Другие ничего не дали. Профессор что-то сказал о необходимости осторожности в деле помощи опасным элементам, которых, к несчастью, есть немало среди городской бедноты. Дипломат никак не откликнулся. На остреньком лице эссеиста еще яснее обозначилась тонкая улыбка, свидетельствующая о том, что он понимает непонятное другим людям. Старик не был, по-видимому, ни обижен, ни даже огорчен отказом.
Пять широких окон залы осветились неестественным страшным светом. Послышался громовой удар. Дипломат резонно объявил, что буря начинается. Лакей в красной куртке вышел из бара, окинул пассажиров мрачным взглядом, точно они были виноваты в буре, опустил стекла окон и, не спрашивая разрешения, погасил главную центральную люстру. Пассажиры не протестовали. Читать никому не хотелось. Разговор с болтливым стариком надоел. Дочь дипломата устроилась в кресле удобнее. Жена голландца, дремавшая в стороне на коротеньком диване, открыла глаза и со смущенной улыбкой подобрала на диванчик ноги. Муж тотчас к ней подошел и подложил ей под голову дорожную подушку.
— Вы, кажется, едете на грузовом судне? — вполголоса спросил Норфолька эссеист. — Что это за судно? Без удобств?
— Без малейших. Капитан нам отдал каюту своего помощника и взял его в свою. Другие спят в трюме. Палуба вся загромождена бочками.
Эссеист допил рюмку какого-то заказанного им редкого напитка и откинулся на спинку кресла. Опять все помолчали.
— Неужели он в самом деле пошел домой в бурю? — беспокойно спросил старик. — Я, разумеется, от сюда не выйду.
Еще несколько раз молния ослепительно осветила зал, и по стеклам быстро, все учащаясь, застучали капли. Дипломат объявил, что начался ливень. Никто не возражал. Затем все сидели с полчаса молча. Дочь дипломата, закрыв глаза, думала, выйти ли ей замуж за того секретаря английского посольства. Он был недурен собой и нравился ей, но у него не было состояния. Профессор измерил пульс; все 95. «Странно, хотя ничего тревожного в этом нет: общее возбуждение... Если давление крови не доходит до 200, то опасности удара, говорят, нет», — думал он, представляя себе, как хрипя скатывается с кресла на пол. «Неужели третья мировая война? Такого поколения никогда в истории не было!» — думал дипломат. Наконец эссеист поднялся с решительным видом и, точно кому-то угрожая, сказал, что надо же все-таки добиться соединения с какой-либо радиостанцией. Голландец испуганно оглянулся на жену, но, увидев, что она не спит, одобрительно закивал головой. Он вытащил из жилетного кармана старинные, с тяжелой крышкой золотые часы, нажал на пуговку и радостно сообщил, что сейчас можно будет послушать Эйфелеву башню. Знал на память часы сообщений и длины волн всех главных радиостанций. Улыбнувшись издали жене (она ответила ему ласковой улыбкой), он подошел к аппарату.
Парижское сообщение уже кончалось. Пассажиры ахнули, услышав, что везде реквизируются аэропланы, и что частные лица в ближайшее время едва ли будут иметь возможность летать. «Что? Что он сказал?» — спрашивал профессор, плохо понимавший беглую французскую речь. Макс Норфольк радостно перевел ему сообщение. Профессор тоже ахнул.
В Париже заиграли «Марсельезу». Все изменились в лице. Голландская дама поспешно встала с дивана и направилась к мужу, точно чувствуя, что в такую минуту должна быть рядом с ним.
— Да, так было и в 1939 году, — сказала она. — Значит, это война?
— Нет, совсем нет! — поспешно ответил он. — Французы часто передают свой гимн в мирное время. Это делается просто для поднятия духа у населения, так как...
Вдруг совсем близко раздался страшный удар, за ним долгий, все нараставший грохот. Пассажиры вскочили с мест, из бара выбежал полупьяный лакей. «Что? Что это?.. Что случилось?» — спрашивали все друг друга. Звуков «Марсельезы» больше не было слышно.
