Но те лидеры протеста, которые поставили на политику как таковую (и прежде всего Эдуард Лимонов, который призывал не терять времени и сразу переводить ситуацию в кризисную стадию, собираясь в запрещенном властями месте возле площади Революции), в этот раз безнадежно проиграли
И форма выражения протеста резко отличалась от революционной; политическая революция требует пафоса, самоотверженного идеала, громких слов и смелых действий. Тут же скорее смеялись над режимом, вышучивали его, и мало кто собирался идти напролом. Среди прочего и потому, что большинство протестующих состоялись и добились личного успеха внутри этой системы. Она не очень им мешала; раздражала, возмущала, вызывала аллергию, но не препятствовала личной самореализации. Недаром уже с середины 2010-х годов в России соединилось несоединимое: гламур, интеллигентский запрос и гражданские амбиции. Будущие лидеры протеста работали в тех самых глянцевых изданиях, которые читала молодежь («Афиша», Esquire), и обсуждали в них гражданские идеи. Глянец совершенно не приспособлен для того, чтобы пропагандировать гражданственность, но именно вокруг него задолго до протестов фор– мировалась среда, которая потом пошла на митинги. Среда, испытывающая презрение к системе, но не достигающая градуса ненависти, без которого революционная ситуация невозможна.
Именно поэтому после выборной ночи 4—5 декабря 2011 года мы не вступили и не могли вступить в новую фазу политического сопротивления; мирная революция, управляемая из некоего оппозиционного центра, не была запущена. Характерно, что уже начиная с выхода на проспект Сахарова, то есть с января 2012 года, акции протеста стали распадаться на две части. Первая – гражданское шествие, вторая – политический митинг. Многие ограничивались участием в шествии, но и среди тех, кто оставался на митинги, не все сочувствовали политическим речам, некоторые иронизировали над ораторами не меньше, чем над режимом. Да и никаких свежих идей, никаких реализуемых лозунгов, никаких осуществимых сценариев борьбы никто с трибун не предлагал. Это было ритуальное действо, смысл которого – семиотический, а не практический. Мы слушаем это. Мы произносим это. Мы здесь. Мы вместе. Мы не хотим врать. Мы – другие.
Характерно, что среди неформальных лидеров протеста к сегодняшнему дню осталось очень мало старых, опытных бойцов, вытесненных из реальной политики путинским режимом. Да, в центре внимания были Сергей Удальцов и Геннадий Гудков. Да, некоторые митинги вел Владимир Рыжков. Да, умный политический игрок Навальный время от времени выходил из тени и оказывался в центре внимания. Но именно он вовремя для себя осознал, что лозунг «партия жуликов и воров» сработал не на демонтаж системы, а на консолидацию «морального меньшинства». Которое не собирается идти на штурм Кремля и не готово устраивать бессрочную оккупацию какой-то территории, по образцу площади Тахрир или Майдана. Максимум, на что оно готово, – подежурить несколько ночей на «ОккупайАбай», летом, после чего расходится по домам. А значит, время истинных борцов еще не пришло; под покровом протестных акций происходит нечто иное, важное, но с претензией на власть пока не связанное. Если чересчур активно включиться в сиюминутные акции, можно растратить впустую свой долго копившийся ресурс, замылиться, примелькаться, а настоящий бой еще впереди.
Так что вряд ли Навальный в тот момент сожалел о сохранении персонального запрета на появление в эфире федеральных каналов (хотя туда допустили и Рыжкова, и Немцова, и даже Удальцова). Сохранение запрета, во-первых, подтверждало его особый масштаб, роль истинного врага, которого режим все сильнее боится, и, во-вторых, он не распылял свой образ раньше времени, до перехода событий в следующую фазу, собственно политическую. И опять же, недаром Навальный был так заметен на «Марше миллионов» 6 мая, от участия в котором воздержались многие гражданские вожди «культурной недореволюции» и который был именно актом политической борьбы с революционным подтекстом. Гарантированно провалившимся, как все собственно политические начинания последнего времени.
При этом действующая власть относится к происходящему именно как к первой фазе политической (не культурной) революции; той фазе, остановив которую можно победить движение в целом и не допустить краха системы. Об этом говорит и знаменитая «слеза Путина» во время митинга на Манежной площади. И целый ряд последующих акций, от обысков у Ксении Собчак с изъятием наличных денег в сумме миллиона евро, до подготовки к аресту Сергея Удальцова и некоторых других лидеров протеста. И рассмотрение пакета законов, потенциально ограничивающих свободу распространения информации в Интернете. Но в реальности – на данный момент – нет ни малейших признаков того, что протест разрастается, захватывает новые территории, привлекает новых людей24. Более того, если бы не давление власти, которое порождает встречную энергию сопротивления, масштаб этого самого протеста был бы еще меньше.
Значит ли это, что все происходившее в 2011—2012 годах было напрасной тратой социальных сил, выхлопом в пустоту? Нет. Просто смысл этих событий лежит в другой плоскости. Не в плоскости большой политики, а в плоскости социокультурной. Смыслом была самоорганизация морального меньшинства, самых разных идеологических направлений и групп; самопрезентация нового гражданственного поколения; и все практики и решения, направленные на эту цель, вплоть до избрания самодеятельного Координационного совета в Москве, – удались. А главным успехом стало не свержение ненавистного строя, а массово проявленная солидарность с жертвами наводнения в Крымске или марш против «закона подлецов», запретившего американцам усыновлять российских детей; самоотверженное волонтерство было теснейшим образом связано с накопленным за время протестов опытом гражданского солидаризма и сочувствия попавшим в беду.
