Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения - Нестор Александрович Котляревский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Любил с начала жизни яУгрюмое уединенье,Где укрывался весь в себя,Бояся, грусть не утая,Будить людское сожаленье;Счастливцы, мнил я, не поймутТого, что сам не разберу я,И черных дум не унесутНи радость дружеских минут,Ни страстный пламень поцелуя.Мои неясные мечтыЯ выразить хотел стихами,Чтобы, прочтя сии листы,Меня бы примирила тыС людьми и с буйными страстями;Но взор спокойный, чистый твойВ меня вперился изумленный,Ты покачала головой,Сказав, что болен разум мой,Желаньем вздорным ослепленный.Я, веруя твоим словам,Глубоко в сердце погрузился,Однако же нашел я там,Что ум мой не по пустякамК чему-то тайному стремился,К тому, чего даны в залогС толпою звезд ночные своды,К тому, что обещал нам БогИ что б уразуметь я могЧерез мышления и годы.Но пылкий, но суровый нравМеня грызет от колыбели…И в жизни зло лишь испытав,Умру я, сердцем не познавПечальных дум, печальной цели.[1830]

Среди юношеских стихотворений Лермонтова сохранилась одна весьма откровенная исповедь, в которой поэт как будто бы хотел сомкнуть в одно целое все волновавшие его в те годы чувства и мысли. Исповедь эта озаглавлена «1831-го, июня 11 дня», и с некоторыми строками из нее мы уже знакомы.

Вспомним ее частями, чтобы закруглить словами самого поэта все уже сказанное о его юношеских мечтах, думах и настроениях. Лермонтов писал:

Моя душа, я помню, с детских летЧудесного искала. Я любилВсе обольщенья света, но не свет,В котором я минутами лишь жил;И те мгновенья были мук полны,И населял таинственные сныЯ этими мгновеньями. Но сон,Как мир, не мог быть ими омрачен.Как часто силой мысли в краткий часЯ жил века и жизнию иной,И о земле позабывал. Не раз,Встревоженный печальною мечтой,Я плакал; но все образы мои,Предметы мнимой злобы иль любви,Не походили на существ земных.О нет! всё было ад иль небо в них.Холодной буквой трудно объяснитьБоренье дум. Нет звуков у людейДовольно сильных, чтоб изобразитьЖелание блаженства. Пыл страстейВозвышенных я чувствую, но словНе нахожу и в этот миг готовПожертвовать собой, чтоб как-нибудь,Хоть тень их перелить в другую грудь.Известность, слава, что они? – а естьУ них и надо мною власть: ониВелят себе на жертву всё принесть,И я влачу мучительные дниБез цели, оклеветан, одинок;Но верю им! – неведомый пророкМне обещал бессмертье, и живойЯ смерти отдал всё, что дар земной.………………………………………………..Никто не дорожит мной на земле,И сам себе я в тягость, как другим;Тоска блуждает на моем челе,Я холоден и горд; и даже злымТолпе кажуся; но ужель онаПроникнуть дерзко в сердце мне должна?Зачем ей знать, что в нем заключено?Огонь иль сумрак там – ей все равно.………………………………………………..Грядущее тревожит грудь мою.Как жизнь я кончу, где душа мояБлуждать осуждена, в каком краюЛюбезные предметы встречу я?Но кто меня любил, кто голос мойУслышит, и узнает? И с тоскойЯ вижу, что любить, как я, порок,И вижу, я слабей любить не мог.………………………………………………..Под ношей бытия не устаетИ не хладеет гордая душа;Судьба ее так скоро не убьет,А лишь взбунтует; мщением дышаПротив непобедимой, много злаОна свершить готова, хоть моглаСоставить счастье тысячи людей:С такой душой ты Бог или злодей…………………………………………………..Так жизнь скучна, когда боренья нет.В минувшее проникнув, различитьВ ней мало дел мы можем, в цвете летОна души не будет веселить.Мне нужно действовать, я каждый деньБессмертным сделать бы желал, как теньВеликого героя, и понятьЯ не могу, что значит отдыхать.Всегда кипит и зреет что-нибудьВ моем уме. Желанье и тоскаТревожат беспрестанно эту грудь.Но что же? Мне жизнь всё как-то короткаИ всё боюсь, что не успею яСвершить чего-то! – жажда бытияВо мне сильней страданий роковых,Хотя я презираю жизнь других.Есть время – леденеет быстрый ум;Есть сумерки души, когда предметЖеланий мрачен: усыпленье дум;Меж радостью и горем полусвет;Душа сама собою стеснена,Жизнь ненавистна, но и смерть страшна.Находишь корень мук в себе самом,И небо обвинить нельзя ни в чем.Я к состоянью этому привык………………………………………………..Я предузнал мой жребий, мой конец,И грусти ранняя на мне печать;И как я мучусь, знает лишь Творец;Но равнодушный мир не должен знать,И не забыт умру я. Смерть мояУжасна будет; чуждые краяЕй удивятся, а в родной странеВсе проклянут и память обо мне.………………………………………………..Кровавая меня могила ждет,Могила без молитв и без креста,На диком берегу ревущих водИ под туманным небом; пустотаКругом. Лишь чужестранец молодой,Невольным сожаленьем и молвойИ любопытством приведен сюда,Сидеть на камне станет иногда.И скажет: отчего не понял светВеликого, и как он не нашелСебе друзей, и как любви приветК нему надежду снова не привел?Он был ее достоин. И печальЕго встревожит, он посмотрит вдаль,Увидит облака с лазурью волн,И белый парус, и бегучий челн.И мой курган! – любимые мечтыМои подобны этим. Сладость естьВо всем, что не сбылось, – есть красотыВ таких картинах; только перенестьИх на бумагу трудно: мысль сильна,Когда размером слов не стеснена,Когда свободна, как игра детей,Как арфы звук в молчании ночей!

