Шестой дар христианского Запада России, и в частности Москве, – доктор Федор Петрович Гааз. Скончавшийся 16 августа 1853 года Фридрих Йозеф Гааз жил в Москве с 1806 года. Сначала он был просто одним из наиболее известных, образованных и пользующихся особой популярностью, а поэтому одним из самых состоятельных и даже богатых врачей города, но со временем стал главным другом и защитником всех отверженных – как арестантов, так и просто бездомных и чернорабочих. В 1825–1826 годах он был штадт-физикусом, то есть главным врачом города, затем секретарем Комитета попечительства о тюрьмах; сначала работал в Старо-Екатерининской больнице для чернорабочих, затем в 1844 году добился открытия новой Полицейской больницы для бесприютных у Покровских ворот и превратил ее в убежище для всех бесприютных, для пришлых крестьян, приезжих бедняков, безработных нищих, для всех, кого не принимали в городские больницы. С 1844 по 1853 год через нее прошло 30 тысяч больных бедняков, из них 21 тысяча была вылечена. Рабочий день Федора Петровича длился круглые сутки, жил он при больнице и все личные сбережения тратил на лекарства, на еду и на одежду для бедняков и арестантов.
В романе «Идиот» Ф. М. Достоевский пишет: «В Москве жил один старик, один “генерал”, то есть действительный статский советник, с немецким именем; он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь знала… что ее посетит “старичок генерал”. Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно… говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца».
В 1891 году профессор Новицкий, директор клиник Московского университета, рассказывал, как он принял однажды в больницу крестьянскую девочку. «Одиннадцатилетняя мученица эта поражена была редким и жестоким болезненным процессом, известным под именем водяного рака, который в течение 4–5 дней уничтожил целую половину ее лица, вместе со скелетом носа и одним глазом… случай этот отличался еще тем, что разрушенные омертвением ткани распространяли такое зловоние, подобного которому я не обонял затем в течение моей почти 40-летней врачебной деятельности.
Ни врачи, ни фельдшера, ни прислуга, ни даже находившаяся при больной девочке и нежно любившая ее мать не могли долго оставаться не только у постели, но даже в комнате, где лежала несчастная страдалица. Один Федор Петрович, приведенный мною к больной девочке, пробыл при ней более трех часов кряду, целуя и благословляя. Такие посещения повторялись и в следующие дни, а на третий – девочка скончалась».
Этот фанатик добра, крайне раздражавший власти города и безгранично любимый простыми людьми, был глубоко верующим и церковным человеком, прихожанином католического храма св. Людовика на Малой Лубянке, но при этом именно он добился постройки храма Св. Троицы на Воробьевых горах близ пересыльной тюрьмы, покупал на свои деньги Евангелия на славянском языке (русского перевода тогда еще не было) и молитвословы для бедняков и заключенных, дружил с православными священниками, пел в церковном хоре и постоянно молился в православных храмах.
Когда доктор Гааз скончался, на похороны его пришли тысячи людей, газеты писали о небывалых похоронах, а святитель Филарет, бывший тогда митрополитом Московским, разрешил служить по покойному панихиды в православных храмах. В Москве первой половины XIX века он сыграл роль не меньшую, чем св. отец Коттоленго в Турине. Не случайно же во времена советской власти о нем даже упоминать было запрещено. Оставаясь католиком, но живя среди православных, он стал настоящим народным святым для русского народа. И, надо полагать, не случайно могила его находится на Введенском, или Немецком, кладбище, именно там, где похоронены такие великие православные подвижники, как отец Алексий Мечёв, матушка Фамарь и старец Зосима-Захария.
Удивительно, что одновременно с доктором Гаазом в католической Италии прославился как народный святой Сильвестр Щедрин, замечательный художник пейзажа, известный по своим картинам каждому российскому школьнику. Оставаясь православным, но живя в Сорренто среди католиков, опекая бедняков и бездомных и даря им свою любовь и участие, он и после смерти продолжал почитаться среди местного населения именно как человек Божий. Сильвестр Щедрин умер в 1830 году и был похоронен в Сорренто в католическом монастыре Сан-Винченцо. Еще в начале XX века его могила находилась в этом храме, но затем была перенесена на городское кладбище, поскольку монастырь был упразднен и превращен в частное владение. Примерно через 20 лет после смерти художника Н. А. Рамазанов, будучи в Сорренто, слышал от старого рыбака рассказ о том, как тот «помогал бедным, больным, несчастным, содержал часто целые семейства, отдавая просящим всё, что имел»[37]. Думается, что и доктор Гааз, и Сильвестр Щедрин были призваны к своей миссии не случайно. Не этот ли путь, в котором нет ни тени прозелитизма или неуважения одной Церкви к другой, а есть только любовь, ведет нас за Христом в будущее, в XXI век и в новое тысячелетие?
Ф. П. Гааз еще в XIX веке показал нам тот путь деятельного христианства, по которому идут мать Тереза, Малые сестры Иисуса, продолжающие дело брата Шарля де Фуко, и все те, кто реализуют свою веру в трудах среди несчастных, больных и обездоленных. Образ христианства действия – вот еще один из даров христианского Запада православному Востоку, дар, нами принятый в первый раз из рук доктора Гааза, затем из рук немки и по рождению лютеранки – святой Елизаветы Феодоровны и теперь принимаемый из рук матери Терезы и многих ее сестер.
