№ 01 2005
Память
Василий Белов
Невозвратные годы
Несмотря на войну, мы, ребятня, все же торопились расти. Многие из моих сверстников хлебным (вернее, бесхлебным) ножом делали зарубки на дверных косяках. Потом то и дело бегали глядеть-проверять, на сколько миллиметров подросли за неделю, за месяц, за лето или зиму. У меня прибывало до слёз медленно, однако прибавлялось…
Игры у нас были традиционны и многообразны. Главные развлечения тоже. Пример: с Мишкой да Лаврушкой (говорилось — Мышка да Ловушка), смеялись мы над тем же, над чем смеялись наши матери и бабушки. Иногда хохотали над физическими недостатками: то над хромыми, то над заиками, даже над недостатками лошадей, овец и коров. Хохот стоял по любому поводу. К примеру, искусали голодную девку тараканы, голодные бабы смеются и над голодной девкой, и над голодными тараканами. Особенно смешно, когда эти быстрые тараканы разных сортов бегут через улицу по снегу, спасаясь от мороза и птичек. Чего только не выдумывают по этому поводу!
Или взять топку печей. Дрова сырые горят, делая остановку, дыму много, жару и тепла мало. Умудрялись старики и бабы и тут посмеяться. А сколько хохоту в деле с пословицами. Не счесть пословиц, и смешных случаев с пословицами не счесть! Некоторые только сейчас, в старости, и понимать начал…
Перепутает кто-нибудь одно слово — бабы и девки в хохот, и мы, ребятишки, в хохот. Не хочется от баб отставать… А уж рёв с причитаниями — тоже в первую голову наш. Ревут матери, бабушки, тётки, родные и двоюродные сёстры, причитают на разные голоса. Некоторых приходилось откачивать. Медицины никакой нет и до сегодняшних пор. Да, женских рыданий мы наслушались. А вот стариковского рёву я не слыхивал.
Женщины никак не обходятся без рассказов о чудесах с нечистой силой. Две старухи, две бабы вместе, и дело пошло. Разговоры, где кому что померещилось, где поблазнило, где что показалось, вплоть до чертей и леших. А ребятня тут как тут.
Впервые я испытал ужас, когда у продавца Калабашкина отвалились… что бы вы думали? Не рука, не нога, не голова, а… зубы! Мне было лет шесть-семь. Я купил у него какую-то игрушечку и — бежать чуть не без памяти, а он повторил свой фокус и молчит. Это было ещё до войны, году в 37-м примерно. Я использовал этот случай в сценарии для кино, которое называется «Целуются зори».
Чудеса в детстве бывали и напрямую, реальные чудеса. Вот одно из них. Дело было на рыбалке. Одна глупая щука выпрыгнула из воды — и прямо к нам в лодку. Мы ехали с Юрием, братом, по речке, по болоту как раз в щучий нерест. Совсем сказочный сюжет! Не зря Емеля (или Иван-дурак) плавал в корыте по избе. Он разговаривал с живой щукой. А другую щуку во время голодной весны я загнал к себе в вёршу. Да, видно, так этому обрадовался, что даже ушёл без нее домой. Правда, та щука не разговаривала человечьим языком.
Почему я эту щуку не вытащил из вёрши сразу? Да лень было вёршу расшнуровывать и посмотреть. Побулькал в воде палкой — и домой. Я даже не знал, что она в вёрше, и утром ничего про неё не знал. Пришёл смотреть, вытащил вёршу, а ловушка тяжёлая, не от воды, а от рыбины. Можно представить мою радость! Голодные сестры и братья, а тут живая щука весом не менее десяти фунтов. Я начал вытряхивать щуку из вёрши. Скорей, скорей ставить вёршу обратно в речку. А она, эта щука, живая, скользкая — плюх, плюх и доплюхалась до воды. Ушла в речку. Только её и видели! И заревел от обиды. Дожил до 72 лет, а мне ее и до сегодняшнего дня жаль едва не до слёз.
Летом мы с приятелями ходили удить на молей. Но дело в том, что этих молей тоже надо поймать. Опытный удильщик Ленёха Громов (он и до сих пор живой) ходил со специальным ведром с водой. Моли в ведре, а он сидит или стоит около ведра, глядит на уду, вернее, на пробку.
Итак, прежде чем удить, необходимо изловить хотя бы одного моля. Моли же водились только у дружининской водяной двухпоставной мельницы.
А что значит водяная дружининская, да ещё двухпоставная, то бишь двухколёсная мельница? О, это чудо. К тому времени я уж был знаком с нашей тимонинской ветряной. С ног до головы облазил её всю, на всех лесенках сидел, и мы даже катались на её крыльях. Правда, никто не осмеливался сделать на крыле полный круг: прицепишься, подведешь, пока крыло не начнёт подниматься. Поднимет оно тебя метра на два вверх, и надо срочно отцепляться, а то поднимет ещё выше…
А чем выше, тем страшней и опасней. Полетишь если с такой высоты — или убьёшься, или руки-ноги сломаешь. Нас Господь спасал от полного круга на крыле и от слишком высоких прыжков, хотя так хотелось проехать полный круг!