Исповедь очень туманная, как видим; ряд ощущений мимолетных, ряд набежавших мыслей и картина близкой смерти, которая должна разрешить всю эту путаницу. Ясного сознания прожитого момента нет, нет и никаких видов на будущее. Сумерки души – как говорит поэт. И действительно, такие сумерки лежали тогда над душой Лермонтова[10].

Да и могло ли быть иначе, когда самые трудные этические вопросы жизни обступали молодой ум и он в решении их должен был полагаться на впечатления минуты? И минутами поэт и любил людей, и ненавидел их, и искал их встречи, и сторонился от них. Минутами верил, что ради них призван действовать, затем не верил в свое призвание; минутами проклинал мир, а затем пророчил ему счастливую будущность.

Во всех этих колебаниях и противоречиях было только одно постоянное – ощущение боли от растерянности перед нравственными требованиями, которые ставишь себе самому и окружающим людям.

О! если так меня терзалоСей жизни мрачное начало,Какой же должен быть конец?[1830]

Учителя и книги

I

Высказывалось иногда мнение, что взгляды и чувства, выраженные в юношеских стихах Лермонтова, – чувства напускные и мысли заимствованные. У кого они могли быть заимствованы?

Лермонтов в своей юности читал много, и в круг его чтения входили самые разнообразные по своим мировоззрениям и настроениям авторы.

Внимание ребенка было очень рано обращено на книгу. Сначала гувернеры – их было много: грек, еврей, два француза и англичанин, – а затем преподаватели благородного пансиона сдружили Лермонтова с писателями, которые на короткий срок, несомненно, покорили его фантазию, совсем юную и очень впечатлительную.

Точных сведений о книгах, какие Лермонтов читал в детстве и юности, мы не имеем; из собственных же его стихов мы можем вывести только одно заключение, что из всех литературных образцов, на которых поэт учился образно мыслить и чувствовать, поэзия Байрона оставила наиболее ясный след на его творчестве.

Часто и много говорилось об этом влиянии Байрона на Лермонтова. Оно очень ощутимо и в ранний период творчества Лермонтова, и в годы зрелого его развития. Иногда целое стихотворение выдержано в байроническом ключе, а всего чаще встречаются драматические положения и образы, которые Байрон отметил навсегда своей печатью.

Первый вопрос, с которым мы должны считаться, говоря о байронизме Лермонтова, это – вопрос о предрасположении Лермонтова к восприятию байронического настроения. Иногда приходится слышать, что Лермонтов находился под прямым влиянием английского поэта, что он вычитывал из него свои юношеские произведения, что и в дальнейшей своей деятельности он часто развивал тему, данную ему со стороны.

Значение влияния Байрона на Лермонтова было так же преувеличено, как оценка влияния того же Байрона на Пушкина. Не подлежит сомнению, что, сравнительно с Пушкиным, Лермонтов чаще и упорнее писал в «байроническом духе», но это объясняется тем, что Пушкин случайно, в один только краткий период своей жизни, совпал с Байроном в настроении, мыслях, симпатиях и антипатиях, а Лермонтов родился со всеми задатками байронического настроения. В самой психической организации Лермонтова было очень много сходного с Байроном. Их роднило и ненасытное самолюбие, и свободолюбие, и мятеж духа, и мечты о великом призвании, и способность нежиться в грусти, и протест против многих этических норм современной им жизни. Но Лермонтов умер очень молодым и не мог прочувствовать, понять и усвоить вполне всей сущности байронической философии жизни, а потому развил и дополнил только одну, правда, самую показную, ее сторону – сторону отрицания. Эта сторона была Лермонтову более понятна, так как он мог прийти к меланхолическим, пессимистическим и отрицательным взглядам на жизнь и людей помимо Байрона, сопоставляя лишь данные реальной жизни с теми идейными требованиями, какие он ей ставил. Но если один человек сходится с другим в своих мнениях и чувствах, то его мысли, подкрепленные и развитые этим взаимным соглашением, остаются все-таки его собственностью. Так точно и поэтическое настроение Лермонтова, выросшее свободно из недр его мятежного и опечаленного духа, было только подкреплено соседством Байрона.

Душа Лермонтова была заранее подготовлена к восприятию такого, а не иного настроения и порядка чувств. И если бы сочинения Байрона были единственной книгой, с которой наш поэт беседовал в молодости, то такое преобладание байронического настроения, пожалуй, можно было бы еще объяснить покорностью и увлечением. Но одновременно с Байроном Лермонтов читал Пушкина, Гёте, Шиллера, Гюго, Гейне, если не считать поэтов меньшей силы, как, например, Скотта, Купера, Барбье и всей фаланги русских поэтов пушкинского периода. Он был знаком и с Шекспиром, о котором он говорит очень восторженно в одном из своих писем. В юношеских стихах нашего поэта попадаются и отзвуки Жуковского, и темы поэзии классической, а также и народной – и все эти поэтические мотивы мало-помалу умолкают, заглушенные поэзией Байрона, звуки которой как будто слышатся во всех, даже самых последних, произведениях Лермонтова.

