Эффект бабочки
Статьи
Александр Архангельский
Памяти Екатерины Гениевой
© Александр Архангельский, 2015
© Ольга Александровна Томилова, фотографии, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
От автора
В эту маленькую книжку собраны разнородные тексты, объединенные только одним – сквозной темой. Где, в какой точке русской истории мы оказались, по каким причинам, что из этого следует, о каких прецедентах полезно напомнить и чего же нам ждать. Все остальное слишком разное, подчас полярно. Здесь есть «неправильное» интервью, превращенное в развернутый монолог, есть интервью «правильное», с вопросами и ответами, есть текущие колонки, есть академические статьи, есть расшифрованная и тщательно прописанная лекция. Но, может быть, в игре на полюсах тоже есть свой смысл. Академическая оптика дает возможность увидеть предмет с высоты птичьего полета, колонка, как якорь, удерживает в точке современности, интервью позволяет скользить по поверхности, в целом получается объемная картина.
Что же до объединяющей мысли, то она – такая. Если не меняться слишком долго, то приходит время революции. Но бывают революции культурные, когда меняется структура ценностей и отношений, и они дают в итоге результат – хотя ничего не сметают. А бывают политические, которые сметают все, но в глубинном смысле не меняют ничего, прошлое воспроизводится в новых формах. Игра с историей в прятки, попытки с помощью искусственной архаизации остановить неизбежные перемены – на первом шаге могут дать желанный результат. И на втором. А на третьем они ведут к тому, что сносит крышу. В самом прямом смысле. Опыт русского XX столетия доказывает это с катастрофической ясностью.
Да и не только XX. Известна красивая историческая параллель, которая, конечно, условна как все исторические параллели. С разрывом ровно в 200 лет основные этапы Великой французской революции и новейшей российской истории обнаруживают поразительное сходство. 1789 год – созываются Генеральные штаты, 1989 – XIX партконференция. Открывается клапан кадрового обновления власти, появляются новые люди, действия которые тотчас входят в противоречие с интересами старых кланов; в обществе начинаются разброд и шатания. 1791 год – неудачное бегство короля, 1991 год – Фарос. Революция вступает в фазу заговоров, за которой – кровавая фаза. 1793 год – казнь Марии-Антуанетты и Людовика, 1993 – попытка переворота и обстрел парламента (настаиваю, обстрел, а не расстрел). Пропускаем несколько этапов… Революция, которая переменила все структуры, но не переменила сознание, захлебывается сама в себе, ей нужен тот, кто остановит ее, усмирит. Это должен быть человек извне, не связанный ни с олигархией, ни с аристократией, ни с самой революцией. В 1799 году полковник Наполеон, только что ставший генералом, получает свой шанс, 18 брюмера. Через 200 лет, в 1999-м – Путин назначен премьером и преемником.
А дальше – неуклонный разворот к реставрации. 1804 год – пожизненное консульство Бонапарта с перспективой императорства. 2004 – второй срок Путина с перспективой пожизненного правления. 1808 год – Тильзит. 2008 – Грузинская война… Если бы Наполеон мог уйти в 1811-м, не было бы ни Березины, ни временной победы в Ватерлоо, ни краха в 1815-м.
На этом ставим многоточие. И на всякий случай делаем оговорку, хотя она и очевидна. Никакие параллели в истории не работают, все случайны. Закономерно только движение больших процессов, логика развития истории. Если революция имеет фазы, то сами эти фазы будут повторяться. А существо перемен и реставраций – нет.
В общем – революция через культуру, через смену отношений была нашим шансом. Как мы им распорядились, вопрос другой.
1917. Пролог
Как оно, собственно, было1
Выдающийся американо-израильский социолог Шмуэль Эйзенштадт в книге «Революция и преобразование обществ» выделял следующие системные признаки приближающихся революций: 1) им, как правило, предшествуют войны, соперничество между государствами и воздействие формирующихся международных систем; 2) распространяется «фрустрация» (чувство беспросветности) в средних классах; 3) начинаются борьба внутри элиты; 4) происходят массовые восстания; 5) возникают новые умственные течения; 6) активно распространяются технические новшества2.
Все это мы находим в революционной России начала XX века. Но многого мы в ней и не находим.
Так, отсутствовала главная причина классической революции: последовательное, системное ухудшение условий жизни. Официальные советские историки, от авторов «Краткого курса» до Исаака Минцаповторяли ленинские тезисы о нарастающей нищете николаевской Руси; на эту же версию работала канонизированная в СССР литература – любой выпускник советской школы помнил мрачное начало горьковского романа «Мать», где фабричная жизнь описана в красках дантовского ада. (Забавно, что Горький писал это в Капри, созерцая с вершины холма, на котором стоит его вилла, бесконечное сияющее море.)
В ответ эмигрантская публицистика утверждала обратное: жизнь перед революцией лишь улучшалась. Иван Ильин, философ, столь ценимый сегодняшней российской элитой, приводил цифры: с 1894 по 1914 год население России увеличилось на 40%; в одной только европейской части урожай хлебов возрос на 78%; количество рогатого скота возросло на 64%; количество добываемого угля увеличилось на 300%; нефти – на 65%, площадь под свекловицей – увеличилась на 150%, под хлопком – на 350%; железнодорожная сеть возросла на 103%; золота в Государственном Банке прибавилось на 146%. «Россия бурно строилась и расцветала; темп этого строительства значительно, иногда во много раз,
Разумеется, такая дискуссия была заведомо неплодотворной. С одной стороны – идеологизированная наука, боявшаяся, особенно после партийного разгрома 1973 года, говорить о реальном устройстве русского труда и капитала. С другой – политизированная публицистика, не ограниченная рамками строгого академического знания. С одной стороны – разоблачительная и ангажированная проза писателя-революционера, с другой – столь же ангажированная словесность эмиграции, которая всегда мифологизирует утраченное прошлое.
