— Примерно так. Видишь ли, спартанцы, фиванцы и персы забирали себе наши города, покушаясь на их свободу, и мы должны были этому препятствовать. Иногда наши города пытались передаться врагу, и этому мы тоже должны были препятствовать.
— Понимаю, — сказал ты, хотя, думаю я, ты лгал. — А защищали их вы потому, что были демократией.
— Правильно. Мы верили, что ни один человек не может быть выше другого.
— Ладно. И поэтому вы основали империю. Кажется, я уловил принцип. Но все эти войны, — продолжал ты, — должны были превратить твою жизнь и жизнь твоей семьи в сплошной кошмар.
Я улыбнулся и покачал головой.
— О нет, — сказал я, — они были совершенно непохожи на Войну. На самом деле это было очень хорошее время для афинян. У нас была демократия — спартанцы сокрушили ее в конце Войны, но когда мы изгнали Тридцать Тиранов…
— То есть они были спартанцами.
— Нет, — сказал я терпеливо. — Они были афинянами. В общем, избавившись от них, мы принялись воссоздавать свою империю, и в город потекли деньги — собираемая с входящих в нее городов дань; дела обстояли практически как во времена моего деда.
Ты на мгновение закрыл глаза.
— Ты хочешь сказать — как во время Войны?
— Ну, да. Но Война — это же не беспрестанные сражения; случались большие перерывы, во время которых жилось не так уж плохо. Во времена же отца мы в самом деле процветали — благодаря принадлежащим городу серебряным копям. За несколько лет до моего рождения мы имели возможность платить людям только за то, что они сидели в Собрании, слушая дебаты.
Ты был весьма впечатлен этими сведениями — или так мне показалось.
— Ты имеешь в виду, никто не ходил на дебаты, если ему за это не платили? Я думал, Собрание — это место, где вы занимались демократией.
Я вздохнул.
— Вот почему на твое обучение уходит столько усилий, — сказал я. — Ты постоянно отклоняешься от темы. Сейчас, например, я говорю о том, что жизнь во времена моего отца, после Войны, была совсем неплоха. Ничего особенного не происходило, не то что во время Войны.
Когда я сказал это, ты посмотрел на меня странным взглядом — возможно, ты так и не смог ухватить мысль, которую я пытался до тебя донести. Может быть, поэтому я и записываю нашу беседу сейчас. Ты сможешь прочесть ее вдумчиво и внимательно и, наконец, постигнуть ее смысл.
— Ты говорил о своем отце, — сказал ты.
— Да, верно, — я тепло улыбнулся. — Он был человеком своего времени. Он заботился о своей собственности и семье, как и полагалось. И у него было семь сыновей.
— А, — сказал ты. — Кажется, ты уже говорил об этом раньше, когда мы беседовали об удаче. Ты, по-моему, считал это большой неудачей.
— Нет, — ответил я медленно, чтобы ты не потерял нить рассуждений. — Это была удача. Во всяком случае, для него. Большая семья — знак благоволения богов. Нет, если кто и оказался неудачниками — так это мы, после того, как он умер. Видишь ли, у нас на родине имущество умершего не переходит к его старшего сыну — оно поровну делится между всеми его сыновьями, поскольку так гораздо справедливее.
— А, — сказал ты. — Демократия.
Я рассмеялся.
— Можно выразиться и так, полагаю. Но в результате раздела собственности отца на семь частей каждый из нас получил не слишком много.
В сущности, никто из нас не смог бы прокормить и свинью. Понимаешь теперь, о чем я говорю? Отец был удачлив всю свою жизнь; но как только он умер, вся его неудачливость пала на нас. Прожить на доставшиеся нам средства было невозможно, поэтому нам пришлось оставить земледелие и искать другие занятия. Вот так, если без подробностей, я и оказался в Македонии, при царе Филиппе и царевиче Александре.