Чем объяснить такое преобладающее влияние одного литературного образца над всеми остальными?

II

От поэзии Пушкина и Гёте в стихах Лермонтова остались слабые следы. Пушкину Лермонтов подражал лишь в тех произведениях, в которых сам Пушкин шел навстречу Байрону, как, например, в «Кавказском пленнике» и в «Цыганах».

Что же касается Гёте, то Лермонтов вспомнил о нем лишь тогда, когда взялся за перевод «Горных вершин».

В миропонимании Пушкина и Гёте было для Лермонтова нечто неуловимое, неусвояемое, чуждое, и ни Пушкин, ни Гёте не могли ответить на тревожные душевные запросы юного вопрошателя жизни. Поэзия Гёте, как известно, была образцом художественного самообладания. Энтузиазм, каким бывал охвачен этот великий язычник, был в нем всегда в конце концов смирен, обуздан философской мыслью. Один из самых тонких и глубоких сердцеведов, С.-Бёв утверждал, что Гёте был совершенно неспособен рисовать героев, что героическое настроение было ему чуждо, – и критик был отчасти прав. Герой в восторженном романтическом стиле, герой нервного и впечатлительного склада души, человек, в котором необузданная, но туманная энергия подавляет разум и всякое самообладание, герой-фантазер был не по душе Гёте, как чужды были и истинно гётевские цельные типы душам от природы экзальтированным и тревогой вскормленным, каким был Лермонтов. За исключением «Вертера», окончательный философский вывод самых сильных творений Гёте: «Геца», «Фауста», «Вильгельма Мейстера», «Тассо» – примирение с жизнью на почве уступок, покорность судьбе, отказ от неисполнимых мечтаний и стремлений, свобода философского духа, а не свобода желаний. Такая философия была, конечно, далека от нашего молодого мечтателя, только что начинавшего жить и требовавшего от жизни столь многого.

III

Не будем же удивляться тому, что для Лермонтова прошла почти совсем бесследно поэзия Гёте и Пушкина, который ведь, в сущности, наш русский Гёте.

Шиллер стоял к Лермонтову ближе. Восторженная, сентиментальная, но вместе с тем героическая, полная энергии поэзия Шиллера, неземная по своим образам и вполне человечная по своим чувствам, должна была гармонировать с душевным настроением Лермонтова, тем более что элемент тревоги, бури и порыва устоял в поэзии Шиллера перед всеми натисками его примиряющей фаталистической философии.

В ранней юности Лермонтов читал Шиллера прилежно – как это видно из его первых стихотворений, среди которых немало переводов из Шиллера и вариаций на его темы. Это чтение влияло на мечтательность Лермонтова, настраивая ее на мирный элегически-идиллический лад, следы которого попадаются еще в юношеских произведениях нашего поэта. Идиллии в стиле Руссо, которыми некогда увлекались и Шиллер, и Байрон, можно встретить и у Лермонтова, но только в очень несовершенной форме. Герои таких идиллий, чувствительные идеалисты, встречаются и в юношеских драмах нашего поэта. Но как мы знаем, это спокойное и мирное настроение в душе Лермонтова только тлело, и он в Шиллере любил другую черту – возвышенно-страстную, героическую по преимуществу.

В юношеских драмах Лермонтова мы слышим иногда отзвуки монологов Карла Мора и Позы, неясные отзвуки, перемешанные с целыми тирадами в стиле Байрона, так как английский поэт очень скоро стал вытеснять немецкого. После 1830–1831 годов мы уже не встречаем в стихах Лермонтова никаких следов Шиллера, в особенности того возмужавшего – примиренного с судьбой и с людьми Шиллера, с которым мы знакомы по балладам, философским элегиям и драмам последнего периода его жизни. Из баллад Шиллера Лермонтов, правда, перевел «Кубок» и «Перчатку», но перевод вышел слаб; поэт не сумел уловить настроения оригинала.

От философских произведений Шиллера Лермонтова оттолкнула уверенная в себе устойчивость идей, а равно и классическое спокойствие формы. Мыслителем в настоящем смысле этого слова Лермонтов никогда не был, и потому все философские стихи Шиллера мало говорили его сердцу. К классическому спокойствию Лермонтов имел также мало склонности; примирение с жизнью на почве эстетического созерцания, которое так высоко понимал и красноречиво проповедовал Шиллер, было для Лермонтова немыслимо.

Таким образом, в своих симпатиях к Шиллеру наш поэт остановился на первой ступени, на увлечении его идиллическими мечтами о счастливом человечестве и на увлечении бурными порывами тех громителей и разрушителей – тех оскорбленных идеалистов, представителем которых был герой «Разбойников».

Герой Шиллера был, однако, как мы сказали, скоро вытеснен из сердца Лермонтова героями Байрона, так как все, чем дорожил Лермонтов в немецком герое, а именно: обаятельная сила личности, гордость, независимость, презрение к обыденным правилам жизни, героизм в действиях и любовные восторги – все нашлось и в английских образцах и, вдобавок, без примеси сентиментальности, которую Лермонтов очень скоро разлюбил.