VI
Человек с вытекшим глазом, выйдя из терминала, направился к поселку по узкой, пустынной, освещенной редкими фонарями дороге. Он шел неторопливо, засунув руки в косые карманы непромокаемого плаща. Когда он подошел к контрольной башне, сверкнула первая молния. Он остановился, точно соображая, как может отразиться на его замысле этот новый непредвиденный факт. По-видимому, расценил его благоприятно. С неудовольствием заметил, что на засыпанном песком тротуаре остались его следы. «Ветер занесет или дождь смоет. А впрочем, не все ли равно?»
Сторожей у ангара теперь не было. Окна полуподвального этажа были отворены. Там работали люди. Сильно пахло нефтью. Он отошел, зачем-то спустился по тропинке и обогнул ангар со стороны моря, часто останавливаясь и к чему-то прислушиваясь. Подумал с усмешкой» что, собственно, это самый верный способ навлечь подозрения. «Нет, никого нет...» Поднялся опять на дорогу и долго стоял неподвижно, о чем-то напряженно думая. Раза два смотрел на часы, хотя в темноте ничего разобрать было нельзя. Времени оставалось еще много. Когда хлынул дождь, он застегнул плащ и поднял воротник, все время морщась, точно боялся простудиться. Затем, еще с полминуты подумав, взмахнул опять правой рукой и быстро пошел по дороге к пристани. До сих пор все было тщательно обдумано. Теперь начиналась импровизация.
Против домика, в который вошла та женщина, горел фонарь. Несмотря на бурю, окна были отворены. Ветер бешено трепал занавески. Правое окно было слабо освещено. Он осмотрелся и на цыпочках подкрался к окну. Заглянуть в него, несмотря на свой рост, не мог. На уровне его лба был каменный выступ с горшочком цветов. Под окном значительно ниже был узкий карниз. Он осторожно поставил на него правую ногу, взялся обеими руками за выступ и приподнялся, оторвав левую ногу от земли. Занавеска окна метнулась внутрь комнаты. Та женщина спала на кушетке. На полу лежала книга. Он применился, можно ли будет влезть в окно, и сошел с карниза. Когда его левая нога коснулась земли, лицо у него дернулось от боли.
Он вернулся к терминалу и обошел кругом здания, стараясь оставить глубокие следы. Его плащ был теперь совершенно темен от дождя. «Сейчас же у нее его сбросить», — подумал он. Остановился у освещенного окна залы: там все так же сидели в креслах эти подленькие людишки. Он опять взглянул на часы и вдруг затрясся мелкой дрожью. Простоял минуты три. «Может быть, не надо?.. Может быть, не надо?» Сердце у него билось так, что он боялся упасть замертво. Быстро, в сотый раз, перебрал свои мысли: «Расстреляют так расстреляют, мучений будет меньше, пусть все идет к черту возможно скорее, жгут не промок, рассчитано на десять минут, успею, а нет, так все равно». Он сорвался с места и, волоча левую ногу, побежал к ангару.
VII
Бывшая на острове полулюбительская пожарная команда сделала что могла. Все цилиндры с углекислотой были пущены в ход, действовали и насосы, но с первой минуты стало ясно, что ничего сделать нельзя. Как на беду, дождь прекратился. Вокруг объятого пламенем здания на довольно большом от него расстоянии был расставлен кордон. Несмотря на ветер, не приходилось опасаться распространения пожара: ангар находился далеко от терминала и от домов служащих, резервуар с нефтью был значительно ниже уровня земли. Валил удушливый черный, с огненными просветами, дым, сильно колыхавшийся от ветра. Пламя Шашни далеко отсвечивалось в море. На стенах терминала дрожали темно-красные широкие полосы. «Какое фантастическое зрелище! Обратите внимание на колорит этого зарева, он напоминает мне...» — говорил дочери дипломата эссеист. Он не мог сразу вспомнить, какие художники изображали пожары, — говорил так больше по привычке. Зубы у даго стучали, хотя он еще не разбирался во всех последствиях пожара.
Разбирался в них по-настоящему пока только директор аэродрома. Тем не менее его больше всего мучила мысль об ответственности. "Я докладывал, я писал правлению, что мне надо переделать! — с отчаянием думал он. — Конечно, это несчастный случай, это молния!»
