Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Граф Платон Зубов - Нина Михайловна Молева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вскрикнуть младенец не успел, как исчез. Папа еще и с Бецким договорился. Быстро язык общий нашли. Папа, когда нужно, все мог. А ночи те, первые, не повторились… Так уж вышло. О Самозванке пришлось снова Орловых просить. Алексею Григорьевичу флот Средиземноморский поручен был — ему сподручнее. Вот только как поверить ему было? Как поверить… Разговор вышел нелегкий. Все обиды старые заколыхались. Вида не подала, а память как муравейник развороченный. Одно поняла: сам на былое место брата вернуться бы рад. Показалось? Нет, пожалуй. Марья Саввишна чайку попить пригласила. Ввечеру. Дверку приотворила. Легонько — будто сквозным ветром потянуло. Не растерялся. Неделя как день один пролетела, благо папа в Москве делами занимался, а главнокомандующему к своему флоту торопиться приходилось. Неделя… Такое не забудешь.

Из рассказов Н. К. Загряжской[10] А. С. Пушкину.

Орлов [Алексей Григорьевич] был [палач] в душе, это было как дурная привычка. Я встретилась с ним в Дрездене в городском саду. Он сел подле меня на лавочке. Мы разговорились о ком-то. — «Что за урод! Как это его терпят?» — Ах, батюшка, да что же прикажешь ты делать. Ведь не задушить же его. — «А почему же и нет, матушка?» — Как! и ты согласился бы, чтобы твоя дочь Анна Алексеевна вмешалась в это дело? — «Не только согласился бы, а был бы очень тому рад». — Вот какой был человек!

Забыть! За каждым разом о чем-нибудь просил, какое-нибудь дело охлопатывал. Орловы от рождения хозяева хорошие — еще раз убедилась. Потому и волновалась: что решит с Самозванкой, какую выгоду для себя рассчитает; По донесениям искал. Людей рассылал доверенных. Найти намеревался. Да все мимо получалось. От других корреспондентов иные сведения приходили. Писать о ней все газеты писали. Задумала замуж выходить. Не за кого-нибудь — за претендента на Голштинию. За князя Лимбургского. У него с деньгами не получалось — в качестве собственного приданого выкупила княжество Оберштайн и дала будущему супругу доверенность на управление им. Одна мысль покоя не давала: флот! Флот Российский в руках Алексея Орлова! От такого сумасброда всего дождешься. Мог ведь не государыню законную — Самозванку поддержать. Его воля! Гришу бы на такое не хватило, Алексей Григорьевич — другое дело. К тому же рядом папа был. Таких врагов поискать! Ненавидели друг друга с незапамятных времен. Так правды и не дозналась, кто папу искалечил — глаза одного лишил. Разное толковали. Но и Алексея Орлова поминали. В драке будто. Не нужен стал папа. Не нужен! Избавиться бы от него вернее было. После родов причины всякие находить стала. Дверка раз откроется, раз Марья Саввишна, добрая душа, грозу отведет. Понял ли папа? Или сам высчитал, откуда ветерок потянул. Только в чувства великие играть не стал. Частенько говаривал: жизнь — не театральное представление. В ней ролю и изменить можно.

Верность — вот что ценить следует.

И изменил. Да как! Сам первый сказал: государыня-матушка, пуще смерти боюсь, не надоел бы тебе. Не Аполлон я какой, не красавец писаный. Всех моих заслуг перед тобой — любовь верная, неколебимая. Такой государыне служить, живота для нее не жалеть — иного счастья не надо. Жениться — никогда не женюсь. В дом к себе ни одной хозяйки не введу. Для тебя одной жить стану. А сейчас гони ты меня, покуда хорош я для тебя. Не избыл доброты твоей и милости.

Ушам своим не поверила. Другую нашел? Никто слова единого сказать не мог. Разве что с девками дворовыми утеху имел.

А он на своем стоит: гони меня, государыня! Сегодня гони, тогда всю жизнь верить будешь. Всю жизнь думать дружески о слуге своем сможешь. Не хочу постылым для тебя быть. Надоедным стать не хочу. Ведь оба знаем, матушка, амурные дела как вода в песок уходят, сами собой иссякают. Сразу не решишь, вперед подумай.

Да и дел ты мне препоручила — делать их надо ко славе державы твоей. Вот назначила главным командиром Новороссии, значит, ехать туда бесперечь придется. Сердцем к тебе рваться стану, какой из меня начальник. Ведь от одной ночи, что рабу своему даришь, неделю земли под ногами не чуешь. Другой такой, как ты, быть не может. Венус и Афина в одном лице — каждый скажет, а уж я-то из-за счастья своего неслыханного, ничем не заслуженного тем более.

Хитер папа. Ещё как хитер. Свой расчет имел, а романы — его правда — в жизни не живут. Могла удержать — не стала. Руки развязал.

В то же утро нарочным велела Алексею Григорьевичу о переменах сообщить. Анна Степановна специально дознавалась: не было у папы ни полюбовниц, ни метрессок. Игру большую повел, мухлевать не стал. Вот только пережить — пережить непросто было.

…Развиднелось совсем. Не люблю белых ночей. Каждая морщинка видна. Лицо серое. Глаза западают. Годы — что! Добрый куафер справится. Если свечи горят. Если свет теплый.

Только теперь поняла, почему императрица покойная дня боялась: каждый год свой след проявит. А уж в ночи белой и вовсе. Вот и вставать можно. За ленту потянуть — перетерлась уже, залоснилась. Переменить — нет, пусть послужит. До конца послужит. Никак дверь отворилась — ведь не дернула еще звонка. Известно, Марья Саввишна. Эта не заспит. Ровно на часах всю ночь стоит. «С добрым утром, государыня! Погода нынче отменная. Праздник в боскетах удаться должен. Я уж велела от гнуса всякого куртины окурить. До Лукерьи-комарницы пощады от него не дождешься». Спросить?.. Не спросить?.. Не любит Протасова Красного кафтана. Могла со злости и приврать. Марья Саввишна знать должна. Не оттого ли тараторит без умолку.

