Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения - Нестор Александрович Котляревский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как в ночь звезды падучей пламень,Не нужен в мире я.Хоть сердце тяжело, как камень,Но все под ним змея.Меня спасало вдохновеньеОт мелочных сует;Но от своей души спасеньяИ в самом счастье нет.Молю о счастии, бывало,Дождался наконец,И тягостно мне счастье сталоКак для царя венец.И все мечты отвергнув снова,Остался я один —Как замка мрачного, пустогоНичтожный властелин.[1830]

Любовная связь между ним и людьми порвана. В его сердце нет сострадания:

Хоть бегут по струнам моим звуки веселья,Они не от сердца бегут;Но в сердце разбитом есть тайная келья,Где черные мысли живут.Слеза по щеке огневая катится,Она не из сердца идет.Что в сердце, обманутом жизнью, хранится,То в нем и умрет.Не смейте искать в сей груди сожаленья,Питомцы надежд золотых;Когда я свои презираю мученья,Что мне до страданий чужих?[1831]

Да и за что любить людей? Лучше забыть их. Постараться —

Чтоб бытия земного звукиНе замешались в песнь мою,Чтоб лучшей жизни на краюНе вспомнил я людей и муки,Чтоб я не вспомнил этот свет,Где носит всё печать проклятья,Где полны ядом все объятья,Где счастья без обмана нет.[1831]И что такое жизнь? – чаша обмана:Мы пьем из чаши бытияС закрытыми очами,Златые омочив краяСвоими же слезами;Когда же перед смертью с глазЗавязка упадает,И все, что обольщало нас,С завязкой исчезает;Тогда мы видим, что пустаБыла златая чаша,Что в ней напиток был – мечта.И что она – не наша![1831]

Не лучше ли стать «уединенным жильцом шести досок» и протянуть дружественно руку смерти? «И ненавидя и любя, он был во всем обманут жизнью; пора уснуть, уснуть последним сном». Смерть – она не страшна; в ней покой и забвение, и прежде всего забвение людей:

Оборвана цепь жизни молодой,Окончен путь, бил час – пора домой,Пора туда, где будущего нет,Ни прошлого, ни вечности, ни лет;Где нет ни ожиданий, ни страстей,Ни горьких слез, ни славы, ни честей,Где вспоминанье спит глубоким сном,И сердце в тесном доме гробовомНе чувствует, что червь его грызет.Пора. Устал я от земных забот…Ужели захочу я жить опять,Чтобы душой по-прежнему страдатьИ столько же любить? Всесильный Бог,Ты знал: я долее терпеть не мог;Пускай меня обхватит целый ад,Пусть буду мучиться, я рад, я рад,Хотя бы вдвое против прошлых дней,Но только дальше, дальше от людей![1830]

Наивен будет, конечно, тот биограф, который поверит этим словам и подумает, что юноша на самом деле готов был кончить счеты с жизнью. Но Лермонтов был искренен; и он был прав, когда писал:

Словам моим верить не станут,Но клянуся в нелживости их:Кто сам был так часто обманут,Обмануть не захочет других.[1831]

Он не обманывал, и все отчаянно грустные строфы в его песнях – правдивый отголосок одного неразрешенного, грозно нависшего вопроса: стоит ли любить людей и искать сближения с ними?

Этот вопрос получает более определенное решение в тех юношеских стихотворениях Лермонтова, в которых он говорит уже не о стоимости жизни вообще, а о ценности некоторых чувств, наиболее его возрасту доступных, – о ценности любви и дружбы.

III

В одном стихотворении поэт признается, что ввиду трудности задачи бытия он решился несколько упростить ее:

О, мой Отец! где ты? где мне найтиТвой гордый дух, бродящий в небесах;В твой мир ведут столь разные пути,Что избирать мешает тайный страх.Есть рай небесный! звезды говорят;Но где же? вот вопрос – и в нем-то яд;Он сделал то, что в женском сердце яХотел сыскать отраду бытия.[1831]

С этим обращением к женскому сердцу как спасительной пристани от всех мучительных вопросов мы переходим к новой черте лермонтовского характера, которая и усладила, и отравила ему впечатления его молодой жизни. Мы говорим о влюбчивости поэта.

