушки. После обеда императрица позвала меня и мужа в отдельную комнату и тут, попытавшись еще раз отговорить меня от поездки, осторожно объявила мне о смерти моего сына Михаила.

Это известие меня глубоко огорчило, но не поколебало моего намерения повидаться со свекровью, которая, без сомнения, была также удручена потерей внука, с которым не разлучалась со дня его рождения.

Я не вернулась более в Петровское (имение Разумовского), где императрица оставалась до своего торжественного въезда в Москву; мне удалось не только избегнуть участия в этом торжестве, но и уклониться от переезда в помещение, приготовленное для меня во дворце.

Ее величество въехала в Москву за несколько дней до своего коронования[86].

Я ее видела каждый день. Орловы, думая унизить меня, внушили церемониймейстеру, что орден Св. Екатерины не дает мне права на особенное место во время церемонии коронования; он действительно не давал никакого особого преимущества в этом отношении, но уже 50 лет считался высшей наградой. Петр I, желая привлечь дворянство к службе, особенно к военной, установил немецкий этикет, согласно которому в высокоторжественные дни приглашенные размещались сообразно чинам, жены — по чинам своих мужей, а девицы — по чинам своих отцов; таким образом, на торжестве коронования я должна была занимать место жены полковника. Все относительно на этом свете; место жены полковника было самое последнее в соборе; им отводился последний ряд на высоком помосте, сооруженном в церкви. Мои друзья думали, что я обижусь этим, и находили даже, что мне не следует ехать в церковь.

— Я непременно поеду, — отвечала я, — я непременно хочу видеть церемонию, которую никогда не видела и, надеюсь, никогда не увижу более. Мне совершенно безразлично, на каком месте я буду сидеть; я настолько горда, что думаю, что я своим присутствием украшу самое последнее место и сделаю его равным самому первому. Не меня ведь будут бранить за это, так что мне не придется краснеть, и я настолько великодушна, что желаю, чтобы и других за это не журили.

22 сентября, в день коронации, я, по обыкновению, отправилась к императрице, только гораздо раньше обычного часа.

При выходе ее из внутренних покоев я следовала непосредственно за ней (великий князь был болен, а императорской фамилии не было). В соборе я, весело улыбаясь, отправилась на свое скромное место, которое не уготовало мне никаких неприятностей, за исключением одной: я не знала никого из дам, занимавших места наравне со мной. Я рассуждала, что если бы в театре давали оперу, которую мне так бы хотелось видеть, и не оставалось бы хороших мест, я, со своей страстной любовью к музыке, согласилась бы, скорей, занять место в райке, чем вовсе пропустить спектакль. Здесь было почти то же самое. Те, кто согласится со мной, что можно быть униженным только собственными поступками, не удивятся тому, что я отнеслась так равнодушно к этому инциденту.

По выходе из церкви ее величество села на трон; тут же я была назначена статс-дамой[87]. Было много новых назначений. Мой муж был сделан камер-юнкером с чином бригадира; ему вместе с тем было оставлено и командование кирасирским полком.

В продолжение нескольких недель шли беспрерывные празднества. Москва была довольна, и зима проходила среди всеобщего веселия. В это время граф Бестужев, о котором я уже упоминала, прочел некоторым лицам вздорную челобитную на имя императрицы, в которой ее всеподданнейше, всепочтительнейше и всенижайше просили избрать себе супруга ввиду слабого здоровья великого князя. Несколько вельмож подписали ее, но когда он явился с этой челобитной к моему дяде канцлеру, эта безумная и опасная затея была навсегда уничтожена мужественным его поведением. Он прервал графа Бестужева и просил его не нарушать покой, столь необходимый ему вследствие его болезни, и не волновать его столь нелепыми и опасными для спокойствия и счастья родины проектами; он не захотел слушать дальнейшего чтения фантастической челобитной и, повернув Бестужеву спину, вышел из комнаты. Бестужев вообразил, что дядя столь решительно отверг его проект, опираясь на могущественную партию. Между тем он почти никого не видел по болезни; в городе уже упорно держались слухи, что Бестужев был орудием честолюбия Григория Орлова. По уходе Бестужева дядя велел заложить карету и, несмотря на болезнь, поехал просить аудиенции у императрицы, немедленно принявшей его. Он рассказал императрице странное заявление, которое сделал ему Бестужев, представил ей, сколько затруднений явилось бы, если бы она поставила над собой повелителя в лице мужа, и выразил мнение, что, по всей вероятности, народ не пожелает видеть Орлова ее супругом. Императрица уверила его, что она никогда не уполномочивала этого старого интригана на подобный шаг, и сказала, что не забудет откровенного и благородного образа действий дяди, в котором она усматривает и чувство дружбы лично к ней. Дядя ответил, что он исполнил только свой долг и предоставляет теперь ей самой подумать над этим, и удалился. Подобное поведение канцлера вызвало всеобщее одобрение и уважение к нему.

Тем временем заболела младшая сестра моего мужа, княжна Анастасия. Невежество ее врача привело к тому, что ее сильный организм лишь несколько оттянул смерть. Она целый месяц прожила в муках и конвульсиях. Я не отходила от нее, потому что одна имела на нее влияние; так как я сама болела до этого и была беременна, то просила мужа никого не принимать. Сам князь, между глубоко огорченною матерью и умирающею сестрою, которую он нежно любил, был очень опечален; мы видели только самых близких родных и, таким образом, ничего не знали про множество самых разноречивых слухов, ходивших по Москве. Моя невестка умерла в апреле. Свекровь переселилась на некоторое время к своему брату, генералу Леонтьеву. Я была огорчена смертью любезной моей невестки, измучена бессонными ночами, что в связи с моей беременностью и печальными хлопотами по случаю похорон окончательно подорвало мои силы, и я слегла в постель. Болезнь и смерть моей невестки и собственное недомогание избавили меня от частых посещений Хитрово, приезжавшего советоваться со мной насчет тех мер, которые следовало принять, чтобы помешать считавшемуся уже делом решенным браку императрицы с Григорием Орловым; германский император пожаловал ему титул князя Священной Римской империи.