— Рано встала, Марья Саввишна. — «Не утерпела, государыня. Лукавый попутал. Гостинчик мне фельдмаршал вчерась передал — конфекты французские. Вскочила с кофием отведать».

— Конфекты. Погоди, погоди, тебе их не тот корнет принес, что вчерась ввечеру чаем у себя потчивала? — «Он самый, государыня. Платон Александрович Зубов. Уж такой скромный, стеснительный такой. Никак порога покоев моих переступить не решался. Мол, не обеспокою ли. Может, не ко времени пришел. Еле уговорила».

— Откуда только кавалергарды такие берутся! — «Шутить, государыня, изволите. А ему не до шуток было. Разговорила я его, и как ему во дворце нравится, и какая у нас монархиня красавица — глаз не оторвешь. Богиня, что с Олимпа сошла, как есть богиня. Мне, говорит, близко к ее величеству стоять не доводилось, да я бы, кажется, и чувств лишился, кабы довелось до такого счастья дожить. Еще о портрете, что Лампий с государыни написал. Не понравился ему, совсем не понравился».

— Это еще почему? Все хвалят. — «А вы, государыня, послушать извольте. Ее императорское величество, говорит, куда моложе. Как можно, говорит, лик такой лучезарный старить. На портрете, мол, лучше должно быть, чем в натуре, а тут наоборот. Вот как!»

— Знаток! Мне тоже, впрочем, по сердцу не пришелся. Подбородок тяжел. Все выражение злое какое-то. — «И опять вам бы насмехаться над молодцом, государыня, а он от чистого сердца. А уж как ваше величество в коридоре через приоткрытую дверь увидел, полчаса слова выговорить не мог. Своим глазам не верил».

— Не глядела я на него. Впрочем, показалося — недурен. — «Где там недурен, государыня! Красавец писаный. Высокий. Статный. Ловкий. Глаза, глаза-то какие — карие, с поволокой, не оторвешься; и здоровьем похвастать может». — А это откуда взяла? — «Доктор Роджерсон Иван Самойлович сказывал».

Который день прошел, не решилась. Что себе-то врать: не решилась у Марьи Саввишны спросить. По былым временам минуты бы не ждала — всех к допросу вызвала. Теперь не то. Покою хочется. Чтобы все надежно было. А тут…

Нынче, как ко сну убирали, хотела Марью Саввишну задержать, а она из кармана портретик миниатюрный достает: не соблаговолите ли взглянуть, государыня. Посмотрела: тот корнет хорошенькой, что конфекты ей приносил. С чего это, спрашиваю, персоны молодых людей носить стала. Со мной ведь никак обручилась, аль забыла? Слово дала, мне одной служить, обо мне одной думать, а тут — корнет!

Смеется. Похвастать, мол, пришел. Первый в своей жизни портрет списал — похож ли? Подивилась: откуда бы мысль такая у корнета? Марья Саввишна руками замахала: не у корнета! Где ему! Анна Степановна присоветовала. Левицкого подсказала. Портрет вышел и впрямь преотличный.

Анне Степановне-то что? Или все племянниц сватает? Перекусихина снова руками замахала: нешто Анна Степановна за такого девиц своих отдаст. Ей деньги да титулы подавай, а тут… Что тут? Не дворянин, что ли? Безродный какой?

Марья Саввишна вскинулась: дворянин! Конечно, дворянин! Салтыков мне во всех подробностях рассказывал. Смоленские они. Со времен Грозного, смоленские. Род свой от дьяка Игнатия Зубова по прозвищу Ширяя ведут. Оно не Бог весть что, но служба царская. И цесарских послов доводилось встречать царским именем, и в Поместном приказе сидеть.

Богатства не нажили — это верно. Дедушка корнета нашего членом Коллегии экономии состоял, на девице из Трегубовых женился. Батюшка — в Конной гвардии служит. Супруга, хоть и всего-то армейского прапорщика дочь, целую тысячу душ в приданое принесла, да еще, сказывают, собой отменно хороша. В возрасте сейчас, а все равно глаз не оторвёшь. Вот и детки в нее пошли: один другого краше. Тем и фельдмаршала купили — заботиться о них стал.

А Салтыкову, спрашиваю, что за печаль? — Перекусихина ко всем вопросам готова: фельдмаршал батюшке корнета поместья свои в управление препоручил, оттуда и забота. — Может, сердце не камень, раз родительница корнета так собою хороша? Посмеялись: фельдмаршал на то и фельдмаршал, чтобы победы на всех ратных полях одерживать. Рогатый супруг — что за диво. Как в такой болтовне о фрейлине спросить! Одна в опочивальне осталась, опять за сердце взяло. Разучилась, самой себе разучилась правду говорить. Всю жизнь на котурнах. Всю жизнь будто на балу. Разве так с Орловыми было! Гриша… Гришенька… Это Алексей расчетливый, а богатырь наш российский — куда ему? Надоедать стала царицына опочивальня, и скрываться не подумал. По своей воле приходил. Все чаще отговорками отделывался.

Хуже всего как страсть ему припала родней заниматься. Думала, слава Богу, не метрессками, а вышло еще хуже. Одна у них кузина — тощенькая, бледненькая, дунь — переломится. В лице ни кровинки. Руки на свет прозрачные. Кто-то сказал, как свечка грошовая восковая: тает да к земле клонится. Тринадцать лет — что за годы, а с такой и вовсе не до амуров. Роджерсона искать надобно. Гриша Ивана Самойловича и привез. Очень ему верил. Самому уж под сорок было. В самом расцвете сил. Подковы гнул. Оглоблю о колено ломал. Румянец во всю щеку. Кровь с молоком. Ночь напролет кутить может, наутро — как маков цвет. Привязался к кузине, к Катеньке своей ненаглядной[11]. Надо же — тезка! Кто б на такую блажь внимание обратил, а он от нее никуда. Про двор забыл. Обязанностями служебными неглижировать стал. Камергер. Действительный. Президент Канцелярии опекунства иностранных. Генерал-фельдцейхмейстер. Депутат от Копорского уезда в Комиссии для сочинения проекта уложения. Может, обязанности и не так обременительны, да на людях бывать надо. К случаю что сказать. Ночами не узнать было. Мыслями в отдалении витает. Отвечать невпопад стал. Тогда-то поняла: не любил. Ни великую княгиню. Ни императрицу. Не любил! А любить способен был. Не на Екатерину Алексеевну карта его выпала — на девчонку некрасивую да хворую, и ничем тому помочь нельзя. В Москву на эпидемию холерную отпустила, как там все утихать начало. Чтобы как героя встретить. Чтобы все почести воздать. Тщеславие человеческое разбудить. Так не было у Гриши тщеславия! То-то и беда: не было!