Если посмотреть на то, какие сюжеты были ключевыми для участников протестов, какие лидеры возглавили его, в глаза бросится одно обстоятельство. А именно: все эти сюжеты и все эти лидеры связаны с идеей правды, с принципом морального авторитета, но не с принципом борьбы за власть. Кто формулировал цели шествий? Писатель Борис Акунин. Кто вел переговоры с московскими властями о маршрутах? Издатель и журналист Сергей Пархоменко. Кто гарантировал, что добровольные пожертвования на шествия и митинги не будут растрачены попусту? Журналист Ольга Романова. Кто организовывал сопровождение митингов оборудованной сценой, профессиональной музыкой, аппаратурой? Шеф-редактор объединенной компании «Рамблер-Афиша» Юрий Сапрыкин. Кто организовал трансляции заседаний оргкомитета? Главный редактор журнала «Большой город» филолог (и внук религиозной диссидентки, сиделицы Зои Крахмальниковой) Филипп Дзядко, во многом именно за это он поплатился вскоре своей должностью. Кого из ораторов на митингах встречали теплее других? Писательницу Людмилу Улицкую и писателя Дмитрия Быкова, журналиста Леонида Парфенова, музыканта Юрия Шевчука. И так далее. То есть в центре квазиполитического процесса были люди, неоднократно заявлявшие о том, что политическая карьера в их жизненные цели не входит, и сосредоточенные на гражданском солидарном действии.
В этом, разумеется, есть и опасность; заключается она отнюдь не только в том, что система сохраняется в неприкосновенности и ее репрессивный потенциал лишь нарастает. Есть вещи не менее важные. Последний раз гражданские активисты с гуманитарным бэкграундом массово выходили из тени на рубеже 1980—90-х, что было связано с приближающимся распадом СССР, крахом всех прежних институтов и отсутствием новых. Вакуум могли заполнить только те, за кем не тянулся шлейф партийного опыта, те, кто обладал личной легитимностью и с ее помощью склеивал разорванное государственное тело. Именно тогда филологи-академики Д. С. Лихачев, С. С. Аверинцев, Вяч. Вс. Иванов, публицист Юрий Карякин, режиссер Марк Захаров и многие другие стали временно исполняющими обязанности лидеров. И лишь после того, как собственно политический лидер Борис Ельцин накопил силы, отслоился от своей обкомовской биографии и стал ассоциативно связываться с академиком Сахаровым и борцами за свободу, а не с партийной номенклатурой, – гуманитарный десант в политику начал слабеть и очень быстро был сдвинут в тыл. Исключения штучны и нехарактерны (знаменитый историк литературы Мариэтта Чудакова и ее немногочисленные коллеги).
Такое происходило тогда повсеместно; именно с писательских съездов в Эстонии, на Украине и в Молдавии началась необратимая дезинтеграция СССР; переводчиками были первые президенты Эстонии и Грузии Леннарт Мери и Звиад Гамсахурдиа, этнографом и переводчиком – первый президент сепаратистской Абхазии Владислав Ардзинба; трудно преувеличить роль, какую сыграли в истории распада империи профессор вильнюсской консерватории Витаутас Ландсбергис, национальные писатели Иван Драч, Чабуа Амирэджиби и другие представители гуманитарной интеллигенции, заместившей собою отсутствующую политическую элиту. Даже один из участников террористических операций чеченских боевиков (и впоследствии руководитель полунезависимой Ичкерии) Яндарбиев был поэтом и при советской власти успел выпустить книжку в издательстве «Молодая гвардия» под названием «Сажайте, люди, деревца!». И всюду они либо разминали почву для жестких и амбициозных политиков, которые за их спинами проходили во власть и брали ее, оттесняя гуманитариев, либо сами становились этой жесткой властью и забывали о гуманитарных ценностях. Едва ли не единственное исключение – Чехия с писателем Вацлавом Гаве– лом во главе, но даже Гавел не удержался от термина «гуманитарная бомбар– дировка».
Парадоксальным образом именно в эти годы общим местом литературной публицистики стали рассуждения о завышенном статусе русской литературы («Поэт в России больше, чем поэт») как о явлении исчерпанном и завершенном; именно потому, что у нас не было свободного парламента, независимой церкви, открытой университетской кафедры, самостоятельной философии – словесность вынуждена была исполнять несвойственные ей функции и быть чем угодно – проповедью, исповедью, национальной формой философии, политическим клубом. А теперь все это безобразие позади, теперь мы освободим литературу от несения общественной службы, говорили люди, словно бы не замечавшие, что, кроме литераторов, историков и режиссеров, им вообще некого предъявить истории и политике.
Прошло четверть века. И словно в насмешку над этими иллюзиями именно беллетрист (то есть автор развлекательных романов) Акунин становится голосом гражданского протеста; он ведет за собой «рассерженных горожан» на прогулку – придумав и обосновав этот социально-поведенческий жанр. И от какой символической точки к какой символической точке ведет он своих последователей? От памятника Пушкину на Страстном бульваре к памятнику Грибоедову на Чистых прудах. А лозунги, которые несут участники прогулки, обличают несвободный парламент, зависимую церковь, недофинансированный университет.
О чем это говорит – в связи с заявленной темой?