Но в последние годы появились серьезные, лишенные политической подоплеки, научные труды, которые скорее подтверждают версию Ильина и Бунина, чем Минца и Лифшица. Но без сентиментальности и без полемических пережимов. Борис Миронов4, Михаил Давыдов5 и другие исследователи стали привлекать данные, ранее находившиеся за пределами академического интереса, вплоть до железнодорожной статистики и физических показателей призывников в армию (вес, рост, наличие болезней). И убедились, что после реформ Александра II жизнь населения объективно улучшалась. Что подтверждается субъективными воспоминаниями людей того времени; мне недавно пришлось брать интервью у сына и дочери Хрущева, и они не сговариваясь повторяли: Никита Сергеевич перед революцией жил зажиточно, он купил велосипед, наручные часы, пиджак и галстук – и получал зарплату больше, чем во времена руководства московским обкомом, когда был партминимум.
Разумеется, был и 12-часовой рабочий день, и труд шахтеров, которым приходилось раздеваться догола, чтобы выдержать дикую жару в шахтах (что потом аукнулось особой жестокостью донбасской гражданской войны). Смертность от заразных болезней составляла в 1910 году 529 на 100 000 заболевших против 100 случаев в Европе. Продолжительность жизни – 32 (мужчины) / 34 года (женщины), против 50 и 53 в Англии6. Было и отставание в образовательной системе: только 10 университетов при 32 в Германии. Бедность бывала жестокой (хотя голодом, как показала диссертация Н. П. Соколова, при самодержавии считалась ситуация, когда крестьянин вынужден был продавать средства производства; ни о каких голодных смертях и людоедстве, в отличие от советских голодных годов, речи не шло7.)
И это значит, что отсутствовала та самая мальтузианская ловушка, которую считают ключевым условием социальной революции – когда рост населения критически обгоняет рост производства продуктов питания. Ну или как минимум она была системно ослаблена реформами Александра II. Тот же Б. Миронов показывает, что в начале XX века доходы 10 процентов наиболее обеспеченных россиян превышали доходы 10 процентов самых бедных примерно в 6 раз; в тогдашней Америке, где никакой революции не произошло, примерно в 17 раз.
Итак, русская революция 1917 года готовилась в условиях роста, а не в условиях упадка. Другое дело, что Первая мировая война и особенно ситуация, сложившаяся после 1915 года, спровоцировали резкий экономический спад, а зима 1917 года вообще поставила население крупных город в тяжелейшее положение. Но на той важнейшей стадии, когда «запускались» все политические механизмы, порождающие революцию, она была в гораздо большей степени идеологической, чем классовой. И это вторая ее существенная особенность.
Здесь не место и не время говорить о характере революционного процесса во второй половине XIX века, который начинался с герценовских социалистических утопий, но быстро переродился в романтический террор поздних народников. Но интеллигентский характер революционного протеста в начале XX века очевиден; борьба за идеи, формулы и принципы были важнее, чем достижение конкретных прагматических целей и отстаивания интересов тех или иных конкретных групп. Об этом пишут самые разные историки; особенно жестко Ричард Пайпс, который вообще считает, что у русской революции было только две причины – массовая бедность и активная интеллигенция. Выдавленная самодержавием в подполье, не включенная в процесс открытой и легальной политической борьбы, она заразилась сознанием касты, причем радикально настроенной8.
Как писал религиозный социалист Георгий Федотов, который прошел через членство в РСДРП, а потом отверг революционную философию, интеллигенция «целый век шла с царем против народа прежде чем пойти против царя и народа (1825—1881) и, наконец, с народом против царя (1905—1917)». А другой религиозный мыслитель, уже конца XX начала XXI века, Григорий Померанц утверждал: «В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало („К топору зовите Русь!“), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы)».9
Но чтобы не впадать в модный антиинтеллигентский пафос, подчеркнем: у этого интеллигентского перекоса русской революции были очень серьезные причины. Основная заключалась в том, не институты и не процессы, а личности и кланы оказались движущей силой политической системы поздней Российской Империи. Партии призваны служить институциональной основой легальной борьбы за реальную власть, но у нас они не имели никаких шансов образовать ответственное правительство, им была оставлена в основном риторическая площадка, их участью были словесные баталии, битвы теоретиков. Даже прохождение партии в Думу не давало рычагов управления. Начали они зарождаться, в полном соответствии с триадой Вебера, как аристократические группировки, но даже до стадии политических клубов не дошли; разгром декабристского движения в 1825 году, именно разгром, до основания, остановил это естественное движение раз и навсегда. Масонские ложи, несмотря на причастность к ним значительной части лидеров февральской революции, не сыграли роль клубов, которые в триаде Вебера предшествуют массовым партиям; наоборот, они воспроизводили клановый характер русской политики.
В итоге на территории Великороссии10 не аристократия, а радикальные разночинные круги стали создателями первых протопартийных структур, от народовольцев до эсдеков и эсэров. А элиты, что сословные, что экономические озаботились партийным строительством только после 1905 года. И мало преуспели. Тем более, что власть не только не способствовала, но и запрещала участвовать губернскому начальству в политических организациях.
В результате грандиозная энергия интеллектуальных, религиозных, культурных поисков начала XX века сама себя перенаправила в словесную стихию,
При этом столь же интеллигентским, столь же риторическим и столь же (с точки зрения институтов) беспомощным был крайне правый лагерь; черная сотня, вышедшая из кружка Мещерского, пользовалась сравнительно большой поддержкой – на пике численность черносотенных организаций была более 400 000 человек, но совершенно не случайно партийный кризис фактически разрушил русскую правую, из рядов националистов история вербовала главных врагов самодержавия и деятелей революции.
Что же до часто повторяемой мысли о большевизме как самом последовательном выражении духа русской интеллигенции, то приведем еще одну цитату из Георгия Федотова: «Нет ничего более ошибочного. …большевизм есть преодоление интеллигенции на путях революции. Большевики – профессионалы революции, которые всегда смотрели на нее как на „дело“, как смотрят на свое дело капиталистический купец и дипломат, вне всякого морального отношения к нему, все подчиняя успеху. Их почвой была созданная Лениным железная партия»11.
