Нина Молева
Граф Платон Зубов
Платон Александрович Зубов
1767–1822
Нина Михайловна Молева
Граф Платон Зубов
Действующие лица:
и многие другие…
Вместо предисловия
…Со временем история оценит влияние ее [Екатерины II] царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве… фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России.
…Осень. Ранняя осень. Уже дохнувшая первыми знойкими холодами. Тронувшая густой медью вершины деревьев. Залившая стылым отсветом пруд. Замерли в торжественном и успокоенном золоте заката сфинксы на маленькой гранитной пристани. Не шелохнется водная гладь. И тает в тишине уходящего вечера стройный, украшенный носами кораблей — рострами — обелиск в память давней военной победы, после которой было еще столько войн, сражений, удач и неудач. Остановившаяся на берегу пруда женщина тоже немолода и также клонится к своему закату. Плотно запахнутый, берегущий от холода голубой салоп еще подчеркивает синеватый оттенок глаз. Замысловатая, из кружев и лент, шляпка напоминает о былом кокетстве. Но рука уже тяжело лежит на посошке, а располневшее лицо, чуть тронутое тенью безразличной улыбки, говорит об усталости, погасившей живость взгляда, тяжелым изломом приподнявшей дуги бровей над припухшими веками. Начало 1790-х годов. Иначе «зубовские годы». Портрет великой императрицы кисти еще никому не известного, только что приехавшего в столицу художника Владимира Лукича Боровиковского. Написанный без заказа Двора. Предположение, будто идея необычного — «домашнего» — портрета была предложена поэтом и архитектором Николаем Львовым, остается всего лишь предположением. В действительности Н. А. Львов далеко не так близок к императрице, чтобы протежировать безвестного провинциального художника, но он достаточно знаком с обстановкой при Дворе, чтобы знать, как капризно-придирчива Екатерина к своим изображениям. И дело не в некой обязательной идеализации — Екатерина слишком умна, чтобы хотеть выглядеть на полотнах олицетворением красоты. Но ей совершенно необходимо благообразие в соответствии с тем образом, который она для себя наметила и которому оставалась верна всю жизнь — благожелательной, внутренне умиротворенной, исполненной бесконечной снисходительности к человеческим слабостям самодержицы. И еще — что волной нарастает с годами — желание уверить самою себя в непреходящей молодости. Она приходит к власти в свои тридцать с лишним лет, когда настоящая молодость уже позади: в тридцать четыре года говорят о моложавости — не о юности. Впрочем, и в самые ранние годы она не отличалась ни привлекательностью, ни свежестью. Императрица Елизавета Петровна, самолично выбиравшая себе невестку, могла с удовольствием подтрунивать над сухощавой, небольшой ростом, длинноносой великой княгиней с ее желтоватым угрюмым лицом и невозможным для слуха русским языком. Славе царицы и первой красавицы собственного двора ничто не угрожало. Откуда было веселой и жизнерадостной Елизавете знать, сколько уроков, и как быстро извлечет из жизни дворца всеми нелюбимая великая княгиня, какой понятливой ученицей окажется! Время принесло ей полноту и благообразность, каждодневные обтирания льдом — превосходный цвет лица, проведенные у зеркала часы — безукоризненное выверенное умение пользоваться каждым его выражением, каждым движением ставшего послушным тела. Часы и дни чтения вслух научили русскому языку, в котором слабая тень былого акцента появлялась только в минуты сильного волнения. Ее не называли актрисой, потому что она была слишком большой актрисой, — с непоколебимым упорством фанатической самоуверенности готовившей себя к «высшему предназначению». Откровенная неприязнь императрицы-тетки, доходившей в последние годы своего правления до мысли о высылке из России именно великой княгини. Отвращение мужа, столь же откровенного в своей мечте о разводе и женитьбе на официальной фаворитке, Е. Р. Воронцовой. Девятилетнее ожидание ребенка — наследника, без которого положение великой княгини становилось день ото дня все более шатким. Настороженная враждебность чутко откликавшихся на настроения монархини придворных, не понимавших ни ее бесконечных книжных занятий, ни умных разговоров, ни той свободы, с которой великая княгиня искала общества молодых и незнатных придворных.