О том, во-первых, что за четверть века в России не утвердились новые общественные институты, а старые, одним из которых является литература и писатель как выразитель общественных чаяний, никуда не делись и самовоспроизводятся. О том, во-вторых, что культурно-социальное по-прежнему сильнее, чем политическое. И о том, в-третьих, что в данной ситуации протестная активность
Теперь вопрос. А были ли в этой практике морального протеста признаки иной революции, культурной? Я бы сказал так: был порыв к новому опыту массовой моральной самоорганизации, обретение навыков гражданского саморегулирования. Не индивидуальной, штучной, исключительной и героической практики личного протеста против незаконности и несправедливости (как это было в диссидентские времена), а именно массовой, добровольческой и солидарной. Это – потенциальная культурная революция, начало тектонического сдвига в отношениях личности и государства, самодеятельного гражданина и профессионального политика, индивида и коллектива.
Реализуется ли эта потенция? Все будет зависеть от того, пересечет ли это движение хоть когда-нибудь границы Москвы и Санкт-Петербурга, захватит ли регионы.
Если да – начнут системно меняться общественные отношения, а значит процесс станет по-настоящему революционным. Культурно-революционным.
Если нет, разрыв между постиндустриальной столицей и индустриальной страной усилится. И единственным результатом протестной активности будет появление важной, но маргинальной социальной группы столичных жителей, которую одни называют «рассерженными горожанами», другие «новой интеллигенцией», третьи «креативным классом». Что менее масштабно, но тоже важно.
Уже сейчас очевидны признаки этой формирующейся группы. Ее участники разделяют несколько простых принципов: гражданская ответственность важнее политической принадлежности, мораль выше целесообразности, честность – норма общественной жизни. Это в чем-то похоже на самоощущение позднесоветской интеллигенции, но неформальные члены новой социальной группы не ощущают себя интеллигентами в старом смысле слова, то есть особым избранным сословием, которому история поручила давать всему моральные оценки, и только.
«Новая интеллигенция» – это практики. Они начинают создавать вокруг пригодную среду обитания – сначала для себя, потом для своих детей. Постепенно в эту среду вовлекаются друзья друзей, разные незнакомые люди. Начинается социальное перемешивание. «Новые интеллигенты» задают себе вопрос, который нормальный русский интеллигент никогда себе не задавал: за счет чего мы будем добиваться поставленных целей? Какую цену нам придется заплатить? Более того, едва ли не впервые в русской истории зарабатывание денег и общественное служение перестали быть двумя вещами несовместными.
Отдельный и интересный вопрос – об отношении этой группы к вере и церкви. На поверхности – она настолько же доверяет общественной морали, насколько не нуждается в религии. Более того, история с Pussy Riot, которую здесь не время и не место анализировать, спровоцировала резкий рост антиклерикальных настроений в этой группе, в этой среде. Но парадоксальным образом весь этот всплеск анликлерикализма, уничижительная критика всего церковного и религиозного показали, что никакого равнодушия к церковному вопросу, никакого релятивизма нет. От церкви (пусть подчас и в диких формах, с примесью левацкого радикализма и с полным невежеством в вопросах церковной жизни) требуют правды, честности, милосердия. Но разве имеет смысл чего-то требовать от института, на который тебе наплевать? Следовательно, некоторая нереализованная возможность для перерастания морального пафоса в религиозный поиск – для части «новых интеллигентов» – сохраняется.
Другой вопрос, что это потенция, а не данность и все положительные характеристики новой группы трагически уравновешены отрицательными. Оборотной стороной гражданственной самодеятельности является дилетантизм, который бессилен против профессиональных политиков, причем с обеих сторон политической баррикады. И реакционная власть, и революционная оппозиция легко обыгрывают эту группу, и, если созреют условия для политической революции или для тоталитарной реакции, эта группа легко будет сметена с исторической сцены. Оборотной стороной искренности является наивность; эту группу легко направить по ложному следу, что и случилось с Pussy Riot. Появится свежий острый сюжет – и старый перестанет кого-либо интересовать.
И тем не менее. Положительное как минимум сопоставимо с отрицательным. Шансы сопоставимы с рисками. И всем нам наконец-то нужно научиться действовать, не ссылаясь на внешние неблагоприятные обстоятельства и без каких бы то ни было гарантий успеха. Да, новое движение может проиграть, но ведь может и выиграть. Если правда, что на всех нас, и в России, и в окружающем мире, надвигаются драматические испытания, то опыт гражданской самоорганизации и нового морализма не сможет нас от них защитить.
Но эти испытания рано или поздно закончатся, и нам придется предъявить альтернативу прошлому. Начать строить заново и страну, и мир, и себя. Не на основе государственного патернализма или революционного коллективизма, а на основе личной ответственности и общественной солидарности. Предъявим – значит, все, что кажется сегодня бесполезным, вдруг приобретет вполне практический смысл. Не предъявим – уподобимся герою евангельской притчи, который закопал талант, потому что не имел гарантий прибыли.
Мы помним, чтó хозяин ответил на самооправдание раба.
Хочется в конце жизни и в конце истории услышать что-нибудь другое.
2014. После иллюзий
1. Опричнина вместо элиты25
Начиналось все, конечно, несерьезно. Как положено в таких делах. С карамазовской игры словами.