Третьей особенностью, которая непосредственно связана с антиинституциональным, идеологическим характером русской революции, было то, что на вызовы модерна и власть, и оппозиция отвечали глубоко архаическим образом. С одной стороны, Николай Второй решился на Манифест 17 октября, то есть на подобие основного закона, с другой, отвечая на вопрос Всероссийской переписи 1897 года (Род занятий? «Хозяин Земли Русской»), он очень точно выразил свое мировосприятие. Его картина мира, которой во многом подчинялись практические действия, была ретроспективной и реакционной; в этой картине мира находилось место всемирному еврейскому заговору, но не находилось места рациональному устройству политической системы, скучному балансу интересов. Он не случайно с таким сочувствием отреагировал на Протоколы сионских мудрецов и был потрясен докладом Столыпина, когда тот представил доказательства подделки; даже отдавая распоряжение изъять Протоколы, царь оговаривал: «Нельзя чистое дело делать грязными способами.» То есть, дело само по себе – чистое.
Распутин не случайно появился на его горизонте; причина, конечно, заключалась прежде всего в болезни сына и мистическом настрое жены, но не только. Эта готовность передоверить судьбу (свою, а отчасти и страны) некоему всезнающему старцу и нежелание полностью отвечать за свою судьбу (и судьбу государства) индивидуально, тоже были частью архаической картины мира высшего представителя правящей элиты.
Однако и противники царя отвечали на эпоху модерна, столь блистательно проявившую себя в русской культуре, науке, философии – глубоко архаически. Причем не только Черная Сотня и Союз Михаила Архангела, которые противопоставляли изменчивой современности – ретроспективную национальную утопию. Столь же архаичными были политические практики прогрессистов, которые воспроизводили модели русского сопротивления второй половины XIX века, с его уклоном в террор, идеологическую нетерпимость, ненависть к институтам и пародию на средневековую аскезу. Это был
При этом, и тут заключается четвертая особенность русской революции, в стране давно уже вызрела альтернатива как неумеренной архаике, так и безответственному прогрессу. Это философия консервативной модернизации. Одним из ее адептов был Столыпин, который ясно сознавал необходимость разрушения общины, учитывал западный, в частности, датский фермерский опыт, и при этом столь же ясно понимал: на смену ценностных приоритетов нужно время, требуются не только административные решения, но и работа с человеческим сознанием. Другим мощным полюсом консервативной модернизации было русское старообрядчество, которое соединило крайний религиозный консерватизм с невероятной отзывчивостью на все новое и жизнеспособное в области промышленности, техники, науки и искусства. Рябушинские, Щукины, Морозовы закладывали основы русской протестантской этики, причем не теоретически, в отличие от интеллигенции, а практически. И осознанно – ссылки на хорошо прочитанного Вебера мы находим в статьях одного из Рябушкинских, Владимира, профессионального банкира12. Невозможность реализовать эти планы консервативной модернизации резко повышала шансы назревавшей русской революции.
Между прочим, пусть гораздо менее выраженно, схожие процессы протекали в Российской православной церкви. Несмотря на весь политический консерватизм, особенно среди иерархов, несмотря на связь с черной сотней и союза Михаила Архангела даже лучших и талантливейших ее служителей13, она дозрела до отказа от синодального рабства. Она хотела демократического самоуправления, делала ставку на религиозное просвещение и участие в политической жизни, что позже подтвердит великий Собор 1918 года. Но парадокс (если угодно, то и еще одна особенность) заключался в том, что для реализации этой ее потенции тоже требовалась революция. В рамках существующего архаического строя эта консервативная институция не получила возможности саморазвития. Другое дело, что получив от революции эту возможность, Церковь тут же будет лишена самих оснований для независимого существования, но это уже отдельная история.
В последнее время много пишут и еще больше говорят в университетских аудиториях о такой особенности русской революции, как ее связь с сектантскими движениями, особенно с хлыстовством14. Не вдаваясь в обсуждение этой темы, заметим лишь, что такое невероятное влияние эротически-социальных сектантских движений на революционные процессы могло быть– и было – следствием все той
Наконец еще несколько особенностей, которыми, конечно же, полноценная характеристика не исчерпывается и даже не очерчивается. Одна из них – в том, что современники так и не смогли себе ответить на вопрос, что такое Октябрь: продолжение Февраля? Его оборотная сторона? Искажение идеалов? Обычный политический переворот и захват власти? Или расплата за изначальную ошибку?
Так, для поколения и круга Бориса Пастернака, который о революции размышлял всю жизнь, от легально-мифологических поэм до религиозно-философского романа «Доктор Живаго», она была единым процессом. Но февраль олицетворял ее рассвет, а Октябрь – закат. В стихотворении 1918 года, опубликованном только в 1990-е годы, Пастернак обращается к революции как живому существу, как к личности, которая изменила себе, своему призванию:
Примерно так думали о революции и Горький в 1918 году, когда писал свои «Несвоевременные мысли».
Наоборот, «бабушка русской революции» народница Брешко-Брешковская, революцией считала только Февраль. А Октябрь объявляла изменой и переворотом. В 1920-м она напишет книгу «Скрытые корни русской революции», где скажет: «На революционных митингах 1917 г. я видела огромную разницу между теми людьми, которые прошли революционную подготовку в наших организациях в 1904—1906 гг., и новичками, с самого начала оказавшимися под влиянием большевиков. У них не было времени, чтобы сформировать обоснованное мнение, и они были готовы поддерживать безумцев и предателей. В борьбе между двумя течениями победителем оказалась толпа. Обносившаяся, изголодавшаяся, ожесточенная разочарованиями 1905 г., она знала, что смирением, терпением и молитвой ничего не добьешься.»
Готовность отшатнуться от русской революции с ее эксцессами в сторону национал-социалистических,
Несколько иначе смотрел на проблему философ Федор Степун. Но и он считал, что русская революция одна, а фаз у нее две, и вторая есть расплата за первую. «Октябрь родился не после Февраля, а вместе с ним, может быть, даже и раньше его; Ленину потому только и удалось победить Керенского, что в русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению. Чья вина перед Россией тяжелее – наша ли, людей Февраля, или большевистская, – вопрос сложный»15.