Правда во всей ее простоте такова, что мое детство было слишком приятным, чтобы запомниться. Нет, конечно же, тогда я не считал свою жизнь приятной. Большую часть времени я тратил на то, чтобы прятаться ото всех подряд: от шести старших братьев, которые пытались перевалить на меня свои обязанности по дому, от отца, от самого последнего учителя или наставника в долгой их череде. Я здорово навострился прятаться, но все же делал это недостаточно хорошо. Я познал основы стратегии — никогда не прятаться на деревьях, поскольку если тебя заметят там, бежать будет некуда; последнее место, где тебя будут искать — это место, только что обысканное; и так далее — и, конечно, я проводил много времени в упражнениях на свежем воздухе. Единственный урок, который я так и не смог усвоить, заключался в том, что тратить целый день, чтобы не делать утреннюю работу — глупо.
Простой торгашеский здравый смысл подсказывает, что не стоит тратить весь день, чтобы освободить утро; но ни один из курсов обучения, устроенных для меня отцом (он был фанатиком образования по причинам, о которых я расскажу позже) не включал в себя уроков простого здравого смысла. Как и многими другими вещами, я не смог овладеть этим предметом, пока не стал слишком стар, чтобы извлечь из него пользу.
Если задуматься, мой рассказ создает впечатление, будто неизбежный раздел отцовского состояния на семь ничтожных долей свалился на нас как гром среди ясного неба где-то между моментом его смерти и утром после похорон. Вовсе не так: еще будучи относительно молодым человеком и отцом всего лишь четырех сыновей, он был одержим этой мыслью настолько, что практически не думал ни о чем другом.
Она окрасила всю его жизнь, и он так яростно пытался найти хоть какое-то решение этой проблемы, что пренебрег великим множеством других, сделав ситуацию еще хуже.
Тут стоит упомянуть, что мы, греки (или по крайней мере афиняне — в те дни; я использую это магическое новое слово: «греки», как будто оно что-то означает, а оно не означает ничего. Кроме того, все, что мне известно о греках, не являющихся афинянами, можно записать на задней части черепка ржавым наконечником копья), исповедовали очень строгие взгляды на то, как достойный человек должен обеспечивать свое достояние. В целом, он должен его растить, или наблюдать за тем, как оно растет, пока другие мотыжат, сажают и подрезают. Идеалом являлся человек, унаследовавший от отца землю, которой хватает для выращивания пищи, способной обеспечить ему уважаемое место в обществе; мы разделяли людей на классы в соответствии с количеством мер, получаемых с их земли за год: столько-то мер — и ты можешь голосовать, столько-то — и ты можешь сражаться за свою страну, а если твой надел достаточно велик, чтобы давать пятьсот мер в год, то ты никоим образом не мог, как считали, съесть все это сам, не умерев от ожирения, и поэтому должен был передавать излишки на благо общества — снарядить военный корабль или профинансировать представление на одном из празднеств. Вот так и вышло, что афиняне прежних дней имели лучший флот в Греции, изобрели театр и никогда не страдали лишним весом.
Богатство позволяло переложить все полевые работы на плечи рабов. Самостоятельное возделывание полей считалось утомительным, но весьма почетным делом, и некоторые сказочно богатые личности (дедушка Эвпол, например), с большим удовольствием валяли дурака с мотыгой и серпом. Безусловно, это касалось только работы на собственной земле. Любой, кто работал на кого-то другого, считался ничем не лучше раба, даже если и был свободным человеком. Практически все ремесленники и мастера — кузнецы, плотники, горшечники, колесники и так далее — владели четырьмя-пятью акрами неухоженных виноградников, засаженных еще и ячменем и могли делать вид, что на самом деле они почтенные земледельцы, изготовляющие дверные петли и сандалии для собственного развлечения. Торговцы полагали себя фермерами, совершающими круизы в Египет или Италию, чтобы скоротать время между полевыми работами, когда на земле делать нечего, а чтобы покрыть издержки, они прихватывали с собой несколько амфор с вином, маслом или медом. Люди же, вовсе безземельные и неспособные даже прилечь, не оказавшись при этом на чужом наделе, не имели иного выбора, как признать, что они ни на что не годные отщепенцы и попытаться заработать на жизнь политикой.