Хотела триумфальные ворота ему на пути из Москвы в Петербург соорудить — отказался наотрез: не по Сеньке, мол, шапка. Ничего такого не сделал. Но ведь поехал, собой рисковал! А те, что в Москве живут и жили, спрашивает, им какие почести оказать надобно? Медаль за храбрость его выбить приказала. Плечами пожал; не надо было такого делать. Люди все знают — смех один. Раньше таким не был. Раньше каждому подарку, как дитя малое, радовался. А теперь досада одна. Правительницу царевну Софью Алексеевну припомнил, как она князя Василия Васильевича из Крымских походов встречала. Он там армию губил, а она доказать, что полководец великий, удачливый, желала. Ну и что, матушка государыня, из того вышло? И ему, и ей? А с Фокшанами… Что ж, с Фокшанами и впрямь вернулся в Петербург, места своего в делах государственных терять не хотел. Надежду имел: все за ним останется. Когда понял, что на бобах остался, того пуще обиделся: значит, ничего как человек не стою. Значит, никогда его не ценила. Как слугу да игрушку держала. А такого ему не надобно. Опять к Катеньке Зиновьевой прилепился. Целыми днями карета у ее подъезда томилась. Чудо, когда отъезжал ненадолго. Петербург опомниться не мог: мало у силача нашего аманток до государыни было, а тут не то что влюбился, крыться со своей любовью не стал. Отъезжает на дрожках от зиновьевского крыльца, десять раз обернется, рукой машет, а она в окне стоит, улыбается… Господи!..

Весь двор затаился, ждал, чем дело кончится. Какую казнь египетскую императрица неверному любовнику придумает. Не дождались. О толках прежде всего думала. На то и двор. Запретила Курцию нашему в северную столицу въезжать. Утешайся медалью: «Орловым от беды избавлена Москва». А на обороте Курций, в пропасть бросающийся, и другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет». Мало тебе, богатырь русский, было? Мало? Так изволь теперь в любую местность ехать. Кроме столицы! Встречи добивался. Об аудиенции только что не на коленях просил. Приняла. Рванулся было: «Государыня, как же это…» Рукой отстранила: «Более в услугах ваших держава наша не нуждается… На недостаток состояния посетовать не можете. Изберите себе род занятий по вашим склонностям. В домашнем хозяйстве дело всегда сыщется. У рачительного хозяина…» Только тогда поняла: силен, храбр, решителен. Но мягок. Как барашек на лугу. И сердце куриное. Вот и верь облику внешнему. Бутафория одна. Приказ о службе вымаливал. Что ж, отправила в Ревель. На год. Чтоб новое положение свое до конца прочувствовал. А с братьями торговаться решила — отступного давать. Да чтоб все слышали. Свидетелями были.

Полтораста тысяч, которые я ему жаловала ежегодно, я ему впредь оных в ежегодной пенсии производить велю из Кабинета. На заведение дома я ему жалую однажды ныне сто тысяч рублей. Все дворцы около Москвы или инде, где они есть, я ему дозволяю в оных жить, пока своего дома иметь не будет. Людей моих и экипаж, как он их ныне имеет, при нем останутся, пока своих не заведет: когда же он их отпустить за благо рассудит, тогда обещаю их наградить по мере ему от них сделанных услуг. Я к тем четырем тысячам душ, кои еще граф Алексей Григорьевич за Чесменскую баталию не взял, присовокуплю еще шесть тысяч душ, чтоб он оных выбрал или из моих московских или же из тех, кои у меня на Волге, или в которых уездах он сам за благо рассудит. Сервиз серебряной Французской выписной, которой в Кабинете хранится, ему же графу Гри. Гри. жалую совокупно с тем, которой куплен для ежедневного у потребления у Датского посланника. Все те вещи, которые хранятся в камере цалмейстерской и у камердинеров под названием его графских и кои сам граф Гри. Гри. Орлов многих не знает, ему же велено отпустить…

Из мирового соглашения Екатерины II с графом И. Г. Орловым, старшим братом бывшего фаворита.

Простить себе не могла сколько лет: не доглядела. Больно близко орловское Нескучное от сельца Конькова оказалось. Зачастил граф вдалеке от докучливого надзора к осиротевшей кузине — было Коньково собственностью их родственницы. Там сиротка и жила. Когда сердцем поняла, как неладно все, сама в Коньково приехала. Каждую мелочь осмотрела. Во всем разобралась. Приказала: камня на камне не оставить. Село в казну купила. Барский дом и оранжерею — ничего кроме там и не было! — в Царицыно перевезти. Для служебных надобностей — большего не заслуживали. Старую Троицкую церковь — снести немедля. Коньково приписать к приходу соседнего села. И все горечи избыть не удавалось! Вот здесь встречались. Здесь по аллейкам убогим, неухоженным гуляли. Стихи читали! Это Гри. Гри. стихи слушал! Раньше бы сказать — на смех подняла. А тут… Потому и велела здесь же, на границе Коломенской дворцовой волости, при Большой Калужской дороге, на речке Черепановке — вот поди ж ты, через годы каждая мелочь помнится! — дворец для великих князей начать строить. Архитектора и искать не стала — пусть будет московский, местный. Лишь бы скорее строительство начать. Прошлое в кучах строительных погрести. Не успели толком к делу приступить — новость. Обвенчался Гри. Гри. со своей небогой. По всем правилам церковным обвенчался. Двор всполошился. За спиной советы зашелестели: расторгнуть! Немедля брак расторгнуть! По степени родства Синод разрешения нипочем не даст! Обоих на покаяние! Ее и вовсе в монастырь! Анна Степановна больше всех буйствовала. Примерного наказания требовала. Потому и оставила ее у себя: больно убивалась, больно родственника своего корила да бранила.