Именно сложный, как всякий исторический вопрос. Все просто в мифе, все сложно в истории. К сожалению, сегодня (за пределами научного пространства) в России от сложности этого вопроса часто стремятся уйти. Так, в крупнейшем выставочном центре Москвы, Манеже, год назад прошла грандиозная мультимедийная выставка, посвященная 300-летию Дома Романовых и организованная известным церковным деятелем архимандритом Тихоном (Шевкуновым). В сверхсовременных форматах публике предлагается концепт: новейшая история России, с XVIII до XX века есть история заговора против сакрального самодержавного государства. Все революционные процессы без исключения, от восстания декабристов до легальной оппозиции перед Первой мировой войной инспирированы, оплачены и поддержаны Западом и проведены всемирным масонством. Руководители государства посещают эту выставку, председатель Госдумы содействует продлению сроков ее показа. И возникает соблазн сказать, что этот концепт принят государством как основной.
Но нет; только что в России принята официальная концепция преподавания истории в школе. Говорю об этом сейчас безоценочно, как о данности. Эта концепция предписывает считать Февраль 1917 и Октябрь 1917 двумя фазами единой Великой русской революции. Новые учебники истории для школы не смогут игнорировать данную формулу. Почему великая? Потому что наша. Наше не может не быть великим…
Но это попутное замечание; вернемся к нашему предмету. Может быть, самую существенную – и самую печальную особенность русской революции отметил тот самый Шмуэль Эйзенштадт, с цитаты из которого я начал свое выступление.
Известный социолог, профессор кембриджского университета, основатель и президент Московской высшей школы социальных и экономических наук Теодор Шанин, который был учеником Эйзенштедта, так суммировал его концепцию в публичной лекции, прочитанной в Высшей школе экономики. Две самые важные, опорные структуры любого общества – сеть социальных отношений и сеть культурных отношений. Революционные изменения могут происходить внутри каждой из них. Во второй – без перемен в первой. И в первой – без перемен во второй16.
Пример стран, в которых социальная революция не произошла, но культурная система изменилась – Европа после 1968 года. Главные классы те же, власть устроена по-прежнему, даже королева остается королевой. В то же время сместились общепризнанные ценности, переменилось поведение, люди стали ближе, проще, классовые ограничения во многом утратили смысл.
Зеркально противоположный пример – СССР. Здесь революция произвела кардинальные социальные изменения. Господствующие классы исчезли, формы хозяйства принципиально другие, земля национализирована. От идеи частной собственности вообще отказались, что Макс Вебер считал роковым обстоятельством; ср.: «Сравнивают русскую революцию с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно: даже для „буржуазных“ представителей освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскиваемых ценностей»17. Но культурная модель несвободного общества осталась и даже усилилась. В итоге вернулось все худшее, против чего революция была направлена.
От себя добавлю, что «левая» мысль Эйзенштедта во многом расходится с «правой» идеей Пушкина, выраженной в «Капитанской дочке»: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…». Но в самом существенном они совпадают.
1956—1964: Вторая попытка
Хрущев. Урок запоздалой отставки18
14 октября 1964 года, в день Покрова Пресвятой Богородицы, Московская духовная академия отмечала свой юбилей. Во время актовых торжеств в Троице-Сергиевой Лавре по рядам пробежал слух: Хрущева сняли! И многие перекрестились: наконец-то! Долгополое сословие ненавидело царя Никиту; антицерковная кампания 1958—1964 годов была образцом большевистской жесткости.
Вздохнули с облегчением интеллигенты. Все помнят про историю с «Доктором Живаго» в 1957-м и скандал в Манеже в ноябре 1962-го, но ведь за Манежем сразу же последовала череда других погромных встреч – декабрьская 1962-го на Ленинских горах и мартовская 1963-го в Свердловском зале. Всякий раз на этих встречах Хрущев начинал во здравие, заканчивал за упокой; сворачивал на тему сортира и уже не мог остановиться: вы смотрите на мир изнутри стульчака! Сквозь все нападки и наезды сквозила затаенная обида: «Был я шахтером – не понимал, был я политработником – не понимал, был я тем – не понимал. Ну вот сейчас я глава партии и премьер и все не понимаю?! Для кого же вы работаете?»
Счастливы были армейские, не простившие троекратного сокращения армии, в 1955, 1958 и 1960-м годах. Успокоились ученые, судьбе которых был посвящен июльский пленум 1964-го: Хрущев предлагал распустить Академию Наук, а сельскохозяйственную академию переместить в деревню, поближе к земле; предложения были столь фееричными, что материалы пленума так и не решились напечатать. А уж как радовалось окружение, задетое хрущевским самодурством. Некогда Сталин заставлял его плясать гопака и выбивал о лысину трубку, с издевкой повторяя: «пусто, Никита!»; теперь он приказывал министру иностранных дел Громыко бить вилкой в тарелку, а маршалу Гречко – танцевать. Что же музыки нету, скучно…
Не было ни одного слоя, ни одной группы, ни одного класса, который был бы недоволен решением октябрьского пленума 1964-го. Сталинисты, антисталинисты, диссиденты, партийцы, обыватели, армейские, чекисты – внутренне несовместимое большинство сошлось на том, что хватит, слава Богу, надоел. И бесполезно было им напоминать о том, что именно Хрущев, при всех его невероятных закидонах, решился распустить ГУЛАГ. Остановил коммунистический террор. Похоронил мумию Сталина. Благословил космический эксперимент и предъявил Гагарина стране и миру. Именно он развернул СССР от маоистского Китая к мучительно-тяжелому, но невероятно важному партнерству с США. Он решил публиковать Солженицына; он, ввязавшись в карибскую авантюру, сумел опомниться, остановиться на краю и ценой потери политического веса отмотал историю назад. Он запустил строительство «хрущевок», которые избавили десятки миллионов сограждан от коммунального коллективизма. Прекратил внутрипартийную мясорубку, и врагов унижал, но не уничтожал; он совершил последний кровавый переворот, убив «английского шпиона» Берию, и на этом поставил точку. Все последующие перевороты, включая его собственную отставку, происходили без насилия.