Несмотря на свою честность и правдивость, он теперь полусознательно искал такого объяснения несчастья, при котором его ответственность была бы всего меньше. Если пожар произошел от неосторожности работавших в ангаре людей, он нес за это некоторую ответственность. Если было совершено преступление, его ответственность была велика: ангар и резервуар нефти должны были тщательно охраняться днем и ночью. «Хоть бы она поскорее обвалилась, эта проклятая башня!» — подумал он, возвращаясь за кордон.
— Все-таки это уж очень несчастное стечение обстоятельств: и поломка нашего аэроплана, и пожар, — говорил эссеист.
— Современная техническая мысль требует, чтобы в подобных местах был запасной источник энергии, — сказал профессор. — Между тем здесь на островке все держалось на нефтяном резервуаре! Это просто технический скандал. Островок теперь, значит, останется без освещения, без радио, без всего!
— Еще худший скандал то, что у резервуара не было ни часовых, ни сторожей, — сказал дипломат и посмотрел на директора с таким видом, с каким передал бы министру враждебной державы ноту о разрыве дипломатических отношений. — Я вижу тут явно выраженный случай предвоенного саботажа.
— Это, по меньшей мере, не доказано, — виноватым тоном сказал директор. — Наиболее вероятная гипотеза — удар молнии.
— Напротив, такая гипотеза представляется мне маловероятной, — возразил профессор. — Картина была бы другая. Но чем же все-таки объясняется, что здания в такое время никто не охранял?
— Именно тем и объясняется, что «такое время», — сказал Макс Норфольк. — Мы на этом островке уже довольно давно. В первые дни перед ангаром всегда были сторожа, А с тех пор как пошла речь о войне и атомном облаке, я их видел преимущественно в баре.
Были ли отворены окна подвального этажа, когда вы в последний раз проходили из поселка? — спросил дипломат. Старик немного подумал.
— Кажется, были. Но они бывали приотворены и раньше. Подумайте, летом, да еще этот запах, — сказал он. Профессор пожал плечами.
— Значит, достаточно было бросить туда зажженную щепку!
— Могла и просто залететь искра из мастерской, — заметил голландец, которому была очень неприятна мысль о преступлении.
— Я и говорю! С точки зрения современной технической мысли устройство контрольной башни, мастерских и нефтяного резервуара в одном месте это недопустимая нелепость!
— Господа, аэродром строил не я, — сказал директор и виноватым, и раздраженным тоном. — Я не профессор технологий, но я бывший летчик и могу вас уверить, что на очень многих старых аэродромах контрольная башня устраивается над ангаром, а в ангаре помещаются мастерские. Добавлю, что я два раза докладывал нашему правлению о необходимости серьезных технических изменений. Однако перестройка стоила бы больших денег, а этот аэродром не приносит и трех процентов на капитал...
— Вот, вот она, их хваленая система частной инициативы! — воскликнул эссеист.
— Скажите ваше мнение: допускаете ли вы возможность поджога?
— Было бы странно, если б заинтересованные правительства не произвели попытки уничтожить аэродромы противной стороны, — ответил за директора Макс Норфольк, пожимая плечами.
— А я уверен, что пожар вызван молнией! — сердито сказал директор. — Жители островка, все наперечет, это честные люди, никакой политикой не занимающиеся. Из них мы вербуем в штат прислуги. Приезжих вы знаете. Не вы же подожгли резервуар!
Среди разговаривавших опять внезапно выросла высокая сутуловатая фигур: человека с вытекшим глазом. Он подошел со стороны кордона. Никто ничего не сказал, но у всех шевельнулась одна и та же мысль.
— Вполне возможно, что это преступление агента иностранной державы! — с силой и с вызовом в голосе сказал дипломат.
Папа, уйдем отсюда, мы превратимся в трубочистов, — нервно сказала его дочь.
VIII
Когда башня наконец рухнула с потрясшим весь остров грохотом, директор аэродрома схватился за голову, постоял еще с минуту неподвижно, затем медленно направился в терминал. Он шел тяжелой походкой проигравшегося игрока. Раза два останавливался по дороге и оглядывался на горевшие развалины ангара.