Это занятие, по правде говоря, не было особенно трудным. С учетом ставок на посещения Собрания и выполнение обязанностей присяжного в суде (а мы были столь сутяжническим народом, что спрос на присяжных обычно превышал предложение очень значительно) человек мог хорошо питаться сам и кормить семью, просто посиживая на каменной скамье и день за днем наслаждаясь цветами афинского ораторского искусства (дисциплины, в которой по сию пору никто в мире не смог нас превзойти — угадай, почему) и выполняя свой гражданский долг. Если же этих средств оказывалось недостаточно, существовал третий способ заработка, предоставляемый Афинами своим самым незадачливым чадам, а именно три обола в день, которые город платил человеку, сидящему в трюме военного корабля и налегающему на весло. Поскольку именно эти военные корабли, курсирующие туда-сюда вдоль берегов наших верных островных союзников, оказывали на них моральное воздействие, облегчающее расставание с данью, которая затем шла на оплату присяжных и Собрания, этот третий вариант был необходим для обеспечения двух других; отсюда, я полагаю, все эти войны. В любом случае мы, афиняне, гордо возглашали всем, кто был готов слушать, что во всем мире есть только одно место, где человек может себя обеспечить, сидя на заднице и наслаждаясь мастерством профессиональных ораторов — Афины. Это великое достижение, причем такое, которое никто ни до, ни после почему-то даже не пытался повторить.
Понятно, что мне и моим братьям в любом случае не грозила голодная смерть. Жизнь, однако, несколько шире простого выживания; поэтому бедный мой отец довел себя почти до смерти, пытаясь измыслить схему, позволяющую всем его сыновьям жить достойно без необходимости слушать речи. Он был человек изобретательный, мой отец, надо отдать ему должное. Одним из способов преодоления имущественного ценза было владение мастерской или фабрикой. Именно им пользовались многие великие афиняне прошлого: Никий Стратег, Клеон Оратор, Гипербол и многие другие. Это было уважаемое занятие, при условии, что ты всего лишь владеешь зданием и рабами и не мараешь рук работой.
Поэтому отец принялся рыскать в поисках многообещающих предприятий, достойных инвестиций, рассчитывая, что со временем они станут достаточно успешными, чтобы составить для одного из сыновей его долю наследства. Увы, те предприятия, долю в которых отец мог позволить себе купить, были обречены на провал с самого начала. Навскидку я могу припомнить участие в разработке государственных серебряных копей (мы купили пай в обломке скалы в Лаврионе, в котором вообще не оказалось серебра); мастерскую по производству горнов (сколько, по твоему мнение, горнов может потребить в год город размером с Афины, ради всех богов?); сандальную лавку, которая получила бы контракт на поставку сандалий для крупного подразделения афинской армии, если бы это подразделение не было уничтожено фиванцами при Мантинее; угольные ямы на Лемносе, которые он купил незадолго до того, как остров был захвачен спартанцами и продал за стоимость поношенной шляпы как раз перед тем, как Афины отвоевали его назад... Если бы он просто сохранил деньги, поглощенные всеми этими бедствиями, положив их в храме, их хватило бы, чтобы купить по торговому кораблю троим из нас. В общем, благодаря благоразумию и прозорливости отца после его смерти нам не осталось ничего, кроме земли, скота и сельскохозяйственного инструмента; мы были вынуждены даже продать некоторых рабов, чтобы покрыть обязательства в совместном предприятии, профинансировавшем доставку наилучшей эвксинской древесины, корабль с которой налетел на скалу неподалеку от Византия.