Члены Синода подступались: проще простого молодоженов развести.

А прок? Себя осмешить? Брошенной да обиженной перед всеми предстать? Зрелище публичное к утехе всеобщей предоставить?

Синодским наотрез отказала: пусть живут. Молодую портретом своим наградила. Бриллиантов в оправе велела не жалеть. Статс-дама, одно слово!

Зато на аудиенции, в глаза глядя, приказала: вон из России. Мир велик. Без крова над головой не останутся. Чем скорей уедут, тем лучше. Гри. Гри. и тогда, не кроясь, на супругу свою юную глядел: не обеспокоилась бы, не обиделась. Этикет нарушил: все за ручку восковую держал. В глазки бесцветные маленькие заглядывал. Улыбался! Не императрице — ей, графине Орловой. Это надо было перенести! «Романтическая графиня» — с легкой руки иностранных послов пошло. Музицировать умела. Стихи сама писала. Сочинители их тут же незамедлительно на музыку перекладывали. Весь Петербург пел:

Желанья наши совершились, Чего еще душа желает — Чтоб ты мне верен был, Чтобы жену не разлюбил. Мне всякий край с тобою рай!

Со стороны выходило: все Орлову простили. Ничего в грех не ставили. Все за «романтическую графиню». А на деле — императрице досадить собирались. Державин и тот в хор поклонников вступил. От восторгов едва не захлебнулся.

Спасибо уехали. Гри. Гри. высылки будто не заметил. Здоровьем новобрачной беспокоился. Спросила как-то досадно: когда же «путешествующие» наследника ждут? Пора бы. При таком-то родителе.

Анна Степановна доведалась: какой наследник — чахоткой графинюшка захворала. Гри. Гри. ее от одной знаменитости к другой, по всем докторам в Европе возит, устали не знает. А что знахарей, целителей всяких к себе в дом перетаскал — счету нет.

Четыре года трудился — померла. Как свечка сгорела. Сказывали, в гробу от савана отличить нельзя было: так исхудала да высохла. В июне 1781-го году в Лозанне преставилась. Супруг как на тело упал, так несколько часов оторвать не могли. Умел, значит, любить. Еще как умел.

В Россию гроб едва не на руках вез. На каждой остановке в церковь местную вносить велел — панихиды служить.

Все постарались. Анна Степановна все доносила, хоть кончине скорой и радовалась. Твердила: Бог правду видит. Только чья правда-то? «Она была прекрасна и чувствительна, красота ее изображала прекрасную ее душу», — не кто-нибудь — посол французский писал. Державин эпитафию сочинил. Не помню стихов. Не люблю. А эти — рада бы забыть, да разве такое забывается: «Как ангел красоты, являемый с небес, приятностьми лица и разума блистала». Но уж совсем в толк не взять — тронулся Гриша разумом. Совсем тронулся. Не то что в Петербурге, в Москве, в городе появляться перестал. Ходит по Нескучному — с покойницей разговаривает. Ласковыми именами называет. За столом куверт ее держит. Постелю в опочивальне покойной велит ежевечерне стелить. Заботится, чтоб у кровати питье ее любимое стояло. Молоко теплое, как врачи приказали пить. На недосмотры в доме глядеть перестал, а тут каждую мелочь доглядывает.

Братья к себе его в поместья забрали — за жизнь опасаться стали. В Александро-Невскую лавру, куда «графинюшку» привезли, сами сумасбродного братца возили. Недолго, правда. Двумя годами только потерю свою пережил. На глазах угасал: «Иду, иду, Катенька, иду, ненаглядная моя…» Про императрицу разу не вспомнил. Сколько за срок этот короткий флигель-адъютантов прошло — считать охоты нет. Одна Марья Саввишна сердцем догадалась: не нужны они тебе, государыня. Никто не нужен. Забыться хочешь. Забыться… Если бы все так просто! Люди новые и обиды новые. Папа… Ах, как власть ему мерещилась! Как победу над Орловыми одержать хотелось! Как тут амантом не стать. Верность до гроба обещал. В доказательство все семейство свое в столицу привез. У себя поселил. И пошло-поехало. Чего на стороне да в девичьей утех любовных искать, когда полон дом племянниц, одна другой краше. Да еще и в твоем вкусе. Высокие. Крупные. Бело-сахарные. Крупитчатые. На подарочки дорогие падкие. Расстаралась сестрица-родительница, ничего не скажешь. А тут и императрица не отстала: всех фрейлинами определила, двери во дворец распахнула.

Девки смоленские! Как есть девки. Едва грамоте обучены. Двух слов связать не могут. Обхождения не знают. Зато — папа не скрывал! — в делах постельных чудо хороши.

В. В. Капнист, поэт — А. А. Львовой, будущей жене своей. Конец 1770–х гг. Петербург.

Дорогой друг мой, вы не ведаете, как письмом вашим истерзали мне сердце, какими поразили его стрелами. «Вижу, — пишете вы, — что слова мои для вас ничего не значат, и вы вовсе обо мне не думаете». Жестокая! Что ответить мне на это? Ничего. Слишком много чувств переполняет меня, чтобы мне удалось выразить, какое впечатление произвели на меня слова ваши. Боже! Никогда не поверил бы, что вы способны по всякому поводу переменять чувства ваши. Не думайте, что стану доказывать вам, насколько ложно то, что вы мне сказали. Пусть те, кто безо всякого основания не хотят быть ко мне справедливыми, думают, что им угодно; я не перестану от того быть тем, что я есть и чем быть должен… Не извинений от меня хотят, а требуют, чтоб я отказался от дружества [дружбы с поэтом Н. А. Львовым] и женился на вас. Вам уже давно известно, что первое совершенно немыслимо, а второе временно невозможно. Успокойтесь же, дорогой друг, верьте, что я все тот же, и не оскорбляйте меня, как оскорбили в последнем письме вашем… Зачем нам доставлять друг другу огорчения, когда их и без того хватает. К сему мнению присоединяется и преданный вам Львов…

