Сценарий начинался мгновением счастья. Не знаю, вдохновлялся ли Таммуз при сочинении своего сценария первой книгой Торы – книгой «Бэрейшит» («Бытие» в христианской версии) – «В начале», но именно начало, первые его мгновения дают человеку ощущение счастья в счастливом мире. Но почти тут же хватают его за шиворот и с позором вышвыривают из райского сада, более того, ставят у входа в этот сад херувима, в чьих руках сверкающий лезвием обоюдоострый меч, не позволяющий несчастному туда когда-либо вернуться. Не знаю, так или не так формировалась мысль Таммуза, счастливый миг в жизни Габриэля вершился не в райском саду и не в иерусалимском саду роз или в каком-нибудь другом саду, в котором каждое дерево приятно глазу и плоды его вкусны для еды. Он даже не вершился в какой-нибудь симпатично обставленной комнате с ласкающим взгляд пейзажем за окнами. Он происходил в подвале дома госпожи Джентилы Лурия, где громоздились кучи всяческого старья и ржавели какие-то железные обломки. Габриэль лежал навзничь на груде мешков, подпирая голову одной рукой, а в другой держа английскую сигарету «блек кэт», то есть «черный кот», которую он предпочитал называть «черная кошка». Кроме молодого мужчины, мечтательно пускающего колечки дыма, так же легковесно, в языках этого дыма, сливающихся с пропитанными плесенью сумерками подвала, мерцала хрустальная ваза с тремя белыми розами. Они напоминали о рае в слабом свете, струящемся из узкого, как бойница, окошка, прорезанного в камне. Светилась белая простыня, растянутая на мешках, и большое квадратное зеркало в явно антикварной позолоченной раме с выдавленными на ней цветами. Розы и простыня принесены сюда были Беллой, а зеркало поставила сюда на хранение сама хозяйка. Когда старая арабка-прислужница сообщила ей, что готова хранить все ей принадлежащее в подвале, как в некоем банковском сейфе, ни она, ни сама хозяйка и представить себе не могли, что снесенное в подвал зеркало придаст ощущение рая Габриэлю. Белла же принесла сюда розы и простыню именно с целью придать этому месту привкус истинного рая. И если бы Габриэль не запретил ей, она бы вымела из подвала все старье, оштукатурила бы стены, приволокла бы истинно брачную постель, превратив это логово в тайный волшебный дворец в стиле Али-Бабы из «Тысячи и одной ночи». Но даже вазу с цветами и простыню Габриэль прятал после каждой их встречи, чтобы не вызывать подозрения у матери, если вдруг она вздумает спуститься в подвал.
Полузакрытые глаза Габриэля с этакой блуждающей улыбкой, выражающей полнейшее удовлетворение, могли произвести ошибочное впечатление о полноте ощущений, как это проистекает из теории нирваны, душевной безмятежности и отключения от мира сего на грани абсолютного ничто. По сути же, в этом таилась деятельность души и духа, не менее активная, чем физическая, которая совсем недавно совершалась на груде этих мешков. Полузакрытые глаза были обращены к тем мгновениям, вершившимся здесь, к избранным фрагментам происходившего, из которых вырывались вверх струи пульсирующими взблесками трепещущей плоти, возвращающиеся внезапным трепетом схваченной мысли. И тогда Габриэль срывался с места, лихорадочно записывая два-три предложения или вообще отдельные слова в большой конторской книге в то время, как Белла, еще совсем расслабленная, нежилась в дремоте и водовороте разбуженных эмоций. Заметив пишущего Габриэля, ступая неслышно босыми ногами, она подкралась к нему и заглянула через плечо. Габриэль тут же захлопнул блокнот. Он пытался ей объяснить, что написанное вовсе не направлено против нее, что она просто не поймет, о чем эти закорючки и клочья предложений. А если и удастся ей сложить нечто из нескольких слов, она не уловит их смысла или поймет их превратно. Придет время, когда сочинение будет завершено или даже какая-то его часть, и тогда она будет первой, кто это прочтет.
– А до тех пор? – спросила она голосом, придушенным этой несправедливостью. – Я буду ждать и ждать, как тот козленок из арабской сказки, которому говорят: погоди, ой, погоди, козленок, пока трава вырастет! А пока что? Пока козленок умрет от голода?
– Упаси Боже, дорогая, я никогда не дам тебе умереть с голоду!
– сказал Габриэль и поцеловал алый сосок, торчащий у его рта. Некий оттенок преувеличения, патетики всегда слышался в ее речи, но Габриэль умел различать эти оттенки, и на этот раз он ощутил, что, не желая этого, оскорбил ее до глубины души, до слез, которые душили ее, когда она говорила: «…ты даже не знаешь, любимый мой…. Ведь нет у меня в мире никого, дороже тебя. Душа моя изошла любовью к душе твоей. Я жажду вторгнуться в твою душу, как ты жаждешь вторгнуться в мою плоть. Когда ты захлопываешь дверь, не даешь даже заглянуть на миг в мысли, которые возникают в эти мгновения самого-самого моего счастья, ты уязвляешь мою душу, ты отсекаешь меня тем самым обоюдоострым мечом ангелов от рая, выбрасываешь в ад, оставляешь истекать кровью». Слезы, выступившие у нее на ресницах, пробудили в нем взрыв чувств. Он уже решил дать ей блокнот, пусть смотрит. Ведь все равно ничего не поймет. Нет, он решил ей объяснить, что речь идет о незавершенном труде Баруха Спинозы «Об исправлении человеческого понимания». И тут же заметил сомнение в ее взгляде и надувшихся губках. Она уверена, что он хочет сбить ее с толку философией, чтобы скрыть истинное в его душе, фиксируемое в блокноте.
– На, гляди сама, чтобы убедиться.
Лицо ее осветилось благодарной улыбкой. Она прижала блокнот к двум небольшим белым холмикам груди и, закрыв глаза, безмолвно шевелила губами. Затем вдруг вернула ему блокнот:
– Сам открой его и покажи мне.
– Почему не ты?
– Это будет выглядеть, как будто я взяла без разрешения.
Габриэль раскрыл блокнот и указал на последний листок с записями.
– У тебя удивительно ясный почерк – красивый и четкий, как упражнение по чистописанию! – воскликнула она радостно. – Гораздо более ясный, чем мой, и намного красивей. И ты называешь это закорючками? – Габриэль понял, что просто взгляд на его записи удовлетворил ее любопытство, что содержание ее интересует менее, чем радость от его красивого почерка. – «У меня же это наоборот», – прочла она громко единственную фразу, написанную на листке блокнота, и голос ее звучал, как декламация ученицы, вызванной к классной доске. От этой фразы, обведенной кружком, тянулась стрелка к предыдущей странице, к записи на иностранном, пересекла книзу листок и опять обвела кружком несколько последних строк. – У тебя это написано слева направо? – спросила она, поняв, что это не на английском, а на французском, которого она не знала. Габриэль кивнул головой в знак согласия, и она продолжала: – Но и это твой почерк. И совсем-совсем другой, чем на иврите? Или у тебя сегодня, в момент, когда ты писал, не то же самое, что ты писал неделю назад по-французски? Или на иврите это всегда по-иному? Габриэль – некто другой, когда пишет по-французски? И тот, другой, не обязательно должен быть другим Габриэлем в иное время, на ином языке и с иным настроением. Вероятнее всего, у всех этих Габриэлей, толкущихся в тебе в любое время, в любом месте и на любом языке, нечто абсолютно противоположное, чем у того, кто не Габриэль вообще, хотя у него почерк Габриэля. Выходит, что Габриэль переписал своим почерком текст какого-то француза, но ты сказал мне, что это текст Спинозы, а он не француз. Почему ты не записал его на английском или иврите, чтобы и я могла прочесть и понять? Это вопрос номер один. Вопрос номер два: что написано здесь по-французски, что, оказывается, у тебя «это наоборот»? И вопрос номер три: не считаешь ли ты, что мне полагается премия – все же сумела ухватить нечто в связи с твоим «нечто»?