Этот Хитрово был одним из самых бескорыстных заговорщиков. Он был очень прямодушен, красив собой и обладал благородными и утонченными манерами, что, может быть, и вызвало ревность Орловых. Его двоюродный брат Ржевский, присоединившийся к Орловым и Хитрово в заговоре против Петра III, передал Алексею Орлову, что Хитрово предложил всем участникам переворота собраться и умолять императрицу не приводить в исполнение проекта Бестужева и, в случае если императрица от своего намерения не отступится, убить Григория Орлова. Хитрово был арестован и допрошен Алексеем Орловым; говорили даже, что Орлов грубо с ним обошелся. Он не только ничего не отрицал, но даже с гордостью объявил, что первый вонзит шпагу в сердце Орлова и сам готов скорей умереть, чем примириться с унизительным сознанием, что вся революция послужила только к опасному для отечества возвышению Григория Орлова.

Во время более официального допроса, которому его подверг Суворов (отец знаменитого фельдмаршала)[88], его спросили, не сообщал ли он мне своих планов и какого я была мнения о них. Он ответил:

— Я был три раза у княгини, чтобы спросить ее советов, даже ее приказаний на этот счет, но меня ни разу к ней не допустили. Я впоследствии узнал, что она никого не принимала. Если бы я имел честь ее увидать, я бы сообщил ей свои мысли на этот счет и убежден, что услышал бы из ее уст только слова, продиктованные патриотизмом и величием души.

Я не знаю, чему приписать следующий поступок Суворова: встретив на следующий день во дворце мужа, он передал ему под секретом содержание вышеописанного допроса, ссылаясь на свою благодарность к покойному отцу князя за оказанные ему услуги.

12 мая я родила сына, а 13-го мой муж схватил ангину, которой страдал каждый год; у него был сильный жар. Три дня спустя приехал Теплов, первый секретарь императрицы, с письмом от государыни и велел просить мужа выйти к нему на улицу ввиду того, что у него есть веские основания доставить ему это беспокойство, и не входить самому в дом (потому ли, что государыня приказала передать письмо секретно, или потому, что Теплов не желал встретить у нас Паниных). Князь, лежавший в комнате, смежной с моей, бесшумно оделся и вышел к Теплову на улицу. Муж был в негодовании от содержания письма, в котором императрица выражала надежду, что не окажется вынужденной забыть мои заслуги и потому просит мужа повлиять на меня в том смысле, чтобы и я не забывалась, так как до нее дошли слухи, что я осмеливаюсь ей угрожать. Я ничего не знала о письме и появлении Теплова до вечера, когда приехали оба графа Панины и стали тихо разговаривать в соседней комнате, как бы опасаясь, чтобы я их не услышала. Моя невестка, княжна Александра, вышла ко мне из комнаты брата, и я спросила, кто там. Она отрицала присутствие кого бы то ни было. Это меня встревожило, и, вообразив, что муж очень болен, я собиралась вскочить с постели, чтобы идти к нему. Тогда княжна Александра сказала, что мужу гораздо лучше, но что у него оба Панины, которые о чем-то оживленно разговаривают с ее братом. Я попросила ее передать Паниным, что я бы хотела с ними поговорить. Они вошли ко мне и рассказали о письме и о посещении Теплова. Я гораздо больше вознегодовала на то, что Теплов вызвал мужа на улицу, несмотря на его болезнь, чем на несправедливость императрицы; она меня не удивила; я ведь знала, что Орловы были моими врагами. Я хотела прочесть письмо, но генерал Панин ответил на это:

— Князь сделал то, что и я бы сделал на его месте: он разорвал записку и ответил Теплову твердо и с достоинством.

Должна сознаться, что я была покойнее, чем была бы всякая другая при подобных обстоятельствах, и поручила графу Панину спросить императрицу, следует ли послать моего сына для обряда крещения во дворец, ввиду того что сама государыня предложила мне крестить моего ребенка.

— Я уверена, — сказала я, — что она не позволит себе отказать в этом.

Когда ушли Панины, мой муж встал с постели и, пока ее оправляли, пришел ко мне; он был так бледен, что я не верила улучшению его здоровья. Я не позволила ему долго сидеть возле меня и уговорила выпить бульону, когда ляжет в кровать. Его бледность встревожила меня и не дала мне уснуть в обычный час.

Не успела я наконец задремать, как меня разбудили какие-то пьяные крики под окном. То были ткачи, которых Орловы, жившие в собственном доме (один только Григорий жил во дворце), вызывали к себе, заставляли петь и плясать, затем напаивали их и отпускали домой. Теперь они шли домой, а, к несчастью, окно моей спальни выходило на улицу, и я от шума и крика вскочила в испуге. Я почувствовала сильные внутренние боли и судороги в руке и ноге. Я послала мою старушку, спавшую возле меня, за полковым хирургом (он жил у нас в доме) и велела впустить его ко мне в другую дверь, не через комнату мужа. Когда хирург меня увидал, он совершенно растерялся и хотел послать за доктором и разбудить князя. Я не позволила ни того ни другого; однако в шесть часов мне стало хуже, и, думая, что я умираю, я велела разбудить мужа. Мой доктор, будучи вместе с тем и придворным лекарем, жил во дворце в большом расстоянии от нас; он приехал только после девяти часов; он меня спас, но поправлялась я долго и очень медленно.