Сам Лермонтов был очень откровенен в своих признаниях:

В ребячестве моем тоску любови знойнойУж стал я понимать душою беспокойной;На мягком ложе сна, не раз, во тьме ночной,При свете трепетном лампады образной,Воображением, предчувствием томимый,Я предавал свой ум мечте непобедимой:Я видел женский лик, он хладен был как лед,И очи – этот взор в груди моей живет;Как совесть, душу он хранит от преступлений;Он след единственный младенческих видений.И деву чудную любил я, как любить,Не мог еще с тех пор, не стану, может быть.[1830]Я не могу любовь определить,Но это страсть сильнейшая! – ЛюбитьНеобходимость мне, и я любилВсем напряжением душевных сил…… «О! когда б одно люблюИз уст прекрасной мог подслушать я,Тогда бы люди, даже жизнь мояВ однообразном северном краю,Всё б в новый блеск оделось!»…[1831]

Таких любовных признаний очень много в юношеских тетрадях поэта. Во всех, и веселых, и печальных, стихотворениях высказана одна и та же мысль – мысль о том, что единственным спасением и утешением в его страдальческой жизни была эта страсть, рано в нем проснувшаяся[4] и дорогая ему, несмотря на все разочарования. Лермонтов был искренен, когда говорил о силе и благотворном влиянии этой страсти. Действительно, его рассудок, разлагавший все чувства, имел менее всего власти над этим чувством: сколько раз поэт считал себя обманутым в любви; сколько раз терял веру в ее постоянство, но в силу своей влюбчивой природы он всегда находился под ее обаянием. Он сам признавал, что для его всегда влюбленной души покой —

Лишь глас залетный херувимаНад сонной демонов толпой.

Но любовь неразрывно была сплетена в его сердце с печалью:

И отучить не мог меня обман;Пустое сердце ныло без страстей,И в глубине моих сердечных ранЖила любовь, богиня юных дней;Так в трещине развалин иногдаБереза вырастает молодаИ зелена, и взоры веселит,И украшает сумрачный гранит.И о судьбе ее чужой пришлецЖалеет. Беззащитно преданаПорыву бурь и зною, наконец,Увянет преждевременно она;Но с корнем не исторгнет никогдаМою березу вихрь: она тверда;Так лишь в разбитом сердце может страстьИметь неограниченную власть.[1831]

В любви Лермонтов был мечтатель, также неисправимый. Влюбляться ему, конечно, приходилось пока в своих сверстниц; они подрастали, становились барышнями, он оставался мальчиком и мог играть при них только роль поверенного или шафера[5]. Эта роль, конечно, сердила и огорчала поэта, который вдобавок не мог убедить себя в том, что наружность его привлекательна. Он стал считать естественное развитие женских чувств черной изменой и обманом; увлекался по-прежнему, но не упускал случая при каждом новом любовном порыве нарисовать себе картину его печальных последствий. Вот почему в его любовных мотивах к гимну любви всегда примешивается печальная мелодия отвергнутого или обманутого сердца. Сколько нелестных эпитетов сказал он в своих стихах по адресу женщин! Он спрашивал, видел ли кто-нибудь женщин «благодарных»? Женщина и измена были для него часто синонимами; перед ним все мелькал лик неверной девы. Он испытал, «как изменять способны даже ангелы»; он состарился от первой любви, он грозил, что из гроба явится на мрачное свидание к изменнице; и много говорил он такого, что он позднее зачеркивал в своих тетрадях или отмечал словом «вздор». Но когда он писал эти строфы, он все это чувствовал, и иногда так глубоко, что чувство выливалось в настоящую художественную форму.