Или не рассчитывал папа? Сам себя перехитрил? Не ради же племянниц отставку испрашивать стал. Чинов новых искал? Прав ли каких? Граф Петр Румянцев вовремя представился с двумя подопечными своими. На Безбородку глаза не положишь, а Завадовский хорош. Чудо как хорош. Однолеток папы, а куда свежее. Образованность тоже не сравнить. Румянцев знал в людях толк. Петр Васильевич и домашнее образование получил. У дяди в доме учителя духовные были. Потом Иезуитское училище. Духовная академия Киевская. Армии миновал — канцелярией Малороссийского генерал-губернатора обошелся. Характер славный: ни тебе ссор, ни разбирательств. Все уладить умел миром. Без обид. Румянцев души в нем не чаял. Все дела ему сдал. Все бы хорошо — аманта из него не вышло. Не столько по серьезности. Себе не верила — влюбился! Ревновать принялся. Укорять.

Вины вольные и невольные вычитывать. Самодержице! Императрице! Забавлялась сначала — никогда такого не бывало. Позже — нелепость одна. Неудобство.

Однажды сказала: не уймешься — в Сибирь сослать могу. Повернулся и спокойно так: пусть в Сибирь. Только тотчас же. Нельзя над сердцем потешаться. Кто же я на самом деле для вас, ваше императорское величество, кто?

Марья Саввишна угомонить пыталась. Вразумить. Где там! Только пуще распаляться стал. Папу в опочивальне увидел — едва до рукопашной не дошло. Папа головой покачал: зачем тебе, государыня наша, морока такая? Это вместо удовольствия-то? Мало тебе забот государственных, так и в личных апартаментах душу не можешь отвести. О себе подумай, государыня! Да и не много ли красавец наш на себя берет? Не комедию ли ломает?

Утром по парку шли — Петр Васильевич любил пораньше подняться, У пруда остановился: «Катюша! Катенька! Что я для тебя значу? Да и значу ли? Или как солдат в карауле — место занимаю? Правду мне скажи. Один единственный раз — правду!»

Правду! А коли сама ее не знаешь? Одиночества не терплю. Все тепла настоящего, душевного ищу. Вот-вот, кажется, ухвачу его, отогреюсь, ан опять зеркало печное — руку приложи — что твое молоко парное: не холодит, не греет. Думать поменьше надо, тогда легче. Много легче…

Задумалась. А он смотрит, смотрит. «Не надо, говорит, слов твоих, государыня, и так все понял. Прости за глупость».

Кабы понял. Где там. На утро за свое. Туча тучей. Вопросами донимает. Такого со времен Петра Федоровича не видала. Прав папа: отделаться надо. Заторопилась — от двора отослала. Аудиенции последней добивался. Передать велела: нет ему больше входа во дворец. Пускай на вольном ветерке охолонет.

Зла на него держать нечего. Через год разрешила ко двору вернуться. Сервизом серебряным в восемьдесят тысяч подарила — чтобы все знали, в покое бы его оставили.

Тут свой расчет был. Папа вместо Петра Васильевича Зорича представил…

Нет, нет, хватит четки эти перебирать. Марья Саввишна! Марья Саввишна? Где же ты?!

Дверка будто и не отворялась — Перекусихина на пороге. Под чепцом кружевным куафюра как для выхода уложена. Капот на все пуговки застёгнут. Вокруг шеи кружева без складочки. «Что прикажете, ваше величество? Опять нынче погода для сна неспособная. Не иначе грозе быть. Может, молочка кисленького со льда испьете? Или воды брусничной? Свежую Иван Борисович приготовил вчерась, преотличную».

«Шелестит, шелестит. Руки так и летают. Подушку поправила. Покрывало подтянула. Стаканчиком на столике тихонько-тихонько звякнула».

Сядь, сядь, Марья Саввишна. Спросить тебя хочу. Как тогда с Васильчиковым было? Как он во дворце задомовился? Толки какие шли? Знаю, помнишь, все помнишь.

«Толки, государыня? Толков, известно, немало было. Только все больше среди лакеев да горничных. Больно щедро их граф Григорий Григорьевич одаривал». — Моими же деньгами. — «Да разве прислуга разбираться станет — были бы деньги. Ну, еще известно, медхенов вниманием не обижал. Каждой лестно — души в нем не чаяли. Потому и переполошились. Боялись Александра Семеновича: каким-то окажется. А он их боялся. Как в коридор выйти — подглядывал, чтоб лишнюю персону не встретить. Робок был».

— Да уж с такой робостью в личных апартаментах делать нечего. Нянька ему была нужна, одно скажу. — «Строги вы, государыня, ой, строги. И то сказать, откуда пареньку куражу набраться, коли и в подарках ему сами вы жались. Куда было Александру Семеновичу до графа Григория Григорьевича!» — Как это мало? По моему соображению предостаточно. — «А хотите, государыня, подарочки все ваши сочту? Для интереса? Началось-то с табакерки. Всего-навсего». — Золотой! — «Не серебряной же! Сто тысяч рублей вы ему ассигновали». — И на дом. — «И на дом. Только дом-то не Бог весть какой — за 50 тысяч». — Столько же и отделка стала. И место какое — на Дворцовой площади, прямо напротив Зимнего. — «Отделку кончить не успели, как паренек апшид получил. Убивался очень, что пожить ему в нем не удалось».

— Это целыми-то днями мне глаза мозолить! Ну, уж уволь. И ему выгодней: дом в казну купили. А еще драгоценности, крестьян сколько тысяч душ — и все скучнейшему гражданину в мире! — «Привязался он к вам душой, государыня». — Привязался! Кто его о том просил? Поживее бы был — другое дело.