Императрица и великий князь крестили моего сына. В день, назначенный ее величеством, графиня Панина поехала ко двору и отвезла моего сына императрице; но ее величество не справилась о моем здоровье.

Вскоре двор уехал в Петербург. Я осталась в Москве, каждый день принимала ванны, но силы мои не возвращались. В июле муж мой уехал в Петербург и затем в Дерпт, где квартировал его полк. Я же переехала в наше имение, лежавшее в семи верстах от Москвы. Девица Каменская с сестрами разделяли мое уединение. Чистый воздух, холодные ванны и правильная жизнь благотворно повлияли на мое здоровье. В декабре я, хотя еще и не совсем окрепши, уехала в Петербург в сопровождении старшей девицы Каменской. Муж мой нанял для меня дом Одара, поместительный и заново отделанный[89].

Вследствие смерти Августа[90], короля польского, польский престол оказался вакантным, что, конечно, представило широкое поле политическим интригам. Саксонская династия желала сохранить польскую корону в своей семье; прусский король желал противоположного. Часть польских вельмож, подкупленная щедротами саксонских курфюрстов, склонялась в их пользу. Другие же, будучи горячими патриотами, находили, что в случае избрания короля из Саксонского дома польская корона окажется почти наследственной в саксонской династии, что противоречило бы принципам польской конституции, и желали возведения на престол одного из Пястов[91]. Венский кабинет, стремившийся приобрести дружбу и доверие нашего двора, не задумываясь, также объявил себя сторонником Пястов, может быть имея в виду одного из князей Чарторыжских. Императрица, не объявляя еще своего намерения возвести на престол Понятовского[92], высказалась только за конституционное избрание одного из Пястов, но, когда она сказала это в Совете, князь Орлов вдруг выставил сильные доводы против возвышения Понятовского. Военный министр, граф Захар, и его брат, граф Иван, Чернышевы, видя, какое влияние имеет Орлов на императрицу, стали (правда, не совсем открыто) на сторону Орлова; были пущены в ход все меры, вплоть до посылки войск в Польшу, чтобы, избегая, однако, явного неповиновения, помешать осуществлению планов императрицы. Приближалось время собрания сейма, и императрица находила, что во главе войск должен стоять энергичный человек, который будет действовать, не сообразуясь с желаниями фаворита. Ее выбор пал на моего мужа, и она так секретно повела с ним переговоры, что он уехал из Петербурга прежде, нежели узнали о его назначении. Князь был польщен доверием императрицы. Он быстро собрался в путь и восторжествовал над всеми препятствиями. Князю Волконскому, получившему командование над войсками, которые должны были вступить в Польшу и поддерживать патриотов и конституционные права Польши, было повелено остановиться в Смоленске. Мой муж имел в своем распоряжении количество войск, необходимое для экспедиции. Его полномочия устранили все затруднения, возникшие вследствие того, что под его начальством очутились генералы и бригадиры, старшие его по службе; до своего прибытия в Варшаву он должен был отдавать отчет о своих действиях только непосредственно самой императрице и своему дяде, министру, графу Панину.

Разлука с мужем и болезнь моей дочери расстроили меня настолько, что я нашла нужным переменить климат; но, не желая удаляться от Петербурга, где скорей всего могла получать сведения о муже, я попросила у моего двоюродного брата, князя Куракина, разрешения поселиться в его поместьях в Гатчине, ставшей теперь столь великолепной.

Тогда еще не было чудесной и значительно сокращенной дороги, которую провели впоследствии, когда императрица купила Гатчину после смерти князя Куракина, так что Гатчина была в 60 верстах от Петербурга. Я удалилась туда с госпожой Каменской и моими двумя детьми и жила в Гатчине до возвращения императрицы из ее путешествия в Ригу, в полном уединении, выезжая из дому только для прогулки в экипаже или верхом.

За несколько месяцев до этого генерал Панин был назначен сенатором и членом совета. Так как у него не было своего дома, а моя квартира была чрезвычайно поместительна, я предложила ему занять ее, не желая делать приемов, ни тратить много денег в отсутствие моего мужа, а сама переселилась с детьми во флигель, где была и баня, необходимая для детей.

Генерал Панин занимал мой дом до отъезда императрицы в Ригу, куда он ее сопровождал. В качестве сенатора он каждый день принимал большое количество просителей; наши входы и выходы были на противоположных концах дома; кроме того, прием дяди происходил в весьма ранние часы, так что я никогда не видала его просителей и не знала даже, кто они. В числе их, как оказалось впоследствии, был и Мирович[93], ставший знаменитым вследствие своего нелепого и преступного замысла вернуть престол Иоанну[94], заключенному в Шлиссельбургскую крепость. Это обстоятельство снова чуть не создало мне огорчения, возбудив подозрения, которых я решительно ничем не вызвала. Но моих принципов не понимали, а высокое положение при дворе неминуемо сопряжено с горестями и неприятностями. Я слишком много сделала для императрицы и во вред собственным интересам, чтобы не стать мишенью для злобы и клеветы.