Кто же она: Синий чулок, если обратиться к понятиям XIX века, или искательница приключений, к которым был достаточно снисходителен век XVIII-й? Первые оценки современников были именно такими.
А между тем книжные занятия и разговоры принесли редкую образованность и что еще важнее — умение ее использовать. В борьбе за власть. Единомышленница французских энциклопедистов на ступенях русского трона — на это трудно было не обратить внимания. Мнимые и действительные участники легкомысленных развлечений превратились в тех, кто только и мог помочь заезжей немецкой принцессе совершить невероятное — вступить на русский престол.
Непостоянство симпатий и связей, в конце концов, по справедливому замечанию все того же неумолимого Пушкина, действительно становилось тем марафоном, в который не упускали возможности включиться все новые и новые искатели случайно перехваченной власти и ничем не заслуженных богатств.
Человеческие чувства, если они и не могли оставаться в стороне от этого марафона, то, во всяком случае, всегда покорно уступали единственно важному для Великой Екатерины чувству — власти. Императорской. Самодержавной. Ни с кем и ни в чем не разделенной.
Юность не могла стать ее вечной спутницей, зато и старость, черты привносимых временем разрушений, становились и вовсе недопустимыми. Екатерина была откровенной в анализе собственных побуждений и успехов. Для нее все сводилось к «умению страшно хотеть» и — «быть твердой в своих решениях».
Часть I
Белая ночь. Исповедь
Все. Значит, все… Неужели все? В таком деле простые сплетни переносить Анна Степановна не осмелилась бы. Нет! Протасова. «Королева с островов Гаити». «Королева Лото»… Рыхлая. Чернявая. Волосы на губе щеткой.
Орловская память[2]. Как братцы тогда хлопотали, чтобы кругом свои были. Одни свои. От самих и памяти не осталось. Анна Степановна словно приросла к двору. Ничего кроме видеть не хочет. Ее бы воля, из дворца не вышла. Вся дорога — от своих комнат до царских покоев. Стол от императрицы. Счастье — разрешила государыня пятерых племянниц к себе взять. В тесноте, да не в обиде. О них вся забота, о себе — никогда. Какие женихи! Сколько раз повторяла: лишь бы государыне до конца служить, угодной оставаться.
Угодной… Боже, о чем я? «Не знаю, как мне сказать об этом, ваше величество…» Капельки пота по лицу. Щеки побледнели, дрожат… После ужина аудиенции минутной попросила — чтоб без свидетелей. Попова отослать пришлось. Отошел — оглянулся.
«Не место такой фрейлине при дворе. Не место! Рядом с великой Екатериной!» — Фрейлине? О ком ты? — «О Щербатовой…» — Будто словом подавилась: смотрит — ждет. — «Княжне Дарье». — Генерала Федора Павловича дочке? Без году неделя у нас. Помнится, едва шестнадцать исполнилось. Очень генерал хлопотал.
«Что придворные! Камер-лакеи примечать стали!» — Махаться что ли с кем начала? — «Махается! Кабы! По боскетам вечерами, как переехали в Царское, шнырять стала. Амурится она, ваше величество. Вчера заполночь аманта из комнаты своей выпустила». — Аманта? Во дворце? Кто видел? — «Слуга твоя покорная, государыня, собственными глазами. Аж, в глазах от стыда такого потемнело». — Почему сама там оказалась? — «Записочку… Записочку вашего величества относила. Как велели. Без промедления…» Записочку. Вчера в полночь. Чтоб приходил… Не пришел. Головой отговорился: разболелась, мол. Из покоев выходил ночной прохладой подышать. Соловьев послушать. Не пришел. Аманта узнала? При дневном свете признаешь? — Глаза опустила: «Как не признать…» — Кто? — Шепотом: «Александр Матвеевич…» Нет… Красный кафтан… Ее красавец. Ее одной! Дипломаты слова австрийского императора Иосифа передавали: умом не блещет, а собой хорош, дивно хорош. Разглядел, пока по Днепру к Крыму спускались. Обходительный. Ласковый. Был ласковый. Последнее время капризничать стал. Вроде бы дуться: свободы ему мало. Во всем отчет отдавать надо. Из дворца по своей воле ни на шаг. Лошадей своих да экипажи иметь — надоели дворцовые. Говорила: где лучших найдешь? Прикажи — любых заложат. Кареты — хоть каждый день иную выбирай, хоть новых изготовить вели. О доме собственном поговаривать стал. Не то что просил, а так — между прочим: хорошо хозяином быть. Об агрономических делах. Плохо ли самому во всем разбираться? Велела Перекусихиной с доктором Роджерсоном потолковать: может, его помощь нужна. С кем не бывает. Роджерсона на порог не пустил: пусть простаков в других местах поищет! Никогда ему не верил. Над лекарями шутки шутил. В одну белену, говаривал, верю. Вот если ее часом попробовать, жди беды, а так…
За столом недавно о предке своем поминать принялся. Иване Ильиче Дмитриеве-Мамонове Старшем. Почитаемый человек. Уж на что государь Петр Алексеевич Великий строг был, никому спуску не давал, а Ивану Ильичу уступил. Ценил, что «Военный устав» сочинил, в Военной коллегии присутствовал. Другому бы за то, что с племянницей царской, царевной Прасковьей Иоанновной, амуриться стал, головы не сносить. А тут до родов дело дошло, мальчик на свет появился и обошлось.