Водяная дружининская — тут тоже сплошь романтика. Во-первых, плотина с плёсом. Сколько раз каждый из нас ездил туда со своими бабушками. Узелки фунта на два и то надо обязательно молоть, иначе без муки, без сочней насидишься. А без сочней тебе не едать ни картофельных рогулек, ни более вкусных творожных.
Как хороши были вечера на водяной мельнице! Как тихо, как отрадно дышится, как умиротворённо ровно шумят жернова! Как редко плеснёт в плёсе крупная рыбина, как вкусно пахнет дымок от костра!
Мне до сих пор снится плотина со скользким настилом. Широкий настил пройти можно лишь босым, и то очень осторожно. Доски от «сороковки» выгнуты от водяной тяжести, и кажется, вот лопнет одна или две, водой сметёт с настила всех смельчаков. В дырки меж этими досками упруго бьют холодные острые струйки. Где вылетел сучок, в тех местах струю не сдержать ладонью, отбросит водой. Подальше от плотины, и так уже мокрый! Скинешь рубаху, штаны, выжмешь с помощью напарника до влажного состояния и давай сушить на полдневном солнышке. После всего этого надо обнаружить стайку рыбёшек-молей. Найти между камнями струю, раздвинуть штаны или рубашку и — одному держать этот куль, другому загонять в него вёртких молей. Хотелось поймать хотя бы пять-шесть молей. Но иногда получалось до десятка. Мы их сунем в водичку и ждём, когда можно будет начать удить. Но так жалко времени. Оно после обеда стремительно убывает…
Ура! Мы, все трое, у большого омута под Алфёровской. Я насаживаю моля на маленький острый крючочек. Закидываю. Раз — и моля как не бывало. Насаживаю и второго. Пробка удочки чуть шевельнулась. Я тащу, но, увы, и второго моля кто-то слопал! Насаживаю третьего… Нет, надо беречь моликов-то, а то их совсем немного. Есть у меня и коробка с червями, но, во-первых, я их не люблю насаживать на крючок. Они крутятся, как змеи. Во-вторых, червей тоже не так много. В-третьих, время идёт да идёт, уже и солнышко печёт сбоку. Вдруг поплавок чуть-чуть шевельнулся. Успокаиваю его таким же незаметным движением удилища… Может, вообще поднять на поверхность крючок с молем? Я приподнял — наживки на крючке не было! Съели, гады! Кто? Я взглянул на поллитровую банку с водой. Молей, добытых с таким трудом, в банке не числилось. Ни одного… Волей-неволей пришлось открыть спичечный коробок с противными дождевыми червями. Я чувствовал, что клёв начался. Лихорадочно начал насаживать на крючок червя. Он крутился, как бес, но всё же пришлось ему уступить. Всё, червяк на крючке! Я тороплюсь закинуть удочку. Пробка установилась и не движется — шабаш. Никакого толку, никакого движения. Стоит пробочка в прогалине между двух широких кувшиночных листов. Они зелёного цвета, по очертаниям похожи на палитру художника. Я перевёл снасть в другое местечко, свободное от кувшинок. Комары начали садиться на щёку и кусать. Придётся уходить. А на другой стороне, на озёрной лыве, сидит Лёнька Громов на своём ведре с молями. Сидит как истукан. Я вижу его. Нет, пора сматывать удочку и убираться с омута. Может, и червяк обглодан, как мы обгладываем сладкие места пирога.
Начинаю сматывать уду с тоненького конца удилища. Вдруг поплавок дрогнул. Тащу, а удилище в дугу. Лёска напряглась, как струна. Я не тащу, а волоку. Дальше всё смешалось. Громадная сильная щука оказалась на берегу. Выволок! Рыбина скользкая, могучая, я навалился на неё всем телом, всей грудью и брюхом. Нет, эта уже не убежит от меня. Поспешно достаю из кармана личное своё оружие. Ножик сделан из обломка пилы, один конец в ружейном патроне, залит расплавленным свинцом. Тяжёлый патрон, зато надёжный. Острый конец длиной с вершок. Я всадил его прямо в упругую щучью шею, чтоб не убежала к воде. Щука ещё долго пыталась сворачиваться в кольцо, но и я не зевал, раза три всадил свой ножичонко в непробиваемую её шею.
Восторженный победный крик полетел через озеро и был услышан Лёнькой Громовым. Он крикнул что-то — по воде вечером слышно лучше. Наверное, считал пойманную мной щуку снятой с крючка крёстного Коклюшкина Ивана Михайловича. Этого я не мог допустить и, собрав все силы, поднял щуку на руках как можно выше, чтобы все видели. Васька Агафонов, мой приятель, орал что есть мочи и приплясывал на верхнем месте у омута. Ура! И мы потащили домой тяжёлую, уже не подающую признаков жизни рыбину.
В деревне я во всех подробностях докладывал крёстному, как выудил щуку, как её успокоил своим крохотным ножичком, как Лёнька Громов и Санко Курица обвинили нас в воровстве. Мол, щука снята с крюка крёстного.
Крёстный слушал меня и тоже вроде бы не верил моим рассказам. Хорошо, что в деревне был свидетель — мой тёзка Агафонов Васька. Он и подтвердил, что мои слова были правдивы.