Однако именно благодаря ему я получил образование; не уверен, впрочем, не оказались бы полезнее бурав, коловорот и набор стамесок. Еще в мои детские годы отец забрал себе в голову, что я вырасту умником, а ни один город в Греции не ценил ум больше Афин. К несчастью, производство ума в некотором смысле напоминает добычу серы или угля; само по себе дело, конечно, хорошее, но вот побочные продукты способны сделать необитаемыми всю прилегающую местность. Находиться в области действия афинского хитроумия было все равно что сидеть в смоле или селитре, а люди, подвизающиеся в этой индустрии — производстве законов, философии и политики, как будто между ними есть какая-то разница — обычно умирали молодыми. В свете этих соображений, невзирая на настойчивость отца, идея не вызвала у меня особого восторга; поэтому я продолжил совершенствоваться в искусстве убегать и прятаться.
Существовало три способа заработка, связанных с произнесением речей. Первым было старое доброе доносительство, хотя уже тогда оно начало выходить из моды. В общем и целом, доносчик занимался тем, что возбуждал дела против всех, кто подозревался в измене или причинении ущерба государству. Если ему удавалось довести дело до обвинительного приговора, он получал жирный кусок собственности осужденного, а все остальное поступало в казну и тратилось, например, на оплату присяжных. Хорошая, честная работа; однако по каким-то причинам на эту профессию легло клеймо позора и всегда существовал ненулевая вероятность, что как-нибудь темной ночью тебе перережут горло.
Сочинение речей было более социально-приемлемым делом, хотя и гораздо менее прибыльным. Мы, афиняне, люди терпимые; мы понимаем, что не каждый благословлен даром красноречия, и иногда не очень честно сводить в смертельном поединке медоточивого профессионального доносчика и слабоумного престарелого земледельца. Следовательно, ответчик должен иметь возможность нанять того, кто напишет для него речь.
Несколько более престижным занятием было обучение философии, с особым вниманием к этике, морали и искусству применения этих возвышенных концепций задом наперед во время публичных дебатов. Поскольку значительная доля тех, кто практиковал это искусство, были почтенными гражданами, изучавшими его и обучавшими ему скорее в качестве развлечения или по злобности нрава, нежели из соображений выгоды, отец решил, этот вариант наименее унизителен из трех имеющихся, и принялся подыскивать, кому бы отдать меня в ученики.
Коротко говоря, именно так я оказался связан с Диогеном, Брехливым Псом — возможно, самым несносным и отталкивающим типом, какого я когда-либо знал. У него не было ни единой оригинальной идеи, никаких подкупающих качеств, за исключением известного таланта к показной надоедливости и саморекламе, а также полного и совершенного отсутствия страха. Теперь он уже мертв, конечно; и будь я Гераклом, Тезеем или еще каким-нибудь героем из старинных историй и имей возможность спуститься в Аид и вывести назад одну-единственную душу, то это был бы Диоген.
Благие боги, тот день, когда отец взял меня на первую встречу с ним, я помню с потрясающей отчетливостью. Будучи моим отцом, он сконструировал хитроумную схему и всем сердцем поверил в нее, как в окончательное решение проблемы Эвксена, упустив из виду некое базовое обстоятельство, от которого зависел успех всего проекта, а именно — деньги. Беглая инспекция семейного бюджета заставила его решительно изменить выбор моего учителя. До этого момента отец оперировал такими критериями, как репутация, ценные связи, успех учеников и тому подобное. Теперь же все они свелись к одному: кто согласится взять меня за те деньги, которые могли быть на это выделены. Выбор сузился до единственного кандидата.