Но у большинства россиян остался в памяти стандартный набор: заставил сеять кукурузу, стучал башмаком по трибуне ООН, отдал украинцам Крым. Ну и так, по мелочи. Пойди докажи, что решение по Крыму было чисто бюрократическим, вписывалось в рамки той системы и впервые обсуждалось еще при Сталине, вскоре после войны, из-за путаницы в управлении, и административное переподчинение 25 января 1954 года объяснялось удобством строительства каскада ГЭС на Днепре. Никому и в голову не приходило, что СССР когда-то распадется, и возникнут территориальные проблемы. Например, из-за Абхазии, не раз менявшей статус. Из-за Карабаха. И, конечно, из-за Крыма. И кукурузу тоже нужно было сеять – только в раж не впадать. И башмаком по трибуне он не стучал; он стучал кулаками по столу советской делегации, а потом (как рассказывал мне переводчик Виктор Суходрев), разбил свои наручные часы и, разозлившись, стал молотить туфлей. Что же до трибуны, тут история совсем другая; он обманул ведущего сессию, ирландца, и вместо выступления по процедуре начал яростно спорить с оппонентом; ирландец в гневе стал колотить деревянным председательским молотком, головка отлетела и, вращаясь, полетела в зал. Страстные были люди. Живые. Причем с обеих сторон.
Как бы то ни было, даже отчеты КГБ, как отметил историк Никита Петров, подтверждают, что новость об отставке была восприняла спокойно. Никаких тебе волнений или недовольства. И дело заключалось, кажется, не в том, что Хрущев, партийный живчик, ухитрился перессориться со всеми. И не только в том, что аппарат аккуратно втягивал его в конфликты, преследуя свои корыстные цели. (Хотя, особенно в последние годы, это делалось почти что откровенно; так, в историю с интеллигентами он влип вполне закономерно: Суслов копал под Ильичева, и характерны фамилии сотрудников ЦК, которые отвечали за этот процесс – Поцелуев и Безобразова.) И даже не в том, что он, в отличие от Сталина, был настоящим, искренним большевиком; Церковь ненавидел лично и не по партийному приказу – хороня первую жену, запретил проносить гроб через храм, пришлось на вытянутых руках передавать через кладбищенскую ограду. И поэтому, как всякий искренний политик, наломал серьезных дров; романтизм в политике куда опаснее цинизма.
Нет, дело было в другом. Прежде всего в двух вещах. Во-первых, в политическом советском мазохизме, в эротическом влечении народных масс к вождю-садисту и бесполому презрению к веселым и гуманным слабакам. С этим он, конечно, ничего не мог поделать. А, во-вторых, в несочетаемости принципов демократизма – и бессрочной власти. Коли ты вечный правитель, изволь по-сталински глодать народ, как кость. Урча и плотно прижимая лапой. Кость будет под тобой услужливо вертеться и просить: кусни, кусни! А коли хочешь великой науки, мирного космоса, кукурузных полей, блочных пятиэтажек, перевыполнения плана по мясу, американских выставок в Сокольниках, а также бытовых удобств для обывателей, – не пересиживай в Кремле. Не надо. Лишнее это. (Многие ли, кстати, помнят, что последнее поручение Хрущева московскому партийному секретарю Егорычеву – наладить производство пластмассовых стульчаков?).
В России не надо вихляться. Будешь нормальным тираном, простят и ужатие армии, и неприлично-жесткую отставку Жукова, и талоны, и кубинские ракеты, и Новочеркасск. Живи, царь-батюшка, подольше. И, пожалуйста, построже с нами. Будешь энергичным борцом с культом личности, поймут твое недолгое правление, похлопают американскому визиту и поедут жить в бараках на непаханую целину. Но тогда изволь уйти с Олимпа вовремя. И не впадай в абсолютистский раж, не привыкай к монархической власти, не дурей от чувства полной вседозволенности, не доводи людей до белого каления, не влюбляйся в самого себя.
Впрочем, тут винить Хрущева тоже не в чем. Он поломал самодержавную модель, которая не допускает мысли об уходе на покой – покоя нет, покой им только снится; он разрушил модель самозванчества, которая предполагает пулю, петлю и серебряную табакерку. Но модель власти, ограниченной и в пространстве и во времени, в полномочиях и сроках исполнения, он создать не успел. Да и не мог. Поэтому он потерял чувство реальности, как потерял бы всякий
Но можно ли сказать, что он 14 октября 1964 года потерпел сокрушительное поражение? И да, и нет. Он первым из отставленных руководителей страны уехал с Пленума отставленным пенсионером, а не врагом народа; на родную дачу, а не на Лубянку. Или без малейших промедлений в морг. Это была победа. Как победой была подневольная пенсия, проведенная на огородах, под гэбэшным присмотром и без права выходить на публику. Что-то было в ней диоклетиановское, хотя и с народным полусказочным окрасом. Затянувшаяся власть, ударив в голову, постепенно отливала, сознание входило в норму, человеческое возвращалось. Хрущев помирился со многими из тех, кого обидел понапрасну; прочитал «Доктора Живаго» и очень удивился – за что, дураки, запрещали? И сам угодил в такую точно ситуацию, когда передавал машинопись воспоминаний за границу. Передавал, разумеется, тайно. Издатели потребовали подтверждения. Пришлось сфотографироваться в ковбойской шляпе, присланной ими через сына; фотографию переправили в Лондон: таков был шпионский пароль.
