Тибергий, по-видимому, был испуган этим рассуждением. Он отступил на два шага, сказав с важным видом, что все сказанное мною не только оскорбительно для здравого смысла, но что оно – несчастный софизм нечестия и неверия; ибо, – добавил он, – это сравнение конца ваших мучений с тем, которое предполагается религией, одна из самых вольных и самых чудовищных мыслей.
Я согласен, что оно несправедливо, – продолжал я; – но обратите внимание на то, что мое рассуждение клонится вовсе не к нему. Я имел намерение уяснить вам то, что вам в моем упорстве в несчастной любви кажется противоречием; и думаю, что отлично доказал, что если тут и есть противоречие, то и вы избежали его не лучше моего. Только в этом отношении я и рассматривал обстоятельства, как равным; я и теперь поддерживаю, что они таковы.
Иль вы ответите, что цель у добродетели бесконечно выше, чем у любви? кто же не согласится с этим? Но разве в том вопрос? Разве речь не о той силе, которою обладают и та, и другая для перенесения мучений? Будем судить о ней по действию: как много отступников от добродетели, и как, мало от любви!
Иль вы возразите, что если и встречаются мучения при следовании по пути добра, то они не необходимы и не непреложны; что теперь нет больше ни тиранов, ни крестов, и что множество добродетельных людей ведут тихую и спокойную жизнь? Я вам скажу на это, что бывает также мирная и счастливая любовь; и ради того, чтоб указать еще на одно различие, чрезвычайно для меня выгодное, я прибавлю, что хотя любовь и часто обманывает, но она мне, по крайней мере, сулит удовлетворение и радости, между тем, как религия требует упражнений печальных и унизительных для самолюбия.
Не возмущайтесь, – прибавил я, видя, что его рвение готово разразиться, – я прибавлю единственно то, что нет худшего способа отвлечь сердце от любви, как опорочивать ее сладости и обещать ему большее счастье, если оно последует по пути добродетели. Ясно, что мы созданы так, что блаженство для нас заключается в наслаждении; я не верю, чтоб можно было составить себе об, этом иное представление; сердцу же не приходится долго совещаться с самим собою для того, чтоб почувствовать, что из всех наслаждений сладчайшее дает любовь. Когда ему обещают иные, более прелестные удовольствия, оно вскоре, замечает, что его обманывают, этот обман, располагает его не доверять самым основательным обещаниям.
Проповедники, желающие обратить меня на путь добродетели, говорите, что она неотложно необходима, но не скрывайте от меня, что она жестока и мучительна. Утверждайте, что любовные наслаждения скоропреходящи, что они запретны, что за ними последуют вечные мучения и что – это, быть может, произведет на меня еще сильнейшее впечатление – чем они сладостнее и прелестнее, тем щедрее небо вознаградит меня за такую великую жертву; но сознайтесь, что с такими сердцами, как у нас, они на земле дают нам совершеннейшее блаженство.
Конец моей речи успокоил моего друга Тибергия. Он признал, что в моих мыслях есть нечто разумное. Единственное возражение, которое он сделал, состояло в вопросе: почему же я не следую своим собственным принципам и не пожертвую любовь в надежде на то воздаяние, о котором имею столь высокое представление?
– О, дорогой друг! – ответил я, – в этом-то я и сознаю свое ничтожество и слабость: да, увы! мой долг в том, чтоб действовать согласно моими доводами, но в моей ли власти действовать таким образом? В какой помощи я только не нуждаюсь, чтоб забыть о чарах Манон?
Да простит мне Господь! – возразил Тибергий, – а мне кажется, что я вижу перед собой янсенита.
Я не знаю кто я такой, – отвечал я, – и не вижу ясно кем следует быть, но я слишком чувствую, что они говорят правду.
Этот разговор послужил, по крайней мере, к тому, что вновь возбудил жалость в моем друге. Он понял, что в моей распущенности более слабости, чем злой воли. Оттого впоследствии он, как друг, был так расположен оказывать мне помощь, без которой я неминуемо погиб бы от нищеты. Однако я ничуть не проговорился ему насчет намерения бежать из тюрьмы. Я только попросил его доставить мое письмо. Я приготовил его до его прихода, и у меня нашлось достаточно предлогов, чтоб объяснить, почему мне понадобилось написать ему. Он не изменил обещанию и доставил, письмо аккуратно, и Леско еще до вечера получил то, которое было адресовано ему.