В первой половине нулевых богатые друзья публициста Леонтьева открыли под его имя московский ресторан. Под светлым добрым именем «Опричник». А гости вроде будущих руководителей донбасского восстания Гиркина/Стрелкова и Бородая в этот ресторан наведывались. Чуть позже в администрации президента и правительстве был распространен «Проект Россия»: книга без имени автора и без указания издательства; метафора опричнины как современной политической модели тут проходила фоном, без детализации. Зато в полуромане бизнесмена Михаила Юрьева «Третья империя», о России образца 2054 года, поглотившей Европу, опричный мир был описан детально, с восторгом. (Кстати, Юрьева называют как среди тайных владельцев ресторана, так и среди заказчиков, они же исполнители «Проекта». ) Книга была написана в ответ на «День опричника» Сорокина – окончательно конвертировала беспечное слововерчение в политическую антиутопию.
До поры до времени все оставалось в аккуратных рамках; вы нам словесную угрозу, мы вам пламенное предупреждение. Никому же в голову не приходило, что в десятые годы XXI века можно будет поиграть в эпоху Грозного всерьез? Как в начале 80-х годов века 20-го, слушая громокипящие лекции Льва Николаевича Гумилева в Институте психологии о пассионарности, Великой Степи и особых задачах Руси или читая робкие прогумилевские статьи философа Юрия Бородая, невозможно было и подумать о реальных исторических последствиях. О том, что из семейства младогумилевца Бородая выйдет твердокаменный борец за воплощение утопии, а в игрушечном обществе мужчинок-реконструкторов сформируется бесстрашный Гиркин. Который, прочитав роман «Доктор Живаго», повторит путь Патули Антипова. И как тот переименовался в Стрельникова, так этот станет Стрелковым. Тем более нельзя было предвидеть казус Приднестровья, который даст молодым интеллигентам, игравшим в литературные утопии, шанс обучиться военному делу, стать истинными партизанами. И опыт года 93-го, объединивший их надолго, если не навсегда. И Сербия с боснийскими чистками и американскими бомбардировками, которая довершит процесс воспитания.
Началось с литературщины, закончилось реальными боями.
Так случилось и с темой опричнины. Примерно года с 2003-го (уж не знаю, по плану или нутряно, стихийно) политическая жизнь России стала строиться по некоей псевдоисторической модели; назовем ее «хороший Николай». То есть царственным ориентиром был Николай Павлович – после подавления Сенатской площади, но до наступления мрачного семилетия. Так, чтобы все было строго, во фрунт, но победительно и без чрезмерного давления в системе. С оттяжечкой. Правда, в 2008-м создатели этой модели вынужденно взяли паузу; тут же, разумеется, пошли разговоры про царя Ивана Грозного и назначенного им Симеона Бекбулатовича. Но сравнение с эпохой Грозного так и не получило массового распространения; как создатели «Опричника» ничего не имели в виду, кроме бизнеса и шуток юмора для ради смеху, так и либеральное злословие ограничивалось сатирической задачей. Высмеяли ситуацию, припечатали Дмитрия Анатольевича, дальше пошли.
Через четыре года прежний царь вернулся, а с ним возвратился николаевский флер; Поклонная гора и Манежная площадь – это вам не Александровская слобода. Правда, замечалось в политическом поведении старого нового лидера нечто непривычное, не связанное с образом «хорошего Николая». Он все реже опирался на системное начальство, на аппаратную структуру, на послушное партийное большинство, даже на товарищей из кооператива «Озеро». И все чаще демонстрировал, что никакой элиты нет вообще. Есть только лидер – и его народ. Олицетворяемый Народным фронтом, а не «Единой Россией», которую оставили в нагрузку младшему партнеру. Провода были вырваны из приборной доски и закорочены напрямую. Я и он. Без посредников. Иногда демонстрация прямого контакта принимала комические формы; вспомним про Уралвагонзавод и про «ребят» и «мужиков», делегированных из цехов в полпреды. Но это был эксцесс, чересчур символический жест. А в целом новая модель не отрицала старой, она ее спокойно, незаметно вытесняла. Элемент за элементом, блок за блоком. Не спеша.
Первым, кто ощутил предвестье структурных перемен, кто испытал их на собственной шкуре, были люди в погонах. Года два с половиной назад чекистам запретили выезд за границу – за исключением служебных командировок. Ближайшей причиной называли неудачную вербовку одного из зампредов ФСБ. Но, видимо, это был только лишь повод. Примерно через полгода была дана негласная команда чиновникам высшего ранга забирать счета из-за границы и возвращать в родные банки. Потом последовал запрет на покупку домиков у моря – для депутатов, министров и прочих. Зазвучала формула «национализация элит». И многие сочли, что это первый шаг к закрытию границ. А уж когда случилась крымская история и начались ритуальные санкции, заговорили о давно продуманном и лишь теперь осуществленном плане. Тем более что и закон об иностранных агентах, и «закон Димы Яковлева», и новые правила регистрации второго гражданства и вида на жительство, и даже милостивая высылка Ходорковского – ложатся в политическую матрицу полузакрытия.
Конечно же, одно другому не мешает; есть желание полузакрыть границы, взять ситуацию на западном участке фронта под контроль, а затем через Великую Степь поскакать навстречу вечному Китаю. Но истинный смысл воплощаемого плана, как мне кажется, совсем в другом. И цель его совсем не занавес, хотя бы и полупрозрачный. Полупрозрачный занавес – всего лишь средство, а цель заключена в строительстве другой модели. Не «хорошего Николая», а «улучшенного Грозного». Не в смысле Грозного – Кадырова, а в смысле Грозного – Царя.
В рамках этой модели все подчинено железной логике. Есть Государь, вознесенный над миром, Бич Божий. Справедливый, жесткий, умеющий изредка миловать, но пробивать на жалость не пытайтесь. Обращенный ко всем, кто готов.