Он доказал, что существует жизнь
1985: Попытка третья
Перестройка. 30 лет вокруг да около19
Полжизни назад случилось то, чего никто не ждал. Молодой прогрессивный генсек выступил на пленуме ЦК КПСС, пообещал созвать XXVII преобразовательный съезд и произнес три магических слова. Ускорение. Застой. И перестройка. Ускорять нам, как вскоре выяснилось, нечего; лозунг прошел процедуру списания и был отправлен на партийный склад. Застой стал важным термином для внутреннего употребления; нам, проспавшим целую эпоху и проснувшимся от выстрелов Афганистана, под похоронную музыку «груза 200», была дана возможность поквитаться с прошлым. А слово перестройка зажило своей отдельной жизнью; оно стало последним из советских слов, которые вошли во все мировые языки – после спутника и лунохода.
Потому что перестройка и была – последним советским проектом, который мог претендовать на общечеловеческий масштаб. При этом демонстрирующим миру, что мы не злодеи какие, а хорошие, веселые ребята. И хотим вдохновлять на развитие – всех, и левых, и правых, и богатых и бедных, и белых и черных, и восточных и западных. Мы не считаем себя наследниками Сталина, всех этих чертовых творцов ГУЛАГа, шарашкиных контор, афганских авантюр и проваленных Олимпиад; мы продолжаем дело тех, кто созывал XX съезд, разоблачал культ личности, запускал прекрасного Гагарина в открытый космос, управлял «Союзом-Аполлоном» и ощупывал железными клешнями лунный грунт. Давайте снова будем делать вместе что-нибудь прекрасное, но не в космосе, а на земле.
Конечно, слишком быстро выяснится, что советская экономика сгнила, что реформированию она не подлежит, что не бывает коммунизма с человеческим лицом – хотя у коммунистов и бывают человеческие лица. Обнаружится, что под покровом официального интернационала тлеют несгорающие национализмы, а Сталин был отличным бочкарем. И стянул СССР железным обручем восточноевропейских сателлитов, чтобы его собственная империя не рассыхалась. Но стоит эти обручи убрать, позволить двум Германиям соединиться, а Польше избрать Солидарность, Чехии прогнать подсоветских вождей, не помешать одичавшей румынской «элите» без суда расстрелять Чаушеску, – как бочкотара рассыплется в прах. И Советский Союз распадется. Потому что он ничем не объединен, кроме внешних крепежей и внутреннего насилия.
Более того; эксперимент по ненасильственному выходу из коммунизма покажет, что рано или поздно политик-толстовец неизбежно сталкивается с чудовищным парадоксом – чтобы осуществить свою мечту, он должен именно что проливать кровь. Если он эту кровь прольет, то конец его надеждам на торжество просвещенного гуманизма. Не прольет – образуются тромбы Карабаха, Сумгаита и Баку; образуются тромбы – в ход пойдет тбилисские саперные лопатки; опробовав газ «Черемуха» в Тбилиси, рано или поздно используешь рижский ОМОН и вильнюсский спецназ. А там и чекисты восстанут, запустят механизм ГКЧП.
Не случайно на излете перестройки один из лучших поэтов перестроечного поколения, Тимур Кибиров, в рижской «Атмоде» опубликует «Послание Л. С. Рубинштейну», в котором будут такие слова:
Ясно, что проект перестройки «для нашей страны и для всего мира» (так, кажется, называлась последняя из книжек Горбачева, выпущенных во время нахождения на троне) был утопическим и иллюзорным. Что ошибок по пути наворотили выше крыши – тоже. Можно с горьким смехом вспоминать, как растратили время на борьбу с виноградниками, что в Крыму, что в Молдавии, что на Кубани; как в упор не понимали специфику национального вопроса, как разрушали жалкие остатки экономики, наивно верили в искренность западных партнеров и в перевоспитуемость коммунистических начальников. На месте рухнувшего СССР осталась сеть заведомо спорных границ, чреватых соблазном захвата и военной провокации; никуда не делись политическая русофобия – и закомплексованный имперский шовинизм. Все было. Все есть. И исчезнет не скоро.
Но было также и другое, чем нам забывать никак нельзя. Надежда на общий прорыв, мимо разоряющей войны, мимо провалов в тоталитарное прошлое, мимо ледяного прагматизма – в утопию сотрудничества, научного развития, культурного прорыва. И всеобщий интерес к стране, которая берет себя за волосы и тащит из болота, в котором провела XX столетие. Интерес, подогреваемый не государственным пиаром, а живым сочувствием и жаждой диалога. Не со стороны элит, а со стороны обычных, нормальных людей. Тех самых миллионов, которых Шиллер и примкнувший к нему Бетховен призывали обняться в радости общей мечты.
За любую эйфорию нам приходится платить похмельем; за любой порыв за пределы наличной реальности – прыжками с крутого трамплина, травмами, увечьями и ранами. Но отказ от всемирной надежды тоже имеет свой ценник; если расценки за утопию скорей похожи на последнюю страничку меню провинциального ресторана, где прописаны штрафы за бой посуды и разгром зеркал, то скучный скептицизм с цинической подкладкой предусматривает плату ни за что. В самом прямом смысле – ни за что. Отрекаясь от перемен, отвергая возможность преобразований, соглашаясь с местячковым пребыванием на обочине истории, с ядерным оружием и плоскими идеями, подогревая в себе подростковую обидчивость, агрессию и в то же время – полную зависимость от старших, – мы платим за это будущим. И уже, пока отчасти, настоящим.
У нашего начальства любимый лейтмотив – Горбачев один из главных предателей в истории страны, потому что струсил, не заставил сохранить империю, позволил встать рабам по стойке вольно, не врубил огнеметы на полную мощность. До поры до времени психологическую травму перестройки, пережитую в глубокой молодости, начальники пытались компенсировать иначе; олимпийский Сочи стал последней в череде попыток предъявить себя миру в качестве хороших, правильных парней, которых просто неправильно поняли. Но поперек олимпийских торжеств было принято решение действовать совсем иначе. И многое из того, что происходит здесь и сейчас, в 2014 и 2015 годах, есть самая прямая и неприкрытая реставрация, попытка восстановить очертания прошлого, каким оно было до прихода ГКЧП. Но к чему эта попытка ведет? К реальному восстановлению величия, или к окончательному превращению страны в региональную державу, у которой нет ни сил, ни драйва, ни амбиции быть настоящим игроком на сцене мира? К символическому возвращению в день 17 марта 1991 года, когда (как верят многие) народ на референдуме дал политические полномочия на сохранение СССР любой ценой – или к реальному провалу в тот застой, из которого перестройка была призвана державу вывести?