IV

Много ли говорила сердцу Лермонтова поэзия Гейне – решить трудно. В некоторых любовных стихотворениях Лермонтова есть сходство с мотивами Гейне, но это сходство могло быть случайным. Основные и излюбленные стороны поэтического миросозерцания Гейне едва ли могли быть симпатичны Лермонтову. Самолюбующийся цинизм в решении святых вопросов жизни, смех над самим собою и пародия как проявление высшей свободы духа в его борьбе с властью идей нравственных, политических и религиозных – все это было чуждо Лермонтову. Ему это было чуждо как человеку, смеющемуся сдержанно, с горечью и как бы нехотя, человеку, бесспорно, с идеалами, хотя и туманными, поэтому самоуверенно гордому и признавшему над собой неотразимую власть какой-то судьбы, ведущей его к великой цели. С Гейне Лермонтов мог сойтись только в двух чувствах: в любви к коварной, жестокой, неприступной чаровнице и в симпатии к Наполеону. В обоих случаях поэты поклонялись стихийным силам; их гордую и непреклонную душу любовь могла истерзать, а физическая сила принизить. Но такое совпадение в случайных симпатиях не дает нам, однако, никакого права говорить о влиянии Гейне на Лермонтова.

Равным образом, было бы странно говорить и о влиянии других иностранных писателей, с которыми Лермонтову по книгам пришлось познакомиться. Он, как известно, не отставал от литературных вкусов своего времени. Конечно, и Оссиан, и Вальтер Скотт, и Томас Мур, и Купер оказали свое влияние на Лермонтова, горячили в детстве его фантазию и развивали в нем пристрастие к рыцарским легендам, к восточным сказкам, к таинственному, фантастическому, к «романтическому» вообще, точно так, как Шенье, Барбье и Гюго могли поддержать в нем вкус к общественной сатире. Но готовность, с какой Лермонтов воспринимал все эти влияния, быстрота, с какой он их ассимилировал, и сила, с какой он побеждал их, показывают нам только, что поэт самой природой был подготовлен к таким чувствам, настроениям и взглядам[11].

Единственный певец, чью власть над собой Лермонтов долго и всего сильнее чувствовал, был Байрон.

V

«Грустный, безотчетный сон, порыв страстей и вдохновений» Байрона при первом же знакомстве пленил и покорил Лермонтова. Мальчик ловил всякое малейшее сходство между собой и лордом, готов был стать несчастным, как Байрон, лишь бы походить на этого «великого» человека. В 1830 году, прочитав жизнь Байрона, написанную Муром, Лермонтов признавался:

Не думай, чтоб я был достоин сожаленья,Хотя теперь слова мои печальны; нет;Нет! все мои жестокие мученья —Одно предчувствие гораздо больших бед.Я молод; но кипят на сердце звуки,И Байрона достигнуть я б хотел;У нас одна душа, одни и те же муки;О если б одинаков был удел!..Как он, ищу забвенья и свободы,Как он, в ребячестве пылал уж я душой,Любил закат в горах, пенящиеся водыИ бурь земных и бурь небесных вой.Как он, ищу спокойствия напрасно,Гоним повсюду мыслию одной.Гляжу назад – прошедшее ужасно;Гляжу вперед – там нет души родной![1830]

Год спустя, однако, гордыня Лермонтова не пожелала мириться с ролью подражателя или последователя, и он писал:

Нет, я не Байрон, я другой,Еще неведомый избранник,Как он, гонимый миром странник,Но только с русскою душой.Я раньше начал, кончу ране,Мой ум немного совершит;В душе моей, как в океане,Надежд разбитых груз лежит.Кто может, океан угрюмый,Твои изведать тайны? ктоТолпе мои расскажет думы?Или поэт – или никто![1831]

Лермонтов сочинил эти стихи как будто из чувства самозащиты, предугадывая, что его назовут подражателем, как его, действительно, иногда называли. Между тем, в чем же сказывалось это подражание Байрону?

Того глубокого смысла, который затаен в творчестве Байрона, Лермонтов не усвоил и не мог усвоить, ввиду разницы исторических и общественных условий, в которых выастали оба поэта. Лермонтов перенял только общий колорит байронического настроения, как оно выразилось в первых произведениях Байрона. Это настроение было одним из преобладающих литературных настроений в начале XIX века, и можно было совсем не знать Байрона и в то же самое время написать поэму в его духе. Но во всяком случае, следы прямого влияния Байрона в стихах Лермонтова несомненны, хотя упорство в обрисовке постоянно одного и того же типа, который имеет столько сходного с типами Байрона, показывает нам ясно, что этот постоянно повторяющийся образ коренился глубоко в душе Лермонтова, был тесно и неразрывно связан с его собственной психикой, а никак не навеян извне. Вот почему нет никакой нужды приводить все – очень многочисленные – аналогии и параллели, которые так ясно говорят о родстве этих двух тревожных душ, нашедших для своей исповеди столь сходную речь и столь сходные драматические положения и образы.

Что же, однако, приковывало Лермонтова к Байрону?

Прежде всего обаяние самой личности, та полуфантастическая, легендарная биография, которая ходила по всей Европе и возбуждала всеобщее любопытство. Сам Байрон был тем воплощенным героем, которым бредил Лермонтов.