Так завершился счастливый день с ловлей крохотных молей и громадной щуки. Тот день и сейчас, через шестьдесят пять лет, стоит в моих глазах в полных подробностях.
Никто не знает, за что Сашку Корзинкина прозвали Курицей. Он был младшим братом Витахи, которого мы дразнили профессором Мамлоком за то, что он всё время придумывал всякие хитрые механизмы. То мудрил с гирями и старыми часами-ходиками, то делал карету на колесах, в которой можно ехать за счёт педалей. Впрочем, о Витахе-Мамлоке я уже писал что-то, а вот о его родном брате Сашке вроде бы ещё ничего не говорил.
Санко Корзинкин (Курица), бывало, выйдет из дому, встанет посреди деревни и глядит то вправо, то влево. Он стоит на одной ноге. Может, потому и прозвали его Курой? Не знаю и врать не хочу. Но с Санком бывали всякие интересные случаи.
Однажды парни (без девок) пошли «гулять» на Крутец. А Крутец далеко, аж в другом, Вожегодском районе. Не шутка. Пришлось им ночевать у одного знакомца. Их поместили то ли на повети, то ли в коридоре. Нагулялись крепко, а уснули ещё крепче. И что? Да ничего, привычное дело. Привычное-то привычное, но… Санко Корзинкин тоже спал крепко. На рассвете спится особенно крепко. Не забудем, что у него прозвище Курица (Кура). Так мы, ребята, все его звали. А все парни ходили с ножиками: у одного нож большой, в карман не влезал, у другого поменьше, в карман помещается. У Санка был ножик карманный. Утром на заре первыми просыпаются куры и петухи следовательно. И вот надо ж: один петух прямиком с насеста спикировал на Санка Курицу. Дома в Тимонихе Санко с гордостью взахлёб рассказывал: «Хотел я его ножиком в жопу, да убежал, гад!».
Улетел или убежал петух с Куры, уже не имело для нас значения… Мы добавляли детали с намёками птичьего свойства. Санко и сам над собой смеялся. Не помню, в ту или не в ту весну его уговорил председатель пахать вешнее. Я помню, как его уламывали все мужики во главе с уполномоченным и все бабы: «Уж попаши, Саша, сколько Бог даст, попаши!» Санко Курица в рёв: «Не буду пахать на Астре, у неё всё плечо стёрто… Другую лошадь давайте, тогда буду».
Уполномоченный из деревни Семёновской Иван Иванович Варюшонков (отец моей будущей пассии) объяснял, что все живые лошади висят на вожжах (их действительно подвешивали в конюшне на вожжи, чтоб не упали. Упадёт — уже и не встанет кобылёнка! Висит с неделю, пока не доживёт до свежей травы. Об овсе или сене даже и речи не было. Солома — другое дело, но соломенные крыши уже были раскрыты — для коров, а не для коней).
Санко поревел-поревел да и побежал заправлять Астру. Подвязали какие-то подушки на войлок хомута, чтобы хомут не тёр больное место лошади и… Шутки насчёт ворошиловых и будённых облегчали нашу сиротскую судьбу (моего отца в ту весну уже не было в живых). Пашня на Астре-кобыле хоть и небольшая, но всё-таки состоялась, а мой роман с дочерью Ивана Ивановича тоже состоялся. И я не теряю надежды написать об этом хотя бы рассказ в стиле Бунина. Надеюсь, моя жена Ольга Сергеевна не обидится.
Первое знакомство с Богом состоялось для меня благодаря Раисе Капитоновне Пудовой из деревни Вахрунихи, а первая загадка русского языка была задана братом Никанора Ермолаевича Шабурина Никандром Ермолаевичем, который, подвыпивши, и спел в Тимонихе такую песенку:
Мы с моим сверстником долго пели, передразнивая Никандра, две эти строчки, не понимая смысла. И до сих пор неясно, что имел в голове мой родственник Никандр, когда сравнивал свою милашку с узелком. Всего скорее, он жаловался на судьбу, мол, слишком тонка милашка-то, не худо бы, чтобы была и потолще (вспомним про чеховских или про лесковских купцов, что отправляли кого-то за девками и требовали: «вези попухлявее»). Мы хохотали с дружками над Никандром, а зря, в народе действительно предпочитали пухлявых, чтоб и детей рожали ядрёных, и работать могли как подобает. А «узолок» есть «узолок», чего от него ждать? Но приставьте к этому узолку любое междометие, и поглядим, что с узолком получится, может, узолок обернётся лошадью, а то и целым жеребцом.
Первые лекции Раисы Капитоновны Пудовой были насчёт Бога и Предтечи, это уже посерьёзнее «узолка». Раисья так горячо, так убеждённо говорила о Христе и Предтече, что и не веришь, да поверишь. Таковы мои университеты. Верьте-не верьте.
Как меня крестили и где? Мне думается, что это я в самом деле помню. Или я просто спутал то, что писал, с тем, что должно было быть? Господь ведает! О судьбе нашей безбожной и судьбе наших давно умерших, нас крестивших священников уже написано много романов. А сколько ещё будет написано!