В здании было темно. Только пламя пожара, багрово отсвечивавшееся в небе, слабо освещало длинную залу. «Да, да... Нет, я не знаю... Зажгите свечи... Надо зажечь свечи», — сказал он испуганно смотревшим на него людям. В буфете нашлись два пакета свечей, но подсвечников нигде не оказалось. Свечи воткнули в пустые бутылки и расставили в разных помещениях здания.
У себя в кабинете он в сапогах с налипшей грязью повалился на диван и закрыл глаза. Издали доносились крики. Позднее говорили, что грохот обвала башни и темнота как будто нанесли последний удар нервной системе пассажиров и служащих; позднее им самим казалось, что они в эту ночь были близки к умопомешательству.
Кто-то зашел в его кабинет и поставил на стол свечу в бутылке от бургонского. Директор поспешно поднялся с дивана и что-то спросил, но не слышал или не понял ответа. Затем, оставшись один, снял наконец грязные сапоги и надел великолепно начищенные туфли с колодки номер 12. «Да что ж, буду подметать улицы и питаться колбасой», — подумал он и вдруг почувствовал сильнейший голод. Это с ним бывало в прежние времена, когда его аэроплан находился в опасности. «Впрочем, какие улицы, какая колбаса! Конечно, мы здесь погибнем», — сказал он себе и, точно эта мысль придала ему бодрости, прошел в кухню, служившую и столовой. На крытом клеенкой столе стояли блюда с остатками омара и индейки, в корзинке лежала бутылка шамбертена, но директор только ушел окинуть их взглядом. К нему стали один за другим приходить люди. Буфетчик сообщил, что лакеи совершенно перепились. Заведующая киоском объявила, что из-за преступников боится идти одна домой и просидит всю ночь в зале. Приходили летчики, контролер, механик, говорили, что положение совершенно безнадежно. Старый голландец посоветовал выйти к пассажирам и как-нибудь их успокоить, а то люди совершенно потеряли голову. И наконец, пришел для объяснения дипломат.
— ...Ни малейших улик против него нет, — устало говорил директор. — Вы не можете арестовать человека только потому, что у него нет денег и что у него отталкивающая наружность. Добавлю, что если б он был агентом иностранной державы, то денег у него было бы, напротив, очень много, он прилетел бы сюда на аэроплане, был бы щегольски одет и уж, конечно, не высказывал бы публично мыслей, которые давали бы основания считать его революционером.
— Его начальство могло именно рассчитывать на то, что следствие будет рассуждать так, как рассуждаете вы, — холодно сказал дипломат, зажигая папиросу от свечи. Руки у него тряслись. — Приехал на грузовом судне? Аэропланы проводят на вашем островке только час, а такое дело, конечно, нуждалось в подготовке. Едва ли поджог был произведен при помощи щепки. Скорее всего, был пущен в ход жгут: поджигателю нужно было время, чтобы успеть отойти от места преступления. Если б он прилетел на островок на аэроплане, то за час он дела подготовить не мог бы, и днем это было сделать гораздо труднее. Оставаться же на островке было бы невозможно: пассажиры аэропланов тут не задерживаются. Заметьте, он вышел из здания в четверть двенадцатого ночи: этот писатель, — пренебрежительно сказал дипломат, — сказал мне, что по случайности посмотрел на часы, когда тот выходил. Появился он снова не раньше как через час. Все остальные пассажиры и этот старик находились до пожара в зале. Где же он был? Шел проливной дождь, люди обычно не гуляют в такую погоду.
— Это, конечно, довольно странное обстоятельство, — сказал, подумав, директор. — Но все-таки не будем преувеличивать его значение. В зале были только пассажиры. Жители островка были неизвестно где. Следовательно, с таким же правом можно подозревать и их.
— Следствие и выяснит, где кто из них находился. Невиновному человеку всегда легко установить свое алиби. Если этот субъект докажет, что он был в другом месте, то все будет в порядке. Но я — и не я один — считал себя обязанным обратить на него ваше внимание.