«А мне так жалко паренька. По сей день жалко. Обходительный. За корыстью не гнался. Какую малость ни получит, за все почтительнейше благодарит. За белье, за посуду, за деньги на устройство дома в Москве, за пенсион, что ему назначили». — Не помнишь, сколько? — «Помню — 20 тысяч рублей. Годовых. У брата поселился на Волхонке. О женитьбе да семье и говорить не стал. Монахом так и живет, все говорят».

— Перестань причитать, Марья Саввишна. Иди с Богом. Еще хуже тоску нагнала. — «А с питьем-то как, государыня?» — Простокваши поставь. Иди, иди и дверь поплотней притвори. Ничего со мной не будет. Обещаю. Не карауль зазря.

О Зориче, поди, не стала бы так вспоминать. Да и никто другой. Теперь понятно стало: чего папа ни делал, чтобы Завадовского опорочить. Государственными делами стал интересоваться. С послами иностранными дружбу завел. Так и появился этот дикарь. При других обстоятельствах, может быть, и не взглянула бы, а тут… Наваждение. Чистое наваждение.

Умел папа сказки сказывать. Серб. Герой. Настоящего имени и не выговоришь. Спасибо, дядюшкино попроще. Шестнадцати лет в Семилетней войне участвовать стал. Сразу был ранен, из плена выбрался, подпоручиком за смелость в бою стал.

Чего только дальше не было! Не врал папа — проверяла. Зверь настоящий. Татар в Бессарабии разбил. Туркам через Прут переправиться не дал. Без малого пять лет в Константинополе в Семибашенном замке в темнице отсидел — до самого Кучук-Кайнарджийского мира. Потемкин его привез, весь Петербург в смятение привел. Росту огромного. Косая сажень в плечах. Руки раскинет — впору медведя обхватывать. Грудь исполосована. Гордился: ни единой царапины на спине. От врага не бегал. А вот грамоты никакой. Что писать, что читать — пусть другие. Политесу знать не знал, да и учиться не хотел. Мое, говаривал, дело в бою. Командование над лейб-гусарами, а там и над казачьими командами с охотой принял. В казармах дни и ночи пропадал. Дом, что для Васильчикова отделывался, к нему перешел. Не очень-то и благодарил: мол, что мне в нем. Речей амурных отродясь не слыхивал, зато…

Испугался папа. Начал недостатки у дикаря выискивать. Там слово скажет, там крючочек закинет. Дикарь дикарь, а понял, откуда ветер дует. На папу при всех кинулся. Уж на что папа силен, а противу серба не устоял. Еле разняли.

Жаль было расставаться, но делать нечего. Придумала вояж ему заграничный. Для образования. Сам понял: не житье ему во дворце. Согласился. С миром уехал. Пенсион высокий получил, семь тысяч душ крестьян на отходную.

Прощальной аудиенции давать не хотела: кто знает, что дикарю в голову вступит. Сам камер-лакеев раздвинул, гвардейцев. В убиральную вошел — слова не сказал. Поглядел, рукой махнул. Марью Саввишну с пола поднял, трижды расцеловал. Надо бы ему хоть слово вымолвить! Ждать не стал: дверь большую в антикамеру тихо-тихо притворил. К горлу подступило: не императрица выиграла — князь Григорий Александрович победу одержал. Большую победу. Не бывать второму Зоричу. Не бывать…

К лучшему. Или — к худшему. Время покажет. Над суевериями смеялась. Какие приметы? Для образованного человека? Но что-то таилось в белых ночах. Во время них приходили и уходили близкие люди. Скажем, не близкие, пусть ненадолго входившие в твою жизнь. Завадовский… Дикарь… Пирр, царь Эпирский…

Почему придумалось такое имя? Царь, сражавшийся, побеждавший и никогда ничего не выигрывавший. Погибший в суматохе отступления, когда пришлось снять ненужную ему осаду Спарты. Злая ворожба? Григорий Александрович заторопился. С отъездом дикаря представил на выбор трех кандидатов в флигель-адъютанты. Велел явиться всем троим. Выстроиться в антикамере. Предупредил: Бергман — лифляндец, Ронцов — побочный сын графа Воронцова, Римский-Корсаков — кажется, прямо явившийся от французского двора. Поговорила для порядка с каждым. Одарила улыбкой. Дала приложиться к руке. Условный букет передала Корсакову: пусть отдаст Григорию Александровичу. Склонился в танцевальном поклоне. Взмахнул рукой. Прижал букет к сердцу: «Ваше величество, меня коснулся луч ярчайший, чем солнечный. Это мгновение останется лучшим в моей жизни: вы подарили счастье…» Знал. Обо всем наперед знал. Не смутился. Не залился краской. Знал и то, чем одарила его натура: изяществом — не совершенством черт, непритязательной любезной болтовней — не умной беседой. И за отведенные ему природой рамки не переступал никогда. Пел — что твой соловей. Играл на скрипке. Менуэтов таких дворец не видывал. И никем не хотел казаться. Был собой. Только собой.

В Васильчиковском доме на Дворцовой площади — теперь он к нему перешел — библиотеку положил устроить. Преогромную. Чтоб никак не меньше дворцовой. Книгопродавца позвал, велел все шкафы книгами наполнить. Какими? Его дело, лишь бы по размерам стояли: внизу большие волюмы, чем выше, тем меньше. Словом, как у государыни. Книгопродавец смутился: так сразу не подберешь. Почему же? Вези все, что в лавке твоей есть. Там и увидишь, где чего не хватает. Не поверила. При случае сама Эпирского спросила. А как же, отвечал, иначе поступить было. Одной скрипкой дорожил. Строганов уверял: дивный инструмент. Редкостный. Может, потому и слушать его одного могла. От других скучать принималась. Так Гримму и писала[12], помнится, что все живописцы и скульпторы должны делать его своей моделью, поэты — воспевать дивную красоту. Четверть века разницы — Гри. Гри. не удержался заметить. Не императрице — другим говорил. Четверть века? Нет, глупости. Первый раз юность почувствовала. Легкость, которой не знала. Будто крылья развернулись, зашелестели, от земли оторвали. Не ночей — вечеров как счастья ждала. Все балы сократила. Все приемы. Лишь бы скорее. Лишь с глазу на глаз остаться. В глаза яркие, веселые заглядеться.