…О гармони люди мечтали в каждой избе. Гармонь была как корова. Она необходима каждому дому. Иногда корову подменяли козой, но это совсем не корова. С козьим племенем я, как, впрочем, и старший брат Юрко (Георгий), был не в ладах. Беда была в том, что помимо упомянутых игр (зимних и летних) каждый из сверстников и родных братьев влюблён был в оружие, стреляющее и колющее. О, сколько у меня было дел с ружьями и наганами! Перед войной отец имел охотничье ружьё 16-го калибра да ещё одно, 24-го. С этим последним я, дурак, повозился и настрадался. По-моему, отец выменял это ружьё у Рогова из Большой деревни. Отец уехал на войну, и хозяином ружья в основном стал я. Не будут же возиться сестры и младший, совсем маленький брат с патронами, дробью и пулями! Я стрелял из ружья всего раза два. И стрелял или в воздух, или в круг, нарисованный углём или мелом. Но ружьё было с затвором — партизанское, как говорил Рогов, когда они с отцом, подвыпившие, ехали в одной телеге из нашего «центра», то есть с Азлы. Я тоже впервые ехал в той одноколой телеге и слышал, как Рогов хвастал ружьём. Но у затвора не оказалось выбрасывателя, и однажды я не смог удалить из ствола гильзу. Вздумал выбивать её ивовым прутом. В стволе застрял и прут. Я начал его выбивать другим, более коротким. И до того добил, что маленький прутик тоже остался в стволе… Пробовал я высверлить прутья, но тонкой напарьи в доме отцовском не оказалось. В доме у крёстного Ивана Михайловича такого тонкого сверла тоже не было. Я так колотил, что даже разбил деревянную ложу! Всё! Крышка! Испортил партизанское ружье вконец! Аж разревелся (тогда я учился, кажется, в четвёртом классе). Ружье было матерью продано охотнику Парфению Лукичёву вместе с прутом в стволе. Как он освободился от прута, не знаю. Я уехал в школу ФЗО… Может, ружьё и до сего дня висит где-то с забитым стволом. Парфений Степанович сам был хромой. Полез однажды за белкой, упал с дерева. Вскоре он умер. А сына его я не стал спрашивать, как они освобождали забитый ствол. Может, выжигали калёной проволокой, может, от «партизанского» и вообще отступились. Патронов-то к нему не было ни у меня, ни у Парфения.
Из ребячьих игр вспоминаю хождение в крапиве и «гигантские шаги». Только эти «шаги» скоро отказали. Перестало крутиться колесо на вершине столба, и верёвка начала наматываться на столб. Как верёвка укоротится, мы стукаемся о столб головами. Шагов, да ещё гигантских, не получилось. Столб был спилен, верёвку бабы использовали по хозяйству.
Вообще, кроме гармони да игры в рюхи (в городки) мало что запомнилось. Лишь игра «в имальцы», то есть с завязанными глазами: нужно было кого-то искать. И очень забавно было чувствовать, когда кричали «Огонь!», чтобы ты не расшиб нос.
Но прыганье на гибкой доске было самой распространённой игрой. Некоторые девчонки скакали уже и взрослыми, ломали ноги или руки. Любили мы играть «в муху», «гонять попа», играли в чалу, в «цыпки» и т. д. Много было игр, летом особенно. Почему нынешние детки ни во что, кроме как в прятки, не играют?
Мы закалялись, падая с печки и с лошадей. Работа на конях давала подспорье нашим матерям. Хоть и жалкое, колхозное, но подспорье.
Помню, я погонял Свербёху на конной молотилке. Пошёл на конюшню обратывать (Свербёху иногда ловили граблями за гриву, так обратывали и надевали хомут. Дальше она не сопротивлялась). Гоняли лошадей по кругу — обычно четверо мальчишек и четыре лошади. От привода к молотилке шла крутящаяся передача. Однажды Свербёха упала на эту передачу, и у неё намотало хвост. Пока останавливали молотилку, у лошади по самую репицу хвост оборвало. Так она осталась куцей, словно заяц.
В тот раз она, видимо, вспомнила что-то и не захотела «обратываться». А мне надо было во что бы то ни стало её обратать. Я хотел схватить кобылу за холку, но она подняла морду, и я не смог ухватиться. И сейчас не очень-то я высок, a тогда был совсем низенький. Кобыла окрысилась и повернулась ко мне широким задом. Она не лягнула, нет, она просто сильно прижала меня задом к кормушке. Так прижала, что я упал под кормушку без сознания. Каким-то способом я выкатился в конюшенный коридор…
Собрал все силы и добрёл до дому.
С той поры и живу с выставленной ключицей.
Юные косточки срастаются быстро. Недели две я лежал дома, за шкапом, а тут и Свербёху на балки подвесили. Подвесили от бескормицы да, вероятно, ещё от какой-то болезни. Она повисела дня два и сдохла. Так завершились мои отношения с этой кобылой.
Правда, пришлось вспомнить Свербёх еще раз. Как пришла зима и мороз, Антоха Рябков рубил топором тушу Свербёхи и кричал, спрашивая: «Бабы, этот кусок кому? Не гляди, мать-перемать! Говорят, не смотреть!»
Кто-нибудь из бабёнок, зажмурясь, называл наугад, говорил чью-либо фамилию. «Дворцовым!» И Павла Дворцова волокла домой тяжёлый кусок от дохлой Свербёхи.