Как хорошо, например, стихотворение в прозе, озаглавленное «Солнце осени»:

Люблю я солнце осени, когда,Меж тучек и туманов пробираясь,Оно кидает бледный, мертвый лучНа дерево, колеблемое ветром,И на сырую степь. Люблю я солнце,Есть что-то схожее в прощальном взглядеВеликого светила с тайной грустьюОбманутой любви; не холоднейОно само собою, но природаИ всё, что может чувствовать и видеть,Не могут быть согреты им. Так точноИ сердце: в нем всё жив огонь, но людиЕго понять однажды не умели,И он в глазах блеснуть не должен вновь,И до ланит он вечно не коснется.Зачем вторично сердцу подвергатьСебя насмешкам и словам сомненья?[1831]

Или эта покорная жалоба непризнанной любви:

СонетЯ памятью живу с увядшими мечтами,Виденья прежних лет толпятся предо мной,И образ твой меж них, как месяц в час ночнойМежду бродящими блистает облаками.Мне тягостно твое владычество порой;Твоей улыбкою, волшебными глазамиПорабощен мой дух и скован, как цепями.Что ж пользы для меня? – я не любим тобой,Я знаю, ты любовь мою не презираешь,Но холодно ее молениям внимаешь.Так мраморный кумир на берегу морскомСтоит, – у ног его волна кипит, клокочет,А он, бесчувственным исполнен божеством,Не внемлет, хоть ее отталкивать не хочет.[1831]

Все помнят, конечно, и знаменитое стихотворение «Нищий»:

У врат обители святойСтоял просящий подаяньяБессильный, бледный и худойОт глада, жажды и страданья.Куска лишь хлеба он просил,И взор являл живую муку,И кто-то камень положилВ его протянутую руку.Так я молил твоей любвиС слезами горькими, с тоскою;Так чувства лучшие моиОбмануты навек тобою![1830]

Но пусть суровый ум умерял восторг любви печальным раздумьем; при всей своей меланхолии поэт никогда не мог сказать, что он в любви разочаровался и стал ей недоступен. Он был слишком доступен ей и, зная свою слабость, защищался притворным хладнокровием и презрением. Забыть своей любви он не мог и говорил:

Я не люблю тебя; страстейИ мук умчался прежний сон;Но образ твой в душе моейВсё жив, хотя бессилен он.Другим предавшися мечтам,Я все забыть его не мог;Так храм оставленный – всё храм,Кумир поверженный – всё Бог![1830]

И этому Богу любви, не только торжествующему, но и низложенному, он в юные годы чаще всего молился.

Нельзя сказать, однако, что эта молитва мирила поэта с людьми. И в ней звучал вопрос – да стоит ли любить, когда столько страданий сопряжено с этой радостью? А за этим вопросом следовал другой – почему люди бывают так неискренни и жестоки, и если они таковы, то не лучше ли от них отвернуться? Даже если они отвечают любовью на любовь, то и тогда не предпочесть ли одиночество?

И Лермонтов как будто следовал этому правилу, если не в любви к женщине, то в чувстве дружбы.

В годы, когда зрел талант Лермонтова, культ дружбы и в жизни, и в стихах был особенно развит. Но в стихотворениях нашего молодого пессимиста таких мотивов почти совсем нет; есть два-три стихотворения, в которых он прощается с чувством дружбы, и лишь одно, в котором он ее приветствует.

Кажется, что и на самом деле у него в те годы близких друзей-сверстников не было… Это очень характерно. Итак, анализ ума коснулся и этих двух чувств, столь естественных и столь наивных в юношеском возрасте. Любовь и дружба вместо того, чтобы отвечать на запросы ума и сердца, как это обыкновенно в юности бывает, сами ставили молодому философу труднейший вопрос о своем нравственном оправдании.