Впрочем, как нам объяснили еще перед выборами 2012 года, застой – не так уж плохо. Сыто, спокойно. Никто не беспокоит. И Брежнев тоже был царь не настолько ужасный, как его малюют. Поэтому не нужно пугать брежневизмом; 16 с половиной лет на посту генерального – вполне приемлемый период. Оно бы и ничего, но в действительности этот покой скорей болотный. С блуждающими огнями. Именно из позднесоветского болота рождается трагедия Афганистана, которую все чаще объясняют жизненной необходимостью, потребностью остановить распространение наркотиков. Именно из позднесоветского болота происходит морок атакующего национализма. Именно из позднесоветского болота является весь набор опасных мифов о войне как живительном источнике духовности. И самое существенное. Любой застой завершается перестройкой. С ускорением из никуда и ни во что. Безбашенным вылетом пробки из старой закупоренной бутылки. Мечтаете о Брежневе – готовьтесь к Горбачеву.
Так что тот, кто перестройки не хочет, кто ее боится, кто считает ее неприемлемой, тот просто-напросто обязан враждовать с застоем. А если хочет, пусть потом не ж алуется. Потому что вас, что называется, предупреждали.
2011. Неудавшаяся альтернатива
Между гарантией и шансом20
Старая преподавательская шутка. «Накануне 1917 года Россия стояла на краю пропасти. После 1917 года она сделала огромный шаг вперед»… Сто лет назад мы оказались перед чудовищной развилкой. Все задачи, решение которых давало шанс на мирное развитие, были долгосрочными. Превращение расхристанного пролетариата в цивилизованный рабочий класс. Переход из тотальной общины к фермерству по датским образцам. Эволюция самодержавия в конституционную монархию. А процессы, которые в России назревали и отчасти шли, вели к скоропостижному обвалу. Который все вменяемые силы отодвигали
При всем тотальном различии контекстов, мы опять перед той же развилкой. Задачи долгие; горизонты короткие; все действуют врозь. Большинство представителей элит убеждены, что модернизация – проблема управленческая; «правильная» тактика ведет к победе, «неправильная» – к провалу. Между тем, как показало проведенное под руководством Александра Аузана исследование «Культурные факторы модернизации»21, после Второй мировой на путь модернизации вступило полсотни стран, но преуспели только те, кто неуклонно работал с ценностями, с национальной картиной мира. Сохраняя своеобразие и при этом меняясь. Гонконг, Япония, Тайвань, Сингапур и Южная Корея. Не западные, страны, а восточные. Не вестернизированные. Косные. Традиционные. Но решившиеся на долгие перемены. И не потерявшие себя.
Сегодня часто приходится слышать, что причина успеха данной группы стран – в исповедуемой ими конфуцианской этике. Но пока они не предъявили миру столь убедительный результат, никто не знал, что конфуцианская этика способствует модернизации. Наоборот, господствовало устойчивое мнение о «неподвижности», «неизменности» и однотипности «азиатского пути». Тут связь скорей обратная: модернизационный потенциал конфуцианства
Это значит, что модернизация предполагает запуск долгосрочного социокультурного процесса; если перед глазами работника стоит образ общины, а вы понуждаете его к фермерству, не надейтесь на торжество столыпинской реформы. Если честно заработанные деньги не являются мерилом успеха, производительность труда не вырастет, как ни повышай зарплату. Вопрос не в том, учитывать ли культурные факторы модернизации, а лишь в том,
Сегодня нет недостатка в утопиях культурных революций, имеются трактаты об охранительной «суверенной модернизации»22; общего понимания того, что нам необходима поступательная культурная эволюция – нет. Как нет системных практик, основанных не на сохранении и не на разрушении, а именно на обновлении любой реальности. В том числе реальности социокультурной. Зато есть избыток архаических институтов, основанных на поддержании и воспроизводстве эталонных образцов. И нарастающий вал авангардных практик, которые демонстративно разрывают с косными образцами.
Архаична Академия наук, и никакие попытки ее реформировать ни к чему хорошему не ведут; авангардным является проект «Сколково», уникальную модель которого невозможно тиражировать; революционна природа пермского культурного проекта. Задача в том и заключается, чтобы предъявить стране и миру возможность резкого единоличного прорыва, а не в том, чтобы поставить дело научных инноваций на конвейер. Архаике найдется место в обновленной России; штучный авангард заставляет шевелиться остальных, но если не создать идеологию
В отличие от архаики, социальный модерн предполагает изменение реальности, последовательную работу с устоявшейся традицией, обновление ценностей и институтов. В отличие от авангарда, он не отрицает устоявшиеся модели только потому, что они существуют давно. Он воспроизводим, как сам стиль модерна, который когда-то быстро распространился по всей Европе. Авангардный «Черный квадрат» навсегда остается одним-единственным «Черным квадратом», сколько бы авторских копий Малевич ни сделал. Архаические «Грачи прилетели» Саврасова не могут быть изменены, их невозможно варьировать, только повторять. А дом, построенный в стиле модерн, может быть маленьким или большим, дорогим или дешевым; он может находиться в столицах или в глухой провинции.
В этом отношении российская традиция модернизации не враг, а в некоторых случаях союзник. Чтобы проверить, причем в максимальном приближении к реальности, насколько верны наши предположения и тезисы, было проведено социологическое исследование, основанное на опросе соотечественников, живущих и работающих в модернизированных странах или в западных компаниях, представленных в России. То есть в тех условиях, которые должны возникнуть в случае успешного запуска модернизации в России. Исследование было проведено весной 2011 года Центром независимых социологических исследований в России (Санкт-Петербург), США (штаты Мэриленд и Нью-Джерси) и ФРГ (Берлин и Северная Рейн-Вестфалия). Два главных исследовательских вопроса, сформулированных авторами:
Существуют ли специфические культурные черты, принципиально отличающие российского работника от его коллег в ведущих странах Запада?