Она вся трепетала от радости, и победные искорки сверкали в ее глазах с того момента, как она почувствовала, что Габриэль ей доверяет и не пытается скрыть от нее что-либо, касающееся ее. Он объяснил ей, что переписал фрагменты из произведения Спинозы по-французски, потому что в библиотеке Бней-Брита не нашел его на другом языке, и что фрагмент этот касается наслаждения чувствами. А в строках, обведенных кружком, сказано, что после наслаждений на человека наваливается тяжкая печаль, которая, хотя и не задерживает духовную работу, притупляет ее и путает.
– Значит, у тебя это наоборот, чем у Спинозы? – закричала она с явным вдохновением в голосе. – У него после наслаждения приходит печаль, депрессия, а у тебя, наоборот, великая радость? – Габриэль подтвердил это снова кивком головы, и она продолжала низким голосом со скрытыми нотками сомнения: – У тебя после этого всегда приходит великая радость? – Получив подтверждение, она опустила глаза и прошептала: – После каждого раза… и с каждой женщиной?
И Габриэль, инстинктивно ожидавший этого, энергично отмел:
– Нет, куколка, только с тобой, только с тобой, дорогая. Да ведь ты знаешь, что нет у меня никого, кроме тебя. Ты единственная во всем мире!
И вновь засверкали ее глаза, и она захлопала в ладони от радостного возбуждения, как маленькая девочка. Габриэль, ощущавший все же некий слабый укол угрызения совести в сердце от лживости слов, вырвавшихся у него под ханжеским выражением собственного лица, был завлечен ее радостью. Внезапно и вправду почувствовал, что наполняется счастьем при виде ее такой искренней радости. Мелькнувшая мысль о том, что вся правда мира не могла принести Белле то счастье, которое принесла ей эта ложь, заставила усиленно биться его сердце, и приступы трепета, один за другим, как удары электрического тока, или как выбросы семени в высшей точке наслаждения, сотрясли его. И он поспешил схватить упавший карандаш и записать еще фразу в блокнот, некий намек на идею, открывшуюся ему новым началом, выходом к новым горизонтам. Существование их было скрыто от него до этого мгновения, но вот они раскрылись, новые, высшие миры, сотворенные из великой лжи, продолжающие существовать и питаться от сосцов этой лжи, самим своим существованием превращаясь в великую правду. Он записал: «Несомненно, прав был великий поэт, записавший или, вернее, нашептавший своему дневнику, что можно создать великие империи на преступлениях, как и высшие, аристократические религии – на обмане». Хотя новые горизонты, к которым обращен был взгляд Габриэля, простирались намного шире и дальше империй и религий.
На этот раз Белла не торопилась заглядывать ему через плечо. Подперла голову рукой, полная покоя и удовлетворения.
– Знаешь, мой дорогой, – почти неслышный шепот слетал с ее губ, – никогда я себе представить не могла, что в таком старом и темном подвале я удостоюсь такого счастья. Как-то ты цитировал мне, кажется, Шекспира, что «даже в ореховой скорлупе я мог в душе своей быть королем вселенной, если бы только не плохие сновидения». Тогда я не очень поняла, но вот сейчас мне стало ясно. Я понимаю, что нахожусь в еще лучшем, чем он, положении: нет у меня плохих сновидений, одни хорошие, я и вправду королева в ореховой скорлупе, в этом заплесневевшем подвале. Скажи мне, что означает «муза»? Дружки Ориты, все эти студенты в «Бецалеле», все время твердят – «муза, музы»!?…
Вопрос этот внезапно повернул мысли Габриэля в иное, им не ожидаемое русло. Словно бы некое дуновение ветра сотрясло тело Габриэля. Похоже, ангел пролетел в этот безмолвный миг. В растерянности он забормотал что-то о девяти музах, дочерях Зевса и Мнемозины, известных ему из эллинской мифологии, но как ни напрягал память, не мог вспомнить по имени ни одну из них.
– Ладно, это уже неважно, – сказала она, и мгновенный лукавый блеск проскользнул в ее глазах, – лучше объясни, что это «сноб» или «скобка». Они там все говорят об Орите, что она «страшная скобка» и все ее разговоры проистекают из «снобизма».
Все еще не оправившись от растерянности, Габриэль никак не мог подобрать на иврите перевод этого слова. И опять она пришла на помощь, вспомнив о молодом лорде Редклифе:
– Верно ли сказать, к примеру, что Орита стала подругой этого везде присутствующего противного человека лишь потому, что у отца его титул «лорд Редклиф»? С ее стороны это и есть «снобизм»?
– Отлично, – воскликнул в сердцах Габриэль с явно преувеличенным воодушевлением, – отличный пример. Я бы не мог найти лучшего.
Шаловливая ухмылка мелькнула в уголках ее губ, какая бывает у школьницы, получившей от учителя оценку «отлично», хотя ей понятно, что ответ ее тянет на «посредственно».
– Честно говоря, – умерил тон Габриэль, – я не замечал за Оритой снобизм. Наоборот. Она делает все, что ей заблагорассудится, не задумываясь, как это выглядит в глазах окружающих. Насколько мне известно, она просто принимает и сопровождает лорда Ред-клифа по стране. Ведь ее отец изучал юриспруденцию вместе с его отцом в Оксфорде. Но у отца ее нет времени показывать ему, к примеру, Иерусалим. Почему вдруг ты считаешь его противным? Он, по-моему, парень симпатичный, высокий. На улице они выглядят вдвоем весьма импозантно, приковывая внимание прохожих. Все на них оглядываются. Я вообще не думаю, что ему необходим титул «лорд», чтобы вызвать интерес у девушки. Иная и без титула может в него влюбиться по уши.
– Поведение его противно. Я видела это во время его посещения школы «Бецалель». Ты считаешь его красивым, но красота эта отталкивает. Во всяком случае, меня. Я вообще не могу видеть другого мужчину, кроме тебя. Скажи еще раз, что я твоя муза, единственная твоя муза, и нет у тебя другой.
Скрывая всё усиливающееся смущение, Габриэль утвердительно покачал головой. Хотя, честно говоря, не помнил, называл ли её или кого-либо в жизни своей музой. Да и вообще слово это было ему чуждо. Чем-то это слово, часто повторяемое во время «богемных» бесед в клубе «Бецалель», было неприятно, резало уши претенциозностью, несмотря на то, что Габриэль рассеянно прислушивался к этим разговорам, обволакиваемым клубами сигаретного дыма, вообще не раскрывая рта. Никого и никогда не посвящал он в тайны своего голубого блокнота, хранимого в подвале. Даже Орита, которая однажды застала его врасплох над блокнотом, посетив его в полночь, не удостоилась слова «муза» и не сумела вырвать у него хотя бы какое-то признание, связанное с блокнотом. Несмотря на все ее старания, он прикрыл глаза ладонью, взъерошил волосы, как бы в знак большой усталости, сделал некий отмахивающий жест, мол, ничего значительного в этом нет, мелочи какие-то, не стоящие внимания. Затем ловко перевел разговор на волнующую ее тему о жизни бедуинов в Негеве, о которых она собиралась писать исследование.