Двор вернулся в Петербург, куда и я переехала через несколько дней. Мой дядя, генерал Панин, жил уже в своем доме, и его жена приехала к нему из Москвы. Эта почтенная женщина, бывшая для меня искренним другом и отличавшаяся кроме всех качеств, присущих женщинам, необычайной кротостью и благодушием, имела слабые легкие, и, со времени нашего отъезда из Москвы, ее болезнь сделала большие успехи. Генерал, много бывая при дворе, принужден был часто отлучаться из дому, вследствие чего я уделяла много времена его супруге, которую искренно любила.

Однажды дядя сказал мне, что во время своего пребывания в Риге императрица получила письмо от Алексея Орлова, сообщавшее ей про заговор Мировича; это известие очень встревожило императрицу, и она передала письмо своему первому секретарю, Елагину[95]; письмо содержало приписку, гласившую, что видели, как Мирович несколько раз рано утром бывал у меня в доме. Елагин стал уверять ее величество, что это, по всей вероятности, ошибка, так как вряд ли княгиня Дашкова, не принимавшая почти никого, допустила бы до себя никому не известного и, по-видимому, не совсем нормального человека. Елагин не удовольствовался этим честным и прямодушным поступком и прямо от императрицы пошел к генералу Панину и рассказал ему все. Тот уполномочил его передать императрице, что действительно Мирович бывал рано по утрам в моем доме, но он приходил к нему, Панину, по одному делу в Сенате. К тому же Панин вызывался, если императрица пожелает, сообщить сведения о Мировиче, который был адъютантом полка, состоявшего под командованием Панина в Семилетнюю войну. Елагин отправился к императрице и передал ей, что граф Панин может удовлетворить ее любопытство насчет Мировича.

Действительно, государыня послала за Паниным; он рассказал ей все, что знал, и если, с одной стороны, он уничтожил в ней всякое подозрение в моем сообществе с Мировичем, то, с другой, вряд ли доставил ей удовольствие, обрисовав ей портрет Мировича, составлявший точный снимок с Григория Орлова, самонадеянного вследствие своего невежества и предприимчивого вследствие того, что не умел измерить глубину и обширность замыслов, которые он думал легко исполнить с помощью своего скудного ума.

Меня это все повергло в печаль. Я увидела, что мой дом, или, скорей, дом графа Панина, был окружен шпионами Орловых; я жалела, что императрицу довели до того, что она подозревала даже лучших патриотов, а когда Мировича казнили, я радовалась тому, что никогда не видела его, так как это был первый человек, казненный смертью со дня моего рождения, и если бы я знала его лицо, может быть, оно преследовало бы меня во сне под свежим впечатлением казни.

Этот заговор так ничем и не кончился, а публичный суд над Мировичем (его допрос и весь процесс происходил при участии не только всех сенаторов, но и всех президентов и вице-президентов коллегий и генералов петербургской дивизии) не оставил никому в России ни малейшего сомнения насчет этого дела: все ясно увидели, что легкость, с которою Петр III был низложен с престола, внушила Мировичу мысль, что и ему удастся сделать то же самое в пользу Иоанна. За границей же, искренно ли или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его. В мое первое путешествие за границу в 1770 г. мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве. Все иностранные кабинеты, завидуя значению, какое приобрела Россия в царствование просвещенной и деятельной государыни, пользовались всяким самым ничтожным поводом для возведения клеветы на императрицу. Я говорила в Париже (и до этого еще Неккеру[96] и его жене, которых видела в Спа), что странно именно французам, имевшим в числе своих министров кардинала Мазарини[97], приписывать государям и министрам столь сложные способы избавиться от подозрительных людей, когда они по опыту знают, что стакан какого-нибудь напитка приводит к той же цели гораздо скорей и секретнее.

Из иностранцев я виделась только с польским послом, графом Ржевусским, так как он мог доставлять мне сведения о моем муже. Он сообщил мне, что благодаря энергии князя план императрицы, несомненно, удастся, что порядок и дисциплина в его войсках привлекли к ним все сердца и что граф Понятовский был в особенности обязан ему. Императрица также отзывалась о моем муже с похвалой и называла его своим «маленьким фельдмаршалом». Но Провидению не было угодно, чтобы он воспользовался плодами своих трудов и благородного бескорыстия.

В сентябре в Петербург приехал (вслед за курьером, возвестившим избрание Понятовского на польский престол) курьер от нашего посла в Варшаве графа Кейзерлинга и его коллеги князя Репнина с известием, что мой муж, совершая усиленные переходы невзирая на сильную лихорадку, наконец пал жертвой рвения, которое он приложил к исполнению воли императрицы. Однажды утром моя тетка, графиня Панина, приехала ко мне, грустная и расстроенная, и предложила мне прокатиться с ней в экипаже и затем отобедать у нее. Я думала, что она чувствует себя хуже, не предполагая, что я была достойна жалости больше ее. Я быстро оделась и, приехав к ней, застала обоих дядей; их растерянный и печальный вид внушил мне опасения.

После обеда, при разных приготовлениях, придуманных ими для сообщения мне самой ужасной для меня катастрофы, я узнала о смерти моего мужа. Я была в состоянии истинно достойном сожаления. Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки. Мне приготовили постель, привели детей, но я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью. Моя добрая тетка, невзирая на свою слабость, и госпожа Каменская день и ночь ухаживали за мной. Доктор Крузе своим искусством и уходом спас мне жизнь. Мои дети со своим штатом и все необходимое для меня было перевезено в дом Паниной, пока я еще не пришла в сознание. Меня, помимо моей воли, поместили в покоях тети, оставившей для себя только одну маленькую комнатку. Пятнадцать дней спустя ей самой стало решительно хуже, и она почти не покидала уже постели. Я приказывала носить себя к ней каждый день, а через неделю не стало моего нежного друга. На следующий день после ее смерти меня перенесли в карету, и я вернулась к себе домой.

Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и детей. Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов. В конце концов пришлось сообщить мне цифру долгов. Покинутая своей семьей[98], я могла ждать советов и помощи только от графов Паниных. Муж, умирая, написал графу Панину, министру, письмо, в котором, обвиняя себя в расстройстве дел, просил его привести их в порядок, не покидать меня и детей и постараться заплатить кредиторам, не лишая нас некоторого достатка. Он назначал его опекуном над имениями и детьми. Тот попросил своего брата быть опекуном совместно с ним, и оба, показав мне письмо мужа, объяснили, что и мне необходимо принять участие в опеке, ввиду того что они по своей должности обязаны жить в Петербурге, а я могла ездить и в Москву, и в свои имения и, следовательно, могла принести больше пользы, нежели они. Старший граф Панин, думая, что ее величество, узнав, в каком положении я осталась с детьми, поспешит меня выручить, испросил у нее указ, дозволявший опеке продать земли для уплаты долгов. Я была этим крайне недовольна и, когда мне принесли указ, объявила, что я никогда не воспользуюсь этой царской милостью и предпочитаю есть один хлеб, чем продать родовые поместья моих детей.

Мне удалось уехать из Петербурга только в марте 1765 г., и то подвергаясь большой опасности, так как настала оттепель и переправа через реки была весьма рискованна. Едва я начала вставать на несколько часов с постели, у моего сына образовался большой нарыв. Операция была болезненна и опасна, но благодаря уходу Крузе и искусству хирурга Кельхена жизнь его была спасена.

Эта болезнь отсрочила еще мое выздоровление; я отдала трем главным кредиторам моего мужа все его серебро и свои немногие драгоценности, оставив себе только вилки и ложки на четыре куверта, и уехала в Москву, твердо решив уплатить все долги мужа, не продавая земель и не прибегая к помощи казны.

Приехав в Москву, я хотела поселиться в деревне, но узнала, что дом совсем развалился; тогда я велела выбрать крепкие балки и выстроить из них маленький деревянный дом и следующей весной поселилась в нем на восемь месяцев. Я ассигновала на себя и детей всего 500 рублей в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение 5 лет. Если бы мне сказали до моего замужества, что я, воспитанная в роскоши и расточительности, сумею в течение нескольких лет (несмотря на свой двадцатилетний возраст) лишать себя всего и носить самую скромную одежду, я бы этому не поверила; но, подобно тому как я была гувернанткой и сиделкой моих детей, я хотела быть и хорошей управительницей их имений, и меня не пугали никакие лишения.

На меня обрушилась еще одна неприятность. Моя свекровь, находя, что вследствие какой-то ошибки при совершении купчей на дом, приобретенный ее покойным мужем, она имеет право располагать им по своему усмотрению, подарила его своей внучке, Глебовой, вследствие чего у меня не стало больше пристанища в городе. Я не только не жаловалась на это, но решила не произносить при моей свекрови слова «дом» и только этой деликатностью отомстила ей за ущерб, причиненный ею моим детям. Я купила участок земли на той же улице с полуразрушенным зданием и выстроила себе на окраине участка деревянный дом, чтобы жить в нем в ожидании времени, когда мне представится возможность выстроить каменный. Три года спустя моя свекровь, которой понадобилось временно оставить, вследствие каких-то переделок, свои покои в монастыре, куда она удалилась по смерти сына, не добилась разрешения жить в доме своего зятя Глебова и поместилась у меня, в доме, смежном с моим и очень выгодно купленном мною в предыдущем году.

В 1768 г. я тщетно просила разрешения поехать за границу: я надеялась, что перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых была английская болезнь. Мои письма остались без ответа. Тогда я съездила в Киев, что в оба конца составило почти 2000 верст, так как я сворачивала с прямого пути, чтобы видеть разные города и, в особенности, немецкие колонии, основанные императрицей и чрезвычайно меня интересовавшие.

Мое пребывание в Киеве было для меня очень приятно. Местный губернатор генерал Воейков, родственник моего мужа, был очень образованный человек; в молодости он служил по коллегии иностранных дел, и ему поручались деликатные дела с иностранными дворами, вследствие чего он много путешествовал и видел множество людей. Веселый характер, который он сумел сохранить, несмотря на преклонный возраст, и интересный, поучительный разговор делали из него весьма приятного собеседника. Мы проводили с ним целые дни, и он даже сопровождал меня при осмотре пещер. Они очень любопытны: это целый ряд углублений, высеченных в горе, на которой выстроен город. В некоторых из них лежат тела святых, живших в них, удивительно хорошо сохранившиеся. Собор Печерского монастыря[99] замечателен старинной мозаикой, покрывающей стены. В одной из церквей есть фрески, изображающие вселенские соборы до отделения церквей. Эти фрески необыкновенно красивы и написаны, вероятно, великими художниками.

В Киеве давно уже были академия[100] и университет, в которых несколько сот студентов обучались даром. В мое время еще существовал у них обычай петь каждый день под окнами богатых обывателей псалмы и духовные стихи; их за это щедро награждали, а они отдавали деньги своим наставникам. Наука проникла в Киев из Греции задолго до ее появления у некоторых европейских народов, с такой готовностью называющих русских варварами. Философия Ньютона[101] преподавалась в этих школах, в то время как католическое духовенство запрещало ее во Франции. Кроме Печерской лавры я посетила много замечательных монастырей и церквей. Я употребила на это путешествие почти три месяца и с удовольствием заметила, что оно очень благотворно повлияло на здоровье моих детей и обошлось не особенно дорого, так как я все время ехала на своих лошадях.