— Вы говорите, что он вышел в четверть двенадцатого, — сказал директор, опять подумав. Помимо того что было бы гораздо приятнее, если б пожар произошел от молнии, директор теперь, зная, что потеряет место, был на стороне безработного, нищего человека. — Пожар вспыхнул в три четверти двенадцатого. Этот субъект вновь появился гораздо позднее. Где же он был после начала пожара? Что ж, он нарочно хотел своим отсутствием возбудить против себя подозрение?
— Этого я не знаю, я не следователь, — сказал дипломат еще холоднее. — Мое дело, повторяю, обратить ваше внимание на факты. Мы предполагали, что в исключительных случаях к вам переходят на островке некоторые права.
— Некоторые права у меня есть, но случай действительно исключительный. Заметьте, кстати, что он приехал на судне, плывущем под иностранным флагом.
— Не думаю, чтобы какая-либо держава создала инцидент из ареста такого человека, — сказал с усмешкой дипломат.
— А этого я не знаю. Мне жаль, что о ваших подозрениях уже слышали здесь все. Мне о них сказала заведующая нашим газетным киоском! По-моему, торопиться было незачем, тем более что убежать он никуда не может.
— А это судно? — быстро спросил дипломат.
— Оно с нефтяным двигателем, и нефти больше нет. Они еще не успели погрузить ее.
— Значит, и судно не отойдет? — почти вскрикнул дипломат.
— Нет, оно не отойдет.
Дипломат положил в пепельницу недокуренную папиросу и заметил, что у него черные ногти. Это с ним случилось, верно, в первый раз в жизни.
— Какая печальная ночь! — сказал директор. Ему хотелось, чтобы этот скучный человек ушел возможно скорее. «Я могу устроить скандал... Я способен устроить скандал... Не надо устраивать скандал», — механически говорил он себе. Наклонился к свече, чтобы закурить, и, мигая, увидел на бутылке надпись: «Chambertin»...
Ему почти до слез стало жаль вина, себя, жизни.
— Если война объявлена, мы погибли, — сказал дипломат.
— Зачем такие мрачные мысли?
— У меня к вам есть просьба — сказал дипломат, еще помолчав. — Я везу с собой некоторые документы. В случае войны и высадки они никак не должны попасть в чужие руки. Наш вековой обычай предписывает в таких случаях сжигать бумаги. Где я мог бы это сделать?
— Я не знаю, — ответил изумленно директор. — Можно развести костер? Дипломат высоко поднял брови.
— Такие вещи не делаются открыто, coram populo{17}.
— Тогда я велю растопить камин в какой-либо из боковых комнат, — начал директор и не успел кончить. В дверь сильно постучали. Не дожидаясь ответа, в комнату не вошла, а ворвалась хостесс.
— Что еще?.. Что такое случилось?
Она быстро подошла к столу и опустилась на стул. Даже при бледном свете свечи было видно, что лицо ее совершенно искажено.
— Что с вами?
— Я... Вы... Дайте мне... — прошептала она, показывая на графин. Брови у дипломата поднялись еще выше. Директор, до последней степени раздраженный, налил ей стакан воды.
— Да говорите же, что с вами!
Она отхлебнула воды из стакана. Зубы у нее стучали...
— Вы... Вы подозреваете в поджоге того челове ка... Я пришла,., Я пришла вам сказать, что он ночью был у меня.