Чтобы оторвать Запад от Востока или, наоборот, изолировать православие от многообразных контактов с миром христианского Запада, нужно прежде всего отказаться от истории, от тех ее двух тысячелетий, в течение которых мы, пусть и не без проблем, но жили на одной земле, веря в одного Бога, следуя за одним Иисусом, читая одну Библию и молясь одной теплой заступнице мира холодного – Пресвятой Деве Марии.
Для этого надо отказаться и от опыта десятков поколений живых людей, включая славянских первоучителей Кирилла и Мефодия и многих наших святых, которые, сохраняя безупречную верность той византийско-славянской традиции, в которой были воспитаны и глубоко укоренены, просто не боялись опыта своих братьев и сестер, живших на Западе. Наверное, это не только не нужно (не говоря уже о том, что это вредно и опасно, ибо всякое насилие над историей и опасно, и вредно), но просто бессмысленно.
День великой радости(16 мая 1996 года)
Не мне решать, кто был более не прав в эстонском конфликте, Москва или Константинополь. В Эстонии я в последний раз был весной 1983 года и о проблемах, приведших к церковным разногласиям, знаю только понаслышке. Понимаю, что виноваты в нем мы все, ибо конфликт возникает не там, где есть проблемы (проблемы сами по себе явление абсолютно нормальное, и вообще жизни без проблем не бывает), а там, где оскудевает любовь. Высказываться по эстонскому вопросу не берусь и не буду, но не могу не сказать, что за время, прошедшее с начала Великого поста, когда было прервано евхаристическое общение между Москвой и Константинополем, и вплоть до 16 мая я понял, что называется, на собственной шкуре, как страшно и как губительно разделение в Церкви.
Митрополит Антоний рассказал в своей пасхальной передаче на Би-Би-Си о православном приходе в Оксфорде, где собраны вместе верующие из Константинопольской, Московской и Сербской юрисдикций и даже антиминс подписан тремя епископами, – они не могли праздновать Пасху вместе, не могли причащаться из одной чаши. Владыка митрополит назвал это ужасом.
В Москве, казалось бы, нет приходов Вселенской патриархии, и поэтому на первый взгляд разделение это не должно было ощущаться. Но… мы всё-таки не только русские, но и православные люди. Как финны, и греки, и христиане из других народов, окормляющиеся под омофором Вселенского патриарха. И мы после разрыва не можем уже причащаться вместе. Не можем причащаться в храме св. Александра Невского на
Это не просто больно. Это нестерпимо. Осознаешь это и сразу понимаешь, что такое Церковь. «Да будут все едино». Нас, оставшихся в революцию в Москве, и моего дядю, ставшего парижским таксистом, всех нас в России и всех тех, кто оказался во Франции, не соединяло ничто – ни небо, ни страна, ни телефон, по которому нельзя было звонить, ни письма, которые не рекомендовалось писать, и которые всё равно не доходили, ни граница, бывшая «на замке». Нас разъединял железный занавес, а соединяла только Евхаристия. А теперь?
Нас, православных в разных странах мира (русских, греков, финнов, румын, американцев и других), всегда в одно единое Тело соединяла общая чаша. «Один хлеб и мы многие одно тело, ибо все причащаемся от одного хлеба» (1 Кор 10: 17). И это давало силы жить в условиях советской душегубки и полной оторванности от внешнего мира. А теперь?
Когда я субботним вечером летом 1988 года впервые выехал за пределы СССР и на другой день утром пришел на
Миллионы православных людей, друзей и незнакомых, во всех странах мира, все мы могли причащаться от одной чаши вне зависимости от юрисдикции, страны или языка, не понимая речи друг друга: мы могли понимать друг друга от сердца к сердцу через единство таинства. А теперь?
Вот почему восстановление нашего евхаристического общения с Константинополем, восстановление нашего единства, свершившееся еще в дни Святой Пасхи, воспринимается нами как великий праздник, как несомненное и неоспоримое свидетельство того, что воистину воскресе Христос.
Теперь, когда мы снова молимся вместе и приносим Богу друг друга в наших молитвах, епископы наши смогут (в этом я абсолютно уверен!) найти решение всем трудным моментам в отношениях между Москвой и Константинополем.
Константинополь не всегда прав, наверное, не всегда правы мы, но не будем забывать, что неправды наши всё равно меньше, чем Правда Божия, явившаяся во Христе Иисусе, и будем помнить, что именно из Константинополя воссияла нам Она в 988 году, что через Константинопольскую восходит к первой Церкви наша апостольская преемственность. И что именно Вселенский Патриархат дал нам, оставшимся в России, и тем, кто оказался в изгнании, благодатную возможность общаться друг с другом в таинствах единой Церкви Христовой. Я никогда не видел моего дядю, который умер задолго до перестройки, но мы причащались с ним вместе. И так только, через евхаристическую чашу, общался со своими родными не только я один, но десятки тысяч людей. Благодаря Вселенскому Патриархату.
Уверен, что 16 мая 1996 года войдет в историю Церкви именно как день Торжества Православия.
Одна тенденция из того недавнего прошлого, которое мы с такой болью переживали с самого начала Великого поста, приводит меня в смятение. Все без исключения патриархи – Парфений, Игнатий, Илия, а в особенности Алексий и Варфоломей, и вместе с ними архиереи и эксперты вели в течение всего этого периода труднейшие спасательные работы (именно как спасатели во время землетрясения!) А отечественные «православные» публицисты?