Он на следующий же день пришел повидаться со мною и благополучно сошел за моею брата. Я чрезмерно обрадовался, увидев его у себя в комнате. Я тщательно затворил дверь.
Не станем терять ни мгновения, – сказал я ему; – скажите мне сперва, что с Манон, и затем дайте мне добрый совет, как разорвать мои оковы.
Он сказал, что не видел сестры со дня, предшествовавшего моему заключению, что он узнал о ее и моей судьбе только после долгих справок и хлопот, что он два или три раза ходил в госпиталь, но ему не дозволили говорить с ней.
Несчастный Ж. М., – закричал я, – дорого же ты мне поплатишься за это!
Что касается вашего освобождения, – продолжал Леско, – то это дело труднее, чем вы думаете. Вчера вечером мы с двумя друзьями обошли кругом весь монастырь и осмотрели его с внешней стороны, и пришли к заключению, что в виду того, что ваши окна, как вы писали, выходят на двор, окружений зданиями, выручить вас отсюда весьма трудно. Притом, вы в третьем этаже, а мы сюда не можем доставить ни веревок, ни лестницы. Средства освободить вас извне я не вижу. Надо придумать какую-нибудь уловку в самом доме.
– Нет, – отвечал я, – я все осмотрел, особенно с тех пор, как, благодаря снисходительности настоятеля, меня держат не так строго. Двери в мою комнату не запирают на ключ; мне дозволено гулять в галерее монахов, но все лестницы затворяются толстыми дверьми, которые и днем, и ночью на замке, и нет возможности уйти при помощи одной лестницы.
Постойте, – сказал я, подумав немного о мысли, которая мне казалась превосходной, – не можете ли вы принести мне пистолет?
Весьма легко, – отвечал Леско; – что ж, вы хотите кого-нибудь убить?
Я уверил его, что так далек от мысли убивать кого-нибудь, что нет надобности даже, чтоб пистолет был заряжен.
– Принесите это мне завтра, – продолжал я, – и будьте непременно вечером в одиннадцать часов напротив ворот этого дома с двумя или тремя друзьями. Я надеюсь, что мне удастся присоединиться к вам.
Он настаивал, чтоб я ему рассказал подробнее. Я сказал ему, что дело, в роде задуманного мною, не может показаться разумным раньше, чем удастся. Я попросил его уйти скорее, ради того, чтоб завтра ему было легче увидаться со мною. Его впустили, как и в первый раз, без затруднений. У него был важный вид, и всякий принял бы его за честного человека.
Когда у меня в руках очутилось орудие моего освобождения, я уже почти не сомневался в успехе моего проекта. Он был странен и смел; но на что бы я ни решился, при вдохновлявших меня побуждениях? С тех пор, как мне было дозволено выходить из комнаты и гулять по галереям, я заметил, что привратник каждый вечер приносит ключи от всех дверей настоятелю и что затем водворяется глубокая тишина во всем доме, – знак, что все разошлись по своим комнатам. Я беспрепятственно мог пройти по соединительной галерее из, своей комнаты к настоятелю. Я решился взять у него ключи, постращав его пистолетом, если он не станет давать их, и при их помощи выйти на улицу. Я с нетерпением дожидал часа. Привратник явился в обычное время, то есть около девяти часов. Я спустил еще час, чтобы уверится, что все монахи и слуги спят. Наконец, я отправился с оружием и горящей сальной свечей в руках. Я сначала потихоньку постучался в дверь к настоятелю, чтоб разбудить его без шума. Он услышал, когда я постучал во второй раз и, вероятно, думая, что пришел монах, почувствовавший себя больным и требующий помощи, встал, чтоб отворить дверь. Тем не менее, из предосторожности, он через дверь спросил, кто там и что надобно. Я был принужден назвать себя; но я нарочно заговорил плаченным голосом, чтоб дать ему понять, что мне нездоровится.
А, это вы, дорогой мой сын, – сказал он, отворяя дверь. – Что вам понадобилось так поздно?
Я вошел в его комнату и, отведя его в конец противоположный двери, объявил, что мне невозможно долее оставаться в тюрьме; что ночь самое удобное время, чтоб выйти незаметно и что в расчете на его дружбу я полагаю, что он согласится либо сам отворить мне дверь, либо даст ключи, чтоб я ее отпер.