IX
Шахматист устроился в зале против киоска — выбрал себе по своей скромности небольшое, довольно твердое кресло. Пользуясь темнотой, он развязал галстук, расстегнул воротничок и, осмотревшись по сторонам, снял туфли. Спать ему не хотелось. По его молодости у него воображение было несколько богаче, чем у других пассажиров аэроплана. Он довольно ясно себе представил, как на островок начнут падать снаряды, как повалятся раненые, как люди будут метаться в поисках убежища. «Вот и она», — подумал он, глядя на миловидную блондинку с голубыми глазами и с родинкой. Она что-то писала в киоске при свете свечи, заглядывая в книжку. Перед обедом он купил у нее носовой платок: «Мне только один, в чемодане у меня сколько угодно», — смущенно сказал он ей. Представил себе, как найдет где-то убежище, схватит ее за руку, втащит ее туда и тем спасет ей жизнь. Но для своей смерти у него воображения не хватило. «Ну и думать об этом незачем. Умру, так умру. Если война, то еще миллионы людей умрут», — с ложной бодростью сказал он себе»
Обычно в трудные дни, когда совеем не было денег или случалась болезнь, печальная тоскливая болезнь одинокого человека, он успокаивал себя тем, что разыгрывал одну из своих любимых партий: бессмертную партию Андерсона, петербургскую партию Стейница против Ласкера, дебют ферзевых пешек или свою собственную, с тем осложнением трудного сицилианского дебюта, которое иногда в литературе называлось его именем. Но еще лучше, лучше всего на свете, была 34-я партия Алехина против Капабланки, решившая судьбу их матча. Алехин как человек был ему всегда неприятен. Когда он в газете прочел, что чемпион мира подавился костью в Лисабоне и умер, он в первую минуту — только в первую минуту — почувствовал нечто похожее на радость: не стало самого опасного, самого страшного противника. Ему тотчас стало стыдно. Теперь же, начав в сотый раз на память разыгрывать 34-ю партию, он испытывал чистый беспредельный восторг, какой у музыканта могут вызывать последние квартеты Бетховена или у математика лучшие работы Лапласа. «Да, конечно, Алехин был, как его и называли, «the greatest attacking player of all time»{18}, — думал шахматист.
В этой партии был знаменитый 21-й, так называемый дьявольский, ход. В нем самое потрясающее было то, что он был на первый взгляд как будто совершенно незначителен. Сам Капабланка, за десять, за пятнадцать ходов вперед замечавший всякую опасность, был вначале как будто озадачен этим странным ходом 21 Q-Q 2. В дальнейшем в длинной, в 80 ходов, партии его отчаянная и удивительная защита не могла спасти его от последствий дьявольского хода, стоившего ему шахматной короны.
Во время серьезной игры он обычно на все другое, даже на лицо противника, смотрел пустыми, ничего не принимающими глазами: видел только доску, которая была перед ним, и еще шесть, восемь, иногда десять воображаемых досок с будущим расположением фигур. Но оттого ли, что теперь игра была несерьезная, или из-за особенного состояния его нервов в эту ночь, воображаемые доски и их разбор не вытесняли у него из головы других мыслей. «Белые» были розовато-кремового цвета, а «черные» светло-коричневого, — он любил эти цвета и такими шахматами играл особенно охотно, может быть, даже не совсем так, как другими. Невольно изобразив равнодушие и беззаботность, он небрежно сделал дьявольский ход. На красивом лице Капабланки скользнуло удивление. «Да, да, тут ты, голубчик, можешь поломать себе голову», — за Алехина подумал он. И вдруг мысль его перешла на другой предмет, точно он для отдыха закрыл главную шахматную часть своего умственного аппарата, предоставляя Капабланке время поломать себе голову. «Вот и с нами, со мной сегодня сделано что-то вроде дьявольского хода... Кто же это сделал? Неужели тот человек с вытекшим глазом злодей и убийца? — подумал он с любопытством и робостью: за всю жизнь ни одного злодея не видел, — Да зачем же он это сделал? Его подкупили? Но ведь он сам погибнет, как же на это можно подкупить человека?.. Очень, очень странно... Вероятно, наше положение дьявольское... Что-то теперь думают обо мне на турнире? Заплатили за его проезд, да еще на аэроплане, послали ему аванс, а он не приехал!.. Впрочем, завтра они прочтут мою телеграмму... Конечно, я не виноват, и это они должны понять, но все-таки деньги следовало бы вернуть. Как же я могу это сделать, когда я уже проел половину аванса? И как они выйдут из положения, когда из восьми игроков теперь остается семь?.. Да, может быть, и турнира не будет, если объявлена война», — подумал он, тревожно вспоминая последнюю войну: шахматистам было нечего делать, и большинству пришлось очень туго. «Но теперь не все ли равно? И вот она тоже погибнет», — подумал он с жалостью, взглянув в сторону киоска. Миловидная блондинка все писала, чуть скосив голову.