Они в это время в газетах коммуно-патриотического толка – в «Советской России», «Завтра», «Русском Вестнике», в других газетах красно-коричневой ориентации и даже в одном православном еженедельнике, что особенно грустно, в рамках предвыборной кампании Геннадия Зюганова на все лады, не переставая, оскорбляли Вселенского патриарха, называя его то турецким, то просто лжепатриархом, то масоном. Оскорбляли Финляндскую Православную Церковь, называя ее безблагодатной, не с болью, а с какой-то жестокой радостью, в восторге и упоении писали о том, что наконец-то эта утратившая веру публика отсечена от Церкви, что теперь наконец мы покончим с экуменизмом и т. п. Один общественный деятель с насмешкой заявил по телевидению: «Да какой это патриарх!
Он живет в очень бедной резиденции в самом бедном квартале Стамбула, где ютятся только воры и проститутки». А где и среди кого жил Иисус? Встает вопрос, а понимает ли вообще, что такое христианство, автор этого заявления?
Кое-кто из этих публицистов начал уже подводить под разрыв догматическую базу, доказывая, что эстонская проблема только повод, а суть конфликта безмерно глубже, ибо Вселенский Патриархат давно уже не Вселенский, а всего лишь турецкий, что он отпал от Православия, ибо… перешел на новый стиль (хотя на новый стиль давно уже перешли почти все поместные Церкви!), ибо поддерживает тесные контакты с Римом и с протестантами, благословляет финнов служить, не закрывая Царские двери, и т. д. и т. п. Одновременно выходит брошюра, в которой православные профессора Н. А. Струве (Константинопольский Патриархат) и Д. В. Поспеловский (Американская Автокефалия) объявляются колдунами, люциферианцами и перевертышами. Весь стиль брошюры легко узнаваем всяким, кто хотя бы раз держал в руках газету «Правда», – это стиль партийной пропаганды. Шельмуется издательство YMCA-PRESS, переиздается старая и от начала до конца дышащая злобой статья М. Помазанского против отца Александра Шмемана, словами о том, что «сатана действует осторожно и скрытно», предваряется информация о Свято-Сергиевском Богословском институте в Париже и о Свято-Владимирской академии в Нью-Йорке, которые, с точки зрения автора статьи, в сборнике «Сети обновленного православия» являются, таким образом, плацдармами для действий сатаны.
Таким образом, объявляется война, во-первых, крупнейшему православному богослову XX века, учениками которого так или иначе считают себя сотни богословов, пастырей и ученых в разных странах мира, не говоря уже о целых поколениях священнослужителей и мирян Американской Автокефальной Православной Церкви, во-вторых, крупнейшему православному книгоиздательству и, в-третьих, двум духовным школам, которым мы обязаны тем, что в эпоху коммунистических гонений не умерло, а, наоборот, продолжало развиваться православное богословие.
Смысл этой кампании, к сожалению, предельно ясен – ее организаторам просто хочется оторвать Церковь в России не только от христиан других конфессий, но прежде всего от Православия, противопоставить ее всем без исключения, объявить, что только она сохранила в чистоте свои ризы, и таким образом превратить ее в какую-то эзотерическую секту, которая живет только по своим собственным законам, не ориентируясь на опыт братьев и сестер, христиан, в первую очередь православных, по всему миру. Иными словами, организаторы этой кампании видели свою цель в том, чтобы под видом борьбы за чистоту Православия просто вернуть Россию за железный занавес.
Всё шло к тому, чтобы процесс разделения, помноженный на эти вопли и оскорбления, стал необратимым. Но у тех, кто продолжает в Церкви нашей апостольское служение, хватило мужества и сил. Их руками сам Христос в благодатные дни Своей Пасхи не дал Церкви расколоться.
И подумалось мне, что в 1054 году и затем в XVI веке и позже, то есть в годы схизмы, зарождения протестантских исповеданий и бесчисленных «уний», раскалывавших церковный народ и грубо попиравших Первосвященническую молитву Иисусову «Да будут все едино», происходило приблизительно то же самое. Внутрицерковный конфликт приводил к раздуванию простой и к вере христианской никакого отношения не имеющей ненависти и к умиранию в сердцах христиан любви. В условиях же, когда нельзя было на самолете сразу прилететь из одной страны в другую или срочно послать факс и т. д., не имея, как правило, никакой достоверной информации о том, что происходило, те святые, которые во множестве жили в те века среди наших предков, просто не имели физической возможности остановить конфликт и исправить что-то в земном устроении нашей Церкви. Затем ненависть окаменевала, застывала, подобно цементу, обиды множились на обиды, а удар в результате наносился не по кому-то, а по Христу.
Но теперь, к счастью, есть и факс, и самолеты, и радио Би-Би-Си, и другие средства связи. В условиях XX века руками тех, кому дорого ее единство, Господь спасает Свою (и нашу!) Церковь от раскола.
Старушки моего детства
Когда сегодня говорят об экономической, политической и прочей нестабильности и даже катастрофе – это понятно. Инфляция, дороговизна, наконец, резкое подорожание билетов на пригородные электрички – последняя новость этого лета, сразу ударившая по карману тех, кому за пятьдесят, и просто пожилых и старых людей, ибо именно они больше всего времени проводят за городом, и как раз в их жизни дача, сад, огород и проч. играют наиболее важную роль. Добавлю, что у пенсионеров теперь отняты все льготы при покупке билетов на пригородные поезда.