Такое предложение не могло не поразить его. Некоторое время он смотрел на меня, не говоря ни слова; мне терять было нечего, и я вновь заговорил и объяснил ему, что я весьма тронут его добротой ко мне, но что свобода самое драгоценное изо всех благ, особенно для меня, лишенного ее насильственно, а подолу я решил добиться ее сегодня же ночью во что бы то ни стало; опасаясь, чтоб, он не вздумал, возвысить голоса, и позвать на помощь, я показал ему тот убедительный довод к молчанию, что был, спрятан, у меня под кафтаном.
Пистолет! – сказал он. – Как, мой сын, вы хотите лишить меня жизни в благодарность за то уважение, которое я питал к вам?
Избави Боже! – отвечал я. – Вы настолько умны, что не принудите меня к тому; но я хочу освободиться, и решимость моя такова, что если мой проект не удастся по вашей вине, то я вас несомненно прикончу.
Но, милый мой сын, – заговорил он с бледным и испуганным лицом, – что ж вы хотите, чтоб я сделал? Какая у вас может быть причина желать моей смерти?
Эх, да нет же! – нетерпеливо прервал я его, – у меня вовсе нет намерения убивать вас; если хотите жить, то отворите мне дверь, и я останусь вашим преданнейшим другом.
И, заметив, что ключи у него на столе, я взял их и попросил его следовать за мною и насколько возможно без шума.
Он принужден был покориться. По мере того, как, мы подвигались, и ему приходилось отпирать двери, он приговаривал со вздохом:
Ах, сын мой, ах! кто бы мог подумать!
Не шутите, батюшка, – повторял я ежеминутно в свой черед. – Наконец мы дошли до решетки переда, большой дверью на улицу. Я уже считал себя на воле и стоял позади настоятеля со свечей в руке, и пистолетом в другой.
В то время как он торопился отворить, слуга, спавши в соседней коморке, услышав шум замка, встал и высунул голову из своей двери. Настоятель, вероятно, подумал, что слуга может задержать меня, и весьма неблагоразумно позвал его к себе на помощь. Здоровенный бездельник без всякого колебания бросился на меня.
Я его не пощадил и всадил ему заряд прямо в грудь.
Вот что вы наделали, батюшка! – Не без гордости сказал я своему проводнику. – Но это не мешает вам докончить дело, – прибавил я, принуждая его идти к последней двери.
Он не посмел ослушаться и отпер дверь. Я благополучно вышел и, сделав четыре шага, встретился с Леско, который, согласно обещанию, ждал меня с двумя товарищами.
Мы пошли. Леско спросил меня, послышалось ему, или стреляли из пистолета.
В этом вы виноваты, – сказал я ему, – затем вы принесли заряженный пистолет?
Впрочем, я поблагодарил его за эту предосторожность, без которой мне несомненно долго бы пришлось просидеть в тюрьме. Мы провели ночь в трактире, где я несколько вознаградил себя за дурную пищу, которой довольствовался три месяца. Я смертельно страдали, за Манон.
Надо освободить ее, – сказал я трем моим друзьям. – Я только ради этого и стремился на волю. Прошу вас помочь мне вашей храбростью; что до меня, то я готов ради этого пожертвовать жизнью.
У Леско не было недостатка в уме и осторожности, и он сказал мне, что тут следует действовать подобрав поводья; что мое бегство из тюрьмы и несчастный случай при моем выходе, несомненно, наделают шума; что главный начальник полиции прикажет сыскать меня, а у него долгие руки; наконец, что если я не хочу попасть куда-нибудь похуже монастыря святого Лазаря, то мне приличнее скрываться и сидеть на заперти несколько дней, пока не остынет первый пыл моих врагов. Его совет был благоразумен; но требовалось также благоразумие, чтобы ему последовать. А медлительность и осторожность не согласовались с моей страстью. Я уступил ему только в том, что обещал проспать весь следующий день. Он запер меня в своей комнате, где я и пробыл до вечера.
Часть этого времени я употребил на придумывание проектов и способов, как помочь Манон. Я был вполне уверен, что ее тюрьма еще недоступнее моей. Об употреблении силы и насилия не могло быть и речи; требовалась хитрость; но сама богиня изобретательности затруднялась бы, с чего начать. Я ничего не мог придумать и отложил дальнейшее рассмотрение дела до тех пор, пока не узнаю о внутренних порядках в госпитале.