IV

Если встреча с людьми вызывала такую тревогу в юной душе Лермонтова – можно было предположить, что хоть природа окажет на него успокаивающее влияние. Он любил природу, и – если судить по его стихотворениям – в юные годы не меньше, чем в зрелые. Созерцание ее красоты его умиротворяло. Поэт любил сравнивать покой природы с людской тревогой – мчался ли он «на лихом коне при луне, в ущельях гор иль средь степей», упрекая себя в том, что человек «на своем коне хочет оспаривать у природы ее владычество – спокойное и красивое»; глядел ли он на кавказские вершины и оплакивал их вольность, размышляя о том, как «пещеры и скалы услышат крик страстей, звон славы, цепей и злата».

Кавказ в особенности поразил Лермонтова своей дикой красотой, в которой буря и покой так таинственно сливались[6]. Толпы звезд и ночные своды казались поэту залогом каких-то обещаний Божиих, хотя он и чувствовал, что ему не придется быть свидетелем их исполнения.

В сущность этих Божиих обещаний поэт тогда еще не вникал: дума о Боге пришла к нему позднее. В юные годы он в стихах не молился и только раз просил у Всесильного прощения в том, что он, поэт, любит «мрак земли с ее страстями, что редко к нему в душу входит струя живых Божиих речей, что лава вдохновения клокочет в его груди, что дикие волнения мрачат его очи и он в песнях молится, но только не Богу». Он просил Бога «угасить в нем дар вдохновения, преобратить его сердце в камень» и обещал тогда обратиться на тесный путь спасения. Поэт, очевидно, представлял себе Бога слишком ревнивым и жестоким. Но не всегда. Иногда казалось ему, что и Бог любит песни и разрешает своим ангелам полуночи петь их, когда они несут в своих объятьях младую душу, которая в мире слез и печали осуждена томиться и сквозь сон души, среди скучных песен земли, вспоминать о песне небесной.

Были же мирные, хоть и печальные чувства, которые природа и Бог вселяли в это тревожное сердце!

V

Но тревога сердца не унималась; она, напротив, возрастала, и поэт отчетливо сознавал, что все мечты об уединении, об одиночестве, о бегстве от людей несовместимы с его темпераментом, который «ищет бури». Ему самому было ясно, что покой, о котором он вздыхал, есть отрицание всей его душевной и духовной сущности. Недаром он говорил, что его настоящее «облито чудными страстями», недаром хотел он назваться «братом бури». «Невинная любовь не льстила его душе»; он «искал измен» и новых чувств, которые своей «колкостью оживили бы его кровь, угасшую от грусти». «Печален степи вид», – писал он в одной из своих ранних поэм («Джулио»), —

где без препонСкитается летучий Аквилон,И где кругом, как зорко ни смотри,Встречаете березы две иль три,Которые под синеватой мглойЧернеют вечером в дали пустой:Так жизнь скучна, когда борений нет.[1830]

И если жизнь дана, то пусть она бьет ключом:

Источник страсти есть во мнеВеликий и чудесный;Песок серебряный на дне,Поверхность лик небесный;Но беспрестанно быстрый токВоротит и крутит песок,И небо над водамиОдето облаками.Родится с жизнью этот ключИ с жизнью исчезает;В ином он слаб, в другом могуч,Но всех он увлекает;И первый счастлив, но такойЯ праздный отдал бы покойЗа несколько мгновенийБлаженства иль мучений.[1831]

И нельзя же было поэту помириться с праздным покоем, когда он сам сознавал, что он одарен «деятельным гением», и верил, что этот гений пробьется сквозь все испытания. Про свое сердце Лермонтов говорил:

Что в нем живет, то в нем глубоко.Я чувствую – судьба не умертвитВо мне возросший деятельный гений;Но что его на свете сохранитОт хитрой клеветы, от скучных наслаждений,От истощительных страстей,От языка ласкателей развратныхИ от желаний, непонятныхУмом посредственных людей?..

(Которые не понимают того человека),

… кто в грудь втеснить желал бы всю природу,Кто силится купить страданием своимИ гордою победой над земнымБожественной души безбрежную свободу.[1831]

Торжествовать гордую победу над земным – таково было нескромное желание поэта; и оно не было минутным капризом его настроения. Лермонтов был убежден, что он призван свершить нечто великое.