Но сейчас постоянно говорят и о нравственной катастрофе в России. Это уже понять очень трудно. Сейчас, когда повсюду открываются храмы, свободно издаются какие угодно книги et cetera, говорят, что теперь у людей отняты все идеалы. И кто? Совсем не коммунисты, с точки зрения которых это, наверное, действительно так, а самые нормальные и симпатичные люди. Добавлю от себя – люди, которых я знаю не первый десяток лет, люди, вполне заслуживающие уважения. И это сейчас, когда мы только что вышли из эпохи «повального» доносительства, эпохи, когда всё было запрещено – и в церковь ходить, и стихи Гумилёва читать, и философией Бердяева интересоваться, и писать музыку, стихи или картины не в духе соцреализма и проч. И даже юбки носить слишком длинные или, наоборот, слишком короткие, или бороду не брить и волосы не стричь, или, напротив, брить голову наголо – всё без исключения считалось антисоветским поведением. Слава Богу, мы выбрались из этой душегубки. Выбрались… И почему-то начали вспоминать о ней с какими-то теплыми чувствами. Почему?
Было в этой чудовищной душегубке что-то такое, из чего вырисовывались наши нравственные ориентиры, какая-то хорошая атмосфера, которой теперь нет, хотя и Гумилёв, и Ходасевич, и даже Иоанн Кронштадтский напечатаны. Чем или кем создавалась эта атмосфера? Я долго думал и в конце концов понял – старушками. Одни были в шляпках и с кружевными воротничками – «из бывших». Другие в платочках – из деревни. Одни – александровские, родившиеся при Александре III, другие – николаевские, родившиеся после 1895 года. Одни ходили в православные храмы; другие, католички, – в Сен-Луи, к Святому Людовику на Малую Лубянку – в храм, двери которого просматривались непосредственно из окон КГБ; третьи были лютеранками, но церкви у них в Старосадском переулке на Маросейке уже не было, и ходили они кто к православным, а кто к католикам; четвертые – нигилистками, бывали в церкви только на похоронах. И мусульманки были среди них, и иудейки. Не старички, а именно старушки, почти исключительно вдовы и старые девы, потерявшие женихов и мужей в революцию или в ГУЛАГе, в коллективизацию или на войне. В общем, в одной из четырех мясорубок. Почти нищие, но всегда аккуратно одетые, в старых, но безупречно отглаженных платьях, никогда – в халатах и шлепанцах, всегда радостные и щедро светящиеся тем светом, который светит во тьме и тьме не дает себя поглотить, дарившие эту радость всем, кто с ними сталкивался – на улице, дома, в церкви. Воплощенная доброта. Воплощенное смиренномудрие. Если точнее, то было в них именно то, о чем говорит Апостол: «Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание» (Гал 5: 22–23). Жили они среди нас, и мы их почти что не замечали. И было в русском языке слово «бабушка». Вспомнишь его, и встают в памяти старческие руки, гладящие тебя по затылку, чай с каким-то удивительным запахом, варенье какое-то особенное и вообще – океан доброты. И была такая бабушка не у меня одного, а почти что у каждого, а еще больше было бабушек, у которых и внуков-то не было: женихи погибли, мужей расстреляли и дети не успели родиться, а кто родился, того на войне убили. Бабушки вы мои, бабушки…
А потом почти забылось радостное слово «бабушка», и стало одним из наиболее употребимых ужасное слово «бабка». На улицах появились мрачные пожилые женщины, требующие себе места в метро (те старушки ничего не требовали, но уступить им место хотелось каждому, входила такая старушка в трамвай и полтрамвая вскакивало, а она лепетала смущенно: «Сидите, сидите, вы на работу, а я так»), в церкви угрюмые, с застывшими как маска лицами, рычащие на девушек без платочков и вообще на тех, кто, как им кажется, пришел сюда случайно (а те каждого в церкви встречали как родного, каждого привечали, и всегда улыбались, и всегда сияли), всегда раздраженные, ворчливые, непрерывно обличающие молодежь, упадок нравов и проч., всем недовольные – это состарились пионерки и комсомолки 20-х годов. А те старушки из моего детства? Кто на Ваганьковском кладбище, кто в Калитниках, кто-то на Пятницком, на Даниловском, в Кузьминках и на Немецком – «в покоищи Твоем, Господи, идеже вси святии Твои упокоеваются».
Бабушки вы мои, бабушки… Вот где тайна той атмосферы. В этих старушках, которые своими молитвами, своим тихим, для многих из нас незаметным присутствием в нашей жизни делали ее иной, вносили в нее ту ноту подлинности, чистоты и святости, которая ныне не слышится. И дело совсем не в том, что при коммунистическом режиме были, как теперь говорят, «хоть какие-то ценности». Дело в этих старушках, которые лет пятнадцать-двадцать тому назад были еще живы, а ныне ушли уже все до единой. В них, которые успели родиться, вырасти и окрепнуть до семнадцатого года. Именно через них сохранил Господь свою Церковь, именно через них сохранил Он и всех нас. Их молитвами. Их заботами. За редким исключением от них не осталось ни мемуарных, ни других текстов. У них не брали интервью, их не снимали фотографы. Они жили даже не так тихо, как советует Эпикур, а много тише. Вечная им память.