Как всегда бывает в первые минуты увлеченья, внешность личности оттеснила на второй план ее внутреннее содержание. Увлекаясь колоритной драпировкой байроновских поэм, Лермонтов едва ли глубоко вник в самый смысл жизни их героев. Его прельщала больше поза героя, чем его внутренний мир.

Герои Байрона хоть и автопортреты, но прежде всего они борцы за идеалы очень широко понятой свободы личной и преимущественно общественной. Их эгоизм, пессимизм и одиночество – печальный вывод из суровой школы жизни, которую прошли не они только, а и весь современный им культурный мир; их вражда с людьми – просчитавшаяся и обманутая любовь – любовь, принесшая великие исторические жертвы.

Этот широкий общественный принцип слабо отмечен в сильных лермонтовских типах; самые видные из них: Демон, Радин, герой «Маскарада» и Печорин – люди с кругозором достаточно узким, занятые лишь самими собой, себялюбивые резонеры. Но они далеко не выражают всей правды души самого поэта. Лермонтов не подчеркнул в них того широкого гуманного чувства, которое таилось в глубине его собственного сердца, и не подчеркнул его при обрисовке своих героев именно потому, что не подражал Байрону, а самостоятельно трудился над задачей жизни и в решении ее не подвинулся пока еще настолько, чтобы так широко ставить вопросы, как их ставил Байрон.

Экзальтированный мечтатель, с большой склонностью к рефлексии, с очень туманными идеалами, скрытный и любящий уединение – Лермонтов искал в поэзии Байрона лишь подтверждения тем чувствам и мыслям, которые сам живо испытывал и передумал. Фантастичность обстановки, меланхолия, отчужденность, гордое уединение, любовь, всегда кончающаяся трагично, всегда возвышенная, идеально-страстная, величие героев, поражающее своим внешним блеском, – все это в стихах Байрона пленяло нашего поэта и находило сразу отзвук в его сердце. Любуясь показной стороной байронических героев, поэт не задал себе вопроса: зачем и ради чего они ведут такой странный образ жизни? Они понравились ему в один определенный момент и в одной определенной позе. И в эту позу Лермонтов часто ставил своих героев. Что же касается внутреннего развития их характера, то в психологической мотивировке их образа мыслей и поступков Лермонтов оставался вполне самостоятелен. Он копировал самого себя, а не чужой образец. Вот почему он, при неясности собственного миросозерцания, при всей своей растерянности в решении трудных этических проблем, не перенял целиком мировоззрения Байрона, не стал повторять его политических, нравственных и религиозных сентенций. Он ждал, пока сама жизнь приведет его к этим или сходным выводам.

Итак, когда мы говорим о влиянии Байрона на Лермонтова, мы должны иметь в виду, что это влияние, хотя и продолжительное, было влиянием односторонним; оно поддерживало в Лермонтове настроение только определенного отрицательного порядка и не давало его уму готового решения тех этических вопросов жизни, которые его мучили.

Поэзия Лермонтова начала выигрывать и в содержании, и в форме по мере того, как поэт сближался с жизнью больше и меньше читал свои любимые книги. Положительная сторона в решении житейских вопросов стала ему выясняться из событий его собственной жизни. Но это сближение с людьми и интересами действительности давалось ему, как мы увидим, необычайно трудно. Лермонтов привык становиться в отношении к окружавшей его обстановке в слишком изолированное положение, в знакомую нам внешнюю байроническую позу, и он чувствовал, что становится в это положение, не имея ни достаточного оправдания в прошлом, ни ясных видов на будущее. Сознание, что эта поза до известной степени фальшива, тяготило Лермонтова, и в тяжелые минуты такого сознания он, чтобы как-нибудь оправдать ее, бросал на бумагу те пессимистические мечты и мысли, в которых не щадил ни своего прошлого, ни будущего и предавал одинаковым проклятиям и воспоминания, и надежды.

Но если такое одностороннее влияние Байрона, не давая решения жизненной загадки, тормозило в известном смысле развитие характера и творчества Лермонтова, то оно же предохраняло человека и поэта от измельчания.

Лермонтов был крайне неустойчивой натурой; когда он из деревни попал в университет, а затем в юнкерскую школу, он увлекся неумеренно рассеянной жизнью, и его поэзия 1832–1837 годов носит на себе ясные следы душевной пустоты и телесной разнузданности. Мелочность жизни отзывается и на гениях, и если Лермонтов вышел победителем из этого испытания, то только потому, что в нем никогда не умирали сознание своего преимущества над средой, вера в силу своей личности и преклонение перед своим призванием. Все эти благие свойства характера, которыми удивлял современников и Байрон в эпопее своей жизни, были даны Лермонтову его природой, но в чтении Байрона они находили себе пример и поддержку.

«Демон»

I

Поэты нередко бывают несправедливы к своим первым произведениям, как люди вообще к своей первой любви. Известно, какой строгий приговор произнесли Гёте над «Вертером» и Шиллер над «Разбойниками». Эти юношеские произведения казались им ошибками не только в печати, но и сами по себе, тогда как на самом деле они были очень правдивыми отголосками живых впечатлений жизни.