По правую руку от него – нет, не элиты. То есть не бояре, пускай зависимые от царя, но опирающиеся на родовитость и богатство. А опричники. У которых отобраны многие привычные права, доступные обычным людям. Например, право свободного перемещения по миру. Или обладания заветным домиком у моря (если это, конечно, не Ялта). Но которым отдана свобода выполнять решения. Не потому, что знатный род, не потому, что имеются деньги. А потому, что – опричь.
Сюда же, в зону опричнины, попадают и российские сироты. Потому что эти дети – государевы. Им на Западе нечего делать, как нечего делать чекистам, полиционерам, прокурорам и судейским. Вот тем, которые по леву руку, в земщине, тем можно. Как минимум – пока. Они не государевы, они под государством; почувствуйте разницу. Земских тоже будут ограничивать, причем системно, но гораздо мягче и разборчивей. Даже тех, кого считают национал-предателями и «пятой колонной», то есть меньшинство от меньшинства. Хочешь быть общественной организацией, получать иностранные гранты? Давай. Но сам нашей себе на рукав особый знак. Это унизительно, но не страшно. Посмотри, со своих мы спрашиваем много строже (правда, и спасаем, в случае чего). Хочешь иметь второй паспорт или вид на жительство? Вперед. Но самостоятельно явись и доложись по форме. И не спрашивай, при чем тут ВНЖ, который не влечет за собою никаких политических следствий, не предполагает клятв на верность государству и голосования на выборах, а только трудовые и житейские отношения. Не спрашивай и продолжай разъезжать. А если будет сочтено, что это вредно, мы найдем способ остановить тебя на границе. Но только если будет сочтено. А так вперед и с песней.
Тем более что основная земщина не состоит из мелких бунтарей и славного студенческого хипстерства; большинство сегодня со своим царем. А если что-то вдруг пойдет не так и завышенные ожидания не оправдаются (например, приходится сдавать Донбасс), опричные земским предложат веселый сюжет. Одним – поспорить о Сталинграде и Царицыне, другим – о Петербурге с Лениным в придачу, третьим, если это им неинтересно, подбросят нереализуемый законопроект о запрете продавать женщинам до 40 то ли алкоголь, то ли сигареты; понадобится, вспомнят о запросе прокуратуры про депутата Митрофанова и лишат его неприкосновенности. Причем, и это нужно подчеркнуть особо, никто не может и не должен знать, а что опричные об этом думают на самом деле и возможно ли в принципе подобное переименование. Потому что все решения про земщину – возможны. Все. И ни одно заранее не сформулировано.
В том и заключается принципиальное различие между положением опричных и земских, что у первых правила суровы, но они есть. Это нельзя. А это можно. И если можно, то никто не скажет «нет». У земских все гораздо ласковей, но правила плывут. Сегодня да, а завтра может быть, а послезавтра вам никто не обещал. И еще одно отличие – в месте и роли. Есть тысячи дел и проектов, которые могут быть реализованы лишь в государственном поле; от школьных до университетских, от музейных до библиотечных, про военные и политические не говорю. Тот, кто не пойдет в опричнину, получит некоторую умеренную вольницу: в том, что касается личных дел. Но никогда не реализует серьезные замыслы, если они у него есть.
И наконец, за спиною Грозного царя – опасный Запад. На этом Западе нет опричных и земских; есть враги и есть прикормленные (а иногда и бескорыстные) союзники. Но там обязательно должен иметься свой Курбский. Не важно, какой, как зовут. Главное, чтобы слова произносил. Пока был жив Березовский, он считался этим самым Курбским. Не стало Березовского, отпущен Ходорковский, с жестким, связанным условием – не жить в России.
Конечно, я слегка утрирую; все куда сложнее и объемнее, есть и будут зоны перехода из земщины в опричнину (но не обратно; обратно только через суд, позор и обнуление – о чем говорит нам обоюдоострый пример Сердюкова с Митрофановым). Однако ясно, что процесс идет, и в однозначно заданном направлении. Причем в опричники так просто не берут. Даже если ты славишь опричнину сердцем. Меня трудно заподозрить в политических симпатиях к Чалому; взгляды его – диковатая смесь все того же недопереваренного Гумилева с недодуманным Иваном Ильиным. Но совершенно очевидно, что не человек жуликоватой внешности, не будем показывать пальцем, а именно Чалый был настоящим крымским харизматиком и лидером, ставящим свою судьбу на кон. Не потому, что выгодно, а потому, что правильно. Не потому, что посадят на обильные потоки, а потому, что правда – здесь. Так он ее понимает. Но именно Чалый был первым отставлен от власти; он – типовая земщина, он носит бороду и ходит на приемы в свитерах. В отличие от человека узнаваемо жуликоватой внешности; этот по рождению опричнина, ему и песью голову на «бентли».
И Гиркин с Бородаем, если не погибнут, после поражения и возвращения на Родину пойдут себе на все четыре стороны, им песья голова с метлой не полагается26. Может быть, и слава богу, но не в этом дело. Дело в том, что даже Дугин и Проханов – не опричники. А только временно приближенное земство. Первый может сколь угодно агитировать за евразийство, а второй участвовать в писании речей про «пятую колонну»; это не пропуск в опричнину. Вот тебе медаль, сынок. Ступай.
В опричнину берут лишь тех, кто ни на что не претендует. Для кого нет собственных мечтаний, только воля государя, изменчивая, как Божья гроза. А те, кто слишком близко принимает к сердцу даже эту волю, на роль человека с метлой не годятся.