Выше я жестко и, может быть, даже жестоко противопоставил друг другу два поколения – тех, кому было бы сейчас сто лет и более и кто кончил гимназию, и тех, кому сейчас 70, 75 или 80 лет, учившихся в советской школе 20-30-х годов. Кому– то это будет обидно, но это так, и ничего с этим не поделаешь. Вопрос только в том, почему эти два поколения так друг на друга не похожи. Дело, безусловно, не в том, что те старушки представляли православную Русь и ее устои – среди них были и христианки других конфессий, и вовсе не христианки, и, более, нигилистки. Последних было не так уж мало, не в последнюю очередь по той причине, что люди во времена оны были честными и если Бога не чувствовали, то в церковь не ходили. Сила этих старушек заключалась, думаю, в том, что, выросши, кто в богатстве, кто в бедности, они успели стать взрослыми до революции. До начала потрясений, войн, голода, разрухи, арестов, ЧК и ГУЛАГа, коллективизации и т. д. Они выросли и окрепли в условиях «тихого и безмолвного жития». Затем начались беды, но психика их, их нервная система и религиозность к этому времени уже сложились. От родившихся в революцию и в разруху людей следующих поколений с психикой, которую начали расшатывать и подтачивать с первых дней жизни, их отличала устойчивость.
Именно устойчивость
Им был чужд какой бы то ни было излом, они не играли роли, были самими собой до конца и всегда, не подстраивались под окружение или под ситуацию и не пытались выдать себя за кого– то. Хотя иногда были до ужаса забавны, оставшись в свои 80 лет во многом гимназистками, со своими буклями, с любовью к А. Н. Вертинскому, со своей особенной, «дореволюционной» наивностью. Гимназистками, впрочем, остались те, кто встретили революцию ученицами 7 или 8-го класса; те, кто встретили ее в 30, остались тридцатилетними и т. д.
В студенческие годы я очень дружил с Анной Александровной Фёдоровой, дочерью депутата-октябриста А. А. Фёдорова, друга П. Б. Струве и П. Н. Милюкова. Встретив семнадцатый год в 12 лет, она и в свои 65 была во многом двенадцатилетней. Прожив трудную жизнь, успев поработать мастером на строительстве какой-то дороги и проч., жителям подмосковного Кратова она казалась
Другая моя приятельница, Елена Александровна Яновская (1900–1985), навсегда осталась семнадцатилетней. С пламенной любовью к Гумилёву, с каким-то юношеским максимализмом и даже авантюризмом. Помню, однажды в день ее именин, 3 июня, у нее собралось довольно много народа, и я за чаем как бы невзначай достал из кармана пропуск в Историческую библиотеку, книжечку красного цвета. Сделав вид, что приняла ее за «красную книжку», она встала гордо и воскликнула: «Вон из моего дома!». Воцарилось неловкое молчание. Импровизация завершилась: Елена Яновская в роли Шарлотты Корде. Мы чувствовали себя актерами после удачно сыгранного спектакля, в общем, конечно, шокирующего, ибо книжечки эти на самом-то деле у многих были не понарошку.
Тридцатилетней оставалась до самой смерти моя тетка Ольга Петровна, вдова расстрелянного в 1937 году пианиста и композитора В. П. Агаркова. В маленькой шляпке и ботиках до щиколотки даже в самый лютый мороз, она была моей неизменной спутницей на концертах в Консерватории. В свое время она слышала Ферруччио Бузони, Рахманинова, Скрябина, Гофмана, так и осталась их, а не моей, современницей. Помнила, что, как и когда они исполняли, причем в малейших нюансах, и не то что забывала (склероза у нее не было), а скорее, как-то не принимала, что было вчера или позавчера. Елена Степановна, Екатерина Димитриевна, Елизавета Николаевна, Антонина Васильевна… Всех их и многих, и многих еще других я всякий раз поминаю на проскомидии – псаломщицу Екатерину Сергеевну из Лужков, тетю Грушу, Анну Семеновну из села Малахова.
Все они были носительницами духа 10-х годов, сохраняя вокруг себя особую и для отечественной истории уникальную атмосферу свободы, которой характеризуется начало XX века. Эпоха Чехова и Бунина, концертов Собинова и спектаклей Шаляпина, эпоха отца Алексия Мечёва и матушки Фамари, Бердяева и Льва Шестова. В эти годы в России действительно впервые можно было быть самим собой, верить в Бога и не верить, быть православным, католиком, протестантом. Восхищаться стихами символистов и, наоборот, считать их полнейшей белибердой. Быть марксистом (и сочинения Маркса, Энгельса, Каутского, и открытки с их портретами были в свободной продаже!) и монархистом. И так далее. И за это не только в тюрьму не сажали, за это у «княгини Марьи Алексевны» не осуждали.
Вот и родились в эту эпоху свободные люди, которые и при советской власти остались свободными. Вот что самое главное. Карьеру сделать они не пытались, на работу ответственную не претендовали. И не боялись. В том мире, где боялись все поголовно и без исключения: одни – парткома, другие – классного руководителя, замдекана, третьи – ЧК/НКВД, четвертые – соседей, поздравительной открытки из Парижа, пятые – собственной тени. Помню, в какой ужас приходили вполне респектабельные и добропорядочные мои соотечественники, встретив случайно в гостях пожилую даму из Парижа, причем весьма демократических убеждений, всего лишь учительницу на пенсии. А они, старушки моего детства, ничего не боялись, порхали себе по Москве, лепетали свое и оставили нам в наследство сокровище удивительное: внутреннюю свободу.