Как только темнота позволила мне выйти, я попросил Леско отправиться со мною. Мы завязали разговор с одним из привратников, который нам показался человеком разумным. Я представился иностранцем, слышавшим удивительные вещи о главном госпитале и господствующем там порядке. Я расспрашивал о самых мелких подробностях; переходя от одного обстоятельства к другому, мы заговорили о заведующих лицах, и я попросил назвать мне их и сказать, что это за люди. Данные мне на последний вопрос ответы породили во мне мысль, которую я тотчас же одобрил и не преминул привести в исполнение. Я спросил у него, как о важной для меня вещи, о том, есть ли у этих господ дети. Он отвечал, что не может сказать мне обстоятельно; но что у одного из главных, именно у г. де-Т., он знает, наверное, что есть сын, уже в таких летах, что хоть жениться, и что он много раз бывал в госпитале со своим отцом. С меня было этого довольно.
Я почти тотчас же прекратил расспросы и, возвращаясь с Леско, сообщил ему о задуманном плане.
– Я представляю себе, – сказал я ему, – что сын г. де-Т., человек богатый и из хорошего семейства, не прочь от удовольствий, как большинство молодых людей его лет. Он, наверное, не враг женщин и не такой чудак, чтоб отказать мне в помощи по любовному делу. Я составил проект, как заинтересовать его относительно освобождения Манон. Если он честный человек, и у него есть чувство, то он из великодушия поможет нам. Если он не способен руководствоваться таким побуждением, то все же он что-нибудь да сделает ради милой девушки, хотя бы в надежде попользоваться ее благосклонностью. Я не стану откладывать, – добавил я, – свидания с ним дальше завтрашнего дня. Меня так утешил этот проект, что я вижу в нем хорошее предзнаменование.
Леско сам согласится, что в моих предположениях есть известная вероятность, и что мы только таким путем можем надеяться достигнуть чего-нибудь. Я не так уже печально провел ночь.
Настало утро, и я оделся почище, насколько то было возможно в моем тогдашнем недостаточном положении, и отправился в фиакре в дом г. де-Т. Он был изумлен посещением незнакомого. Его лицо и любезность показались мне хорошим предзнаменованием. Я прямо объяснился с ним и, чтоб подогреть его природные чувства, заговорил о моей страсти и достоинствах моей любовницы, как о вещах, которым ничего нет равного, кроме их самих. Он мне сказал, что хотя никогда не видел Манон, но слышал о ней, если только речь идет о бывшей любовнице старика Ж. М. Я не сомневался, что ему известно мое участие в том приключении; ради того, чтобы он, вменив мою доверенность в достоинство, еще более расположился в мою пользу, я рассказал ему обо всем, что случилось со мной и Манон.
– Теперь вы видите, – продолжал я, – что интерес моей жизни и моего сердца в ваших руках. И тот, и другой мне равно дороги. Я ничего от, вас, не скрыл, потому что слышал о вашем великодушии и надеялся, что при одинаковом возрасте у нас найдется сходство и в склонностях.
Он, по-видимому, был сильно тронут таким знаком откровенности и чистосердечия. Он отвечал, как, светский человек, и как человек с сердцем, а свет не всегда питает чувство и часто заглушает его. Он сказал мне, что почитает мой визит за счастливый случай, что он сочтет мою дружбу за одно из самых удачных приобретений и постарается заслужить ее, оказав мне самое горячее участие. Он не обещал мне возвратить Манон, потому что, по его словам, влияние его было незначительно и ненадежно; но он вызвался доставить мне удовольствие повидаться с нею и сделать все, что только будет в его власти, чтоб она вновь очутилась в моих объятиях. Я был более доволен этой ненадежностью его влияния, чем порадовался бы его полной уверенности исполнить все мои желания. В уверенности его обещаний я усмотрел признак очаровавшей пеня откровенности. Словом, я ждал всего от его добрых услуг. Одно обещание свидания с Манон могло бы заставить меня решиться для него на все. Я отчасти высказал ему эти чувства, и таким образом, что он убедился, что по природе я не дурной человек. Мы нежно обнялись и стали друзьями. Единственно благодаря нашей сердечной доброте, и тому простому расположению, которое заставляет нежного и великодушного человека полюбить другого, ему подобного.