Смущение, связанное с блокнотом, обернулось навязчивым страхом, что кто-либо заинтересуется зашифрованными в его записях тайнами его души, самыми глубинными и заветными. И вот же, Белла, столь презираемая Оритой и называемая ею «глупая малая гусыня», явно проникает в эти тайны, этак шутя, словно бы просвечивает их лучами рентгена.
– Я знаю, дорогой мой, – шепчет Белла, – я знаю, что ты обманываешь меня… Я знаю, что все мы для тебя как некий сырой материал… Как написано в молитвеннике на Судный день… Ибо вот мы как глина в руках Творца. По собственному твоему желанию ты удлиняешь или сокращаешь… Пока не найдешь исправление… И я знаю, что ты его найдешь. И при всем при этом мне так хорошо, когда я слышу из твоих уст, что я – твоя единственная муза. Эта ложь, дорогой мой, произнесенная твоими устами, становится правдой. Самой большой правдой в моем мире.
– Надеюсь, что в темноте она не заметила этого, – думал Габриэль, чувствуя свое пылающее лицо, которое на всякий случай повернул в сторону трех белых лилий в вазе. И еще долгое время, после того, как Белла спохватилась, взглянув на часы, вскочила, оделась, легко коснулась губами его губ, взбежала по ступенькам, и стук ее каблучков затих, Габриэль недвижно сидел, не отрывая взгляда от трех лилий в вазе на слабом свету, падающем в подвал из амбразуры, некого подобия окна.
Так оно. Все эти умники, ученые, оригинально мыслящие, и особенно Орита, которая всех их превосходила остротой глаза и язычка, так, что секла головы направо и налево, барахтались на поверхности. А Белла, несчастная «глупая малая гусыня», относимая Оритой к серой массе вне ее, Ориты, круга жизни, была во сто раз проницательней их всех. Нельзя сказать, что Орита чуралась Беллы. Орита, красавица, дочь Верховного судьи, кавалера Почетного легиона Британской империи, приглашаемая на все приемы во дворец Верховного наместника, даже стремилась показать всем великим и важным, что вообще не считается с общественным мнением и делает все, что ее сумасбродной душе угодно. Например, могла пригласить отцовского водителя Дауда в гостиницу «Царь Давид», посадить его рядом с собой за стол всех великих мира сего, или при посещении могилы Рахели вместе с профессорами взять с собой абсолютно безграмотную старуху-прислужницу по дому. Но это только, если ей хотелось совершить нечто наперекор всем, хотя при этом было понятно, что и шофер и прислужница чувствовали, какая честь им оказана, знали истинное свое место и уважали ту щедрую руку, которая точно так же, как возвышала, могла и осадить. Как говорится, пусть невидимо, но «классовые барьеры» тщательно соблюдались. А «глупая малая гусыня» питала иллюзию, что сможет эти барьеры разрушить, стать вровень с Оритой, выразить желание сблизиться с ней. Эта дерзость привела Ориту в ярость, но ненадолго. Однажды потерпев унизительное поражение, «глупая гусыня» больше и не пыталась с ней сблизиться, и как бы вернулась в свое обычное серое состояние. Тут Орита забыла ее дерзость, в душе ее даже проснулось теплое чувство к «гусыне». Она даже готова была признать, что за исключением чудовищной одежды и ужасного вкуса, можно сказать о «гусыне», что она довольно симпатична, что у нее даже весьма красивые глаза и аристократический абрис лица, но вот гусиная походка все портит, не говоря уже о ее «крякающей» личности.
Странно, что всё это мельком пронеслось в голове Габриэля при долгом разглядывании с явным наслаждением лепестков белых лилий, как некого воплощения мечты Творца. Ведь именно Орита была той, кто познакомил его с Беллой в кафе «Канкан».
Хозяином кафе был «здоровяк Песах», как его прозвали семинаристы и студенты школы «Бецалель», питавшиеся у него, кто за деньги, кто в кредит. Еще до того, как он стал «толстяком Песахом» и расширил территорию кафе, присоединив к нему несколько соседских кафе, не пользовавшихся успехом, в тот день добросердечный Песах отнесся к парочке – Орите и Габриэлю – с особым почтением. Он буквально рассыпался в комплиментах перед Оритой.
– Еще раз большое спасибо от всего сердца, от супруги моей и меня, вам, госпожа, и отцу вашему, почтенному судье Верховного Суда, – говорил он, улыбаясь во весь рот, полный коротких зубов, подавая кофе. Все эти слова «госпожа», «почтенный судья», арамейское «омка делиба»(«от всего сердца») могли показаться шутливыми остротами, если бы не звучали из уст человека, верного традициям, по отношению к людям, живущим по свободному, как порхание бабочки, движению души. Орита с потрясшим Габриэля умением приняла этот язык, ответив в том же стиле:
– Здоровья и успеха вам, уважаемый господин, от имени моего отца и учителя, и от меня, его дочери, скромной и «кошерной», с пожеланиями успеха от всего сердца(«мэ омка делиба»).
И тут все вокруг грохнули. Песах был настолько рад, что тут же принес им за счет кафе блюдо семечек и фисташек. И тут Габриэль впервые услышал из уст Ориты имя Беллы. Оказывается, избыточная почтительность Песаха объяснялась тем, что супруга его Белла была принята отцом Ориты на работу секретаршей не в бюро Верховного Суда, а по частному проекту, которым судья занимался, исследуя отношение евреев в мусульманской Испании к проблеме гомосексуализма, согласно существующей литературе и, в частности, юридическим источникам. Исследование это должно было быть опубликовано в номере ежеквартальника «Британского императорского общества», целиком посвященном средним векам. Беда в том, что Белла недостаточно хорошо знает английский. Причем, до такой степени, что судья не может вообще на нее полагаться. С другой же стороны, она превосходно разбирается в средневековой литературе на иврите. Познакомившись с ней, судья решил прекратить дальнейшие поиски кандидаток еще и потому, что Белла очень рано потеряла отца, и мать, нищая вдова, с пятью детьми, вынуждена была с утра до ночи, мыть посуду и полы, стирать белье в чужих домах. В свои неполные тринадцать лет Белла, как самая старшая из детей, уже работала, помогая семье, в доме матери Верховного судьи. Он-то и обратил внимание, что малышка в каждую свободную минуту заглядывает в любую книгу, подвернувшуюся ей под руку и, буквально замерев на одной ноге, не отрывается от чтения до такой степени, что не слышит из кухни призывов хозяйки, ни шороха приближающихся к ней старушечьих шагов. Мать судьи и определила ребенка в приютский дом, а он, насколько это возможно тайком, помогал ее матери. Когда старуха решила определить Беллу в приютский дом, обнаружилось, что мать Беллы не так уж нища, что есть у нее доходы от принадлежащих ей квартир, которые она сдает в наем. Доходы, в общем-то, небольшие, но достаточные для существования. Но вдова ни за что не хотела оплачивать учебу дочери и даже нагло требовала возврата денег, которые старуха тратила на эту учебу. Старуха выгнала вдову из дому, хлопнув за нею дверью. И даже погрозила вызвать полицию. Все это не помешало судье помогать вдове тайком от своей матери, главным образом, из жалости к Белле. Когда же в семнадцать лет Белла покинула детский дом, вдова удостоилась большой победы в деле будущего своей дочери. Надо было позаботиться, чтоб дочь, покинувшая сиротский дом в одном платье, с небольшим узелком в руках, с полным отсутствием шансов на «приличного жениха», могла, упаси Боже, остаться старой девой. Но тут вступили в поле действия родственники. Вдова настойчиво попросила брата, занимающегося в ешиве, позаботиться о племяннице Белле, обратиться к главе ешивы, к известным раввинам, к праведникам, с просьбой подписать обращение к верующим поддержать заповедь о «выдаче замуж». Зная строптивый характер дочери, ее «наивность, упрямство и глупую гордость в стиле современности», вдова всё это держала от нее в строжайшем секрете. Но Белла, и не зная, что заваривается за ее спиной, разнесла весь этот замысел в осколки. Первым делом, она вообще не вернулась домой. Начальница приютского дома была удивлена, когда вдова обратилась к ней с вопросом, где Белла. Ей, начальнице, Белла сказала, что возвращается домой. Да, начальницу смутило, что Белла не говорила о вещах, обычных для скромной и бедной девственницы-воспитанницы приютского дома: создать еврейскую семью, а все мечтала продолжить учебу, и вот же, исчезла неизвестно куда.