Побуйствовал, побуйствовал государь в своей спальне, запершись, кабинет-секретарям выволочку устроил — без дубинки не обошлось, — и согласился. Согласился — дело неслыханное! — чтоб царевна с Иваном Ильичом честь честью обвенчалась, младенцу имя законное и место в царской семье дала. Персону новорожденного царевича списать приказал — посмотреть бы в царских кладовых надо.
Взахлеб рассказывал. Не удержалась — спросила: откуда знаний столько почерпнул. Никогда за книгой видеть его не доводилось. От князя Михайлы Михайловича Щербатова, ответил. От него же и узнал: царевну по кончине, как и всех особ царской семьи женского полу, в Вознесенском монастыре в Кремле погребли, со всеми подобающими почестями. Никто, мол, ее титула, рождением дарованного, не лишал.
А про конец Ивана Ильича князь Михайла поведал ли? Насупился: а при чем тут конец? При том, что как взошла на престол царица Анна Иоанновна, незамужняя да бездетная, не стало Дмитриева-Мамонова. В одночасье прибрался. Молчит. Глаз не поднимает. Если за историю взялся, всю до конца и узнавай: иначе правда не сложится. Тебе ведь правда, Александр Матвеевич, нужна? Правда — вымолвил. Так вот, стал по первой весне двор царский переезжать в Измайлово — царица Анна Иоанновна еще не решила, где ее столице быть: в Москве ли, в Петербурге. Поезд царский на полторы версты растянулся. Иван Ильич, предок твой, впереди, у царской кареты, гвардейцами командовал. Из города выехали, на полдороге рухнул Дмитриев-Мамонов с коня оземь. Поезд остановился. Тут бы кровь недужному пустить. В тенек от жары страшной отнести. Ан нет. Царица никому близко подходить не велела. Нарочного в Москву обратно за лейб-медиком послала. Супруге и той ход к мужу заказала. Прасковья Иоанновна в карете в руках гвардейцев часа два билась, покуда лейб-медик приехал. А там уж и работы ему никакой не осталось: скончался член Военной коллегии. Приказал долго жить. И место ему для погребения в Кремле не нашлось — только в приходской церкви на Мясницкой. Без поминания о супруге и сыне. Будто холостым жил, холостым преставился. Тогда подумалось: на что Красному кафтану старые дела? С чего бы охота к истории припала? Не престол ли сниться стал? Не ему первому померещиться такое могло. А все дело, видно, в князь Михайле. Дед родной фрейлины любимой. И встретиться с внучкой можно от дворцовых пересудов вдалеке. И покрасоваться. Дед хорош. Скольким по душе, сочинитель доморощенный, пришелся. Не что-нибудь удумал — «О повреждении нравов в России»! При моем дворе! Все плохи. Всем перед Богом ответ держать придется. А внучка? Родная внучка? Такого еще при дворе не случалось. Замужние дамы — с них и спрос иной. Но девица! Как скотница последняя! А что если — к родителям отправить? С отцом поговорить. Пусть в деревню забирает. Куда хочет. Немедленно! Красный кафтан поостынет. Непременно поостынет. Зачем она ему? Ни кожи ни рожи. Разве что шестнадцать лет. Шестнадцать. А императрице — шестьдесят. Может, весь и ответ? Апреля 21-го — никогда свой день рождения не любила. Что в нем, когда любви к тебе нет. Никогда не было. Матерью попрекали[3]. Не в глаза — за спиной шептались. При дворах европейских толковали. Долгов, мол, принцессы Иоанны Елизаветы платить не стала; На стыд и позор дочь ее обрекла. Дочь, которой не ждала, из-за которой к ненавистному мужу вернуться должна была, чтоб родить наследницу Ангальт-Цербстскую как положено. Жила же, счастливо жила в Париже. Давно без герцога Христиана Августа обходилась — русский богач помогал[4]. Положим, не царских кровей. Положим, незаконный дворянский сын. Бастард, попросту.