Это было как раз то время, когда Диоген разыгрывал свой знаменитый (возможно, печально знаменитый) аттракцион «жизнь в бочке». Он был призван низвергнуть безмозглый материализм, свойственный нам, обычным людям, посему Диоген отказался от всех удобств, оставив только самое необходимое — а именно перевернутый сосуд из-под масла с дырой в боку, через которую он вползал внутрь и выползал наружу. Горшок этот имел чрезвычайный успех у публики, которым он бесстыдно пользовался, перекатывая проклятую штуковину с одной гастрольной площадки на другую, стараясь оказаться поближе к большой, благожелательно настроенной толпе; он залезал в свой сосуд и зыркал из него дикими глазами, пока не собиралась аудитория достаточная, чтобы оправдать представление.
Разумеется, он никогда не ночевал в своем сосуде. Как только спектакль заканчивался, он пристраивал его куда-нибудь и прокрадывался в свой собственный уютный теплый дом или же (что случалось чаще) проводил время с той из преданных учениц, чей муж в данный момент отсутствовал в городе. Примечательно здесь то, что никто (кроме меня, конечно) даже не заподозрил его в жульничестве. Оглядываясь назад, я думаю, что всем так хотелось, чтобы он был искренним, что его таким безо всяких сомнений и сочли.
А если подумать, то практически все, что касается Брехливого Пса, было ложью, и ложью самого странного толка: он приложил массу усилий, чтобы казаться гораздо хуже, чем был на самом деле. Когда ему случалось помыться, причесаться и выпрямиться во весь рост (думаю, что одновременно он проделывал это не более пяти раз за всю жизнь), то он оказывался довольно высоким, хорошо сложенным и привлекательным мужчиной, хотя и несколько блеклым; при всем при этом он каким-то образом ухитрялся выглядеть костлявым уродливым карликом. Полагаю, он втирал сажу в кожу под глазами, чтобы они казались запавшими, а скрюченность его фигуры была шедевром актерского искусства, хотя, безусловно, доставляла ему немалые мучения. Как его официальный ученик, я мог наблюдать за ним в отсутствии посторонних, и слышал, с какими душераздирающими стонами он выпрямляет свою натруженную спину.
Так вот. Диоген был на своем посту, в сосуде, когда мы пришли к нему (его нетрудно было найти, по крайней мере в рабочее время). Он расположился в тени, наполовину высунувшись из горшка, а рядом стоял другой знаменитый предмет его реквизита — фонарь (который он зажигал, чтобы бродить с ним при свете дня в поисках честного человека. Прекрасный штрих. Если бы кто-нибудь объяснил мне, что все это значило, я был бы очень благодарен); он отщипывал крошки от сухой хлебной корки, которую всегда держал под рукой.
— Диоген, — сказал мой отец.
— Проваливай.
Отец (простоватый, уважаемый, обладатель отменного здоровья, большой любитель чеснока и лука) совершенно не знал, как на это реагировать, поэтому притворился, что ничего не слышал.
— Диоген, — повторил он.
— Не слышал, что ли, что я сказал? Боги, как ужасно быть одновременно глухим и тупым, наверное. Уходи, ты заслоняешь мне вид.
Отец, человек прямой и бесхитростный, повернулся кругом, чтобы посмотреть, о чем он говорит.
— Какой вид? — спросил он. — Тут же стена.
— И что?
Будучи ребенком, я тут же раскусил притворство Диогена — в конце концов, он всего лишь играл грубияна — и пожелал ему удачи. Но знал я и то, что простота отца может проявляться по-разному: оскорбите его три раза подряд, и он всего лишь смутится, но попробуйте повторить это в четвертый раз, и вы отправитесь домой, унося зубы в шляпе. Почему-то я решил, что будет нехорошо, если отец сломает шею этому странному типу.
— Пойдем, — сказал я. — Мы ошиблись местом. Это не философ Диоген, это всего лишь цыпленок.
— Помолчи, — ответил отец машинально; пока мы не повзрослели, он всегда говорил «помолчи», стоило кому-то из нас открыть рот. Но Диоген чуть-чуть подался вперед и приподнял неопрятную бровь.
— Как ты меня назвал? — спросил он.
— Цыпленок, — повторил я.