Обнаружил беглянку никто иной, как брат вдовы, тот самый ученик ешивы.
В полночь, возвращаясь после молитвы у Стены плача, он услышал к собственному потрясению громкий смех племянницы, доносящийся из кафе «Канкан». Осторожно заглянув в окно, он увидел Беллу в компании хозяина кафе «здоровяка Песаха» и еще каких-то парней и девушек, справляющих этакий полночный пир веселых и беззаботных бездельников, пьющих, закусывающих и хохочущих во всё горло. Потрясенный до глубины души, братец тут же помчался сообщить обо всем сестре. Известно, что «здоровяк Пе-сах» человек добрый, выполняющий заповеди по-своему, вовсе не глубоко верующий, водит дружбу со всеми этими неверующими семинаристами и студентами художественной академии «Бецалель», которые заполняют его кафе. Но будь он абсолютным праведником, что поделывает девушка, одинокая сирота, в полночь в компании известных всему городу да и миру безродных атеистов? И он, ее брат, ни при каких обстоятельствах не будет лгать своему раввину, прося его помочь племяннице в «выдаче замуж».
Непричесанная, с глазами, красными от сна, она долго не отходила от испуга, вызванного стуком и криками брата, долго не брала в толк, о чем речь. Лишь после того, как братец, этот наивный болван, день и ночь молящийся у Стены плача, пятый раз повторил, что ни за что не обратится к своему раввину, она наконец-то открыла рот:
– Осел ты этакий! Да кто тебя просил обращаться к твоему раввину? Я не знаю, что ты видел и что ты слышал в кафе, но нашу Беллу, несчастную сиротку, ты не мог там ни видеть и ни слышать! Тебе это просто показалось. Ученик ешивы, отмолившись в полночь у Западной стены, проходит мимо кафе «здоровяка Песаха», слышит голоса, особенно женские, и ему чудится среди них голос Беллы, и ему чудится, что он видит ее лицо! Не хочу видеть твоей физиономии и слышать твой голос! Иди, проспись, и никогда, слышишь, никогда не буди меня среди ночи. Так же можно получить сердечный приступ. Ты еще доведешь меня своим болезненным воображением до такого приступа, который желаю всем ненавистникам Израиля!
Обалдевший, бормочущий слова молитвы, братец был вытеснен из дома. Щелкнул в дверях замок. Внезапно ослабев, он упал на колени, ощущая себя на грани безумия. С одной стороны, он был уверен, что видел и слышал Беллу в кафе, с другой стороны, его ввергли в ужас слова сестры. Ведь и вправду написано в книгах о чертях и всяческих других порождениях сатаны, Господи, спаси и помилуй, которые наводят всяческую порчу, туманят чувства, но какую молитву он должен произнести после полуночи, чтобы отогнать всю эту нечисть, он забыл. Надо было что-то немедленно сделать. Преодолев слабость, он вскочил на ноги с твердым решением бежать обратно, зайти в кафе «Канкан» и поговорить с Беллой лицом к лицу. Но кафе уже было закрыто. Оставалось вернуться домой, в постель, чтобы дать отдых телу, а главное, измученной сомнениями душе. Но всю ночь он так и не смог заснуть. Следовало обратиться к раввину со всеми своими сомнениями, не брать грех на душу. Дядя Беллы ворочался с боку на бок, обдумывая случившееся, и так, и этак, и со всех сторон. После ночных мучений и утренней молитвы «Криат Шма» он пришел к выводу, что заповедано ему – возвращаться к кафе ночь за ночью, пока не услышит голос Беллы и не увидит ее лица, чтобы поговорить с ней с глазу на глаз.
Сестра же его не собиралась ждать даже следующего дня. В ранний час, когда братец, прочитав молитву, наконец-то уснул после бессонной ночи, она двинулась в кафе «Канкан» с твердым намерением разобраться на месте со «здоровяком Песахом» по поводу своей дочери. В воображении она вначале даже видела себя таскающей за волосы свою дочь домой. Но потом слегка остыла, вспомнив, что дочь-то уже выросла и вполне в силах оттаскать за волосы мамашу. Следовало «побеседовать» с Песахом до прихода клиентов.
Кафе еще было закрыто, но приоткрыта дверь в кухню. Вдова на цыпочках прокралась внутри, поглядывая по сторонам, готовая к любой неожиданности. И неожиданность эту она ощутила как нож в спину. «Здоровяк Песах», закатав рукава, дирижировал всей рабочей братией, готовящей завтрак. Увидев бедную вдову, он не смутился, не выгнал ее, мешающую ему работать в эту «горячую» утреннюю пору, а поприветствовал ее во всю ширину своей улыбки, предложив столик. Без колебаний он тут же выложил ей всё о Белле. Выйдя из приютского дома, она с подругой сняла комнату у одной старухи-йеменки. Так как Белле нужны деньги, чтобы продолжать учебу, она и работает в кафе с четырех после полудня до полуночи. Он сам, лично, провожает ее до дома, чтобы с ней ничего плохого не случилось по дороге. Более того, после целого месяца ухаживаний, вчера Белла согласилась выйти за него замуж. Так что мама Беллы пришла вовремя. И он ее поздравляет с тем, что дочь ее Белла, бедная сирота, без всякого приданного, обретет в мужья человека, который даст ей все, что необходимо для счастливой жизни. Всё это ощущалось неким уколом в сердце вдовы. Как же после этого она сможет содержать остальных деток. И именно сейчас, когда Белла покинула приютский дом и, в связи с этим, перестала поступать помощь от судьи. И тут она начала жаловаться новоиспеченному жениху, естественно преувеличивая все свои беды. Жених не был удивлен всему этому. Белла предупреждала его и просила не иметь никаких дел с ее матерью. Не долго думая, он пришел к такому же решению, как и судья: тайно помогать вдове при условии, что она и не заикнется об этом Белле. Одно ее слово, и он прекратит всякую помощь. Так сумела вдова не только выдать дочь без приданного, но еще и получить за это оплату.
Рассказывая всё это, Орита неожиданно привстала с места, незаметным движением указав Габриэлю на вошедшую в кафе женщину в цветном платке. Это была супруга «здоровяка Песаха» – Белла.
– Жена кабатчика – кабатчица», – сострил Габриэль, покрывая своей ладонью ладонь Ориты. Та же неожиданно отдернула руку, встала с места, положила ладонь на плечо проходившей мимо Беллы:
– Я рада была слышать, что ты получила интересную работу у моего отца.
С высоты двух столпов, на которых держался мир Ориты – самоуверенности и твердости своего положения в мире, она могла себе позволить, и даже со скрытым удовольствием, выразить благодарность Белле зато, что та согласилась помочь в работе ее отцу, Верховному судье. И пока Белла, отдышавшись, сумела произнести: «Ну что вы, это я… я должна быть благодарна…», – Орита обернулась к Габриэлю:
– Знакомьтесь, пожалуйста: Белла – Габриэль.