Он простер и далее знаки своего внимания: ибо, сообразив, мои похождения и полагая, что при выходе из тюрьмы я не мог быть в хороших обстоятельствах, предложил мне свой кошелек и настаивал на том, чтоб я его принял. Я не принял, но сказал, ему:
Нет уж это слишком. Но если вдобавок к вашей доброте и дружбе, вы устроите мне свидание с дорогой моей Манон, то я вам буду обязан на всю жизнь. Если же вы возвратите мне это милое создание, то, даже пролив за вас всю мою кровь, я все еще буду считать себя вашим должником.
Мы расстались, условившись предварительно, когда и где; должны сойтись; он, был, столь участлив ко мне, что не отложил дела дальше послеобеденного времени.
Я ждал его в кофейной, куда он явился к четырем часам, и мы вместе пошли по дороге к госпиталю. Когда мы проходили по дворам, у меня тряслись колени.
– О, могущество любви! – говорил я, – итак, я увижу идола моего сердца, предмет стольких слез и беспокойств! О, небо! дай мне силы, чтоб дойти до нее, и затем располагай, как знаешь, и моим счастьем, и моей жизнью; мне больше не о чем умолять тебя.
Г. де-Т. поговорил с некоторыми из сторожей, которые с поспешностью предложили к его услугам все, что от них зависело. Он попросил указать то отделение, где находилась комната Манон, и нас повели туда со страшной величины ключом, которым оттиралась дверь. Я спросил у провожавшего нас служителя, который, между прочим, прислуживал и ей, каким образом она проводит время в заключении. Он отвечал, что она сама ангельская кротость; что он никогда не слышал, от, нее жесткого слова; что первые шесть недель по своем прибытии она постоянно проливала слезы; но что с некоторого времени она, по-видимому, с большим терпением переносит свое несчастие и с утра до вечера занимается шитьем, за исключением нескольких чатов, посвящаемых чтению. Я спросил его, хорошо ли ее содержат. Он отвечал, что она не нуждается, по крайней мере, ни в чем необходимом.
Мы подошли к ее двери. Мое сердце страшно билось. Я сказал г. де-Т.:
Войдите одни и предупредите ее насчет моего посещения, ибо я опасаюсь, что она слишком взволнуется прямо увидав меня.
Нам, отворили дверь. Я остался в галерее. Тем не менее я слышал их разговор. Он сказал ей, что пришел ее утешить, хотя немного; что он один из моих друзей и принимает большое участие в нашем благополучии. Она с великим оживлением спросила его, не может ли он сказать, что сталось со мною. Он обещал ей, что я явлюсь к ней и паду к ее ногам, столь же нежный и верный, как только она может пожелать.
Когда же? – спросила она.
– Сегодня же, – отвечал он; – вам не долго ждать этого блаженного мгновения; он явится, как только вы пожелаете.
Она поняла, что я стою у дверей. Она стремительно бросилась к ним, как я вошел. Мы обнялись с той искренней нежностью, которая столь восхитительна для истинных любовников после трехмесячной разлуки. Наши вздохи, прерывистые восклицания, тысячи нежных имен, которые мы томно повторяли друг другу, все это в течение четверти часа составило сцену, растрогавшую г. де-Т.
Я вам завидую, – сказал он мне, усаживая нас; – нет столь славной участи, которую я не предпочел бы столь красивой и страстной любовнице.
И я презрел бы всеми благами мира, если б мне обеспечили счастье быть любимым ею, – отвечал я.
Конец этой желанной беседы, понятно, был бесконечно нежен. Бедняжка Манон рассказала мне о своих похождениях, я рассказал ей о своих. Мы горько плакали, беседуя о том положении, в каком она еще находилась, и о том, от которого я только что избавился. Г. де-Т. утешал нас новыми обещаниями принять горячее участие в том, чтоб положить конец нашим бедствиям. Он советовал нам, не слишком длить первое свидание; тогда ему будет легче устроить для нас новые. Он порядочно помучился, пока мы вняли этому совету. Минин в особенности не могла решиться отпустить меня. Она сто раз заставляла меня снова присесть. Она удерживала меня за руки и за платье.
Ах! подумайте, в каком месте вы меня оставляете? – проговорила она. – Кто поручится, что я вас увижу снова?
Г. де-Т. обещал ей, что мы станем часто навешать ее.
А что касается до этого места, – любезно добавил он, – то его следует впредь звать не госпиталем, а Версалем, потому что здесь заключена особа, достойная владычествовать над, всеми сердцами.