— А этот кусок кому?
…Была зима 1945 года. Последняя военная зима. Предыдущей весной из Ярославля приехала сестра Ивана Михайловича Коклюшкина Парасковья Михайловна Сухова. (Та самая Паранька, за которой бегал её отец по деревне Алфёровской и кричал сквозь слезы, звал её домой в Тимониху.) Я помню, как Паранька, хлопая резиновыми голенищами сапог, шла с Азлы в Тимониху. Первые недели она жила у нас в зимовке, пока не перебралась в Алфёровскую. Она и участвовала тоже в антохиной делёжке моей Свербёхи. Парасковья Михайловна два больших куска дохлой конины сварила в чугунке и нас попотчевала. Я попробовал, однако жевать и глотать не стал, мясо было скользкое, как мыло, и «духовито» к тому же.
Война заканчивалась.
Дочь Автонома Анна Рябкова вышла замуж за внука Раисы Пудовой Стасика, которой был намного её моложе. И невест не было в колхозе, не только женихов. Молодые женихи прибирали к рукам всех старых девиц.
Сам Антоха ушёл однажды в лес и умер. Там его и нашли, лежащего на сухой болотной кочке.
Мой друг Анатолий Заболоцкий увёз из сломавшегося дома Стасика икону и расписанную кухонную дверцу. Икону я забрал себе. Она и сейчас висит в углу в Тимонихе. А дверца у Толи Заболоцкого в Москве. На дверце нарисован зубастый лев с хвостом.
Не зря мужиков из деревни Помазихи брат моей родни Никандр Ермолаевич ругал «совошниками» (от слова «совок», «совочек»). На нашей речке Сохте стояло в разные годы до 12 мельниц. Три из них я хорошо запомнил, сам ездил молоть крохотный узелок с колхозным зерном. Немудрено, что мужик Денис построил тринадцатую мельницу прямо дома, на повети. Эта была мельница не водяная, а песчаная, насыпная, и выглядела так: большое колесо было оборудовано Денисом карманами по своим бокам. Эти карманы (деревянные ящички), по идее мужика, должны были черпать песок снизу и поднимать его наверх, высыпая в большой ящик. Из ящика песок по жёлобу вытекал в другой жёлоб и далее сыпался на сухие плицы колеса. Своей тяжестью песок должен был двигать, вращать колесо. По замыслу Дениса, колесо на смазанных дёгтем или колёсной мазью подшипниках обязано было делать вращательное движение, то бишь крутиться. И оно действительно сдвинулось, когда Денис вёдрами натаскал песок по лесенке вверх и ссыпал его в большой ящик.
В седьмом классе мне стало известно, что значит перпетуум мобиле, то есть вечный двигатель. Денисова мельница и впрямь крутилась, но крутилась, пока в ящике был сухой речной песок. Не вода, а песок. Но когда песок весь высыпался, Денису надо было снова таскать его по лесенке наверх. Денису вскоре надоело таскать, его мельница, увы, больше не крутилась. Вечный двигатель, как и все вечные двигатели, почему-то не действовал…
Об этом я и думал, когда рубашкой ловил в воде маленьких рыбок — молей. Нет, не напрасно Никандр Ермолаевич всех помазовлян ругал совошниками! Совошники и есть. Лишь через два столетия явился в колхозе бензиновый двигатель и начал крутить машину, которая дала ток. Лёнька Головешка и зарабатывал себе на хлеб, дежуря около этой машины. Леонид Громов и сейчас жив. Можете и сейчас спросить, как он давал свет и как мы ловили на молей щук.
Мир Свиридова
«Врагом интеллигенции был Пушкин…»
В нынешнюю публикацию входят размышления Г. В. Свиридова, записанные на магнитофон на рубеже 80–90-х годов ХХ века, о творчестве Булгакова и Шолохова, Твардовского и Ахматовой, а также о русской поэзии 60–80-х годов и о европейских писателях ХХ века.
Со своими воспоминаниями о Г. В. Свиридове выступают композитор Антон Висков, литературоведы Сергей Субботин и Валентин Непомнящий.
I
Георгий Свиридов
М. А. Булгаков «Собачье сердце»
…В своей повести «Собачье сердце» Булгаков изумительно изобразил схему советской власти. Власть осуществляет один человек — Швондер, это олицетворение власти, и при нём несколько ассистентов, в том числе и одна русская барышня с аристократической фамилией Вяземская, что тоже очень характерно: были такие иуды из дворянского сословья. Швондеру противостоит русский интеллигент, не просто интеллигент, а частый для Булгакова образ русского гения, это именно русский гениальный человек — русское творческое начало, русская творческая мысль, русская гениальность. Также у него имеется психиатр, неслучайно носящий фамилию Стравинский — фамилию русского музыкального гения, а также профессор Персиков, который делает гениальное изобретение. И этот Преображенский. Обратите внимание на имена: Стравинский, Преображенский — это люди явно из духовного звания, как и сам Булгаков; Персиков — имеется в виду Северцев, замечательный учёный, портрет которого написан Михаилом Васильевичем Нестеровым и хранится в Третьяковской галерее. В общем, это — символ России, её творческая мысль, её гениальность и борьба её и Швондера.