На следующий год я отправилась в Петербург, твердо решившись добиться разрешения поехать за границу. Как дворянка, я имела на это полное право, но, как кавалерственная дама, я обязана была испросить на то позволение императрицы. Я отложила свою просьбу до годовщины восшествия на престол, которая праздновалась в Петергофе. Предварительно я говорила всем о своем желании попутешествовать за границей и на вопрос, имела ли я на то разрешение государыни, отвечала, что я ее еще об этом не просила, но что вряд ли она мне откажет, так как я ничего не сделала, что могло бы лишить меня права, присвоенного каждому дворянину. В день восшествия на престол, на балу в Петергофе, я как бы нечаянно стала рядом с иностранными министрами и вступила с ними в разговор. Императрица подошла к ним и, между прочим, заговорила и со мной. Я отвечала на ее вопрос и, боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать мне.

— Мне очень жаль, что такая причина принуждает вас путешествовать, — ответила она, — но, конечно, княгиня, вы свободны уехать, когда пожелаете.

Когда императрица отошла всего на несколько шагов, я попросила камергера Талызина[102] сказать моему дяде, министру графу Панину, чтобы он велел приготовить мой паспорт, так как я только что получила разрешение ее величества ехать за границу.

План мой удался. Вскоре я уехала из Петербурга в Москву и Троицкое, чтобы устроить свои дела и с первым санным путем отправиться за границу. Когда граф Панин и другие лица, принимавшие во мне участие, спрашивали меня, хватит ли у меня средств на поездку, я отвечала, что буду путешествовать под чужим именем и буду тратить деньги только на еду и на лошадей. Я вернулась в Петербург в декабре и в том же месяце отправилась в Ригу. За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера, доставившего мне несколько серебряных дорожных вещей.

— Вы видите эти счета, — сказала я ему, — они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную для их оплаты сумму, а остальное возьмите себе.

Наконец я уехала. Я предприняла свое путешествие главным образом с целью осмотреть разные города и остановиться на том из них, где я могла бы воспитать детей, зная, что лесть челяди, баловство родных и отсутствие в России образованных людей не позволят мне дать моим детям дома хорошее воспитание и образование.

До Риги я доехала на почтовых. Отдохнув несколько дней, я взяла лошадей до Берлина. В Кенигсберге я, по просьбе графини Кейзерлинг, пробыла шесть дней. Тут мне пришлось бросить полозья, так как даже колеса с трудом катились по глубоким пескам Пруссии.

В Данциге я жила в лучшей гостинице «Россия», где останавливались все русские и вообще знатные путешественники. Тем более меня удивило, что в зале висели две картины, изображающие битвы, проигранные русскими войсками; раненые и умирающие на коленях просили пощады у победоносных пруссаков. Я спросила у нашего поверенного в делах, Ребиндера, как он это терпит, но он ответил, что не может вмешиваться в это дело и что граф Алексей Орлов, проезжая через Данциг, останавливался в той же гостинице и сердился при виде этих картин.

— И он их не купил, — спросила я, — и не бросил в огонь? В сравнении с ним я очень бедна и не могу делать таких ненужных покупок: так как мои доходы и доходы моих детей недостаточны для моего путешествия, то я оставила полномочие на продажу дома в Петербурге; но все-таки я это устрою!

Когда Ребиндер уехал, я поручила секретарю миссии, Волчкову, и советнику Штеллингу (сопутствовавшему мне до Берлина, где он был прикомандирован к нашему посольству) купить синей, зеленой, красной и белой масляной краски, и после ужина они оба и я, хорошо заперев дверь, перекрасили мундиры на картинах, так что пруссаки, мнимые победители, превратились в русских, а побежденные войска — в пруссаков. Мы проработали почти всю ночь; не знаю, что подумали хозяин и мои люди, видя, что я заперлась с этими господами; но я была счастлива и боялась, чтобы мне не помешали, как ребенок, делающий что-нибудь запрещенное. На следующий день я велела разложить в этой комнате мои сундуки и под этим предлогом не впускала ни хозяина, ни людей. Через день я уехала из Данцига, но перед отъездом показала нашему резиденту совершенную мною метаморфозу. Не знаю, что подумал хозяин, увидев, что пруссаки вдруг проиграли обе битвы, но я была собой очень довольна.

Со мной путешествовали госпожа Каменская, мои дети и мой двоюродный брат, Воронцов, атташе нашей миссии в Гааге.

В Берлине я пробыла два месяца. Посланником нашего двора был в то время князь Долгоруков, справедливо пользующийся всеобщей любовью и уважением. Он осыпал нас любезностями, исходившими от искреннего и теплого сердца. Не знаю, любопытство ли видеть неотесанного медведя (как я часто называла себя, чтобы подразнить своих друзей), но королева, принцессы и принц Генрих с супругой неотступно просили князя Долгорукова убедить меня приехать ко двору. Я знала, что этикет берлинского двора воспрещал частным лицам представляться ко двору под другим именем; я же путешествовала под именем госпожи Михалковой (название небольшой подмосковной деревни, принадлежавшей моим детям), во-первых, потому, что не хотела ездить к иностранным дворам, и, во-вторых, во избежание лишних расходов. Я ответила, что не могу ехать ко двору под именем Михалковой, а если переменю его, чтобы немедленно снова взять его, то уподоблюсь настоящей искательнице приключений. Королева и принцессы поговорили по этому поводу с министром иностранных дел, графом Финкельштейном, и он обратился к королю. Фридрих Великий был в то время в Сан-Суси; он ответил:

— Этикет — это глупости; княгиню Дашкову надо принять под каким угодно именем.