VI

Мы напрасно стали бы искать какой-нибудь определенной программы в этих неясных порывах молодой фантазии «к великому». Голова мальчика, разгоряченная ранним чтением книг, по преимуществу романтического содержания, бредила рыцарскими подвигами, мечтала о Шотландии[7], о Кавказе и его героях, о Древней Руси с ее богатырями, о Риме, о морских разбойниках, – одним словом, обо всем, на чем только лежала печать внутреннего или внешнего величия. Понятно, что поэт и наслаждался этим миром, и жил в нем как его воображаемый участник, как его герой.

Но сама жизнь охлаждала на каждом шагу эту чрезмерно пылкую фантазию, и ранняя меланхолия находила себе новую пищу в дисгармонии мечты и действительности. Несмотря на все разочарования, мечта Лермонтова никогда не желала признать себя побежденной. Она успела пустить глубокие корни в сердце поэта. Постоянное желание быть участником великих дел, хотя бы и неясных, повлекло за собою уверенность в том, что этот сон должен осуществиться. Мысль об осуществлении его совпала у Лермонтова с мыслью о собственном призвании. Поэт не скрывал своих гордых дум. Он открыто признавался, что ищет славы, что хочет во всем дойти до совершенства, что он страдает оттого, что в настоящем все не так, как бы ему хотелось… он чувствовал в себе темперамент бойца и в своих стихотворениях часто говорил о бойце-воине и бойце-поэте. Он сам себе пророчил эту славную будущность и был очень нескромен, когда говорил о своем призвании:

…для небесного могилы нет.Когда я буду прах, мои мечты,Хоть не поймет их, удивленный светБлагословит……неведомый пророкМне обещал бессмертье……отчего не понял светВеликого, и как он не нашелСебе друзей, и как любви приветК нему надежду снова не привел?Он был ее достоин…[1831]

Лермонтов нам не сказал, что именно желал он совершить достойного бессмертия и величия. Каждый раз, когда он касался этого вопроса, он обходил его в общих выражениях; он только боялся, что не успеет совершить «чего-то». Это «что-то» остается неуловимым призраком, который преследует и Лермонтова, и всех его героев. Всегда им кажется, что они делают не то, что следует.

В годы, о которых мы говорим, Лермонтов отдавался этим мечтам о своем великом призвании с легковерием ребенка, хотя каждый прилив таких героических чувств был неразрывно связан с таким же наплывом сомненья. Мечтая о высоком и великом призвании, поэт ежеминутно отдавал себе отчет в том, что все эти мечты, быть может, не более как мечты – плод его разгоряченной фантазии, что то «великое», к которому он стремится, останется для него недостижимым, что он, сделав попытки к его достижению, лишь навлечет на себя недовольство окружающих, их проклятие, будет заклеймен ими и отвергнут, непонят и даже «казнен»[8]. Фантазия Лермонтова вообще не была скупа на темные краски, и потому раз только ему запала в голову мысль, что он будет гоним людьми за высокие идеалы, за стремление к великим, хотя и туманным подвигам, он не замедлил развить эту мысль до ее последних крайностей.

Он вырисовывал целую картину нравственных и физических мучений, действующим лицом которой являлся он сам. Понятно, что эта картина была им придумана, а не выстрадана, – почему юношеские стихи Лермонтова, в которых попадаются эти страшные кошмары, и носят на себе следы деланности и вычурности. Мы приведем для примера наиболее характерные выдержки, где основная мысль о жалкой и страшной участи, которая ожидает поэта, выражена наиболее ярко:

Я предузнал мой жребий, мой конец,И грусти ранняя на мне печать;И как я мучусь, знает лишь Творец;Но равнодушный мир не должен знать.И не забыт умру я. Смерть мояУжасна будет; чуждые краяЕй удивятся, а в родной странеВсе проклянут и память обо мне.[1831]Настанет день – и миром осужденный,Чужой в родном краю,На месте казни – гордый, хоть презренный —Я кончу жизнь мою…[1830]Когда к тебе молвы рассказМое названье принесетИ моего рожденья часПеред полмиром проклянет,Когда мне пищей станет кровьИ буду жить среди людей,Ничью не радуя любовьИ злобы не боясь ничьей…[1830]

Читая такие и подобные им тирады, хочется сказать Лермонтову словами одного из его героев: «Ты строишь химеры в своем воображении и даешь им черный цвет для большего романтизма!» Эти мрачные картины были, несомненно, химеры, как и те светлые мысли о великом призвании, которые их вызывали. Но в них была и истина.

Что такое, в сущности, эти мечты, как не поэтическое приподнятое выражение вполне понятного желания поэта жить действуя и влияя на жизнь, – желания, чтобы жизнь считалась с ним, как с живой силой? Что Лермонтов, при всем своем пессимизме, искал такого сближения с жизнью и людьми, и что он, насколько ему позволяли его годы и условия жизни, зорко следил за тем, что на земле, вблизи его и вдали его, творилось – на это есть прямые указания в его юношеских стихотворениях.

VII

В одном из самых мрачных стихотворений («Ночь»), обращаясь к смерти, Лермонтов говорил:

Ах! – и меня возьми, земного червя —И землю раздроби, гнездо разврата,Безумства и печали!..Всё, всё берет она у нас обманомИ не дарит нам ничего – кроме рожденья!..Проклятье этому подарку!..[1830]

Но поэт говорил слова, которым сам не верил. В этом проклятии земле звучала, в сущности, большая любовь к ней. Прежде чем просить смерть раздробить землю, он признавался сам себе:

…одноСомненье волновало грудь мою,Последнее сомненье! Я не могПонять, как можно чувствовать блаженствоИль горькие страдания далекоОт той земли, где первый раз я понял,Что я живу, что жизнь моя безбрежна,Где жадно я искал самопознанья,Где столько я любил и потерял…

Искренность этих последних слов подтверждается и другими стихотворениями. Припомним одно, очень характерное («Земля и небо»):

Как землю нам больше небес не любить?Нам небесное счастье темно;.Хоть счастье земное и меньше в сто раз,Но мы знаем, какое оно.О надеждах и муках былых вспоминатьВ нас тайная склонность кипит;Нас тревожит неверность надежды земной,А краткость печали смешит.Страшна в настоящем бывает душеГрядущего темная даль;Мы блаженство желали б вкусить в небесах,Но с миром расстаться нам жаль.Что во власти у нас, то приятнее нам,Хоть мы ищем другого порой,Но в час расставанья мы видим ясней,Как оно породнилось с душой.[1831]Та же мысль выражена и в словах:Стремится медленно толпа людей,До гроба самого от самой колыбели,Игралищем и рока, и страстейК одной, святой, неизъяснимой цели.И я к высокому, в порыве дум живых,И я душой летел во дни былые;Но мне милей страдания земные:Я к ним привык и не оставлю их…[1829]

Но одной любви мало для того, кто жаждет великого подвига. Надо же знать, с каким сочетать ее действием.

Нельзя требовать от юного мечтателя, чтобы он на этот вопрос ответил сразу и вполне определенно. Достаточно будет, если он себя начнет подготовлять к решению, выясняя себе, с чем именно должно бороться. А как бороться с тем, что считаешь злом, какой избрать путь для подвига – это должна указать сама жизнь, если только она протечет в условиях благоприятных для этих поисков и не оборвется слишком рано.

VIII

И Лермонтов с ранних лет торопился развить в себе строгое критическое отношение к жизни. Его юношеский взгляд на жизнь был значительно шире, чем можно было предполагать, судя по впечатлениям, какие ему могла дать замкнутая обстановка, в которой он вырос. Оказывается, что Лермонтов рано успел задуматься не только над общими этическими вопросами, но вдумывался и в вопросы общественно-политические, от которых, казалось, жизнь держала его в таком отдалении.