И вот что профессор делает. Он берёт русского же человека Шарикова — это человекоподобное создание, люмпен-пролетарий, неважно то, что это искусственный человек. Был бы человек из пивной — это было бы бытовое дело, бытовая повесть. Здесь же — фантасмагория, здесь интеллектуальные глубины человеческого духа, который вторгается в божественную природу созидания, в царство Бога, и в конце концов терпит поражение; и сам человек понимает, что в это лучше не вмешиваться, что всё идёт путём эволюции, всё идёт по воле Божьей со всеми потрясениями, нормальная жизнь эволюционирует постепенно, через драмы, через сложности, через высокую творческую мысль. Он берёт именно русского человека, но не человека — полусобаку-получеловека, Шарикова, Булгаков не даёт ему человеческого имени, а называет его «Полиграф Полиграфович», понимая, что было бы ужасно собаку называть человеческим именем, как теперь евреи называют своих собак русскими именами, унижая русских. Вот он берёт этого человека, в жилах которого течёт собачья кровь, но какие-то рудименты человеческого мозга присутствуют. И этот люмпен-пролетарий в сущности был человек, у которого взяли этот мозг, обитатель пивной, люмпен-пролетарий Клим Чугункин или Чугунков, музыкант, играющий в пивной на балалайке. Мир его интеллектуальный ясен, и чувственный мир совершенно ясен. Это — полуживотное, которое хочет немедленно исполнять любую свою потребность; где бы ни было, он должен её исполнить. Если ему захочется нагадить — он нагадит, если ему хочется половой акт совершить, то совершит.
Швондер действует как бы таким способом расслоения русского общества, он же не думает, что это собака. Нет, он думает, что это человек, он его воспитывает на марксистский лад, как воспитывали тогда всех русских людей, особенно тех, кого еврейство взяло к себе в союзники. Вот этого люмпен-пролетария он обучает, знакомит с перепиской Карла Маркса, не помню, с Бебелем или там с Каутским. Он его заставляет доносить, выспрашивать, он его делает соглядатаем, доносчиком. Первое дело — он устраивает его в отдел очистки, это же символическое название, ясно, что это такое — отдел очистки, и, наконец, он в решительную минуту даёт ему револьвер для убийства. Главное противостояние не между Швондером и Шариковым, а между Швондером и Преображенским. Потому что Швондер должен уничтожить Преображенского. И жизнь нам показывает, что Швондеры уничтожали Преображенских, они их не просто уничтожили фигурально, они их стерли с лица земли, уничтожили интеллигенцию, сослали, истребили до седьмого колена, истребили духовенство. Потомкам этих людей, детям интеллигенции, которые готовы были к восприятию культуры, к получению образования, — не дали такой возможности, им не дали получить образования, ибо швондеры создавали свою советскую интеллигенцию, в значительной своей мере еврейскую интеллигенцию, мыслящую по-еврейски и видящую в русских своих врагов. Ибо Швондер видит в русском интеллигенте своего лютого врага, которого он должен уничтожить. Вот мораль и содержание этого произведения, а совсем не то, что показывают нам в театре, что русский человек такая скотина, свинья, что он похож на собаку и т. д. Это сопутствующие дела. Да он и не русский, да он и не человек, он не человек, в этом-то всё дело, тогда как Швондер (и в этом ужас!) — человек, а это — страшно. При всех условиях Шариков — все-таки фантасмагория, и он перестаёт существовать. А Швондер существовать остаётся. Мы знаем прекрасно, что он Преображенского убьёт. И Преображенских Швондеры уничтожили, а сами Швондеры живы до сих пор. Швондер жив и колоссально размножился, он пронизал всю нашу жизнь, все этажи, он сидит и правит нами, он ставит спектакль с фальшивым акцентом, ставит спектакль в детском театре и детям внушает мысль о том, что Швондер — славный, хороший, смешной человек, а Шариков — страшный, русский и опасный, берегитесь его, дети!
Он руководит театром, он руководит Театральным союзом. Вот что такое Швондер. Это Ульянов и Лавров. Вот Швондеры современные театральные — сидящие в театре. Арро, который сидит в союзе писателей, Петров в Союзе композиторов, вот Швондеры — Щедрин, Терентьев, который был когда-то Гольдбергом. Они руководят всей жизнью, они сидят в филармониях, консерваториях.
И этот Швондер издаёт теперь журналы. Журнал «Знамя», журнал «Октябрь». Этот Швондер издаёт газету «Московские новости».
Швондер — это тип послереволюционного времени, до революции этого Швондера не существовало, он появился только после Октябрьского переворота. Этот великий Швондер, который овладел всей Россией, занимал скромную должность, какое-нибудь скромное место, например фотографа на базаре, базарного фотографа в Свердловске. А завтра, когда его привлекли, он царя убил, самолично застрелил царя и его сына, его детей, его прислугу — всех пострелял этот Швондер по фамилии Юровский. Его сын жив до сих пор, и жена его сына Галина Шергова ставит теперь спектакли, ставит телефильмы.