– Очень приятно, – сказал Габриэль, приподнявшись и пожав Белле руку. И не успел он добавить: «Садитесь с нами…», – как Орита повернулась к ним спиной и выпорхнула из кафе. По сути, Габриэль просто не успел сказать нечто важное, давно копившееся в душе Орите. Но вот она упорхнула, а перед ним сидела, как прилежная ученица, но явно в напряжении, жена хозяина кафе. Габриэль, замерев, со скрытым удивлением, следил как все более и более краснея, почти пылают щеки Беллы, и это удерживало его от яростного желания вскочить, броситься в след за Оритой, догнать и высказать все, что накипело у него в душе. «Быть может, так лучше, – думал он, глядя на пылающие щеки Беллы и не сдвигаясь с места, – лучше, что не догнал ее и не высказал всё, что хотел ей сказать, иначе бы уронил собственное достоинство. Нотации и поучения, скорее похожие на жалобы, вообще не действуют на человека, а особенно на женщину с характером Ориты. Единственно, что может ее взволновать, это неожиданная ее победа и наслаждение от мысли, что одно движение ее пальчика может вызвать во мне землетрясение. Кстати, этот поучительный разговор с ней вовсе не касается меня, и к совести ее я собирался взывать, имея в виду ее отношение к Срулику. Но такова она – Орита. Без всякого злого намерения, с ее постоянно брызжущей во все сторону радостью жизни, звенящим голосом, открыто выражающим ее постоянное желание с преизбытком наслаждаться каждой минутой, она сбивает с ног свои жертвы направо и налево. И маленький Срулик – самая большая ее жертва».
В отличие от других, которые все же после падения сумели встать на ноги, преодолеть сердечную страсть, найти себе более подходящий объект, Срулик так и не сумел прийти в себя. И кажется Габриэлю, что Срулик, этот коротышка в очках, даже хочет остаться в этом состоянии. Он готов распластаться перед ней и ползти к ее ногам. Во время последнего учебного года, рассказывал Срулик Габриэлю, он получил полставки в библиотеке Бней Брита, чтобы хоть немного помочь больной матери, и с этого момента началось все с Оритой, почти тотчас обретшее жертвенный с его стороны характер. Как только она появлялась в библиотеке, он тут же нес ей кофе, давал на дом книги, которые запрещено было выносить, сам эти книги выискивал и даже составлял для нее резюме. В один из дней она явилась в момент, когда он запирал двери библиотеки после рабочего дня. Она примчалась, задыхаясь от легкого бега, рыжая копна волос ее развевалась на ветру, руки ее, загорелые и светящиеся на солнце, были простерты к нему, прося задержаться. Увидев это летящее существо, он чуть не потерял дыхание и отворил дверь, всячески стараясь, чтобы она не заметила, как у него дрожат пальцы, и ключ не попадает в отверстие замка. Она примчалась, ибо ей срочно понадобились сведения о молодом художнике Модильяни, который недавно умер в Париже. О нем ей с вдохновением рассказывал художник, старик Холмс. Ее увлечение бедуинами, их традициями и историей, прекратилось столь же внезапно, как и началось. С тем же увлечением она начала интересоваться модернистской живописью.
Она полагала, что в библиотеке может быть пара книг на эту тему, ну и, быть может, несколько завалящихся английских или французских журналов по искусству, но также знала, что слегка косящий очкарик не пожалеет сил, перевернет всю библиотеку, чтобы найти то, что ее прихоти нужно. Результаты этого похода превзошли все ожидания. Срулик тут же извлек французский журнал по искусству с двумя статьями о Модильяни. Одна статья была посвящена его творчеству, другая – о трагедии его жизни, его смерти, его подруги, которая помешалась после его ухода. Статьи сопровождались черно-белыми репродукциями картин, изображающих обнаженных женщин. Какой-то французский турист оставил в библиотеке уйму журналов, и Срулик не знал, каталогизированы ли они или просто валяются в шкафу. Увидев Ориту, распростершую навстречу ему объятия, он вообще потерял голову и высыпал перед ней все эти журналы. Получив тот самый журнал со статьями о Модильяни, она пожала ему обе руки, буквально прыгнула на него, ибо была намного выше, и расцеловала его в обе щеки. От неожиданности он уронил очки и слепо шарил по полу трясущимися пальцами в поисках их, чтобы снова водрузить на нос, боясь, что вовсе рухнет от наплыва чувств, освободившись от ее объятий. Ему удалось устоять, она же направилась к двери и на прощанье, обернувшись, сказала:
– Я знаю, что тебе нельзя эти журналы выдавать на дом, но я очень тебя прошу, только на несколько дней.
– Если ты даже попросишь меня прыгнуть под колеса машины, я тут же это сделаю, – сказал он.
Она улыбнулась, послала ему воздушный поцелуй, и он ощутил, как взлетает и улетучивается вместе с ее исчезновением за поворотом.
– Ну, и что бы ты сделал, если бы она сказала: прыгай?! – спросил Габриэль, тут же пожалев, что задал этот вопрос, в котором явно вырвалась наружу ненужная и не привычная для него жесткость.
– Прыгнул бы, – прошептал Срулик, – был миг… Мне показалось даже, что я жажду, чтобы она это сказала… Чтобы приказала мне прыгнуть…
«Это и есть “любовь”, – подумал про себя Габриэль, – любовь в полном смысле этого слова», – и горячая волна жалости обдала его с ног до головы, жалости к великой душе, страдающей в тщедушном теле Срулика. Вспомнил Габриэль, как некто великий сказал, что любовь – это как привидения: весь мир говорит о них, но редко кто может похвастаться, что их видел. Все поэты и писатели только и говорят о любви, но редко кто из них мог признаться, что любовь родилась из их страдающей плоти, как у Срулика. А ведь плоть его просто сгорает в этом огне. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я больна любовью», – говорит возлюбленная в «Песне Песней». Даже столь совершенная Шуламит, удостоившаяся счастья любить и быть любимой – в этом прекрасном мире лилий и роз, яблок и меда, всех амброзий, соловьиного пенья, нарда и шафрана, бальзама и ладана – столь совершенная в своем цельном мире с прекрасным возлюбленным, царем Шломо, чувствует любовь как болезнь.
Маленький Срулик болеет великой любовью. Нет, конечно, Орита не виновата в этом. Она сама, можно сказать, жертва окружающих ее воздыхателей с их непомерным вожделением. Полгода назад во время летних каникул Орита со старшей сестрой Яэли поехала в Париж. Именно Яэли рассказала то, что Орита не нашла нужным упомянуть, делясь с ним впечатлениями о поездке. Когда они гуляли по Монмартру среди туристов со всего мира, толпящихся в памятных местах проживания великих художников, Орита вынуждена была закутать лицо платком, как это делают мусульманки, чтобы избежать вожделенных взглядов итальянцев, испанцев, немцев, греков, которые пытались заговорить с ней, и речи их полны были тонких и грубых намеков. Они подмигивали, присвистывали, застывая при ее виде, а то и скандировали вослед ей группой что-то на их языке. Но не об этом Габриэль собирался с ней говорить. Это случалось не раз. Вот он торопится домой, чтобы записать в свой синий блокнот нечто, казавшееся ему весьма важным, неожиданную идею, мелькнувшую, как луч сквозь облака. За спиной раздаются шаги. Рука Ориты коснулась его плеча:
– Снова витаешь в мечтах?
– Да, – отвечает он, словно со сна, чувствуя, что еще миг, и мысль или идея улетучится, – мечта уже исчезла, и я бегу домой, чтобы записать хотя бы ее ускользающий хвост.