При выходе, я дал кое-что слуге, который ходил за ней, дабы поощрить его к более ревностной службе. У этого молодца душа была не столь низкая и грубая, как бывает у ему подобных. Он был свидетелем нашего свидания. Это нежное зрелище его тронуло. Я подарил ему луидор, и такое обстоятельство окончательно привязало его ко мне. Когда мы спускались вниз, он отвел меня в сторону.
Если вы возьмете меня к себе в услужение, сударь, – сказал он, – или как следует наградите меня за то, что я потеряю здесь место, то мне не трудно будет освободить m-lle Манон.
Я прислушался к этому предложению; и хотя у меня ничего не было, я наобещал ему свыше его желаний. Я, впрочем, рассчитывал, что мне всегда будет легко вознаградить человека такого сорта.
Будь спокоен, дружок, – сказал я ему, – нет ничего, чего бы я для тебя не сделал, и что твое благосостояние столь же обеспечено, как и мое собственное.
Я пожелал узнать, к каким средствам он намеревается прибегнуть.
Я просто вечером отопру дверь в ее комнату, – отвечал он, и проведу ее до дверей на улицу, где вы должны принять ее от меня.
Я спросила, его, разве нечего бояться, что ее узнают, когда она будет проходить по галереям и дворам. Он сказал, что некоторая опасность, конечно, есть; но что нельзя же без риску.
Хотя я был в восторге, видя его решительность, я подозвал г. де-Т., чтоб сообщить ему об этом проекте, и о единственной причине, заставлявшей считать его сомнительным. Он нашел, что дело труднее, чем мне кажется. Он вполне соглашался, что она могла убежать таким образом.
– Но если ее узнают, – продолжал он, – если ее остановят во время бегства, то она может погибнуть на веки. При том, необходимо, чтоб оба вы немедля уехали из Парижа: вам невозможно будет скрыться от розысков. Их удвоят, как по отношению к вам, так и относительно ее. Мужчине легко скрыться, когда он один; но ему почти нельзя остаться в неизвестности, если с ним хорошенькая женщина.
Как ни основательно показалось мне это рассуждение, в моем уме оно не могло возобладать над, столь близкой надеждой освободить Манон. Я сказал о том г. де-Т. и просил его извинить любви некоторое неблагоразумие и отважность. Я прибавил, что у меня есть, действительно, намерение уехать из Парижа и поселиться, к чему уже я прибегал раньше, в одной из соседних деревень. Мы условились со служителем не откладывать попытки дальше завтрашнего дня: и чтоб обеспечить, насколько то было в нашей власти, успех, мы порешили, для облегчения бегства, достать мужское платье. Нелегко было его пронести, но у меня хватило догадливости найти к тому средство. Я попросил только г. де-Т. надеть завтра один на другой два легких камзола и взял на себя остальное.
По утру мы вновь явились в госпиталь. Я выхватил белье, чулки и тому подобное для Манон, и поверх кафтана надел сюртук, из-под которого не было видно, как у меня раздулись карманы. Через минуту мы уже сидели в комнате. Г. де-Т. оставил ей один из своих камзолов; я отдал ей мой кафтан, ибо мог выйти в одном верхнем платье. Для ее полного наряда не доставало только панталон, которые я к несчастию забыл.
Забывчивость о такой необходимой принадлежности, без сомнения, заставила бы нас посмеяться, если б затруднение, в которое она нас поставила, не было так важно. Я был в отчаянии, что подобные пустяки могут помешать нам. Но я вскоре нашелся, как поступить, именно решился сам выйти без панталон. Свои я оставил Манон. Верхнее платье у меня было длинное, и при помощи булавок я устроился так, что мог выйти в приличном виде.
Конец дня показался мне несносно длинен.
Наконец, настала ночь, мы в карете; остановились в некотором расстоянии от госпиталя. Нам пришлось ждать недолго, и мы увидели что идет Манон в сопровождении своего проводника. Дверца была открыта, и они оба тотчас же сели в карету; я приняла, в объятия мою дорогую любовницу. Она дрожала, как лист. Извозчик спросил, куда ехать.
Поезжай на край света, – сказал я ему, – и завези меня туда, где меня никогда не разлучат с Манон.