Кому какое дело, пока ребенка не понесла. Отец Ивана Ивановича Бецкого в деньгах бастарду не отказывал — в память недолгой своей амантки, шведской графини. Но без скандалов. О позоре публичном слышать не хотел. Пришлось Бецкому раньше принцессы в путь на север тронуться. Она не обижалась. Никогда бы не поверила. Никогда! Герцог Ангальт-Цербстский супругу как ни в чем не бывало принял. Обманула ли его, к соглашению ли пришли — кто знает. Скорее — к соглашению. Все знали: в женщинах Христиан Август смолоду не нуждался. Богоданная дочь ему даже с руки оказалась. Сомневаться можно, а девочка-то есть. Россия… Может, и не было бы никакой России, если бы не Бецкой. Хлопотал. Новой русской императрице Елизавете Петровне подсказывал. Сватали царицу когда-то за брата матушки[5]. Скончался он до срока. Но память по себе добрую оставил. Сколько раз императрица Елизавета говорила: брат и сестра как две капли воды, только диву даваться. За невестой и родительницей: ее Бецкого прислали. Сама видела, как встретились. Иоанна Елизавета руку протянула, он на колено опустился. Замер. У принцессы слеза дорожку в пудре проложила. Даром, что герцог рядом стоял — пятью годами позже скончался. За столом смеяться принялся, пусть бы в России следили, чтобы невеста рядом с посланцем не стояла: кто бы сходства не заметил. Так и брак расстроиться может. Ненавидел. И супругу и дочку богоданную, радовался, что с глаз исчезнут. При отъезде на крыльцо не вышел: чтобы последний поваренок увидел и понял.
Ехать не боялась. В 14 лет много ли понимаешь. Главное — подальше от дома. В памяти мальчик стоял. Будущий жених. Приветливый. Ловкий. Встречались несколькими годами раньше по-родственному. Любезности говорил. О книжках толковал. Принц Голштинский-младший[6]. Мать — старшая дочь императора Петра Великого — при родах умерла. Жалеть было некому. Отец мечтал жениться на младшей цесаревне — Елизавете. Просил императора изменить выбор. Отказ. Елизавета только веселиться умела. Старшая могла государством управлять. Шептались, ей хотел отец всю империю завещать. Перед кончиной звал. Чтоб распорядиться. Не дождался. Столько по дворцу ее искали, пока кончаться не начал. На грифельной доске застывающей рукой только и сумел нацарапать: «Все отдать…» Кому — не получилось. Или получилось. Стереть недолго. О троне родная мать, Екатерина Алексеевна I, думала, а с ней амант ее бывший, светлейший князь Меншиков. От государя обоим избавиться надо было. Обоим казнь грозила. Конфеты от кондитера меншиковского в самую пору пришлись. А дочь старшую наскоро обвенчать поторопились и — за море[7]. Противилась. Сторонников имела. То ли сама императрица-мать, то ли светлейший объяснили: здесь жизни не сохранить. Смирилась, в Киль с целой русской свитой приехала. Младшей сестре писала, как веселятся, как танцуют и какая нескладная «фюрстина Элизабет», еще не успевшая за принца Ангальт-Цербстского замуж выйти. Фернейский патриарх в одном из писем российской императрице писал, что детей надо зачинать в радости и любовном согласии. Вот тогда… Не сказал только философ, откуда любовное согласие взять. Одно слово душевное. Одну бы хоть заботу. Невестку Елизавета Петровна жалеть стала: гадкий утенок. Племянника тоже: не повезло. Со всеми говорила. Не скрываясь. За ученость возненавидела: языком мелет, чтоб хоть старичков к себе подманить, одной по углам не сидеть. Книг в руках не держала. Писала — сама не могла понять, про что речь. Никита Панин — появиться рядом с царевной не успел, назначение в Швецию послом получил; как в воду канул. Гриша Орлов — другое. Думала: любить умел. Думала… Безоглядный. Смелый. Помочь должен был. Иначе — развод. Может, монастырь. Может, возвращение. Куда? Супруг ни от кого не скрывался. Всем говорил: жену побоку, Лизавету Романовну Воронцову под венец да на престол. Часу без нее обойтись не мог. На плацу и то от себя не отпускал.