На следующий день я обедала у английского посланника Митчеля, где был и граф Финкельштейн. Он сообщил мне решение короля и желание всей королевской семьи познакомиться со мной. Следовательно, все пути к отступлению были обрезаны. Я купила новое черное платье (я всегда носила траур, по старинному обычаю). Королева приняла меня самым любезным образом и пригласила остаться ужинать. Принцы и принцессы также оказывали мне всевозможные знаки внимания, и вскоре я должна была отказывать частным лицам и иностранным министрам, так как была постоянно приглашена то к тому, то к другому двору.

Самая большая моя заслуга в глазах королевы и ее сестры, вдовы королевского принца и матери принцессы Оранской, и принца, восшедшего на престол по смерти Фридриха (без сомнения, самого великого государя, т. е. наиболее достойного им быть по своему гению и по постоянным заботам о счастье своих подданных, от которых никакие страсти его не отвлекали), самая большая моя заслуга перед ними заключалась в том, что я их понимала, несмотря на недостатки их речи (они заикались и шепелявили), так что камергеру, всегда стоявшему рядом с посторонними лицами, не надо было передавать мне их слова. Я понимала их отлично и сейчас же им отвечала. Ее величество и ее сестра вследствие этого не стеснялись меня; я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать мое пребывание в Берлине и любезности, которыми меня осыпали.

Я с сожалением уехала из Берлина с целью воспользоваться водами и купаньем в Ахене и Спа.

Мы проехали через Вестфалию, и я не нашла ее столь грязной, как то рисует автор путевых очерков в письмах, барон Бар. В Ганновере мы остановились только для починки экипажей; узнав, что в этот день была опера, я поехала послушать ее с госпожой Каменской. Воронцов был нездоров и остался дома. Нас сопровождал только лакей, умевший говорить лишь по-русски, вследствие чего не мог нас выдать. Я приняла эти меры потому, что принц Эрнест Мекленбургский предупредил меня, что его старший брат, правитель Ганновера, желал бы со мной познакомиться, а это вовсе не входило в мои планы. Мы взяли места в ложу, в которой уже были две дамы, потеснившиеся, чтобы дать нам место, и очень вежливо обходившиеся с нами. Во втором акте из ложи принца вышел молодой человек и направился к нам. Обратившись к нам с приветствием, он спросил:

— Сударыня, не иностранка ли вы?

— Да, сударь.

— Его высочество желал бы знать, с кем я имею честь говорить.

— Наши фамилии не могут иметь никакого значения ни для вас, ни для его высочества, — ответила я, — а так как мы женщины и, следовательно, имеем право не называть наших имен, хотя бы мы входили даже в крепость, то я надеюсь, вы позволите нам не сообщать вам их.

Он немного смутился и ушел. Обе дамы смотрели на нас с удивлением. Во время последнего акта я предупредила госпожу Каменскую по-русски, чтобы она мне не противоречила, и затем сказала дамам, что, хотя я и отказалась назваться принцу, но, ввиду их любезного обращения с нами, скажу им, что я певица, а моя спутница — танцовщица и что мы ждем выгодного ангажемента. Госпожа Каменская вытаращила глаза от изумления, а обе дамы сразу перестали быть с нами любезными и даже повернулись к нам спиной, насколько это возможно было в тесной ложе.

Наша остановка в Ганновере была столь непродолжительна, что я не успела ничего осмотреть. Однако я заметила, что местные, даже крестьянские, лошади были красивой породы и земля здесь хорошо возделана. Этим и ограничивались мои наблюдения над этим курфюршеством.

В Ахене я заняла дом, расположенный напротив помещения ванн. Двое ирландцев, служивших в Голландии и живших в Ахене, г. Коллинс и полковник Нюжен (Nugent), отец венского министра при прусском дворе, проводили с нами целые дни. Благодаря их веселому характеру и утонченно-вежливому обращению общество их было весьма приятно.

В Спа я сошлась с госпожой Гамильтон, дочерью архиепископа Туамского, и с госпожой Морган, дочерью г. Тисдэля, королевского генерал-прокурора в Ирландии, где он пользовался большим уважением.

Наши отношения с самого этого времени (1770 г.) являли в глазах всех, знавших нас, пример самой верной и неразрывной дружбы.

В Спа я познакомилась с четой Неккер, но я была дружна лишь с английскими семьями. Мы ежедневно виделись с лордом и леди Суссекс; с помощью французского и немецкого языков я стала вскоре понимать все, что читала по-английски, не исключая и Шекспира. Обе мои приятельницы приходили поочередно каждое утро, читали со мной по-английски и исправляли мой выговор; они были моими единственными учительницами английского языка, которым я впоследствии владела довольно свободно.

Я решила поехать в Англию, хотя бы на несколько недель, вместе с семьей Тисдэль и обещала госпоже Гамильтон провести с ней зиму в Эксе в Провансе, где архиепископ, ее отец, должен был жить по предписанию докторов. Мы переехали Па-де-Кале вместе на одном корабле. Я в первый раз ехала по морю и все время страдала, а моя добрая подруга самоотверженно ухаживала за мной.