Швондер этот после революции сидел всюду, он сидел в каждом учреждении, в каждой клетке нашей жизни, в каждой конторе. Вспомните, у Булгакова были такие действующие лица, крупные советские бюрократы «братья Кальсонер» в его замечательном произведении «Дьяволиада», которое не издаётся, потому-то можно сообразить, что это — антисемитизм. Современный Швондер не даёт это печатать, хотя у нас гласность, но для Швондера наши разговоры о гласности не указ. Он по-прежнему владеет цензурой, он владеет издательством, он всем владеет в нашей стране, он сидит в каждом тресте. Швондер сидит в каждой творческой организации, в каждом учебном заведении, как он сидел в каждом обкоме партии, в каждом облисполкоме, вплоть до Совета Министров, ВЦИКа и т. д.
Ныне он ушёл в глубину, на второй этаж нашей жизни, сверху как бы редко показывается, но всё равно он правит страной в качестве консультанта. Это — замечательная профессия. Булгаков — гениальный человек, видевший сеть, которой опутана наша страна, наш народ, ведь неслучайно он сатану, этого Воланда, называл «консультантом», потому что такой консультант сидит при каждом руководителе любого учреждения, вплоть до Политбюро.
Шариков оказался форменной, сущей находкой для Швондера, который сразу привлёк к себе этого человека. Стоило тому сходить в жилконтору, как он (Швондер) опутал, взял его за глотку так, что Шариков и не заметил этого.
Наблюдения и мысли об А. Т. Твардовском и А. А. Ахматовой
…В новом государстве его почитали как государственного поэта, крупнейшего, лучшего, который считался первым поэтом в России. С этой высоты он позволял себе рассуждать о поэзии. Не совсем эти рассуждения украсили его биографию и не совсем они были для него полезны. Сначала о Есенине, которого он взялся хулить и противопоставил ему Исаковского и Багрицкого, заявляя, что зря Есенина проходят в школах, что надо бы проходить Багрицкого. Это я понять не могу. Впрочем, под конец жизни он сильно попал в объятия не просто дамские, но еврейские, очень сильно попал в эти объятия и так оскоромился в смысле моральном, что удивительно. Можно его, конечно, пожалеть*. А вообще, разговаривая об этом, не то чтобы виню его — это дело не моё в общем-то. Но всё-таки, всё-таки. Он также написал статью об Ахматовой, где её, так сказать, легализировал как советскую поэтессу, наследницу Пушкина, и уделил ей нескромное, а я даже сказал бы — большое место в литературе Серебряного века. Но это глубокая ошибка. Существуют страсти посильнее поэтических, посильнее литературных. Они у него были, он очень понадеялся на свое положение, на его прочность, а вот мадам Ахматова оказалась отнюдь не такой доброй. Она о Твардовском высказывалась не то чтобы критически, она высказывалась о нём презрительно, снисходительно. Уничтожая его как поэта вообще. Вот это всякому умному человеку да будет уроком, потому что страсти существуют не только литературные, но и народоинтеллигентские, условно говоря… Противоречия, о которых когда-то много писал Блок, они не только не изжиты, но и страшно усилились. Потому что если старую интеллигенцию ещё можно было назвать «русской интеллигенцией», то современную интеллигенцию можно условно называть русской, это скорее уже еврейская интеллигенция или скорее даже космополитическая с очень сильным еврейским, так сказать, ядром. И не следует никогда забывать об этом ни писателям, ни художникам, ни музыкантам. Никакой здесь снисходительности в оценках быть не должно, либо надо молчать, либо говорить, учитывая все точки зрения. Человеку народного сознания такой интеллигент этого народного сознания никогда не простит, он ему, интеллигенту, человек народного сознания, ненавистен. Врагом интеллигенции был Пушкин, ведь его противники были именно из интеллигенции светской и литературной: Булгарин, Греч, Каченовский, Сенковский и много других таких же не совсем русских при русской литературе, при русском троне. При российском троне.
Такое же положение было у Кольцова, которого просто забыли. «Воронежский песенник», как написал о нём один еврей в календаре, отрывном, как я помню. «Воронежский песенник» — что ж такое? Между тем это поэт очень талантливый.
Такое же положение было и у Ломоносова, у Менделеева, отчасти и у Блока… Такое же положение у Есенина, у всех крестьянских, «мужиковствующих» поэтов, которые были просто русскими поэтами. Эти вопросы очень острые, и до сих пор они не потеряли своей остроты и в других родах искусства. Если в человеке сильно народное сознание — это считается признаком чего-то унизительного.
Надо отдать должное мадам Ахматовой. Женщина легендарной злобы, она умудрилась обгадить своих современников, начиная с Блока. Да и мужа своего весьма принижала, в сущности. «Я и Данте». Поэтому больше всего нравился ей Клюев. Они писала, что это самое лучшее его стихотворение, где Данте и её имя были рядом.
Это люди особенные. У них невероятно развивается честолюбие, как у людей подпольных. Пастернак, Ахматова… Они несут в себе комплекс людей подполья. О Есенине она пишет, что он похож «на городскую квартиру с самоваром». Какая же городская квартира у Есенина, который не имел квартиры вообще, не имел жилья, преследуемый, скитался, бегал от ЧК, а его преследовали серьёзнее, чем Ахматову, за которой Сталин посылал самолёт со своим персональным пилотом, чтобы вывезти её из блокадного Ленинграда.