А Гриша… Любил ли? Кто знает. О власти думал. О богатствах. Вместе с братьями. Орловым всего мало. Все в одну кучу гребут, чтобы старший братец хозяйствовал.
Не ей одной службу сослужил — о себе думал. В Ропшу отвезли голштинского принца. В первую ночь братец Гришин — Алексей Григорьевич письмо написал: колика былого императора схватила, вряд ли до утра доживет. К тому же вздор мелет: себя по-прежнему императором российским мнит. Как предупредил: ждать опасно. А сам ждал, что ответит. Ничего не ответила.
Освобождение… В чем-то. Орловы считали: их время. Их престол. Гриша не просил, не предлагал — требовал: законный брак. Церковный. По всем правилам. Алексей Григорьевич допытывался: как раньше было? Разве Елизавета Петровна не венчалась с Разумовским? После восшествия на престол? По доброй воле и для надежности? Вон вся Москва на церковь у Покровских ворот показывает: зря что ли императорской короной прямо под крестом увенчана? А граф Алексей Григорьевич? Когда к нему за венечной записью пришли, при свидетелях ее в огне сжег. По доброй воле. Как объяснить было, зачем Елизавете Петровне на престол отеческий вступившей, на царство венчанной, себя с пастухом малороссийским вязать?
Двенадцать лет прожили, могли и дальше жить. Смысл-то в чем? А церковь с короной не одна такая; в Перове, у дворца, корона еще хитрее да искуснее. Да и какая еще венечная запись — сказки одни. Трудно Катерину Дашкову терпеть. Надоедлива. Категорична. На все свой взгляд, свои мысли. А в правоте не откажешь, после переворота в личные покои пришла, вознегодовала, когда Гришу на софе раскинувшегося увидела. Ногу будто повредил. Какая нога! Доказать хотел, кто в доме хозяин. Кому новая государыня престолом обязана. Стол обеденный к себе придвинуть велел. Кувертов всего три: нам с княгиней да ему. Еле стерпела Екатерина Романовна. На всю жизнь Гришу возненавидела: нет у него права государыню не почитать! Годы показали: ее правда. И тогда уже потакать не след было. Задним числом признаться можно: побоялась. Все чудилось — к старому повернуться может. За новой императрицей одни орловские приятели стояли. Другие в гвардии о ней и слыхом не слыхивали. А тут еще вся прислуга, камер-медхены, камер-фрау, камер-лакеи. Иван Орлов обо всем братьев предупредил. Кругом доносчики. Тревожные. Опасливые. Орловым по гроб жизни преданные. Одна Анна Степановна чего стоила! Правильно ее Красный кафтан государыниной шутихой звал. И развлечет, и сплетни донесет, и в каждый угол покоев нос сунет. Кажется, сна не ведала в коридорах да переходах днями и ночами тенью скользила. О сыне Гриша и думать забыл. Никому, по совести, граф Бобринский нужен не был[8]. А коли родился, тогда что делать?