В Лондоне наш министр, Пушкин, уже приготовил мне дом вблизи посольства. Его супруга (первая его жена) была особа достойная всякого уважения и любви и вскоре сделалась моим другом. За весь период пребывания г. Тисдэля в Лондоне я проводила время с госпожами Морган и Пушкиной. Когда госпоже Морган пришлось уехать с отцом в Дублин, я посетила Бат, Бристоль, Оксфорд и все их окрестности[103].

Вернувшись в Лондон, я пробыла в нем всего десять дней. Я не поехала ко двору и все свое время употребила на осмотр достопримечательностей этого интересного города. Я познакомилась с герцогом и герцогиней Нортумберленд.

Наш переезд из Дувра в Кале не был столь счастлив, как в первый раз; нам пришлось бороться с сильным ветром, который был попутным только переходу на запад, в Индию. После двадцати шести часов опасности, когда волны почти заливали нашу каюту, — ее пришлось закрыть наглухо — мы пришли в Кале. Я ненадолго остановилась в Брюсселе и Антверпене и поселилась очень скромно в Париже. Мой двоюродный брат, не заезжая в Париж, прямо поехал в Экс, в Провансе, чтобы приготовить мне хорошую квартиру.

В Париже я пробыла всего семнадцать дней и не хотела видеть никого, за исключением Дидро[104]. Я посещала церкви и монастыри, где можно было видеть статуи, картины и памятники. Я была и в мастерских знаменитых художников, и в театре, где занимала место в райке. Скромное черное платье, такая же шаль и самая простая прическа скрывали меня от любопытных глаз.

Однажды Дидро сидел со мной вдвоем; мне доложили о приезде госпож Неккер и Жоффрен[105], Дидро поспешно приказал слуге их не принимать.

— Но я познакомилась с m-me Неккер еще в Спа, — ответила я, — a m-me Жоффрен находится в переписке с императрицей; следовательно, знакомство с ней не может мне повредить.

— Вам остается пробыть в Париже девять или десять дней, — ответил Дидро, — следовательно, вы успеете их видеть всего два-три раза; они вас не поймут, а я терпеть не могу богохульства над моими идолами. Если бы вы оставались здесь два месяца, я с радостью приветствовал бы ваше знакомство с m-me Жоффрен, — она добрая женщина, но так как она одна из первых кумушек Парижа, то мне не хочется, чтобы она с вами знакомилась кое-как.

Я велела сказать двум дамам, что больна и не могу их принять. Однако на следующий день я получила очень лестную записку от m-me Неккер, в которой она уверяла, что m-me Жоффрен не может примириться с мыслью, что, будучи в одном городе со мной, не увидит меня, что она имеет обо мне высокое мнение, что она будет в отчаянии, если со мною не познакомится. Я ответила, что, желая сохранить их лестное и вполне не заслуженное мнение обо мне, я не могу показаться в своем болезненном состоянии, когда я совершенно не была бы в силах оправдать его, и потому должна отказать себе в удовольствии их видеть и прошу принять выражения моего искреннего сожаления. Вследствие этого мне в этот день пришлось просидеть дома. Обыкновенно же я выходила из дому в восемь и до трех пополудни разъезжала по городу, затем останавливалась у подъезда Дидро; он садился в мою карету, я везла его к себе обедать, и наши беседы с ним длились иногда до двух-трех часов ночи.

Однажды разговор коснулся рабства наших крестьян.

— У меня душа не деспотична, — ответила я, — следовательно, вы можете мне верить. Я установила в моем орловском имении такое управление, которое сделало крестьян счастливыми и богатыми и ограждает их от ограбления и притеснений мелких чиновников. Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы; следовательно, надо быть сумасшедшим, чтобы самому иссушить источник собственных доходов. Дворяне служат посредниками между крестьянами и казной, и в их интересах защищать их от алчности губернаторов и воевод.

— Но вы не можете отрицать, княгиня, что, будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче.

— Если бы самодержец, — ответила я, — разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиками, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой. Впрочем, простите мне, если я вам скажу, что вы спутали следствия с причинами. Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы, так как они тогда только сумеют воспользоваться ею без ущерба для своих сограждан и не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления.

— Вы отлично доказываете, дорогая княгиня, но вы меня еще не убедили.

— В наших законах, — продолжала я, — существовал противовес деспотизму помещиков, и хотя Петр Первый и уничтожил некоторые из этих законов и даже целый порядок судопроизводства, в котором крестьяне могли приносить жалобы на своих помещиков, в настоящее царствование губернатор, войдя в соглашение с предводителем дворянства и депутатами своей губернии, может изъять крестьян из-под деспотического давления помещика и передать управление его имениями и крестьянами особой опеке, состоящей из выбранных самими дворянами лиц. Боюсь, что я не сумею ясно выразить свою мысль, но я много думала над этим, и мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы, окруженной со всех сторон глубокой пропастью; лишенный зрения, он не знал опасностей своего положения и беспечно ел, спал спокойно, слушал пение птиц и иногда сам пел вместе с ними. Приходит несчастный глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из его ужасного положения. И вот — наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен; не спит, не ест и не поет больше; его пугают окружающая его пропасть и доселе неведомые ему волны; в конце концов он умирает в цвете лет от страха и отчаяния.

Дидро вскочил при этих словах со своего стула, будто подброшенный невидимой пружиной. Он заходил по комнате большими шагами и, сердито плюнув на землю, воскликнул:

— Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целых двадцать лет!



Поделиться книгой:

На главную
Назад