Как долго продержится эта модель? До какой черты опричные готовы одобрять ограничения? Не знаю, мне их внутренний мир недоступен. Как будет вести себя земщина? Пока она в целом довольна; комплексу утрат противопоставлен фактор Крыма, экономические следствия не начались, а начнутся, так можно что-нибудь еще придумать. Например, велеть опричным всерьез поработать с «колонной», проредить ее и без того неплотные ряды. Что же до задавленного меньшинства, то ему уже даны фельдфебели в Вольтеры, Минкульт резвится на цензурном поле, депутат Яровая учит нас, какими должны быть учебники по литературе, аккуратно подвешен вопрос о Фейсбуке.
Вообще-то можно жить без поездок за границу. И без Фейсбука очень можно жить. И втихаря переиграть идиотскую мечту о едином учебнике – тоже можно. Но невозможно после долгих лет свободы вернуться в государство, которое по произволу может запретить и выезд, и соцсети, и разнообразие учебников. Тут ключевое слово – произвол, а не поездки и не интернет. Но другой опричная система не бывает.
А начиналось все с игривых слов.
2. Эффект бабочки27
Сражение за символы, нараставшее с начала нулевых, со времен перекодированного гимна, в 2014-м окончательно стало сутью российской политики. Все, что было важного, хорошего, дурного и ужасного в уходящем году, так или иначе связано с этими битвами знаков, войнами метафор, столкновениями образов.
В декабре парламентарии стали вносить предложения, которые прогрессивная общественность сочла бессмыслицей. Глава сената обещала отменить решение о передаче Крыма Украине как незаконное и принятое в обход тогдашних процедур (1954 год). Зампред думского комитета обороны потребовал пересмотреть постановление Первого съезда народных депутатов об афганской войне (год 1991). А его старший коллега – о юридическом анализе бомбардировок Хиросимы (1945), поскольку преступления против человечности сроков давности не имеют.
Все это идеи, начисто лишенные практического смысла. Отменяй порядки образца 1954 года, не отменяй, а для условного противника #крымнаш законнее не станет. То же и с Афганистаном, и юридическим анализом бомбардировок. Но парламентарии сегодня действуют в другой логике: они уходят в удаленную историю, как герой рассказа Рэя Брэдбери «И грянул гром» отправлялся в эру мезозоя.
Случайно оступившись и сойдя с тропы, он уничтожил бабочку. Вернувшись, понял, что все переменилось. Все – от орфографии до власти; во главе страны стоит диктатор, а прежняя жизнь невозможна. Только если он не собирался покидать тропу, то они осознанно идут охотиться на бабочек. Чтобы после переделки прошлого – теперешнее переменилось. Объявим бывшее небывшим
Вспомним. Политический год начался Олимпиадой. Все Олимпиады нулевых сопровождались гимном будущим победам, переходящим в плач спортивного начальства: засудили. В Сочи золото и серебро считали, но сутью события было не место в медальном зачете, а первая сигнальная система. Пылающий светом сочинский стадион напоминал гигантский костер, который должен быть виден из космоса. Мы сигнализировали всей вселенной, что умеем строить города практически с нуля, что нам под силу победить природу и устроить зиму посреди субтропиков, и поэтому, ребята, зря вы нас не любите; мы ведь такие хорошие, если присмотреться.
На вопрос – чем же так мы хороши – отвечала церемония открытия (и закрытия – в удешевленной форме). Такого рода церемонии рассчитаны на многомиллиардную аудиторию; каждый зрительный образ, каждая мелодия, каждый эпизод должны быть очевидны для всех. После жесточайшего отсева оказалось, что
Нас уважают как народ – победитель нацизма. А как страну большой политики – не знают и знать не хотят.
При сохранении курса российской внешней политики Крым и Севастополь могут стать для нас плацдармом вечной обороны от той части мировой цивилизации… Из всех российских вождей в очевидный набор а-ля рюс попадает лишь Петр Первый, которому отводится роль шоколадного зайца в золотой новогодней обертке.
Но, видимо, это была последняя, запоздалая и бесполезная попытка предъявить себя миру как правильных, хороших парней, за грубоватым обликом которых прячется ранимая и светлая душа. Под прикрытием колонны русских гениев, всех этих Гоголей и Солженицыных, они же Пастернаки, в олимпийском Сочи проходили многочисленные совещания, на которых прорабатывался план полной перекройки постсоветского пространства. Крым берем? А Донецкую область? А пробиваем ли путь в Приднестровье? Чем придется платить? Что Запад проглотит, что нет? И это означало, среди прочего, что символический дресс-код Олимпиады не нужен.
Не успела кончиться Олимпиада, а все, что было там показано, внезапно обнулилось. Потому что сменилась задача. И практическая, и символическая.
Что, не захотели нас признать хорошими парнями? И не надо. Не полюбили беленькими? Воля ваша. Мы станем черненькими. А вы будете нас признавать и бояться.
Но страну писателей бояться нечего; страну ученых – тоже.
Бояться можно возрожденного СССР, про который любят повторять, что Сталин взял страну с сохой, а оставил с ядерной бомбой.
И в это ядерное качество мы начали переходить практически наутро после завершения Олимпиады. Набор символических («невзламываемых», как было сказано в первой предвыборной статье 2012 года) кодов был резко сменен. В момент принятия решения по Крыму решались вполне прагматические задачи, но политики внимательно следили за системой знаков, посылаемых вовне. И придавали этому особое значение.