Не отдала бы Орловым. Ни за что не отдала. И без того с ними не разделаешься. Иван Иванович Бецкой на руки графа принял. Из корпуса по воскресеньям да по праздникам домой к себе брал. Баловал. Системы никакой, хоть воспитательными учреждениями по всей империи занимался. Иной раз уговаривал в те поры к нему заехать. Ненароком. Глупость! Одна глупость. Гриша бы мог — не хотел. Сорок третий год пошел — поняла, дальше не вытерпеть. Первый раз сердцу волю дала. От Васильчикова глаз оторвать не могла. Мало что хорош собой, совестлив, ласков, красной девице в пору. У ног на скамеечку опустится и глядит, глядит, будто наглядеться не может. Ради него с Гришей расправилась, не задумавшись. Знала, груб. Знала, чуть что — кулакам волю даст. Браниться да кричать горазд. Узды на него не было. На конгресс в Фокшаны отправила, благо другие братья в армии были — с турками подошла пора воевать. Фельдъегеря послала с запрещением в столицу возвращаться. Караул у комнат Васильчикова во дворце назначила: вдруг прорвется Орлов, вдруг искалечит Александра. Гвардейцам настрого приказано было оружие в ход боевое пускать. Как в воду глядела: обратно помчался. На заставах спорить начал. Смирился, когда с Иваном Григорьевичем — «старинушкой» — толковать об отступном стала. Ни земель, ни душ крепостных, ни серебра из дворцовых кладовых не пожалела. На первых порах разрешила Грише и дворцами, и конюшнями дворцовыми, и экипажами, и прислугой пользоваться. Пока своими не обзаведется. Любовь великую на деньги перевели. Дорого она стала — орловская любовь. Все братцы сполна получили. Об одном просила «старинушку» — в покое императрицу оставить.
Ночей ждала. Так ждала, как в тумане. Что на приемах, что на концертах. Музыки никогда не любила. Терпеть терпела, а так — обошлась бы. Без пения тоже.
Императрица Елизавета на каждую репетицию в театр ходила. Машинный ли мастер чудеса свои громоздил, оркестр ли партии выучивал. Флейту особенно любила. Сама видела: слезами заходилась, как соло начиналось. Одну оперу до десяти раз слушать могла. Придворные засыпают, не кроются, а ей и горя мало. Придумала, чтобы в ложу ужин и кушанья ей всякие подавали. Ест и смотрит. Оперы по пяти часов шли. Чем дольше, тем для нее лучше.
Как объяснить: было, что раньше времени в апартаменты свои императрица уходит. Делами отговаривалась: прочесть, подписать, а Васильчиков уж там. Перекусихина ему знак подаст да в свои комнатки и приведет. Оттуда через маленькую дверку один шаг.
Сидит молчит. Как в карауле.
Замечать стала: слова одни и те же повторяет. Нет у него других. И искать, видно, негде. Говорить не о чем. Да и страстности никакой нет. Поняла: у меня туман. У него — все ясно.
Обидно стало. Иной раз горло с досады перехватывало. Ждешь ждешь, а чуда нету. Он и не замечает. Знай, за каждым разом в новом бархатном кафтане является. Слухи дошли: днюет и ночует у портного приезжего. Перед зеркалом хоть день целый стоять готов. Красуется. Позы принимает. Сам себе поклоны отдает.
Роджерсона позвала. Никакой Иван Самойлович не лекарь. Так, слава одна. Только по части мужской силы все знает. Посетовала. Рассмеялся: «Ваше величество, у вас такие переживания, вам и утехи потребны энергичные. Как русские говорят: клин клином?» О переживаниях что говорить. В Европе Самозванка объявилась[9]. Разговоры по всем странам пошли: дочь покойной императрицы — не дочь, а бастардкой не назовешь. Оно верно, что «если» слишком много набежало: если и впрямь дочь, если от Ивана Ивановича Шувалова, если Иван Иванович сын императрицы Анны Иоанновны от Бирона. Так для болтунов тем и интереснее: две ветви правящего дома. А императрица Екатерина II — она-то кто? Можно бы и рукой махнуть, но завещание по газетам пошло. Будто бы покойной императрицы. Все в пользу дочери. И еще одно «если» — если выполнит условия целой просвещенной программы. Откуда такая взялась, если бы Иван Иванович Шувалов к ней руки не приложил? Обо всех пунктах с самим Фернейским патриархом толковал — Вольтеру голову морочил.
Встать. Окно распахнуть. Птицы перекликаться стали. Нельзя. Всполошится прислуга. Толки пойдут, пересуды. Спит дворец. Где спит — притаился! Протасовой первой узнать надобно, каково императрице, что делать станет.
Нет, лежать. До положенного часу. Душно. Воды бы брусничной со льдом — Марья Саввишна в погребке под рукой всегда держит. «От душевного волнения», — говорит. Потому и нельзя.