Но, конечно, бег остановлен, и оказывается, что он уже сидит напротив нее в харчевне на улице Агриппас и с наслаждением уплетает хумус, тхину, соленья, запивая горячий кебаб холодным пивом.
В этот раз она сказала:
– Пробежимся чуть подальше, до харчевни Бен-Шауля, там я тебе достану бумагу, самописку, и ты увековечишь во имя будущих поколений ускользающую мечту.
Каким бы дружественным не было ее прикосновение, оно уничтожило нечто для него важное. Некую на миг раскрывшуюся тайну его мысли или душевного движения. И все лишь потому, что ей приспичило выпить холодного пива и поесть солений, и в этот миг он оказался на ее пути, и она уверена, что достаточно ей улыбнуться с как бы тайным намеком, и он побежит за ней, не задумываясь. Но нет, он ей покажет, что не похож на коротышку Срулика. Его, Габриэля, она не пошлет одним движением ресниц под колеса машины.
Однако поверх намека ее карие, чуть раскосые глаза излучали золотисто-горячий свет, который мгновенно гасил едва затеплившуюся свечу мысли или идеи, и вместе с ними желание бежать к своему синему блокноту. Закипевшая в нем на миг злость на нее обернулась сильнейшим гневом на самого себя, на собственную глупость. Он ругал себя, отыскивая слова побольнее – дурак, имбецил, тупица, и в то же время, поддерживая ее под локоть, вел к выбранной ею харчевне с чудесным ощущением победы, молниеносной победы его тупости над ним, влекущей его вслед за светом ее карих, чуть раскосых глаз. Когда же они уселись за стол и заказали еду, она извлекла из сумочки самопишущую ручку и маленькую записную книжку в обложке цвета слоновой кости. Такие «альбомы» водились у всего их поколения и туда друзья и подружки записывали всякие пожелания и экспромты, чаще всего под последней по времени фотографией владелицы альбома или книжечки. И захотелось ему запечатлеть в ее книжечке слова о том, какой он глупец, получивший нечто драгоценное, что наитием дано ему было свыше, и потерявший это четверть часа назад. Детская наивность в соединении с серьезностью была в ее взгляде, когда она протягивала ему самопишущую ручку и альбомчик. Так это делали в детстве. Но тогда были ручки со стальным скрипучим пером, разбрызгивающие чернила, которые набирались из чернильницы-невыливайки. Перья эти часто ломались, ставя кляксы. Измазанные чернилами пальцы оставляли пятна на лбу и щеках.
– Ну вот, два инфантильных существа вернулись к памятным альбомам.
– Почему два? – удивленно спросила она. И тут лишь он сообразил, что она дает ему листок – записать «для будущих поколений ускользающую мечту». Словно читая его мысли, она положила ладонь на его руку:
– Ты возлагаешь вину на меня. Из-за меня ты забыл идею, из-за меня улетучилась твоя мысль?
В ее мягком голосе слышались нотки интимности, некая доверчивая беззащитность души.
– Улетучившаяся мысль ничего не стоит по сравнению с мечтой по имени Орита, – порывисто сказал он.
Пальцы ее сжали его руку в знак благодарности и чувства. Сквозь складки широкой юбки он чувствовал ее горячее, сильное и мягкое бедро, касающееся его колена под столом. Сон в летнюю ночь по имени Орита внезапно обрел чувственную реальность в ее глазах, проливающих свет, в улыбке, в весеннем запахе ее волос, несущем свежесть и солнечный жар, прикосновение плоти, скрытой под одеждой, – всё это водопадом прорвало сдерживающую плотину чувств к ней. Свободной ладонью он тронул изгиб ее шеи, приблизив лицо к ее лицу. Но прежде, чем он успел коснуться губами ее небольшого изящного ушка и соскользнуть на прекрасную линию ее плеча, она отпрянула, и начала сосредоточенно резать ножом кебаб. Габриэль до потери дыхания потрясен был внезапностью и силой, с которой она вырвала руку из-под его ладони, и деловитостью, с которой она перешла от наплыва эмоций к поеданию кебаба.
– Не здесь, – сказала она, оттирая губы бумажной салфеткой, – я ужасно не люблю такие представления в общественных местах и не терплю чью-либо руку на моей шее. Я страдала от этого в детстве, когда была предоставлена прихотям старшей сестры, Яэли. Она казалась мне такой огромной, хотя была старше меня всего на два года. Чувство ответственности у нее было чересчур развито. Она просто не давала мне дышать с того момента, как на нее возложили обязанность следить за «маленькой Ритой». На улице, и особенно на переходах, она клала руку на мою шею, чтобы я не пропала или, не дай Бог, не попала под машину. Очень вкусный кебаб. Давай еще закажем порцию и пиво.
– Почему порцию, а не две? – спросил он. Она явно не ощутила скрытый гнев в его голосе, не обратила внимания на сжатые кулаки после того, как небрежным движением смахнула его руку со своей. Она понятия не имела, какое невероятное усилие он должен был совершить над собой, чтобы не встать и не опрокинуть стол со всем, что на нем, и не покинуть харчевню, даже не обернувшись в сторону Ориты. Он знал силу своих кулаков, и всегда старался их не распускать, особенно если дело касалось девушек.
Стараясь успокоиться, распивая второй бокал пива и съедая вторую порцию кебаба, он пытался понять, что же произошло, до такой степени выведшее его из себя, и никак не мог освободиться от преследующей его картины – симпатичного белого щенка, прибившегося к веранде, на которой мать Габриеля готовила на большом подносе какую-то еду. Быть может, она кинула ему кусочек чего-то, или что-то упало с подноса на его долю. И он старался вовсю ей понравиться: приблизившись, усиленно вилял хвостиком. Ушки его стояли торчком, тельце извивалось. Он всем своим видом выражал избыток любви и желания, чтобы мать его погладила. В тот момент, когда он попытался коснуться влажным своим носиком ее бедра, нога ее дала ему пинок, и он отлетел, воя и скуля, и с поджатым между ног хвостом спрятался под стол. У Габриэля замерло дыхание, стало темно в глазах от нахлынувших чувств, несмотря на яркое солнце. Был бы это большой и сильный пес, подумал он, не сбежал бы, поджав хвост, а укусил бы ударившую его ногу, но, представив откушенную ногу, исполнился жалости к матери. И все же никак не мог понять, как это мать, которая так его холит, повела себя с такой жестокостью по отношению к этому малому симпатичному существу. Словно бы какая-то другая женщина, злая, вошла в его мать, и неизвестно, когда в следующий раз она вырвется наружу.
С десертом – турецким кофе и мороженым – стерлась картина с щенком и псом, улетучилась злость. Когда же он закурил любимую сигарету «Блек кет», явное наслаждение стало растекаться по всему телу, подымаясь колечками дыма и сливаясь с чувством победы над самим собой и удовлетворением, что Орита и не заметила всего, что с ним произошло. Да и она повела себя так, как повела, вовсе не злоумышленно, даже пыталась оправдаться. А в словах ее «не здесь» таилось обещание, по сути, согласие, выражаемое словом «да», только при других условиях и в другом месте, вне дурного глаза и грубого любопытства. Например, в облюбованном им подвале его дома, где и хранился синий блокнот. А резкое движение ее руки, кажется, саму ее испугало, и она пыталась извиниться, объясняя, что движение это было направлено по привычке против ее сестры. И все же Габриэль решил про себя, что больше не поддастся этой буре чувств по отношению к ней до того, как она первой коснется его руки и обнимет за шею. Он сидел, задумавшись, не глядя на нее, пока не услышал ее возглас: «Смотри, кто явился!» В харчевню, осторожно ступая, вошел начальник полицейского участка Маханэ-Иегуда Билл Гордон. «Да пошел он к черту», – подумал про себя Габриэль, несмотря на то, что относился с симпатией к этому странному англичанину, который гораздо больше преуспевал в искусстве фотографирования, чем в полицейских делах. И сейчас на шее его болтался фотоаппарат. Увидев их, сидящих за столом, он обрадовался и тут же предложил ехать с ним на Мертвое море фотографировать. Более, чем любое другое место, Мертвое море и Содом притягивают своим древним дыханием, полным пугающего волшебства, идолов Священного Писания. Есть он, Гордон, не собирается, а заглянул сюда лишь выпить кружку пива.