Сначала крымский референдум был назначен на 25 мая и содержал размытый вопрос о вольном статусе; затем перенесен на 30 марта и переформулирован в вопрос о независимости – по косовскому образцу. Но в конце концов состоялся 16-го – с вопросом о вхождении в состав России. То есть с прямой отменой ялтинского правила, которому до сих пор следовали все, даже бесцеремонная Америка: распады государств признаем, присоединения территорий – нет. Даже воссоединения – и те лишь с полного согласия всех стран-победительниц без исключения. И дата, выбранная для точки танкового разворота, напрямую связана с «эффектом бабочки»: 17 марта (1991-го) состоялся референдум о сохранении СССР, но, вопреки ему, советская империя распалась. Крымский референдум, проведенный как бы накануне этой памятной даты, запускает процесс преодоления «главной геополитической катастрофы XX века». А 18 марта в Кремле подписывается межгосударственный договор.
Тут числа гораздо важнее, чем годы: 16—17-18.
Будь экономические инициативы, прозвучавшие в послании президента – 2014, озвучены, а главное – хотя бы на треть воплощены в жизнь лет… → Нас символически вернули в точку, из которой мы так долго выходили. Отменены лихие 90-е. Добро пожаловать в тот самый «обновленный СССР», который предлагался в марте 1991-го.
Но в том и дело, что, начав работу с прошлым, остановиться уже невозможно; надо дойти до глубинного уровня, до неделимого ядра.
Или, если угодно, добрести до той самой бабочки, эффект которой был описан Рэем Брэдбери. Что и было сделано в декабрьском послании Федеральному cобранию. Крым вернулся в родимое лоно – не потому, что так хочет народ (мартовская версия). И не потому, что иначе Америка построит там натовские базы (июньская концепция). А потому, что это сакральная точка российской истории. Это наш мистический исток. Место, где крестился князь Владимир. Не Киев – мать городов русских, а Херсонес. Наша храмовая гора, взошедший на которую без нашей воли – обречен.
Мы не просто восстанавливаем СССР; мы не только бросаем вызов всей послеялтинской истории; мы меняем всю колею. Сразу. С самого начала. С древности.
Разговор переведен в такую плоскость, где нечего делать историку. Нереально опровергнуть то, что невозможно доказать. Конечно, это всего лишь риторика; но бывают слова, которые весомей, чем иные действия. «Я знаю силу слов, я знаю слов набат. Они не те, которым рукоплещут ложи. От слов таких срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек». Под такие слова переверстывают все экономические постановления и ломают отдельные судьбы; под такие слова не страшно сформатировать запрос огромной массы населения на посадки и репрессии, которые не начались (и, надеюсь, не начнутся), но которые должны, как тени, гулять по освещенным стенам Храма. Если он действительно – опора новой России.
Началось все это, повторю, не сегодня; тут огромную роль сыграла осень 2011 года. Если вы подумали про смену лидера и отказ от идеи тандема, то зря. Я имею в виду миллионные очереди к Поясу Богородицы, выставленному в ноябре 11-го в храме Христа Спасителя. Здесь речь не том, кто прав, стоявшие или не стоявшие; каждый решает за себя и для себя. Речь о том, что впервые с такой ясностью обнаружился мощнейший запрос на прямую встречу со святыней – мимо регулирующей власти.
В очереди на морозе сутками стояли люди, на которых опирается государство; не хипстеры какие-то; электорат. И власть, которой не откажешь в чуткости к малейшим колебаниям народных умонастроений, дала себе ответ на ключевой вопрос, что делать. Вступить в сражение за символы, стать в центре сакрального круга.
С этим связаны и массовые выставки в Манеже, от «Романовых» (где был выстроен мультимедийный образ внутренней Руси, поддержанной монархией и окруженной купленным врагом) до «Рюриковичей», где шлейфы современности протянуты в доисторические времена. И доставленные фондом Константина Малофеева – того, который станет спонсором донбасских дел, – Дары Волхвов. И тем более история с Pussy Riot, которая была воспринята верховными руководителями не просто как скандальная акция с нарушением этических границ, а как реальное покушение на миражи и атака на сакральный уровень, источник власти. И в конечном счете как попытка перехвата храмовых ключей. Теми самыми внешними силами, которые, как объяснит начальству выставка «Романовы», оплачивают всякую революцию в России. Начиная с декабристов.
Отсюда – «двушечка»; отсюда крайне жесткая реакция на любую попытку попросить о милости, тем паче оказать поддержку.
Между очередью к поясу, посадкой пусь, Корсунью и Донбассом есть прямая символическая связь, которая – а с символами по-другому не бывает – оборачивается жесткой реальностью.
Так в каком же периоде родной истории мы оказались и к какому рубежу подвел нас уходящий год? В этом нам поможет разобраться великий русский политолог и один из символических героев сочинской (теперь уже доисторической) Олимпиады. Пушкин.
В тяжелом 1833 году он создал «Сказку о рыбаке и рыбке», которую мы зря считаем детской. Потому что эта сказка – не о жадности. И не только о вздорной старухе. Сказка эта о природе власти.
Вспомните сюжет. И наложите его на то, что происходило с нашими элитами в последние 15 лет.
Старик со старухой живут на берегу студеного моря тридцать лет и три года. Они не то чтобы очень счастливы, но не печальны. Да, корыто их разбито, однако для чего им огорчаться? Других корыт они не видели, им этого достаточно. Но в сети попадает золотая рыбка, и в их руках оказывается власть. И с чего начинает старуха? С
Поправив материальное положение, старуха делает следующий шаг и меняет
Теперь пора поставить вопрос о политических полномочиях. То есть стать настоящей вольной царицей. И всерьез задуматься о том, нужна ли рыбка как источник власти? Или можно сразу стать владычицей морскою, то есть богом, и пусть рыбка будет у нас на посылках.