— Ты думаешь, я похож на цыпленка?
Я кивнул.
— На двуногое, лишенное перьев. Извини, что побеспокоили тебя.
Это было, конечно, самой бесстыдной лестью, однако я предположил (правильно) что Диоген ценит лесть почти так же высоко, как и деньги. Объясняю: однажды, когда Диоген пребывал в фазе охоты на великих, что с ним периодически случалось — он называл это «гноблением» — он пристрастился являться на публичные лекции знаменитого Платона (ученика Сократа, Основателя Академии, величайшего из живущих философов; отвратительного ублюдка, ковырявшего в носу за едой). Как-то, когда Платон читал лекцию «Что есть человек?» и, добравшись до описания черт, роднящих человека с другими животными или противопоставляющих его им, он употребил эту фразу — «двуногое существо, лишенное перьев»; она привлекла внимание Диогена. На следующей лекции Диоген уселся в первом ряду, дождался, когда Платон произнесет свою Фразу, встал и швырнул ощипанного цыпленка на середину сцены.
— Вот! — сказал он громко. — Человек Платона.
Я знаю, в пересказе эта история много теряет. Вероятно, лучше всего было бы присутствовать при ней лично. Но этот случай положил конец платоновским лекциям на несколько дней, и бедняге стало затруднительно выходить из дому при свете дня, поскольку его тут же окружала толпа мальчишек, возникавших из ниоткуда и не отстававших, которые беспрерывно кудахтали и размахивали руками. Будь на его месте кто-то другой, мне стало бы его жалко.
Так или иначе, лесть сделала свое дело.
— Я буду говорить с тобой, — сказал он мне. — Очевидно, все мозги в вашей семье достались тебе. Чего ты хочешь?
Отец прочистил горло.
— Диоген, я прошу тебя подумать, не возьмешь ли ты моего мальчика в ученики. Конечно, я собираюсь…
— Что он сказал? — прервал его Диоген.
— Он просит тебя подумать, не возьмешь ли ты меня в ученики, — сказал я.
— А. Точно. — Диоген улыбнулся и принялся яростно чесаться. Еще одна его особенность: все его отвратительные привычки были столь очевидно наигранными, что лично меня никогда не оскорбляли.
— Он мог бы и сам это сказать. Ладно. Сколько?
Отец назвал сумму. Диоген уставился на меня. Я повторил слова отца. Диоген сплюнул.
— Попробуй еще раз, — сказал он. — Проклятье, да я бы даже философии не стал учить за такие деньги.
Отец, который прилагал такие усилия, чтобы сдержаться, что я уже боялся, что у него треснет шея, довольно вежливо указал, что именно этому меня и следует учить.
— Ась? — буркнул Диоген.
Я слово в слово повторил сказанное отцом.
— Да чтоб ему провалиться, — отвечал Диоген. — Любой дурак может учить философии. В сущности, только дурак и может учить философии. Я учу умению быть человеком, посему мои расценки гораздо выше того, чем этот твой мужик готов платить. Извини, пацан.
Честного говоря, эта клоунада начала меня уже немного утомлять.
Одно из двух: отец или будет продолжать терпеть ее, что было неправильно, поскольку он ничем не заслужил подобного обращения — или в самое ближайшее время даст Диогену такого пинка, что тот пролетит половину пути отсюда до Беотии, и этого мне тоже не хотелось допустить.
— Что ж, как тебе угодно, — сказал я. — В любом случае, ученичок тебе бы достался так себе.
Диоген взглянул на меня, и я прочитал в его глазах узнавание, смешанное с предупреждением: это моя сцена, держись от нее подальше. Он проигнорировал подачку и зевнул.
— Впрочем, — сказал он, — иногда я склонен к благотворительности. Ладно, чего там.
Он встал, выпрямившись на три четверти, чтобы казаться ниже отца.