Не забудем, что первые произведения больших поэтов отличаются обыкновенно большой примесью личного элемента, в силу перевеса в художнике живого, самобытного чувства над каким бы то ни было привитым и усвоенным вкусом. Невыдержанность, туманность, беспорядочность и вычурность таких произведений – прямое отражение молодости, на которую зрелый возраст и старость иногда смотрят свысока.

В «Сказке для детей» 1841 года, вспоминая давно минувшие годы, Лермонтов в следующих выражениях говорил о своей юношеской поэме:

Мой юный ум, бывало, возмущалМогучий образ; меж иных видений,Как царь, немой и гордый, он сиялТакой волшебно-сладкой красотою,Что было страшно… и душа тоскоюСжималася – и этот дикий бредПреследовал мой разум много лет.Но я, расставшись с прочими мечтами,И от него отделался – стихами!

Приговор, как видим, не особенно жестокий, хотя и строгий, но он не вполне верный приговор, так как, вопреки словам поэта, стихи не помогли ему отделаться от этого печального образа. Он преследовал его всю жизнь под разными именами и в различных костюмах.

Лермонтову было пятнадцать лет, когда им задумана была поэма «Демон», и он не переставал работать над ней почти до самого дня своей смерти. Ни одно из его произведений не подверглось таким тщательным и долговременным переделкам, несмотря на то, что поэт с каждым годом все дальше и дальше отходил от «дикого бреда» и приближался к трезвой действительности. Очевидно, что действительность имела свою долю участия в создании красивой мечты.

II

«Демон» замыкает собою весь цикл юношеских произведений Лермонтова: это – первая попытка связать в одно целое ряд перечувствованных ощущений и передуманных мыслей – первая попытка создать «тип» из материала, взятого не вне, а внутри себя. «Демон» – это памятник, поставленный Лермонтовым своему детству и своей юности, и, как большинство памятников, он идеализирован и символичен.

К этому, некогда столь пленительному, образу мрачного духа, сознающего свою силу и не находящего этой силе никакого применения, мы теперь относимся с некоторым предубеждением, а иногда и насмешливо. Правду сказать, он давно прискучил нам и в литературе, и в жизни. Этот Демон, появившийся на русском горизонте в 30-х годах XIX столетия и пленивший сразу не только женские, но и мужские сердца, породил целую массу мелких и пустых бесов, которые расхаживали в мундирах военных и статских, а иногда даже в гимназических. Но для людей 30-х годов Демон был интересным героем, а для самого автора – любимым символом пережитого и выстраданного. Действительно, работая над своей поэмой в продолжение многих лет, поэт тщательно отделывал детали и почти ничего не изменил в характеристике главного героя; этот герой остался таким, каким он был задуман пятнадцатилетним мальчиком.

В поэме много личных намеков. Стоит только сравнить юношеские стихотворения Лермонтова с «Демоном», чтобы увидеть, что нет ни одного «демонического» чувства, которое не нашло бы себе соответствующего человеческого в юношеских тетрадях поэта.

Этот красивый Дух принадлежал земле, а не небесам, и мы, без натяжек, узнаем в нем самого автора.

Лермонтов, впрочем, и не скрывал своего псевдонима. В посвящении первого очерка (1829) «Демона» он говорил о скуке своего личного бытия и о том, что его душа (пятнадцатилетняя!) не перестает скорбеть о годах «развратных», что жизнь его пасмурна и что нет для него в мире новых впечатлений, т. е. он повторил начальные слова своей поэмы.

В посвящении второго очерка (1830–1831) Лермонтов подтвердил это же признание, называя себя мрачным гением, который «воскрес для надежд, для небес и для непорочных наслаждений близ своей Мадонны». В конце очерка параллель между демоном и певцом развернулась даже в целом стихотворении:

Я не для ангелов и раяВсесильным Богом сотворен;Но для чего живу страдая,Про это больше знает Он.Как демон мой, я зла избранник,Как демон, с гордою душойЯ меж людей беспечный странник,Для мира и небес чужой;Прочти, мою с его судьбоюВоспоминанием сравни,И верь безжалостной душою,Что мы на свете с ним одни.

Помимо этих признаний, вставленных в самый текст поэмы, мы в юношеских стихотворениях Лермонтова встречаем также много намеков на ее основную идею.

Дважды в своих тетрадях поэт говорит о каком-то демоне-искусителе, который преследует его и будет преследовать всю жизнь, о каком-то духе зла, унылом и мрачном, презревшем чистую любовь и отвергшем все моленья, но сохранившем свою страстность:

Собранье зол его стихия;Носясь меж темных облаков,Он любит бури роковыеИ пену рек, и шум дубров.Он любит пасмурные ночи,Туманы, бледную луну,Улыбки горькие и очи,Безвестные слезам и сну.К ничтожным, хладным толкам светаПривык прислушиваться он,Ему смешны слова приветаИ всякий верящий смешон;Он чужд любви и сожаленья.Живет он пищею земной,Глотает жадно дым сраженьяИ пар от крови пролитой.…………………………………………..И гордый демон не отстанет,Пока живу я, от меняИ ум мой озарять он станетЛучом чудесного огня.Покажет образ совершенстваИ вдруг отнимет навсегдаИ, дав предчувствия блаженства,Не даст мне счастья никогда.[1831]

Стихотворение как будто навеяно «Демоном» Пушкина, но в нем есть, бесспорно, частица души самого Лермонтова. С Демоном его поэмы этот дух имеет, впрочем, лишь только внешнее сходство.