Дух, идеже хощет, дышит
Христос обнаруживает Себя среди нас неожиданно. С раннего детства помню я одного человека, профессора Бориса Эдуардовича Шпринка, старца с белоснежной бородой, специалиста по сельскохозяйственной технике, бесконечно любившего угостить забредшего к нему в его дачный дом в подмосковном поселке гостя хорошим коньяком и рассказать, как он (никогда, естественно, не выезжавший за пределы Советского Союза) был как-то раз в Париже или какую-нибудь другую небылицу.
Кто он был? Барон Мюнхгаузен в русском варианте XX века или святой из древнерусского жития, родившийся на пятьсот лет позже назначенного для него срока и почему-то с немецкой фамилией? Не знаю. В электричке его, белобородого, восьмидесятилетнего, хрупкого, просветленного, часто принимали за священника, а он сам утверждал, что в Бога не верует и даже иногда рассказывал какие-то атеистические побасенки, то ли из Гольбаха, то ли еще из какого-то француза эпохи Вольтера и Дидро.
Умер лет пятнадцать тому назад, в самый канун праздника Преображения, светло и тихо… Месяца за два до смерти сказал мне наедине, чтобы никто не слышал: «Теперь задача у меня одна – умереть достойно». Именно так, именно достойно, вспомнив 6 августа, за две недели до кончины, что сегодня его именины, день свв. Бориса и Глеба…
В Бога, повторяю, не верил, а в памяти моей остался христианином и, более – учителем жития христианского… Вспоминается, как привозят меня шести– или семилетнего на дачу. Прибегаю в дом к Борису Эдуардовичу. Он, автор толстых книг, профессор, бывший ректор сельскохозяйственной академии, редактор Большой Технической Энциклопедии, друживший в 20-е годы с отцом Павлом Флоренским, которого он привлек к работе в энциклопедии над статьями по электрохимии, на балконе второго этажа (как на башне средневекового замка) в рабочей одежде, в опилках что-то мастерит, и такой веет от него чистотой, что кажется, будто он молится.
Мог он делать всё – плотничать, столярничать, слесарничать – как никто другой профессионально, потом садился к письменному столу, заканчивал статью и шел в сад – к яблоням и вишням, брался за лопату, копал огород и проч. А в кабинете, как мне, ребенку, казалось, высоко-высоко, оставались книги, прежде всего Техническая Энциклопедия и Полное Собрание сочинений Льва Толстого… Это он научил меня всей премудрости столярного и слесарного дела. Возится в саду, копает грядки и мне объясняет что-то очень серьезное (а мне лет восемь!) из истории, из физики, из биологии. Затем вытирает пот рукавом и спешит к «аспирантику», который уже ждет его на террасе.
Садился в свое вольтеровское кресло и начинал диктовать тому чуть ли не готовый текст его диссертации. Он их жалел, готов был писать за них сам. Аспиранты (из Литвы, Азербайджана, Армении, из всех областей России) его не просто любили, а прямо-таки носили на руках. Поздним вечером, отпустив аспирантов и уложив спать любимого внука, он садился за сказки братьев Гримм, например, и, если я, уже взрослый, уже сам преподаватель в высшей школе, забегал поговорить с ним или с кем-то из его родных, он показывал мне в книге места, которые казались ему с точки зрения лингвистической примечательными, и комментировал профессионально, будто всю жизнь читал лекции по германистике.
Давал Борис Эдуардович деньги в долг, знакомым и незнакомым, причем не просто охотно, а как-то деликатно и, я бы сказал, целомудренно, старался не взять назад, когда долг возвращали. Когда я читаю в Нагорной проповеди «пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне», всегда непременно вижу его фигуру и сосны у его дома, и сирень, махровую, фиолетовую… и чувствую ее запах… Подкармливал и просто кормил студентов, аспирантов, знакомых и просто прохожих, никого не отпускал «тоща и неутешна»…
Во всём был свободен. Свободу знал, чувствовал, любил и в свободе ощущал присутствие Бога, хотя не называл Его Богом. Шутил. И в шутках своих тоже был свободен. Помню, как-то раз показывали по телевидению парад на Красной площади, люди были вокруг знакомые и незнакомые, а он спрашивает, показывая на мавзолей: «А это что за избушка там на курьих ножках?» Или в другой раз, взял у своей жены стихи Боккаччо, открыл наугад какой-то сонет и прочитал: «Нас партия ведет и вдохновляет» (вместо «Амур меня ведет»). «Нет, – сказал, – это стихи не для меня, мне лучше Пушкина почитать».
«Дух, идеже хощет, дышит», – говорит нам Иисус в Евангелии от Иоанна. Был Борис Эдуардович великим христианином на практике, любил учить разным наукам и умениям, а на самом деле учил нас жить в Боге. Да, Христос обнаруживает Себя неожиданно. За несколько лет до смерти перечитал всего Достоевского, особенно долго читал Карамазовых, о Зосиме…
Теперь он покоится на Немецком кладбище в Москве, неподалеку от могил отца Алексия Мечёва и доктора Федора Петровича Гааза. Случайно ли? Нет, думаю, не случайно.
На путях к Богу Живому
Благоговение и свобода
Предлагаемое читателю второе издание книги отца Георгия Чистякова (1953–2007) «На путях к Богу Живому» представляет собой сборник его популярных статей и лекций второй половины 1990-х годов по вопросам религии, истории, словесности, искусства, культуры. Язык этих текстов прозрачен, читаются они легко. Но эта легкость обманчива. На самом же деле тексты отца Георгия требуют вдумчивого и медленного чтения, требуют умения соотносить каждое их положение с нашей собственной памятью и с нашим внутренним мгром, с нашим личным опытом постижения истории и человеческих судеб.