Она сочиняла письмо своей приятельнице, — теперь бывшей приятельнице: просила ее больше никогда ее квартирой не пользоваться и давала понять, что те дружеские отношения кончились. Заведующая киоском была возмущена безнравственным поступком хостесс, грубым нарушением всех правил света. Она хотела составить письмо в строгих, но достойных и учтивых выражениях. Однако такой случай ее письмовником не был предусмотрен. Взяла она одну фразу из письма «From a Lady refusing a Proposal of Marriage»{19}, другую из «From a firm, declining to give Credit»{20}, третью из «From a gentleman complaining of a mistake in an Account»{21}.
Все-таки выходило не очень хорошо. Внезапно в середине письма ей пришла в голову дикая мысль: что, если хостесс прекрасно сделала? что, если б она сделала то же самое? Разве директор иногда на нее не поглядывал так, что никаких сомнений не могло быть. «А если вправду мы все здесь погибнем?» — думала она растерянно.
Шахматист смотрел на нее с ласковым любопытством. Он был с отроческих лет так занят шахматами, что почти не знал женщин: не хватало времени не только для любви и женитьбы, но и для обыкновенных мужских похождений. Жил он всегда в гостиницах и при вечных переездах обычно видел только комнату, где происходил турнир, недорогие рестораны, где они потом обсуждали разыгранные партии, да еще банкетную залу. Часто говорил себе, что надо было бы
«Неужели вправду жизнь кончена? — недоверчиво думал он. — Следовало бы припомнить главное, что было в жизни». В первый раз он с некоторым удивлением подумал, что, в сущности, ему решительно не о чем вспоминать, кроме шахмат. «Кроме них, ничего и не было... Да, да, «богиня Каисса», «благородный стиль игры», — удивленно думал он, мысленно перебирая возвышенные слова. Критики нередко отмечали его «благородную манеру», точно в шахматах могло быть, как в боксе, что-либо вроде незаконных ударов. Впрочем, критики вообще любили устанавливать особенности знаменитых шахматистов: одни были мастерами дебютов, другие мастерами эндшпилей, одни лучше нападали, другие лучше защищались, одни упрощали игру, другие ее усложняли, одни вели игру позиционную, другие игру комбинационную. Говорилось даже о людях твердой воли в шахматах, о каких-то силовых линиях. Он поддакивал, признавал, подтверждал, но в душе часто думал, что на свете есть только
«Что она за женщина? Вдова? Неужели она всегда живет на этом острове? Кажется, она гордая: тогда ответила без улыбки... Что она пишет? Неужели прощальное письмо? Но как же она его доставит»? — подумал он и снова включил шахматный аппарат мозга. Потемневшее лицо Капабланки покрылось каплями пота. Появились 26-я, 17-я, 28-я доска партии. Затем сном появилась 21-я. Он теперь почти механически, как пианист на бис давно разученную вещь, начинал вариант, предложенный Ласкером для спасения черных от дьявольского хода. Несмотря на всю глубину и силу, этот вариант его не удовлетворял. «Что-то в ней есть жалкое, как, быть может, и во мне... В самом деле она очень миловидна... Кто она по национальности? У нее гордый вид, как у ферзя... Вся в черном», — подумал он, и вдруг 22-ю доску залил ослепительный свет.
Это был новый, совершенно новый, никем никогда не предполагавшийся ответ на дьявольский ход Алехина. Доски замелькали одна светлее, одна ослепительнее другой. «Да, кажется, так... Кажется, так!.. Кажется, так!» Он переменил положение в твердом кресле, зачем-то разыскал ногами туфли, всадил в них ноги, только загнулся внутрь задок левой туфли. Но точно изменившееся положение тела что-то изменило в работе его ума — он вдруг перестал видеть доску. Попробовал, напряг аппарат — нет» больше ничего не выходило. «Теперь нельзя все это продумать и разобрать, это слишком важно, слишком важно... Завтра с утра, с рассвета займусь этим... Осталось три-четыре часа... В темноте все равно записать нельзя...»