Но иногда этот злой демон начинает делать уступки в пользу человека, и, наоборот, в душе Лермонтова начинают проявляться порой демонические чувства. Так, поэту кажется, что самое святое чувство – то, которое в его юношеской душе было особенно сильно, – его любовь, пропитано демоническим ядом:

Мне любить до могилы Творцом суждено,Но по воле того же ТворцаВсё, что любит меня, то погибнуть должно,Иль как я же страдать до конца.Моя воля надеждам противна моим,Я люблю и страшусь быть взаимно любим.………………………………..…………………………………и я под ударом судьбы,Как утес, неподвижен стою,Но не мысли никто перенесть сей борьбы,Если руку пожмет он мою;Я не чувств, но поступков своих властелин,Я несчастлив пусть буду – несчастлив один.[1830]

Не есть ли это стихотворение прелюдия или вариация на тему монологов «Демона»? И таких вариаций в юношеских стихотворениях Лермонтова много, и во всех автор говорит от своего лица[12].

В одном стихотворении поэт даже предрекает себе за гробом судьбу Демона и молит о том, чтобы для него нашлась своя Тамара. Послушай, – пишет он, —

Послушай, быть может, когда мы покинемНавек этот мир, где душою так стынем,Быть может, в стране, где не знают обману,Ты ангелом будешь, я демоном стану! —Клянися тогда позабыть, дорогая,Для прежнего друга всё счастие рая!Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,Тебе будет раем, а ты мне – вселенной!

Личные воспоминания легли, бесспорно, в основание знаменитой поэмы[13].

Вот почему оценивать эту поэму должно прежде всего как личное признание, как попытку обобщить и разрешить ту нравственную проблему, которая в юные годы так тревожила пытливую мысль юноши.

Основная нравственная идея «Демона» была, несомненно, выстрадана Лермонтовым и принадлежала лично ему. Она заключена в одном простом, но трудно решимом вопросе: может ли человек примириться с полным одиночеством и не искать встречи с другими людьми, даже если признать, что в нем погибли все добрые чувства, что он силен настолько, чтобы ни в ком не нуждаться, и пресыщен и разочарован до полного индифферентизма? И если при всем этом человек не в силах сжиться со своим одиночеством, то какое же чувство может вдохнуть новую жизнь в совершенно мертвую душу?

Если вспомнить, как часто Лермонтов считал свою собственную душу умершей для всех чувств, то станет понятным, почему поэт мог так долго, в продолжение всей своей жизни, думать и работать над своей поэмой. В ней он утешал самого себя, хотел уверить себя в том, что полного одиночества и индифферентизма для человека нет и что никогда не исчезающая возможность любви может быть залогом душевного обновления.

Для этой простой и сухой мысли нужно было найти подходящую литературную форму, и здесь Лермонтову пришла на помощь старая легенда о демоне, грехи которого может искупить любовь чистой девы. Эта легенда в форме сказки или житейской драмы давно была обработана на Западе, и Лермонтов мог знать ее даже в какой-нибудь готовой литературной переделке. Но если самое зерно фабулы могло быть заимствовано, то разработка ее принадлежала всецело поэту. Он неоднократно менял и действующих лиц, и место действия. В первом очерке героиней была какая-то женщина, любимая ангелом, затем она обратилась в монахиню и действие происходило в Испании; наконец, десять лет спустя после того как поэма была задумана, автор написал ее в восточном, кавказском стиле: монахиня стала Тамарой, и поэма обогатилась роскошными описаниями кавказской природы и быта.

Поэма осталась аллегорической по смыслу, но очень человечной в развитии чувств всех действующих лиц: очевидно, что поэт имел все время в виду не демона, а человека, и, конечно, прежде всего самого себя.

III

Демон – не сатана, а один из его подначальных. Сатанинского отрицания в нем нет; он служит духу тьмы скорее из расчета, так как пользуется на его службе большей свободой, чем та, которой бы он мог располагать на небе. Небо ему дорого только как воспоминание детства. В нем нет ни достаточного смирения, чтобы стать ангелом, ни достаточно злобы и отрицания, чтобы стать бесом. В бесовской иерархии он стоит на довольно скромной ступени – что и позволяет ему ощущать чисто земные чувства, как, например, любовь и раскаяние. У него нет даже иронии и смеха, этого беспощадного оружия, которым наделен каждый бес, сознающий свою силу. Правда, сила есть у лермонтовского Демона, но она – сила физическая. Способность превращения, произвольного перемещения и разрушения находится в его власти, но у него нет способности перерождения. Он – человек, поступивший в услужение духа тьмы, но не забывший старых привычек. Земля его привлекает, женщина трогает его сердце, и потеря этой женщины сердит, несмотря на «язвительную улыбку», какой он укоряет победоносного ангела.

Мы застаем героя поэмы в минуту для него очень печальную – в минуту наплыва воспоминаний о том, как он жил без злобы, без сомнений, неопытный, но любящий и любимый. Так мы живем в нашем детстве.

Теперь он возмужал и стал силен. Как жил он в недавнем прошлом, что делал до той минуты, когда мы с ним встречаемся, – мы не знаем. Мы знаем только, что он жил скучно, одиноко, сеял зло без наслажденья, и что, наконец, это зло ему наскучило. Оно могло, вероятно, наскучить ему потому, что не было принципом его жизни.