Какова связь между выявленными чертами и процессами экономической модернизации?
Авторы считают, что при исчезновении внешних социально-политических, экономических и прочих институциональных барьеров молодой «креативный класс» легко раскрывает свои модернизационные возможности, на равных конкурируя с западными коллегами в рамках устоявшихся правил. И никакие факторы традиционности им в этом совершенно не мешают; наши культурные установки вполне совместимы с модернизированной средой обитания. (Хотя культурные установки помогают российским работникам в большей степени строить карьеру предпринимателей на малых инновационных предприятиях, чем карьеру исполнителей в крупных корпорациях.) А у тех, кто закончил американскую или европейскую школу, никаких специфических установок в сфере трудовой и организационной этики нет; культурная принадлежность к «русскому миру» выражена не в особенностях социального поведения, в том числе экономического, а в особом эмоциональном, эстетическом, бытовом обиходе.
Значит, если не ломать, не обнулять традицию, не идти на колоссальные цивилизационные риски и культурно-политические издержки, связанные с практикой «культурной революции», но просто убирать барьеры и втягивать людей в модернизационные процессы, то зрелая часть «креативного класса» сумеет вписать свои сложившиеся ценности и установки в новую среду и новую реальность. А что до следующего поколения, то оно станет носителем модернизационных ценностей, если удастся превратить российскую школу в институт ненасильственной гуманитарной модернизации.
Между тем, если в позднесоветской модели культурно-образовательной политики торжествовал тотальный идеологический подход, то сегодня ставка сделана на столь же тотальную прагматику. Литература, история, художественное воспитание, последовательно смещаются на периферию образовательных процессов. Но все замеры говорят о том, что снижая количество часов на историю и литературу, мы не получаем взамен роста научно-технических знаний. И при этом только школа может решить политическую задачу формирования общероссийского гражданского сознания, без чего невозможно сохранение и развитие единой территории, государственного тела России. И только школа (что подтвердили и результаты прилагаемого социологического исследования) может заново и без революционных потрясений сформировать систему ценностей следующего поколения, связав установки начинающейся модернизации с культурно-исторической традицией.
Ответственны за это в первую очередь история и (в силу специфики русской культурной традиции) литература. Именно они призваны формировать картину мира,
PS Напоминаю, что это написано в начале 2011 года. Предание – свежо.
2012. Последняя попытка
Смеющаяся, но не революция23
Еще раз подчеркну: разница между политической революцией и революцией социокультурной не в отсутствии/наличии собственно политических лозунгов и требований. Первая может возникнуть на гребне процесса, как это было с английской буржуазной в XVII веке, или на гребне национально-религиозной борьбы за идентичность и «особый путь», как в Иране образца 1978—1979 годов, и лишь в результате обернуться сменой всех типов правления. А вторая, наоборот, часто запускается из политической ракетницы, но ограничивается сменой культурной матрицы и переменой нравов и обычаев. Пример – студенческая революция 1968 года. Но результаты у той и другой принципиально различные.
Политическая революция – дело серьезное до мрачности и последовательное до автоматизма. После нее остаются руины, на которых строится новое общество, новое государство, новая экономика. Она не может, не должна ограничиваться полумерами; ей необходим разворот векторов развития, слом структур управления. Она уничтожает прошлое ради продвижения в будущее, а потом преследует его реликты («пережитки»). А революция социокультурная, как правило, распадается на множество несистемных локальных событий; в конечном счете она ничего не сметает и никаких серьезных
Если политическая революция сочетается с культурной, это может вести к смене цивилизационного устройства, к наполнению новых форм власти новым смыслом, а значит, к рождению принципиально иных институтов и общественных отношений. Если нет, то в результате политической революции и всех ее потрясений поменяются одни лишь декорации, а худшее в системе, то, собственно, против чего нацелен переворот, воспроизведется.
Русская революция, которая достигла апогея в октябре 1917 года, но во многих отношениях не завершилась вплоть до 1930-х годов, смела все на своем пути: самодержавие, империю, основы государства, классовое устройство, церковь. Но в конце концов воспроизвела все то, против чего боролась: крепостное право вернулось в виде отъема паспортов у крестьян и создания рабовладельческой системы ГУЛАГа; политбюро стало коллективным монархом, диктатор – самодержцем, классовая структура и бюрократическая империя восстановились в уже-сточенной форме, абсолютистский патернализм не изжит до сих пор. При этом о культурной революции советская власть охотно говорила, но то, что называется советской культурной революцией, было чем угодно – необычайно важным просветительским процессом, насильственным втягиванием неграмотного населения в образовательную среду, созданием принципиально новых трудовых ресурсов, – только не переворотом основных представлений о государстве, обществе и человеке. Даже атеистическая пропаганда была не чем иным, как вывернутой наизнанку катехизацией: верую в партию, правительство и двуединого идола Ленина – Сталина, ибо несть Бог.
И вот с этой точки зрения интересно и важно посмотреть на те протесты, прежде всего и почти исключительно московско-петербургские, которые происходили с декабря 2011 года. Итак, что это было – захлебнувшаяся мирная политическая революция или революция социокультурная? Или ни то ни другое?
Первоначальный посыл был, казалось бы, политическим: люди, в массе своей молодые, но также и зрелые, вышли на Чистопрудный бульвар 5 декабря 2011 года протестовать против фальсификации выборов в Госдуму. Формула «партия жуликов и воров», загодя вброшенная в общественное сознание Алексеем Навальным, направляла растущее раздражение не на абстрактную власть вообще, а на ее несущую партийную конструкцию. То есть должна была запустить механизм демонтажа системы снизу, по методу «бархатных революций» в Украине, Грузии, отчасти в арабских странах.