Он чувствовал большую усталость и обливался потом, хотя в зале было не жарко. С четверть часа сидел неподвижно, не смея больше думать о своем варианте: вдруг все окажется вздором! «Не может быть, чтобы другие за столько лет, да и я сам, не заметили такого хода!.. Но если окажется, что я прав, как тогда быть? Как дать знать? Не может же это умереть со мною! Записать... Что, если отдать записку ей? Нет,
Он задремал. Айртон с вытекшим глазом и голая Ева с фиговым листочком сидели, обнявшись в тени залитого солнцем зеленого дерева. Тут же мирно паслись разные животные. Лев лежал рядом с ягненком на мягкой, необыкновенно мягкой траве, а рядом они, положив доску поперек спины ягненка, играли с Алехиным 34-ю партию. Подошли еще слон и конь и тоже расположились рядом с ними. Алехин сделал дьявольский ход и искоса на него посмотрел. Он нарочно думал несколько минут, затем сделал свой ход, с силой стукнув фигурой о доску. На лице Алехина выразилось изумление. «Эх, попался»! — смеясь сказала Ева, подойдя к ним. Изумление на лице Алехина сменилось отчаянием. Ева сняла с его головы корону и надела на него. Она была необыкновенно похожа на ту блондинку с родинкой.
«You are the greatest attacking player of all time!» — ласково сказала она. Он ахнул от восторга и проснулся.
Свеча в киоске догорела. Он с минуту не мог понять, в чем дело, где он, что такое случилось. Миловидная женщина у свечи теперь опять писала; в ее скошенной головке было что-то милое, детское, наивное. «Нет, разумеется, она не продажная женщина!» — подумал он, тоскливо отвечая на то; что ему даже не снилось, и все-таки нащупал деньги в бумажнике: в дороге
— Я... Я хотел бы купить крем для бритья, — сказал он.
X
— Нет, я не боюсь, мы вместе, — тихо, почти шепотом, говорила мужу голландская дама. — Мне только жаль Анну. Как ты думаешь, уплатит ли ей страховое общество наши двадцать тысяч?
Он вздохнул.
— В нашем полисе
О бомбардировках не сказано ни слова. Вполне возможно, что эти господа не заплатят.
Она посмотрела на него с удивлением. Для него назвать каких бы то ни было людей «эти господа» значило уже очень много.
— Напрасно только мы во многом себе отказывали, — сказала она с легким вздохом. Они обычно лето проводили на собственной даче, с прочной тяжелой старомодной мебелью не накладного, а настоящего красного дерева; комнаты были заставлены пуфами, комодами, качалками с плюшевой обивкой, шкафчиками с фарфором, столиками, на которых лежали кованые серебряные альбомы с дагерротипами и фотографиями бородатых людей и дам в платках старинного покроя. В хорошую погоду они уезжали в рощу в легком двухколесном экипаже, он сам правил старой смирной раскормленной лошадью. Ей вдруг вспомнилось, что ему очень хотелось купить еще вторую лошадь и возить внуков в фаэтоне. И ей теперь стало жаль, что они из экономии второй лошади не купили.
«Кажется, в самом деле, жизнь кончена», — думал он. Как пожилой человек, иногда и прежде заставлял себя думать о том, как это придет. Впрочем, заставлял не часто: находил, что чем меньше думать о смерти, тем лучше. И всегда себя спрашивая, что менее ужасно: ей умереть первой, — он не мог себе представить жизни без жены; но если бы первый умер он, то каково было бы остаться eй одной! «Теперь умрем вместе, собственно, это самое лучшее, что могло бы с нами случиться», — говорил он себе; но когда бросал на нее взгляд, терял уверенность в правильности своего вывода. О деньгах думал сейчас потому, что это было что-то уже принадлежавшее его дочери и внукам. И в том, что он мог об этом думать, он видел нечто вроде морального предательства в отношении своей жены: все его мысля должны были принадлежать ей, и только ей. «Анна проживет, хотя бы ей не заплатили этих двадцати тысяч. Деньги были нам полезны в жизни, но они так ничтожны по сравнению с любовью, по сравнению с любовью все так ничтожно, так неизмеримо ничтожно!..»
— О, дело уладится, за нами прилетят, — сказал он беззаботным тоном, поправляя подушку под ее головой. — Не надо волноваться.
— Я не волнуюсь. Я с тобой. Это главное, — сказала она, отвечая больше на его мысли, чем на его слова. — Мы были очень счастливы.