– Ты выглядишь обеспокоенным», – сказал он Габриэлю после того, как Орита радостно всплеснула руками: «Отлично, отлично!»
– Он просто сердит на меня, – сказала Орита, – ибо я оторвала его от метафизических размышлений, соблазнив соленьями и кебабом. Брось, Габриэль, поехали с нами.
– Я возвращаюсь к своим метафизическим размышлениям, – сказал Габриэль, оставшись на месте после того, как оба покинули харчевню.
Со стороны этого краснолицего чужака ему ничего не грозило, ибо многим были известна его тяга к своему полу. Но после потрясшей его бури чувств сошел на него некий тяжкий туман, затрудняющий дыхание. Хотелось прилечь, завернуться в одеяло, отвернуться к стене и заснуть глубоким сном. И вообще, какое у него право предъявлять на нее права? Захотелось ей пригласить его в харчевню, теперь захотелось поехать с Гордоном. Что в этом плохого? Это и есть Орита – с вечным своим радостным и легким любопытством, желанием насладиться каждым мигом жизни, желанием тут же ввязаться в любую авантюру.
Габриэль вышел из харчевни и, проходя мимо кафе «Гат», услышал свое имя. Это Срулик, сидящий за столиком, под тентом, окликнул его. Габриэль присел. То, что он услышал от Срулика, просто сшибло его с ног. Оказывается, Орита пригласила Срулика в кафе, и вот уже битых два часа он ее здесь дожидается.
– Она не придет, – сказал Габриэль. – Уехала с Гордоном на Мертвое море.
Именно это поведение Ориты он и собирался обсудить с ней здесь, в кафе «здоровяка Песаха». Но она, внезапно познакомив его с Беллой, упорхнула из кафе. Честно говоря, он понимал, что по авантюрному нраву более похож на Ориту, чем на Срулика, несчастного коротышку. Но никогда бы не посмел заставить человека, каким бы ничтожным он ни был в своих или чужих глазах, ждать до полного изнеможения. Более того, именно с неудачниками и несчастливыми он старался быть особенно пунктуальным. Это было не просто данью уважению к себе подобному. Это было связано с чем-то более душевно глубоким, связанным, очевидно, с теми записями в синем блокноте, неким эхом чувств и страданий человека, к примеру, прикованного к месту в кафе «Гат», в ожидании и беспокойстве не находящего себе места. Это ожидание человека изводило душу Габриэля. Орита же была свободна от подобных оков. И даже если ощущала их, отряхивалась от них, как утка, выходящая из воды, в предвкушении неожиданных событий, случавшихся на ее пути и суливших максимум приятных эмоций.
Но желание бросаться в авантюры у Габриэля было, пожалуй, более сильным, чем у Ориты. Вот и сейчас, не успели отстучать каблучки Ориты за дверью кафе, как он уже был захвачен голубизной глаз сидящей напротив Беллы, следящих за ним из-под цветастого платка, прикрывающего черные волосы, колечки которых выпрастывались как бы тайком наружу вокруг небольшого уха, пленен ямочками на полных пылающих щеках. И в этот миг он понял, что не готов ни на какие жертвы во имя Ориты. Если бы она даже сказала ему до появления Беллы: «Дорогой мой, я твоя, только твоя навечно, но с одним условием: оставь свой синий блокнот. Я или он!» – он взял бы блокнот и повернулся к ней спиной, несмотря на боль и глубокий душевный разрыв. Не было никакого сомнения, что самое дорогое для него это – синий блокнот. Без него не было бы смысла жить. И в этот миг, не сводя глаз с лица Беллы, он с особенной остротой понял, что синий блокнот – это воистину камень преткновения, Китайская стена, которая, несмотря на свою твердую и замыкающую реальность, не видна глазу, но резко отделяет его от Ориты. Синий блокнот не даст ему возможность сделать хоть какой-то шаг, чтобы принадлежать ее миру, и тем более стать главной осью ее жизни.
Непонятно было ему, чего вдруг Орита решила познакомить его с Беллой, женой «здоровяка Песаха». Могла ведь прервать с ним беседу и просто убежать без того, чтобы познакомить с Беллой, которая случайно в этот миг вошла в кафе. Хотя, честно говоря, и он нередко по неясной для него самого прихоти знакомил двух незнакомых людей. Для Ориты это все же была возможность уклониться от разговора с ним, принимающим для нее неприятный оборот. При знакомстве их, в уголках глаз Ориты мелькнула лукавая искорка, явно кольнувшая в сердце Габриэля каким-то скрытым ее желанием поставить в неловкое положение и даже как-то унизить – его ли, Беллу, обоих вместе?
В тот миг, сердясь, Габриэль не мог себе представить, что означает мелькнувшая в ее глазах лукавая искорка и какое пламя вспыхнет в его жизни.
Известно, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
Ведут ли плохие намерения к воротам рая?
Позднее, оглядываясь на все, что случилось, Габриэль мог в душе своей подтвердить это. Именно неугомонная в своей дикости Орита странным образом открыла глаза Габриэлю, заставив с замиранием присмотреться к тому, что скрыто под серой одеждой домохозяйки Беллы, соблюдающей заповеди. Он ощущал идущие от нее флюиды и не знал, как ответить. Это был первый раз в его жизни, когда он не мог найти подходящих слов для разговора, и оба сидели в смятении, и это длилось бы долго, если он не обронил неожиданно строку из популярной песенки «Что говорят твои глаза». Щеки ее еще сильней зарделись. И тут лед сломался. Ломающимся голосом она поведала, что когда-то он сказал нечто, что произвело на нее большое впечатление, но она не нашла в себе смелости обратиться к нему с вопросом. Это было два с половиной года назад, когда он в их классе заменил заболевшую учительницу. Он тогда был студентом учительского семинара, но еще без права на преподавание. Но произвел на нее и других учениц большее впечатление, чем все преподаватели со стажем. И говорил он о человеке, который «не жил своей жизнью». Вот и пришло время задать ему вопрос, что именно он имел в виду, говоря о человеке, который «не жил своей жизнью». Она пыталась для себя истолковать это, но так и не поняла, хотя чувствует глубокую правду за этими словами.
Он смотрел на нее, ощущая, что глубокая правда этих мгновений таится в том, что он испытывает тягу к этой женщине, затянутой в платье до щиколоток с длинными рукавами, и в то же время, до удушья, запрещает себе даже внутренне распоясываться по отношению к замужней женщине. Но что мешает ему, что заставляет сдерживать чувства? Быть может, облик ее мужа, мелькающий в окне кухни? «Здоровяк Песах» относился к нему с превеликим уважением, и он ни в коем случае не хотел сделать Песаху больно. Даже легкий флирт мог того глубоко ранить. И вообще было странно: ведь сколько раз Габриэль бывал в этом кафе, видел жену Песаха, и даже не обращал на нее внимания, ибо она не была в его «вкусе». И теперь, после знакомства, проснувшаяся в нем тяга была явно мимолетной.