— Боги! — затянул он в лучших традициях трудовых ярмарок, воздев одну руку, — свидетельствуйте, что я беру этого мальчика в ученики, и в награду за его услуги и эту прискорбно неадекватную сумму обязуюсь перед присутствующей здесь другой стороной обучить его, как быть двуногим, лишенным перьев, а также хорошей собакой, аминь.
Затем он уставился отцу прямо в глаза и протянул руку за деньгами.
— Хорошо, — сказал он, пересчитав их (дважды). — Начнем завтра, прямо с рассвета. Еду принеси с собой.
По дороге домой отец был необычайно молчалив. Обычно во время прогулок он размышлял вслух.
— Эвксен, — сказал он наконец, — ты многому сможешь научиться у этого человека.
Я был удивлен. На самом деле, удивительно было уже то, что отец вообще пошел на эту сделку.
— Да, отец, — сказал я.
— Этот человек (и Диогена в нашем доме отныне и навсегда именовали «этим человеком») в своем деле очень хорош. В сущности, это лучшее вложение средств из всех, которые я совершил ради моих сыновей.
Примечательной чертой моего отца — человека недалекого и недальновидного — было то, что время от времени он оказывался совершенно прав.
Глава вторая
По любопытному совпадению начало моего ученичества под руководством знаменитого Диогена пришлось на тот день, когда царек незначительного племени, обитающего на севере Греции, был убит в стычке с такими же дикими соседями. Звали этого человека Пердикка, и владычествовал он в области под названием Македония.
Пердикка был вторым из трех сыновей царя Аминты. Он добился трона, убив своего старшего брата Александра в соответствии с тамошними правилами делопроизводства, и по стандартам Македонии проявил бы себя в качестве царя весьма удовлетворительно, если бы только получил такой шанс. После него остались сын и младший брат, который был назначен регентом при малолетнем царевиче.
Как нетрудно догадаться, мальчик вскорости умер, и младший сын Аминты, Филипп, стал царем. Ему было двадцать три года.
Восьмью годами ранее блестящий фиванский полководец Пелопид, маясь бездельем между бойнями, развлекался истреблением северных дикарей. Пытаясь избавиться от него и притом не потерять ничего ценного, царь Пердикка предложил ему своего младшего брата в качестве заложника, так что юный Филипп на три года отправился в Фивы гостем Пелопида и его еще более блестящего и успешного коллеги, фиванского главнокомандующего Эпаминонда — человека, которого все его соперники считали самым проницательным и передовым военным мыслителем тех дней. Именно Эпаминонд практически переоткрыл искусство войны, сменив критерии победы. Раньше победителем считался тот, кто получал контроль над полем битвы, складывал оружие и доспехи поверженных врагов в огромную кучу и посвящал убитых местному божественному покровителю; Эпаминонд продемонстрировал всему миру, что лучшим способом выиграть битву является уничтожение возможно большего числа противников, а кучи сверкающих шлемов и нагрудников могут отправляться в Аид. Новизна этого подхода не ускользнула от впечатлительного юного Филиппа, и поскольку он не был истинным греком и, соответственно, не питал чисто эллинского благоговения перед горами поеденных ярью доспехов, он основательно увлекся новым фиванским методом, намереваясь овладеть им и, по возможности, улучшить.
Итак, Филипп проходил свой курс обучения, а я — свой. В первое утро я явился спозаранку с восковыми табличками для заметок и обедом, сложенными в сумку из козьей кожи, чтобы обнаружить, что Диогена на месте нет. Почему-то это меня вовсе не удивило. Как я, кажется, уже упоминал ранее, при первой нашей встрече я заметил, что хотя Диоген, без сомнений, был очень грязен и нечесан, его неряшливость имела комфортабельный, уютный характер, которая придавала ему аутентичный вид, не создавая при этом никаких неудобств ему самому. Определенно это была не та степень мерзости, какой можно ожидать от человека, скажем, ночующего в старом сосуде из-под масла.