И вообще надо сказать: относительно того, как её всю жизнь травили, сложный вопрос. Конечно, травили, но, с другой стороны, она получала от Берии подарки, дачу получила, не говоря уже о колоссальных гонорарах, которые платили ей за её просоветские произведения.
Пастернак, который выхлопатывал помилование, письмо писал, передавая через специальных лиц. Надо ведь тоже было иметь этих специальных лиц.
Это все очень сложные вопросы. Писал ли стихи по случаю подношения, стихи-подношения… Тоже нельзя забывать. Это были люди очень ловкие, а Пастернак, по воспоминаниям его двоюродной сестры, просто свой человек был в высшем эшелоне советской власти. Они его все знали с детских лет и бывали в салоне его папаши, а там вершились многие дела, приходили туда не только смотреть картины художника-реалиста.
Очень сложные биографии, чью историю писать рано, должны быть признаны факты, и тогда можно будет сказать, кто был святой, кто был грешник, а кто иуда. А сейчас рановато ещё.
О литературе ХХ века
А теперь я хочу записать, какую литературу я любил.
О литературе ХХ столетия. Много замечательного в ней было. Почему-то вспоминается «Боги жаждут» — Анатоль Франс. «Боги жаждут» — это потрясающая штука, французская, французским умом, умом острым прослеживается механизм революции, механизмы поведения людей… А в сущности то, что творилось в России, описанию не поддаётся.
Много, конечно, я интересного прочитал, но я не скажу, что так уж и много.
Из русской литературы, конечно, замечателен Блок, думается, вечен.
Поэтов вообще всемирно судить трудно, поэзия дело национальное, и как бы замечательно не перевёл Жуковский «Лесного царя», это все-таки… Гёте, я думаю, немцы лучше чувствуют, чем мы, русские, хотя мы, русские, очень сильно чувствуем чужое, немецкое.
Французская поэзия — я бы не сказал, что она и раньше была великой, а стала просто г… А у немцев кроме Шиллера или Гёте были Стефан Георге, Рильке. У Рильке были потрясающие вещи.
Англичане… Олдингтон, Хаксли… (Замечательная вещь Уэллса «Человек-невидимка», что-то в ней есть, от чего оторваться невозможно.) А Бернард Шоу — это вообще ничто. Горький… Не знаю, в нём, конечно, что-то гениальное есть, но жуткое, грядущий хам какой-то. Личность же, конечно, феноменальная в своём роде.
Бунин — да. Изумительный, но это не из породы самого великого.
Какая-то дура написала, что Блок — поэт ХIХ века, нет, это поэт ХХ века и ХХI. Он утонул в революции, первая жертва революции — прекраснодушный и гениальный Блок. Этот человек жаждал весны и света. Он первый погиб. Первый был убит. «Двенадцать» — величайшая вещь. Для всей мировой и русской литературы.
Есенин — тоже невыразимо трагично и прекрасно.
Шолохов. Да, конечно, замечателен. В «Тихом Доне» есть страницы буквально потрясающие.
Из русской литературы — Солженицын фигура. И тем не менее непонятно, о чём он мог говорить с таким человеком, как Ростропович. Это же прохвост. Или (как её фамилия) Вишневская, возлюбленная вечно полупьяного старичка, похожего на Фёдора Палыча Карамазова. Фёдор Палыч Карамазов из ЧК.
Грандиозные вещи есть и у Шаламова.
Человечество без памяти об этом жить не может. ЭТО все замечательные люди.
М. А. Булгаков. Самая замечательная его вещь — это «Собачье сердце», тут есть самое главное противостояние. Роман мне нравится значительно меньше, это всё уже куда тривиальнее, театральное, общечеловеческое. Зачем пересказывать своим языком Евангелие? Правда, он взял с таким тактом, что ему невольно прощаешь. Но всё это хуже, чем его великие произведения, например «Собачье сердце», тут написано просто и честно для нас все, что произошло. Сила, которая губит Россию, русскую мысль — Швондер, вот это царь, а не Воланд. Там — театральная бутафория. А настоящий Воланд — это Швондер.
Россия — православная страна и должна нести надежду, потому что Европа её не имеет. Кнут Гамсун… Великий писатель, «странник, играющий под сурдинку и под осенней звездой», — это гениально просто. Потом Луи Фердинанд Селин, «Путешествие на край ночи». Это мне кажется величайшим из французской литературы. Томаса Манна я не так ценю. Конечно, замечательно написан «Доктор Фаустус», но тут умствований больше, чем гения. А вот Фаллада — «Маленький человек — что дальше?» — невозможно читать. Я от сочувствия к немцам плачу от жалости к этому потрясающему народу, который столько принёс в мир прекрасного, столько принёс красоты, ума, гения. Как он бьётся в тенетах и продолжает биться, этот великий народ. Он потерял сейчас всё — искусство, литературу, оккупирован, измучен, распят. Сытая распятость. Ганс Фаллада, «Каждый умирает в одиночку», да это гениальная штука, которую всякий русский человек не может читать без потрясения.
Что касается американцев, то они слишком сыты, чтобы создать что-либо великое.
II