И ни разу по имени не назвал. Все только «ваше величество». Перед «вашим величеством» склонялся, «вашему величеству» угодить хотел.

Первый раз платок из рукава обронил. Крошечный. Кружевной. Вензелем меченый графским. Вензелем… Не его. И духи словно бы узнала. Заметил. Смутился. Подымать не стал — мимо пошел. Заговорил, заговорил…

На потерю указала — отрекся. Камер-лакею велела поднять. Буквы вензеловые: П. А. Что гадать: Прасковья Александровна. Брюсша. Якова Александровича супруга. Ровесница. Те же четверть века ни ему, ни ей не помешали. Не стерпела. Объяснений не приняла. Вон! Тотчас вон! Чтобы на глаза не попадался! В поместья! В Москву! И собираться не стал. Как был из Васильчиковского дома вышел и в карету дорожную. Октябрь стоял. Еще снег не ложился. Осень теплая. Царское село все в золоте. Небо синее — хоть зажмурься. Только не один уехал. Вслед за ним другая коляска понеслась. Графиня Строганова Екатерина Петровна. Из Трубецких. Недавно с супругом Александром Сергеевичем из Парижа, возвратились. Блистали там. Она Фернейского патриарха все обольщала. Старая обезьяна сколько раз повторяла: «Ах, мадам, какой прекрасный у нас день — я видел солнце и вас!» Сына графиня в Париже родила. А голову от царя Эпирского с первого взгляда потеряла. Посмеивались все, а оно вот до чего дошло. Мужа бросила. Без развода за Иваном Николаевичем умчалась. В доме его московском жить решилась как метресска последняя. Можно бы приструнить. К порядку призвать. Наказать, и жестоко. Александр Сергеевич умолил не заметить. Стыда боялся. Оно и к лучшему. Если со стороны. А так… Полгода справиться с собой не могла. Сколько ночей бессонных… Сколько мыслей… Пятьдесят лет — может, и конец женскому счастью. Может, все позади осталось. Могущественная императрица. Афина. А ночи? Как с ночами-то быть — без звука, без шороха? Как?

Екатерина II — И. Г. Чернышеву. 1780.

…Можно безнаказанно быть умным, талантливым, нравственным, добродетельным, но нельзя безнаказанно достигнуть славы, успехов, счастья и особенно …удачи! Одержать победу — ничто; добыть землю — ничто; нажить деньги …все! Богачи имеют изумительное влияние на человеческий род, самые государи кончают тем, что уважают обогатившихся.

Из Москвы слухи доходить стали: Екатерина Петровна все переиначила. Строганов ей и дом свой для житья отдал московский, и поместье подмосковное — Братцево. Графиня к себе царя Эпирского перевезла. Гостей полон дом — вся Москва к ним ездить стала. Прав был Гри. Гри., когда в чумной год о москвичах писал: бунтовщики по поводу и без повода, лишь бы воду мутить, Петербургу не подчиняться. И здесь не побоялись императрицына неудовольствия. Гостей даже в будни меньше сотни за стол не садится, а по праздникам неизвестно откуда только посуда да стулья берутся. Блюда — дворцовым под стать. Не то что хозяева с гостями — слуги что ни день шампанским угощаются.

А Царь Эпирский один только орден и надевает, что ему король польский вручил: Белого орла. Недаром здесь его многие «Королем польским» величали. Отшучивался: мол, больше к лицу. И к кафтану.

Неправда! Неправда! Не ждала полугода. В душе, может быть. Надеялась: раскается. Письма начнет покаянные писать. Вот тогда и успокоюсь. Сама ему откажу. Не написал. Забыл. Кругом пустота. Боже, какая пустота. В Царском, в карауле, кавалергард на глаза стал попадаться. Потемкину не до того — прожектами крымскими занимался. С Паниным сражался, что хотел внука Константина Павловича императором византийским объявить. Только и разговоров о делах дипломатических. Велела Анне Степановне разузнать. Ланской Александр Дмитриевич. И как судьба — опять из помещиков смоленских. Службу четырнадцати лет в Измайловском полку солдатом начал. Восемнадцати в кавалергарды пожалован — при такой-то внешности, как иначе! С чином поручика армейского. Ни богатства. Ни образования. А хорош. Куда как хорош. По всем статям. Анна Степановна папе шепнула — без слова адъютантом своим назначил. Еще при Иване Николаевиче. При «Короле польском». После платочка оброненного. О доме на площади и говорить не стала. Прямо во дворец. Крыться не от кого, да и «Царю Эпирскому», небось, досада. И моложе него — всего-то девятнадцать лет. Протасова твердит: и красивей. Куда красивей. Вздохнула свободно: ни тебе капризов, ни шашней. На государыню свою будто на икону смотрит. Как котенок ластится. Камни драгоценные собирать стал — не налюбуется. Картины. Статуи. Книги не к полкам прилаживает — читать начал. Спрашивает. Радуется. Уж на что Безбородко никогда флигель-адъютантов не жаловал, этого сущим ангелом назвал. Мол, никого не оговаривает, ни за кого не хлопочет. Всего-то сто тысяч на гардероб получил, ни о землях, ни о душах не заикается. Всем доволен. Да и чинам не больно радовался. Благодарил, как положено, и только. Через год — действительный камергер, потом генерал-адъюнкт, поручик Кавалергардского корпуса, генерал-поручик… Указ ему протянешь — к руке приложится: «На все ваша воля, ваше величество». Дарить такого ангела — радость одна. Прихворнул в самую июльскую жару. В Царском — его пуще всех дворцов любил: «Оно вам к лицу, ваше величество!» Кто б о чем подумал — всего-то боль в горле. Глотать трудно стало. Думали, воды со льдом испил. Доктор тоже. На другой день огнем гореть начал. Через шесть дней не стало. Знал, что уходит. Все понял. Всем имуществом распорядился. Земли — в казну вернуть, драгоценности — государыне. Как решит распорядиться: «Ваши подарки, ваше величество!» До конца в твердой памяти был. Просил руки императрицы своей коснуться. В губы поцеловала — слезы брызнули: «Не заслужил! Поостерегитесь болезни моей, ваше величество». Родных видеть не хотел — императрицу одну. Грех на душу взяла: никакого кладбища. Пусть лежит в парке Царскосельском, чтоб одна могла его навещать. А на Софийском погосте один памятник. Для всех. Драгоценности между матерью, братьями и сестрами поделила. Отвезли им.