Он бывал иногда увлечен «свободой» и «вольностью». Целую поэму посвятил он прославлению «последнего сына вольности» – легендарного Вадима, столь популярного у наших либералов 20-х годов. Он перелагал в стихи народные разбойничьи песни («Атаман», 1831) и красота таких переложений указывает на то, что сердце его лежало к таким мотивам. Вспомним, например, стихотворение «Воля» (1831):

Моя мать – злая кручина,Отцом же была мне – судьбина,Мои братья, хоть люди,Не хотят к моей грудиПрижаться:Им стыдно со мною,С бедным сиротою,Обняться.Но мне Богом данаМолодая жена,Воля-волюшка,Вольность милая,Несравненная.С ней нашлись другие у меня —Мать, отец и семья;А моя мать – степь широкая,А мой отец – небо далекое.Они меня воспитали,Кормили, поили, ласкали;Мои братья в лесах —Березы да сосны.Несусь ли я на коне, —Степь отвечает мне;Брожу ли поздней порой, —Небо светит мне луной;Мои братья в летний день,Призывая под тень,Машут издали руками,Кивают мне головами;И вольность мне гнездо свила,Как мир – необъятное!

Но такое вольнолюбие сомнительного свойства находило свою поправку в более сознательном отношении к свободе.

В юношеских тетрадях Лермонтова встречается немало заметок и стихов, в которых он прямо касается политических событий своего времени. Суждения его о них самые свободомыслящие, для тех годов даже очень смелые. Есть резкая, правда, запоздалая, выходка против «тирана» Аракчеева («Новгород», 1830), весьма непочтительная сатира по адресу королей («Пир Асмодея», 1830) и малопонятное предсказание для России какого-то черного года, чуть ли не возвращения пугачевщины («Предсказание», 1830)[9].

Пусть все это незрело и непродуманно, но очевидно, что мысль Лермонтова начинала работать в этом направлении очень рано, и некоторые его позднейшие стихотворения, заподозренные в либерализме, были, как видим, не капризом, а плодом раздумья.

Есть в юношеских тетрадях поэта также два стихотворения, посвященные июльской революции, – оба восторженные и полные радикального духа, хотя слабые по выполнению.

Есть одно стихотворение, очень умное и красивое – привет какому-то певцу, который был изгнан из страны родной, но, очевидно, не за любовь к музам:

О, полно извинять разврат!Ужель злодеям щит порфира?Пусть их глупцы боготворят,Пусть им звучит другая лира;Но ты остановись, певец,Златой венец не твой венец.Изгнаньем из страны роднойХвались повсюду как свободой;Высокой мыслью и душойТы рано одарен природой;Ты видел зло и перед зломТы гордым не поник челом.Ты пел о вольности, когдаТиран гремел, грозили казни;Боясь лишь вечного СудаИ чуждый на земле боязни,Ты пел, и в этом есть краюОдин, кто понял песнь твою.[1830]

Наконец, есть «Монолог» – печальное размышление над нашей русской жизнью – первый набросок знаменитой «Думы»: «Печально я гляжу на наше поколенье». Этот «монолог» обнаруживает в авторе большую силу ума и наблюдательности: Поверь, – пишет он, —

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.К чему глубокие познанья, жажда славы,Талант и пылкая любовь свободы,Когда мы их употребить не можем?Мы, дети севера, как здешние растенья,Цветем недолго, быстро увядаем…Как солнце зимнее на сером небосклоне,Так пасмурна жизнь наша. Так недолгоЕе однообразное теченье…И душно кажется на родине,И сердцу тяжко, и душа тоскует…Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,Средь бурь пустых томится юность наша,И быстро злобы яд ее мрачит,И нам горька остылой жизни чаша;И уж ничто души не веселит.[1829]

Эти первые гражданские мотивы лермонтовской поэзии указывают, что наш юный пессимист вовсе не был так далек от людей и жизни, как ему хотелось себя самого в этом уверить.