Вообще, как мне думается, эти тексты потребуют от будущих своих читателей и от будущих исследователей русской мысли конца XX столетия серьезной реконструкции самих оснований религиозно-философских взглядов отца Георгия. И прежде всего – его учения о человеческой свободе как о предпосылке связи между церковным наследием и творчеством, с одной стороны, и непреложными, сквозь века развивающимися потребностями человеческой нравственности и культуры – с другой. Проще говоря – учения о неразрывной связи благоговения и свободы в духовном опыте человека.
Еще Владимир Соловьёв – любимый философ и несомненный идейный предшественник отца Георгия – настаивал в своих трудах, что отношения между Истиной, Добром и Красотой в человеческой действительности нелегки и многозначны, но именно не всегда осознаваемый и не всегда явный духовный опыт выстраивает в душах и поступках людей подлинную и всегда живую связь между этими тремя первоосновами человеческого существования. Именно опыт благоговения, коренящийся в глубине церковных традиций, и опыт свободы, коренящийся в обостренном и честном восприятии вечной новизны и вечной неповторимости жизни, спасают Истину от порабощения внешними принудительными формулами или софизмами, спасают Добро от плоского морализма ревнителей «освободительных» или реакционных лозунгов и понятий, спасают Красоту от того грубого эстетизма, которым так легко оправдывается любое художественное, нравственное или социальное безобразие.
Вот почему так важно, по мысли отца Георгия, знать, чувствовать и понимать историю во всех противоречиях и неизбывном многообразии ее форм. Это касается истории христианства, касается неразрывной связи христианства с историей культурного наследия и традиций человечества. В этой связи, как мне кажется, достойна тщательного осмысления идея отца Георгия о том, что в ходе почти двухтысячелетней церковной истории восточное христианство (и прежде всего православие) оказалось культурно-историческим наследником Эллады, тогда как христианство западное – культурно-историческим наследником Древнего Рима. Но и у западного, и у восточного христианства – общий корень, общий духовно-исторический контекст: продолжающееся в веках непрерывное творческое взаимодействие античного наследия с наследием Израиля. Меняются языки и цивилизации, меняются социальные и технологические условия жизни – но духовное собеседование Афин, Рима и Иерусалима продолжается и в этих меняющихся условиях. По существу, продолжается в каждом из нас. Продолжается через опыт богослужения и молитвы, через опыт чтения Библии, через церковную архитектуру, через миры словесных, изобразительных и музыкальных искусств.
Так что, согласно трудам отца Георгия, приглядеться к вере, истории и культуре означает одновременно приглядеться и к истории нашей собственной души, к истории наших ближних, к истории своей «малой родины», к истории своей страны и многоединого человечества.
Глубина исторического и духовного взора призвана сделать нас особо чуткими и отзывчивыми к проблемам сегодняшней жизни. Как пишет в этой связи отец Георгий, время господства в религиозном сознании и духовной истории темы индивидуального спасения (или – если вспомнить жесткую формулу Константина Леонтьева – «мистического эгоизма») исчерпало себя. Трагический опыт недавнего прошлого (как, впрочем, и опыт настоящего) возвращает нас к тому кругу библейских и евангельских понятий, согласно которым мое личное спасение не дано мне в отрыве от боли и страдания другого человека, в отрыве от судеб окружающих меня людей. В этом смысле в основу веры ложится не мой «духовный» (а, по совести говоря, психологический) комфорт, но моя ответственность за историю и вселенную перед Богом, перед людьми, перед природой и – в конце концов – перед самим собой… Не «комфорт», но
С точки зрения отца Георгия, именно высокие формы культурного творчества помогают нам обрести и развить в себе это воистину новое религиозное сознание, которое, не капитулируя перед внешним миром, способно принимать на себя его вызовы и проблемы. Тонкий филолог, отец Георгий развивал в течение нескольких десятков лет свою теорию об особом духовном предназначении поэзии.
Поэзия, на взгляд отца Георгия, есть способность запечатлевать в прекрасной и ритмически упорядоченной речи неповторимые мгновения внутреннего опыта человека. Если вспомнить в этой связи стихи Бориса Пастернака, поэзия есть запечатление «моментального навек». Согласно же отцу Георгию, именно это свойство поэзии учит нас осознавать свое внутреннее родство с теми, кто создавал когда-то свои поэтические шедевры, кто воспринимал их до нас, с теми, кто рядом с нами, и с теми, кому предстоит общение с прошедшими через нашу жизнь поэтическими творениями уже тогда, когда нас не будет на свете. Так что постижение поэзии и постижение духовной истории человечества неотрывны друг от друга.
Эта мысль в полной мере относится и к поэзии церковной: к Псалтири, к поэтическим пассажам Евангелия, к творениям великих церковных гимнографов – Иоанна Дамаскина, Иоанна Златоуста, Романа Сладкопевца…
И вот почему в глазах отца Георгия жалок и смешон тот, кто подменяет эту
И в этом плане книга отца Георгия «На путях к Богу Живому» – воистину целительная книга. Это – некий учебник внутренней и общественной свободы в стране, где расшатаны основные понятия о традиции и обновлении, о власти властвующих и достоинстве подданных, где люди разучились понимать разницу между благоговением и подобострастием, между свободой и разнузданностью, между красотой и «гламуром».
Кончаю тем, с чего начал: эта книга требует медленного и вдумчивого чтения.