Один камень на сердце остался — как три года назад едва его должности Мордвинову не отдала. Прихоть! Минута! А ведь как жаловался, просил. Анне Степановне в ноги упал: не жить, мол, мне без государыни.

Теперь слухи поползли: больно ему доктор Роджерсон помогал. Каких только пилюль ни прописывал. Оттого и ослабел Александр Дмитриевич. Жабы простой снести не мог. Не верю! Не нужны ему пилюли были! Все злорадство людское, зависть. Еще бы — пятьдесят пять лет и двадцать шесть. Кто только при дворе счета такого не ведет. Павел Петрович, сын первый. Сам счастливым быть не умеет, так чтоб и вокруг всем тошно жилось.

Годом раньше Гри. Гри. ушел — не заметила. Прожито — пролито, и помянуть нечем. Следом за ним вдова Биронова. Бенинга Готлиба фон Трейден, горбунья уродливая, что ширмой для императрицы Анны Иоанновны служила. Бирону, толковали, сестра ее по вкусу пришлась. Анна Иоанновна не разрешила. Жениться должен — для благопристойности. Но чтоб с собственной женой амуриться — ни под каким видом. А горбунья не больно покладистой оказалась. И детей фавориту целый короб нарожала. И бриллиантов за унижение с императрицы получать не уставала. Слух был, что единственного своего сынка императрица среди них прятала. Потому каждый день в детские игры играть приходила. С Шуваловым. Иваном Ивановичем.

В парке и креста не поставишь. Стелла и та поблизости — не над гробом. Чтобы толков не поднимать. Говорить все равно говорили, да выглядело, что попусту. Летом, осенью легче было. Забредешь к стелле. Когда выплачешься, когда и слез нет. Все равно рядом постоишь. Кажется, руки протяни… Снег — не то. Как саван. И разгребать его не велела. Издали смотришь, смотришь — до рези в глазах. Марья Саввишна не выдержит — уведет. Слова какие-то нашептывает — не поймешь. Под локоть поддерживает.

A. А. Капнист — В. В. Капнисту. 25 мая 1785. Обуховка.

Любезный друг мой, Васинька! Вижу, душенька, обманываешь ты меня; пишешь, что скоро приедешь, более чем в трех письмах, а в одном пишешь, что будешь в Обуховке десятого сего месяца. Видишь, душенька, как получилось, уж лучше бы было ничего не говорить, чем так вот обнадеживать, ибо теперь мне тревожнее, чем прежде. Бог знает, и когда только ты уедешь оттуда, воистину лабиринт этот Петербург, как уж попадешь туда, так, почитай, и не выберешься…

B. В. Капнист — А. А. Капнист. 17 декабря 1785. Киев.

Ах, милый друг, как люблю тебя! Без тебя ничто не доставляет мне удовольствия, ничто не трогает, все окружающее чуждо, делаю над собой усилие, чтобы разговаривать с людьми, с коими вынужден видеться и встречаться. Ты ведь знаешь, как вменяю я себе в обязанность поддерживать разговор, даже оживлять его, но после такого насилия над собой чувствую себя настолько обессиленным, будто четыре копны намолотил, совершенно бываю вымотанным. Отдыхаю, лишь когда возвращаюсь домой и начинаю перечитывать твои письма, созерцать твой милый портрет и думать о тебе. Ты владеешь всею душою моею, все чувства мои тебе принадлежат… Целую милый твой портрет, в нем все мое утешение. Как приеду, буду просить тебя дать себя нарисовать и меня самого велю изобразить, ибо портрет мой, тот, что у тебя, на меня непохож. Напоминает ли он тебе, душенька, обо мне?..

Белая ночь… До утра сто дум передумаешь. Прав ли папа был, когда твердил: все это от приятелей державинских. Они Александра Петровича смутили. Не в свое дело соваться стал. При Ланском еще началось. Он стихами очень утешался. Радовался: у твоего престола, государыня императрица, целый цветник литературный расцвел. Кого ни возьми, душа радуется. Василий Капнист, Николай Львов, баснописец Хемницер, Иван Иванович Дмитриев. Уж на что барышни дмитриевскими строками восхищались, на музыку перелагали. А главный — Державин. Он еще с 1777-го года в окружение прокурора А. А. Вяземского попал. Сразу как с военной службы на гражданскую перешел. Вяземский его к себе в Сенат принял, в Экспедицию доходов перевел. Нахвалиться честностью да прямотой не мог. А уж когда «Фелицу» сочинил, кажется, ничего лучше не надо. Ланской всю оду наизусть помнил. При случае и без случая декламировать начинал. Восторгов у этого пиита не надолго хватило. Не уразумел: восторг стихотворческий — одно, жизнь на каждый день — совсем иное. Не по его мысли богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды дела решать стала. Поначалу набычился. В ноябре 1783-го об отставке попросил. Мол, не может иначе. Не хотела отпускать. Вдруг опомнится, опять к одам вернется. Спустя четыре месяца согласилась. Ланской сам с Державиным толковать пытался: про что ему писать, как государыне угодным быть. Очень за Гаврилу Романовича заступался. Одного добился: губернатором Олонецкой губернии пиит назначение получил. Ровно за месяц до кончины Ланского. И здесь не ужился. Жалобы пошли. Неурядицы. Чудеса одни: Ермолов его сторону принял. Не иначе кто-то похлопотал. В декабре 1785-го на губернаторское место в Тамбов переехал. Ермолову не понять: чем такой правдоискатель от двора дальше, тем жизнь спокойней.



Поделиться книгой:

На главную
Назад