Да и был ли он пессимистом? В его юношеских тетрадях попадаются, правда, изредка, совсем жизнерадостные мысли.

IX

Иногда эта жизнерадостность является с примесью иронии:

Я верю, обещаю верить,Хоть сам того не испытал,Что мог монах не лицемеритьИ жить, как клятвой обещал;Что поцелуи и улыбкиЛюдей коварны не всегда,Что ближних малые ошибкиОни прощают иногда,Что время лечит от страданья,Что мир для счастья сотворен,Что добродетель не названье,И жизнь поболее, чем сон!..Но вере теплой опыт хладныйПротиворечит каждый миг,И ум, как прежде безотрадныйЖеланной цели не достиг;И сердце, полно сожалений,Хранит в себе глубокий следУмерших – но святых видений,И тени чувств, каких уж нет;Его ничто не испугает,И то, что было б яд другим,Его живит, его питаетОгнем язвительным своим.[1831]

Иногда с примесью горечи и печали:

Мы сгибнем, наш сотрется след,Таков наш рок, таков закон;Наш дух вселенной вихрь умчитК безбрежным, мрачным сторонам.Наш прах лишь землю умягчитДругим, чистейшим существам.Не будут проклинать они;Меж них ни злата, ни честейНе будет. – Станут течь их дни,Невинные, как дни детей;Меж них ни дружбу, ни любовьПриличья цепи не сожмут,И братьев праведную кровьОни со смехом не прольют!..К ним станут (как всегда могли)Слетаться ангелы. – А мыУвидим этот рай земли,Окованы над бездной тьмы.Укоры зависти, тоскаИ вечность с целию одной:Вот казнь за целые векаЗлодейств, кипевших под луной.[1830]

Иногда в самой чистой своей форме, незапятнанной никаким сомнением («Мой дом»):

Мой дом везде, где есть небесный свод,Где только слышны звуки песен,Всё, в чем есть искра жизни, в нем живет,И для поэта он не тесен.До самых звезд он кровлей досягает,И от одной стены к другойДалекий путь, который измеряетЖилец не взором, но душой.Есть чувство правды в сердце человека,Святое вечности зерно:Пространство без границ, теченье векаОбъемлет в краткий миг оно.И Всемогущим мой прекрасный домДля чувства этого построен,И осужден страдать я долго в нем,И в нем лишь буду я спокоен.[1830]Когда б в покорности незнаньяНас жить Создатель осудил,Неисполнимые желаньяОн в нашу душу б не вложил,Он не позволил бы стремитьсяК тому, что не должно свершиться,Он не позволил бы искатьВ себе и в мире совершенства,Когда б нам полного блаженстваНе должно вечно было знать.Но чувство есть у нас святое,Надежда, бог грядущих дней —Она в душе, где всё земное,Живет наперекор страстей;Она залог, что есть понынеНа небе иль в другой пустынеТакое место, где любовьПредстанет нам, как ангел нежный,И где тоски ее мятежнойДуша узнать не может вновь.[1831]

Все эти порывы радостных и радужных чувств – возражение самому себе на слишком поспешные печальные выводы из житейских впечатлений. Но счесть их за конечную поправку этих печальных выводов нельзя: поэт может отречься от таких мирных и светлых мыслей каждую минуту.

X

Так сбивчивы, противоречивы, недосказаны и невыношенны все суждения юного Лермонтова о жизни и людях. Перед ним ряд загадок, который поэт стремится решить во что бы то ни стало. Решение, какое он дает им, иногда повышает в нем симпатичные и радостные чувства, иногда, наоборот, вызывает самые печальные и злобные. Эта смена настроений повергает его в большую тревогу и боязнь, что он никогда не решит трудной задачи, никогда ясного пути перед собой не увидит.



Поделиться книгой:

На главную
Назад