Богомладенчество
Среди изданий Нового Завета встречаются такие, где слова, которые произносит Сам Иисус –
Так, священник Рене Лорантен в предисловии к одной из своих книг рассказывает об одном кюре, который сказал ему, что давно уже не проповедует на тему Рождества, поскольку Сам Иисус об этом ничего не говорит. «Это одни сказания».
Такая позиция основывается и на том, что Рождество Христово, в отличие от Святой Пасхи, христиане стали праздновать далеко не сразу. Еще Клименту Александрийскому казалось забавным, что среди верующих во Христа есть такие «любознательные» люди, которые хотят определить не только год, но и день Иисусова рождения.
Для христиан были значимы не факты, а один-единственный факт – что Христос «был зачат от Духа Святого, родился от Девы Марии, пострадал при Понтии Пилате, был распят, умер, был погребен, сошел во ад и в третий день воскрес из мертвых», –
Особо о Рождестве вспоминалось в день Богоявления, которое христиане первых поколений понимали как явление миру нового Адама в Его крещении, в претворении воды в вино и в других чудесах, а также в самом Его рождении. Этот праздник отмечался 6 января, в шестой день нового года, ибо в шестой день творения Бог призвал к жизни первого Адама (в Римской империи со времен Юлия Цезаря начало года было перенесено на 1 января).
Лишь к концу IV века Рождеству посвящается особое торжество, связанное прежде всего с утверждением веры в то, что Иисус, действительно, воплотился, явился
Так Рождество становится догматическим праздником, чин которого утверждает физическую реальность Боговоплощения.
Завет между Богом и человеком не есть что-то абстрактное. Это сама реальность. Быть может, именно поэтому Рождество празднуется 25 декабря (этот месяц римского календаря примерно соответствует еврейскому кислеву, а именно 25 кислева начинается Ханука – радостный праздник света, утверждающий реальность присутствия Бога среди людей). Если так, то не случайно в Христе Симеон Богоприимец видит «свет во откровение языков», а тропарь праздника называет Его «Солнцем правды».
На то, что день празднования Рождества, возможно, связан с еврейским календарем и Ханукой, указывал еще профессор М. Скабалланович в своем «Толковом Типиконе». В этом нет ничего странного, ибо и другие христианские торжества – Пасха Христова, Пятидесятница и Преображение – теснейшим образом соотносятся с праздниками Ветхого Завета, постоянно упоминаемыми в Евангелии.
Нельзя пройти и мимо того, что обычай зажигать ханукальные свечи одну за другой в течение восьми дней праздника в трансформированном виде, но всё же сохранился у католиков, которые во время Адвента, то есть Рождественского поста, в первое воскресенье зажигают одну свечу, во второе – две и так далее.
По мнению Отцов Церкви, Иисус рождается, как и всякий младенец, но каким-то особенным, чудесным и уникальным образом – «не нарушив, но сохранив ненарушенными знамения девственности Матери, родившись безболезненно, как и зачат был бесстрастно», как говорит св. Григорий Палама.
Он становится, как скажет потом митрополит Сурожский Антоний, «одним из нас», принимая не просто «образ раба», но человеческую плоть (в этом случае всегда употребляется именно греческое слово σάρξ, обозначающее плоть в биологическом смысле – со всеми ее слабостями и страстями, с ее материальностью и подверженностью тлению и смерти). При этом Он остается безгрешным и делается победителем смерти.
В этом, согласно святоотеческому учению, заключается парадоксальность Рождества Христова – оно естественно и в то же самое время чудесно.
Чудесно, с точки зрения св. Григория Паламы, Рождество и потому, что в нем «Невидимый и для шестикрылых Серафимов… ныне предлежит плотским очам… ничем Неограниченный объемлется сделанными на скорую руку и малыми яслями». Оно есть явление невидимого. В нем невместимое вмещается в малое, тайное является и от этого становится еще более непонятным и необъяснимым. Преподобный Максим Исповедник видит в Рождестве «таинство еще более непостижимое, чем всякое другое», ибо, «воплотившись, Бог дает познать Себя не иначе, как еще более непознаваемым».
Эту мысль преподобного Максима прекрасно раскрывает митрополит Антоний, который говорит, что в Воплощении «нам открывается Бог более таинственный, чем Бог небесный, непостижимый человеческому уму, а только чаемый человеческим сердцем, потому что в этом Младенце таится вся полнота невидимого, непостижимого Бога». Рождество для Отцов – торжество Богочеловечества.
В отличие от богословов, народное благочестие давно уже увидело в Рождестве праздник не столько вочеловечения или «Господа воплотившегося», сколько Иисуса Младенца, лежащего в яслях.
Кай и Герда в «Снежной королеве» у Андерсена поют: «Розы цветут, красота, красота, / Скоро мы узрим Младенца Христа». Но два таких разных писателя, как Стендаль (в конце 20-х годов XIX века) и Чарльз Диккенс (в 1846 году) в своих путевых заметках описывают почитание Святого Младенца в римской церкви
Однако уже в конце XIX века будущая святая Тереза, а тогда мадемуазель Мартен, получает монашеское имя в честь Младенца Иисуса, указывающее не на само Воплощение, но именно на
В 1935 году отец Сергий Булгаков в рождественскую ночь говорит своим прихожанам о том, что «Всемогущий предстает перед нами в образе беззащитного Младенца. Самое пламя жизни в этом Младенце как будто колеблется, угрожаемое от земного ветра и стужи, от насторожившейся злобы сильных мира сего».