По крайней мере, в первых редакциях поэмы Лермонтов изобразил Демона «не знающим ни добра, ни зла» и «не смеющимся своим злодействам». Он и остался таким не злым, а скучающим духом, не знающим, на что употребить свою силу.

Некогда этот Демон обольстил и погубил одну смертную, любимую ангелом. Любил он эту смертную, очевидно, больше из ревности к своему противнику, и потому скоро бросил. Теперь, скучающий от безделья, разочарованный в любви и пресыщенный сознанием своей силы, он предался бесплодному странствованию, сначала среди людей, а затем среди пустынной природы.

Люди ему скоро надоели своей пустотой и своим развратом; он стал их презирать за мелочность и ненавидеть за разврат, забывая, что ненависть к людям для демона – слишком человеческое чувство.

Природа ему нравилась больше. Он «вник в нее глубоким взглядом и объял душою ее жизнь», но ненадолго. Она перестала вызывать в нем новые чувства и новые силы, и скоро его презрение и ненависть распространились и на нее. Он утратил, таким образом, последний интерес к чему бы то ни было. Он был спокоен, так как не имел желаний, ничего не боялся и ничем не восхищался. Но, как нередко бывает в таких случаях, это спокойствие, после целого ряда бурь, было затишьем перед новой бурей.

Какое чувство могло вызвать новую бурю в сердце настоящего демона, сказать трудно; но в сердце человека при одинаковых условиях душевные волнения всего легче вызываются любовью, или, вернее, ее вскипевшим приступом. Так случилось и с Демоном. Появление любимой женщины, той ли, в которую был влюблен ангел, или испанской монахини, или наконец Тамары – сразу перерождает нашего героя. Чем легендарнее становится с этого момента повесть, тем правдоподобнее и человечнее становятся чувства Демона. При виде Тамары:

…На мгновениеНеизъяснимое волненьеВ себе почувствовал он вдруг.Немой души его пустынюНаполнил благодатный звук —И вновь постигнул он святынюЛюбви, добра и красоты!..И долго сладостной картинойОн любовался – и мечтыО прежнем счастье цепью длинной,Как будто за звездой звезда,Пред ним катилися тогда.Прикованный незримой силой,Он с новой грустью стал знаком;В нем чувство вдруг заговорилоРодным когда-то языком.То был ли признак возрожденья?Он слов коварных искушеньяНайти в уме своем не мог…

Демон находит, наконец, в любви ту цель бытия, которой он может посвятить отныне весь богатый запас своей энергии. Он прежде всего пользуется физической силой для устранения соперника, затем своей нравственной силой для утешения овдовевшей невесты. Знаменитый монолог «не плачь, дитя» показывает нам, как может быть любезен, поэтичен и завлекателен демон:

Лишь только ночь своим покровомВерхи Кавказа осенит,Лишь только мир, волшебным словомЗавороженный, замолчит;Лишь только ветер над скалоюУвядшей шевельнет травою,И птичка, спрятанная в ней,Порхнет во мраке веселей;И под лозою виноградной,Росу небес глотая жадно,Цветок распустится ночной;Лишь только месяц золотойИз-за горы тихонько встанетИ на тебя украдкой взглянет, —К тебе я стану прилетать;Гостить я буду до денницы,И на шелковые ресницы,Сны золотые навевать…

Мы ошибемся, если сочтем эту сладкую речь за предательское обольщение. Демон верит, что для него пришла «желанная пора новой жизни», и он, как влюбленный юноша, живет сам в этом фантастическом мире чудес, которым старается заманить невинную душу. Произнося этот монолог, он, «ада дух ужасный», становится похожим на ясный вечер; не забудем к тому же, что он, как поэт, обладает умением разукрасить поэтическими сравнениями самые обыкновенные речи.

«Не плачь, дитя», действительно, самый обыкновенный любовный лепет, который мы можем подслушать в любое время у любого влюбленного. Но ведь сила поэта и заключается в том, что она, как сказал Мюссе, простую слезу преображает в жемчужину.

Мы могли бы подумать, что этот нежный, поэтичный монолог Демона был рассчитан на чувствительную и детскую натуру Тамары, что и Демон легко мог бы говорить с несчастной невестой, у которой он отнял жениха, приблизительно тем же дерзким и вкрадчивым языком, каким Ричард III говорит с Анной у гроба ее мужа. Но такая коварная и извилистая речь едва ли могла удасться Демону, его любовь хотя и недолговечна, но настолько сильна и искренна в данную минуту, что он неспособен ни на какую хитрость, ни на один софизм, ни на какие уговоры; он ограничивается общими местами о покое загробной жизни и сразу переходит к картине блаженства, которое ожидает его возлюбленную «на воздушном океане».

Демон настолько человечен и чист в своих чувствах, что в самую решительную минуту, перед тем как войти в келью Тамары, он начинает колебаться, как всякий честный человек в подобных обстоятельствах. Он знает, что она будет жертвой, и вопрос, что он может ей дать взамен ее преданности, начинает беспокоить его:

…долго он не смелСвятыню мирного приютаНарушить. И была минута,Когда, казалось, он готовОставить умысел жестокий.


Поделиться книгой:

На главную
Назад