Эта выходка, от которой я не мог сдержаться, чуть было не поставила его в досадное затруднение. Извозчик раздумался над моим восклицанием; и когда я затем назвал улицу, куда следовало ехать, то он ответил, что боится, как бы я не впутал, его в скверное дело; что он прекрасно видит, что этот красивый молодой человек, по имени Манон, девица, которую я увожу из госпиталя, и что ему нет никакой чести погибнуть из-за моей любви.
Совестливость этого бездельника проистекала из желанья сорвать с меня за карету. Мы были слишком близко от госпиталя, и хорохориться было нельзя.
Молчи, – сказал я ему; – ты заработаешь целый луидор.
После этого, он помог бы мне поджечь госпиталь.
Мы подъехали к дому, где жал Леско. Было уже поздно, и г. де-Т. вышел из кареты по дороге, пообещав повидаться с нами завтра. С нами остался только служитель.
Я держал Манон, в объятиях и так, прижал к себе, что в карете; мы занимали всего одно место. Она плакала от, радости, и я чувствовал, как ее слезы смачивали мое лицо.
Но когда пришлось выходить из кареты у дверей Леско, у меня вышло новое столкновение с извозчиком, повлекшее за собой печальные последствия. Я раскаивался в том, что пообещал ему луидор, не только потому, что плата оказывалась чрезмерной, но и по другой, более внушительной причине, именно по невозможности заплатить. Я велел позвать Леско. Он сошел к двери; я сказал ему на ухо, в каком нахожусь затруднении. Нрав у него был горячий и он не привык церемонится с извозчиками; он мне отмечал, что я смеюсь над ним.
Что, луидор? – добавил он; – двадцать палок этому бездельнику.
Напрасно я кротко увещевал его, что он нас погубит. Он вырвал у меня палку, в намерении отколотить извозчика. Тот, вероятно, уже побывал не раз в руках у лейб-гвардейцев или мушкетеров, а потому со страху погнал лошадей, крикнув, что я надул его, и что он это попомнит. Напрасно я кричал ему, чтоб он остановился. Его бегство причинило мне великое беспокойство; я не сомневался, что он пожалуется комиссару.
Вы губите меня, – сказал я Леско; – оставаться у вас нам опасно; надо уйти сейчас же.
Я подал, руку Манен, и мы быстро вышли из этой опасной улицы. Леско последовал за нами.
Есть нечто удивительное в том, как, Провидение нанизывает события одно за другим. Мы шли всего пять, или шесть минут, как какой-то мужчина, лица которого я не рассмотрел, узнал Леско. Он, без сомнения поджидал его по близости его квартиры с недобрым намерением, которое и привел в пополнение.
– Это Леско, – сказал он, стреляя в него из пистолета; – он сегодня будет ужинать с ангелами.
Он тотчас же скрылся. Леско упал без малейшего признака жизни. Я торопил Манен бежать, ибо наша, помощь была шкете, бесполезна для трупа, и я боялся, что нас задержит обход, который не замедлит явиться. Я повернул с нее и служителем в первую поперечную улицу. Она была до того взволнована, что я насилу ее поддерживал. Наконец, в конце улицы я увидел фиакр. Мы в него сели; но когда извозчик спросил меня, куда везти, я затруднился ответом. У меня не было ни надежного пристанища, ни верного друга, к которому я мог бы прибегнуть; у меня не было и денег, потому что в кармане осталось всего полпистоля. Страх и усталость до того истомили Манон, что она была в полуобмороке. У меня, вдобавок, воображение было полно убийством Леско, и я все еще опасался появления обхода. Что делать? По счастью, я вспомнил о трактире в Шальо, где провел несколько дней с Манон, когда, мы приехали для житья в этой деревне. Я надеялся, что там, я не только буду в безопасности, но могу и прожить некоторое время, и с меня не потребуют денег. – Вези нас в Шальо, сказал я извозчику. – Он отозвался, что поздно и он меньше как за пистоль не поедет; новое затруднение. Наконец мы сторговались за шесть франков, именно столько у меня осталось в кармане.
По дороге; я утешал Манон; но, в сущности, чувствовал отчаяние в сердце. Я убил бы себя, если б не держал в объятиях единственное благо, привязывавшее меня к жизни. Эта мысль только меня и успокаивала.
– Она, по крайней мере, со мной, – говорил я, – она меня любит, что бы ни говорил Тибергий, а это не призрак счастья. Пусть погибнет вся вселенная, я не обращу на то никакого внимания; почему? потому, что все остальное для меня не дорого.