Да и ее он мог оскорбить. Ведь она обратилась к нему со всей серьезностью, касаясь вопросом самой экзистенции человека, являющейся основой философии, метафизики, психологии и религии, вопросом, который мучил величайших мыслителей мира, веря, что из уст его получит истинный ответ, а он пытается снизить взятый столь высоко тон беседы до каких-то намекающих взглядов и каламбуров. Да она это может принять, как его намек на то, что она должна знать свое место, а не замахиваться на то, что явно ей не под силу.
Еще более пугало его, что он ощущал ее тягу к нему, а это могло быть попросту смертельно опасным для нее. Ему-то ничего не угрожало, ибо он был за пределами законов Торы, которые были весьма жестоки к прелюбодеянию. Все читанное им в Мишне – а он любил читать все эти законы, даже если они претили ему, но были столь богаты по языку, – сейчас восстало в нем страхом за нее. А она сидела, глядя на него в наивном ожидании ответа, не представляя, какой перед его внутренним взором пылает костер, на котором ее сжигают за прелюбодеяние. И она удивленно видела, что он словно бы страдает от удушья, пытается кашлем прочистить горло, с трудом выдавить:
– Мне трудно ответить сейчас. Я думаю о других вещах. Я нахожусь в другом мире. Я не могу даже вспомнить, что имел в виду, говоря – «человек не живет своей жизнью». Необходимо время, чтобы вспомнить, вернуться в атмосферу тех лет, время, подходящее для мыслей…
– А мысли приходят вам днем или ночью?
Странный этот вопрос, неожиданный, произнесенный со всей серьезностью, напомнил ему выражение на идиш «мудрствующий ночью» – «хухым ба лайла». Он захохотал, а вслед за ним и она, не потому, что поняла, почему он хохочет, а просто заразилась от него смехом. Но смех ее был настолько по-детски раскован, настолько безоглядно звонок, глаза ее превратились в две косые сверкающие щелочки, щеки пылали. В эти мгновения безудержного хохота она походила на ребенка, в котором вспыхнула радость от того, что вокруг все взрослые смеются, что ему так и захотелось обнять ее голову и поцеловать в обе щеки, в оба глаза и в губы. Но он просто положил ладонь левой руки на ее правую ладонь и сказал ясным голосом, откашлявшись, словно бы очистившись духом и освободившись от страха за ее судьбу:
– Да хранит тебя Господь, Белла. – Ему хотелось сказать «дорогая моя Белла», но он сдержался, словно бы храня эти слова для другого раза. – Ну, что я тебе могу ответить, чтобы не согрешить? Если скажу, что думаю ночами, ты назовешь меня «хухымом ба лайла», ну а такой «мудрствующий ночью» явно не сможет ответить на вопрос – почему «человек не живет своей жизнью». И вправду, Белла, вот, я спрашиваю тебя, почему у нас глупец называется «хухым ба лайла». Источник, несомненно, в языке идиш с его особой ментальностью. О ком это сказал поэт, что он был «мудрецом днем и мудрствующим ночью»? Тот, кто мудрствовал и днем и ночью, явно был абсолютным идиотом, и нет сомнения, что я еще глупее его. Если я на чем-то зацикливаюсь, я размышляю над этим днем и ночью. Это как наваждение. Оно не дает мне возможности думать о чем-то другом, не выпускает меня из своих когтей. Орита говорит обо мне, что я «одно-мыслящий». Я должен направить мысль в некую колею, чтобы продолжать по ней двигаться. В твоем направлении, Белла. – Снова он проглотил «дорогая моя». – С сегодняшнего дня, Белла, я направлю свой путь в твою… колею.
– В мою колею? – изумленно повторила она, тяжело дыша, и после продолжительной паузы добавила. – Мне это приходит ночью. Когда я перехожу поле по дороге сюда или домой. Ты перейдешь на мою колею и ответишь на мои вопросы.
Покинув кафе, он оглянулся, увидев через окно ее фигуру у входа в кухню. Не столь стройна, как Орита, подумал он, однако принадлежит к редкому сорту миловидных, симпатичных женщин. Рост у нее средний. Сложена пропорционально. Талия узка и гибка, ягодицы округлы, полны, упруги и выделяются даже под скромным, широким, полосатым платьем молодой домохозяйки, соблюдающей традиции. Если бы не ее странные взгляды и слова о том, что он «перейдет на ее колею», Габриэль не обратил бы сейчас внимания на округлости ее тела, скрытые под платьем. Нет, конечно, речь шла о колее ее жизни, явно ведущей к стране ее сновидений, куда и обращен был ее несколько отчужденный взгляд, хотя смотрела она на Габриэля, к ландшафтам, далеким и чуждым ему. Но в этом сомнамбулическом взгляде таилась некая уверенность, что не только она будет ехать туда, через ущелья и горы, но и он проникнет в ту страну, но и он будет знать, на какой станции войти в ее поезд, сесть рядом с ней или напротив. Уверенность в этом, что он перейдет на ее колею, без упоминания времени, дня или ночи, определенного часа дня или ночи, места, заповедного, но конкретного уголка, повергла его в изумление. У него даже не возникло желание перевести это из области сна и мечтаний в реальный намек на свидание. В сердцевине этого изумления искрой посверкивало нечто, выражающее ее лунатическую уверенность в том, что нет необходимости назначать время и место, ибо так или иначе суждено ему, пожелает он этого или нет, перейти на рельсы ее колеи в подходящий для него момент.
Так или иначе, но он лишился покоя. На следующее утро он встал рано, в непривычное для него время. Обычно он колдовал над синим своим блокнотом в ночные часы. И если не было ничего срочного, спал до девяти, а то половины десятого утра. На этот раз он неожиданно понял, что энергично вышагивает в сторону кафе «Канкан» здоровяка Песаха. Но в кафе не зашел, а продолжал с той же энергией шагать по спуску улицы Яффо в сторону улицы принцессы Мэри (через пятьдесят лет эта улица сменила название на «Шломцион Амалка»), направляясь к гостинице «Царь Давид». Над входом в здание почты послышался скрежет шестеренок, и старый часовой механизм начал звонить, кряхтя и прерываясь, десять раз.
Габриэль считал про себя удары, с каждым следующим все более ощущая отвращение к самому себе. Вся эта ходьба раздражала его, и вселяла в него тошнотворное чувство движения лошади по кругу, волокущей мельничные жернова, которые, в общем-то, не мололи и зернышка, а толкли воду в ступе, перемалывая драгоценное для него время, безостановочно текущее сквозь пальцы. Сначала он бесцельно направился в сторону художественной школы «Бецалель» в надежде встретить там Беллу. Зная, что она работает на полставки в секретариате отдела прикладного искусства, как сказала ему Орита, он решил тут же, не откладывая даже на миг, найти Беллу и назначить ей свидание. Неясность и двусмысленность ситуации могла длиться недели или даже месяцы, а ведь лишь в течение ночи и дня она уже полностью вывела его из равновесия. Но у каменного забора школы он остановился. Ведь это он решил так, не беря в расчет ее реакцию. Не потому, что в характере женщины всегда скрыто желание еще более раздразнить его несдержанность, а наоборот, исходя из ее богобоязненности, она может неправильно истолковать его слова. Если в течение двух с половиной – трех лет она не осмеливалась задать мучающий ее вопрос, хотя он весьма часто посещал кафе «Канкан», и сделала это лишь после того, как Орита познакомила его с ней, то еще более очевидно, что она не осмелиться назначить с ним свидание! Но именно он вселил в нее ожидание, и потому именно он должен это ожидание пресечь.