Папа как ураган тогда ворвался. Такого не остановишь. Папа. Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический. Тоже Гриша. Долго места во дворце добивался. Не каждого на десять с лишним лет хватит. Его хватило. Теперь и правду сказать можно — голь перекатная. Какое уж там именьишко за душой, а честолюбия — всем Орловым, вместе взятым, позавидовать. Помог тогда от Петра Федоровича освободиться. Среди гвардейцев в день решительный оказался. Не трусил. На глаза попасться всегда умел. А до наград дошло — требовать стал. Недоволен остался. Что такому четыреста душ! Мало! По его верности и преданности смех один. Через кого только претензий ни передавал. Орловы уперлись: не стоит большего. Не спорила. Не время было с Орловыми спорить — весь дворец заняли. Братьев и товарищей вместе собрать — толпа. Шумные. Решительные. Что перед ними один смоленский дворянчик! Другой бы смирился — Григорий Александрович нет. Бунтовать начал. Позже в армию действующую проситься стал. Тесно ему, мол, в столице. Любимой государыне не словом — делом послужить хочет. Всего и не припомнишь. Как письма писал. Как шуметь принимался. Разрешила себе с театра военных действий писать. Все равно не сама — секретарь читать будет. Завалил корреспонденцией. С каждой почтой письмо. О делах. О доблести русской. О военачальниках — с восторгом. А все одно выходит: Потемкин впереди всех. Может, и на деле так было. Может. А реляции императрице ловко писал. Ничего не скажешь.
Добился: отвечать стала. В двух словах — не больше. Восторгом зашелся: я, дескать, теперь самый счастливый из воинов российских — от самой великой Екатерины послания имею. Иначе, как Великой, с самого начала не величал. Письма — что ж, письма. Правды в них немного. Они как зеркало в убиральной: видишь одно, а добиться хочешь иного. Там морщину убрать. Там взгляд подобрее сделать. Там складку разгладить. Румянцу прибавить, чтобы на труп не походить. Куафер иной раз до двух часов возится, чтобы зеркало обмануть. Потому всегда письма и любила. В разговоре ошибешься, слово лишнее сорвется. Подосадуешь зря или слезой подавишься. В письмах все как надо получится. Каждое словечко пять раз перепишешь. Если надо. Потому и могла часами, в кабинете запершись, над письмами сидеть. Главное — за теми, что в Европу шли. Великая Екатерина — не от них ли? А тут и в письме ошиблась. Одно слово написала — берег бы себя, под пули не лез, на штыки не кидался. Много ли такому молодцу надо. Недели не прошло — в столице явился. И армию, и геройство свое бросил. Раз государыня меня ценит! В кабинет ворвался, и к ногам. Край платья целует. Не успел кабинет-секретарь дверь затворить, ручищами своими обнял. В воздух, как перышко, поднял. В губы впился — голова закружилась. На пол поставил, как совсем задохнулась, кровь в лицо ударила, и опять к ногам: прости, государыня! Хочешь, казни самой лютой казнью. Сколько лет мечтал, ночами ты мне глаз сомкнуть не давала. Прости, если можешь. Кругом виноват!
С Васильчиковым все просто. Марья Саввишна словечко шепнула, и нет его. Прощальной аудиенции и той не попросил: «Как государыня пожелает». Вещей собирать не стал: прислуга соберет. За отступные письменно поблагодарил. Почтительнейше. Мол, недостоин, но на все императорская воля. Думала, Марья Саввишна по нем вздохнет. И не помянула. Один раз только: зачем тебе, государыня, флигель-адъютант такой. Недоваренный-недопеченный. Что от такой молодости проку! Всегда Перекусихина знала, какое слово сказать к месту. Может, позвать ее? Водички с брусникой… Ледяной…
Решилась не сразу: больно напорист. Орловы перед глазами стояли. Если что, не уйдет из дворца. Друзей заведет. Проходу не даст. Все, кто против Орловых, за него горой встали. Игры дворцовые… А тут Самозванка. Пугачев разбушевался. Не справляются генералы. Верные люди — да за кого поручиться можно. Все от обстоятельств. Однажды ночью дверка к Перекусихиной приоткрылась. И тут не побоялся — напролом пошел. Можно бы и его на место какое назначить. Но — во дворце оборона нужна. Коли все в расстройство приходить начало, на кого-то положиться надо. Так оно вернее. Утром назначение подписала. Заговорила об апартаментах личных. А он: вся рухлядь моя и люди уже там. Дожидаться не стал. Отослать от себя в армию? Везде командиры нужны. Ничего, обойдется. Может, и на душе с таким-то легче станет.