Но здесь у Пушкина был очень важный эпизод, который он дописывать не стал, от чего сказка стала стройнее, а смысл ее довольно сильно пострадал. Старуха хочет стать папою римской. «Добро, будет она римскою папой». И вот уже перед стариком «монастырь латынский, На стенах латынские монахи Поют латынскую обедню», а на самой вершине вавилонской башни сидит его старая старуха. На старухе сарачинская шапка, «На шапке венец латынский. На венце тонкая спица, На спице Строфилус птица».
Судя по всему, в 2014 году мы оказались именно здесь. У Вавилонской башни. Где кто сакральней, тот и прав.
Иметь реальную власть – значит непосредственно распоряжаться мистическим слоем истории, управлять эффектом бабочки, раздавать символы, как наделы.
После чего остается лишь одно желание. Которого рыбка не выполнит, а старуха оставит взятую страну с сохой. Она же разбитое корыто. Герой Брэдбери надломил прошлое и получил трагическое настоящее; героиня Пушкина покусилась на будущее («будешь ты у нее на посылках») и вернулась в прошлое.
Все помнят про «эффект разбитого корыта». Но ведь наступает год литературы. Не грех и Пушкина перечитать.
2015. После после
1. Линия отрыва28
Жертв парижского теракта, сотрудников «Шарли Эбдо», похоронили. Вот и завершились эти напряженные, ужасные, величественные дни. В чем заключался их глубинный смысл? Что они изменили в устройстве европейского мира, а чего изменить не смогли? Как сказались на России – и сказались ли? Вот вопросы, которые нужно обдумать сегодня, после выхода трехмиллионного тиража журнала «Шарли Эбдо» с ласковой карикатурой на пророка, прощающего всех без исключения.
Начнем с напоминания. Казалось бы, уже не актуального, на самом деле – более чем важного. В 2006 году в Дании были опубликованы изображения пророка, из-за которых четыре года спустя, в 2010-м, на художника Курта Вестергора совершили покушение. Слава Богу, неудавшееся, но заставившее его уйти в подполье, вплоть до сегодняшнего дня. Целью тех карикатур – как, впрочем, и теперешних – было не оскорбление мусульман, а демонстрация всеобщего равенства перед силой разящего смеха. Мы датчане. Мы такие. У нас такие правила.
Но тот сюжет, увы, утонул в болтовне; были многочисленные выступления, были перепосты и перепечатки, был массовый эфирный шум; ощущения, что именно здесь находится последний рубеж отступления, не было. Отступления – не «перед», а «от». Не перед «понаехавшими», а в сторону от европейской вольницы. От наследия эпохи Просвещении. Видимо, время тогда не пришло. А сегодня настало. И в этом главное отличие. Четыре миллиона французов, вышедших на улицы в память о погибших и в знак солидарности лучшее тому доказательство; стрельба в редакции, помноженная на трагедию в кошерном магазине, заставила наконец-то без обиняков ответить на жесткий вопрос: что важнее – право оскорбляться или право жить?
И ответ был дан. Однозначный и не подлежащий обсуждению. Да, у карикатуристов были безобразные – с точки зрения религиозной – картинки. Пророка они просто не жаловали, а вот Троицу изображали с извращенным богохульством. Да, их юмор можно считать лицемерным (как выразился один из российских адвокатов). Циничным. Ефрейторским. Каким угодно. Но не их скоморошество стало причиной убийства, а ненависть к самой идее вольного, неподконтрольного кому бы то ни было пространства культуры. Низкой, высокой, пошлой, глубокой – не имеет ни малейшего значения. Тот, кто внутри европейской культуры, будет отвечать на хамские картинки словом. Или теми же картинками. Или бойкотом. Или демонстрацией. Или созданием такой мощной, такой полноценной религиозной культуры, вкусив которую, никто и не захочет покупать «Эбдо». А тот, кто выпадает из Европы, даже если он живет в ее границах, возьмет в руки пистолет и автомат. Или оправдает преступников. Или посочувствует им: такую острую неприязнь испытывали, так презирали лицемерие, что просто кушать не могли.
В этом смысле в январе 2015 стало ясно: линия разрыва проходит не между мусульманами и не мусульманами, а между теми, кто признает незыблемую ценность человеческого существования, и теми, кто ставит чувства выше смерти. Как минимум уравнивая, превращая в равнозначное сравнение – данную Богом жизнь и данную художником картинку. «В людей стрелять нехорошо, но…». «Испытываю противоречивые чувства. С одной стороны, художников жалко, с другой…». Массовая реакция на парижские события показала, что для европейца, независимо от веры и неверия, от места жительства и формального гражданства, такая постановка проблемы – табу. Поднимать на человека руку за взгляды нельзя. Отвечать на рисунок насилием гнусно. Быть с теми, кто стреляет в «неверных» – преступление, не имеющее оправданий. Полицейский-мусульманин, погибший от пуль террористов, был защитником Европы; продавец-мусульманин, спасавший евреев в холодильной камере, тем более. А какой-нибудь навязчивый христианин, убежденный, что художники сами виноваты, поскольку спровоцировали террористов, и что лучше запретить такие гадкие рисунки, чтобы не было соблазна убивать – невольный сторонник джихада.