С первой ночи понесла. Сама удивилась: в сорок пять годков? Папа десятью годами моложе. Не то что в силах был: куда девать их — не знал. С тем и не крылся. Сам всегда говорил — вестовщицам дворцовым работы не оставлял. Согрешил, мол, матушка, нынче. Как тебя в нынешнем положении твоем беспокоить! Опростаешься, тогда свое возьмем. Я с каждой девкой о тебе одной думаю — оттуда и силы берутся. «А обождать не можешь?» — в шутку спросила. Загрохотал: «Взорвусь, матушка, как есть взорвусь. Как самовар распаяюсь, сама же пожалеешь. Родила бы ты только». О младенце все придумал: и в голове, мол, матушка государыня, не держи. Никакой тебе заботы не будет, а дитя счастливо век свой проживет — моя в том забота. На Островки в гости к покорному своему слуге поедешь к сроку, а уж там своя рука владыка. Говорила: не сама ведь поеду. Тебе ли не знать, сколько свиты, глаз пронырливых, ушей всеслышащих. Смеялся: может. Островки для того и куплены. Там промеж островков да тропок лесных так запутаешься — входу-выходу не найдешь. А ребята мои за каждым гостем знаешь как присмотрят. Не огорчайся загодя, матушка. Бога не гневи. На последнем месяце на руках носил: это чтоб и мне тягость твою, государыня моя, ощутить. Гляди, на вытянутых руках держу: хорошо ли тебе, государыня моя. Подарки дарить вздумал. Драгоценности из Парижа и Лондона выписывать, бриллианты из Амстердама. Что ни примерит, все бранить принимается: такое ли тебе, государыня, нужно. Не родился, видно, мастер, чтоб Великую Екатерину обиходить.
Дочь родилась под Новый год, смотреть не стала: не привыкать же к младенцу. Фамилию свою, по обычаю, дал: Темкина. Как Бецкой от Трубецкого. Об имени поспорили. Настоял: Елизавета. Столько, мол, в Европе нынешним времени толков о Самозванке: Елизавета да Елизавета. Вот и пусть сумятицы еще больше станет. Смеяться принялся: не любишь, государыня, покойную императрицу. А ведь она тоже побочная. Незаконная. Даже не привенчанная. Вспомни: государь Петр Алексеевич с тезкой твоей, Екатериной Алексеевной Первой, когда венчался? После Прутского похода? В 1712-м году? А императрица-то покойная в год Полтавского сражения на свет пришла от маркитантки простой, что под телегами солдатскими промысел свой справляла. Чем же наша Елизавета Темкина хуже? О Самозванке говорить не любил. Может, просто не хотел. Что сказать, не знал. Кто-то за столом обмолвился: Самозванка. Промолчал. Как-то раз между прочим бросил: Шувалов Иван Иванович все время около нее вьется. Трус-трус, а тут куда только страх девает. Любил ли, мол, покойную государыню? Что скажешь? Все знали, привязан был. Очень. Болела перед кончиной. Видеть никого не хотела. В покоях круглый день ночь: занавесы темные, плотные опущены. Смотреть себя в зеркалах не могла. А Шувалов, как часовой, в антикамере. Днем и ночью. Отлучится на минуту и обратно торопится. Чуть не бежит. Папе иначе ответила: фаворит! Что ему остается без его государыни? Странно так посмотрел: и это тоже, только… Что только? Сказывали, никаких подарков от государыни не принимал, от чинов и то отказывался. Почему бы? Не удержалась: потому что сам богат был. Все говорят, что шкатульные деньги императрицы Анны Иоанновны ему перешли, до копеечки. Позаботилась царица, ничего не скажешь. Деньги-то российские. Государь Петр Великий их на представительство — не на бастардов давал. — У самой-то гроша ломаного за душой не было. Плечами пожал: какая разница. А богатства много никогда не бывает. Не верю в такого человека, чтобы «хватит» сказал. Противно то нашему естеству. Вот если о дочери думал… К тому же богатства-то его в иноземных банках быть должны. Где иначе?