Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночь в терминале - Марк Александрович Алданов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

НОЧЬ В ТЕРМИНАЛЕ (Фантастический рассказ)

I

Этот крошечный мрачный островок жил аэропланами, которые ненадолго на нем останавливались при перелете через океан. В длинном, низком, мрачно-нарядном здании помещались кабинет директора, метеорологическая станция, отделения почты и телеграфа, конторы аэропланных обществ, меняльная лавка, парикмахерская, бар, зала с кофейней. В зале был киоск, заменявший на островке универсальный магазин: там продавались папиросы, книги на английском языке, бывшие модными полгода тому назад, самопишущие перья, туалетные принадлежности, все стоило очень дорого: предназначалось для богатых людей, на случай, если они забудут чем-либо запастись в дорогу или у дамы порвутся чулки. В киоске продавались также открытки с видами острова; видов было только два: это самое длинное одноэтажное здание, сокращенно называвшееся терминалом, и эта зала с киоском, столиками и креслами. В зале лакеи в красных куртках с золочеными пуговицами разносили кофе и крепкие напитки. Обедали здесь редко, так как аэропланы обычно оставались на островке не больше часа, и на них пассажирам бесплатно полагалось огромное количество еды.

Справа, довольно далеко в стороне, стоял огромный ангар с возвышавшейся над ним контрольной башней. Дальше виднелись только крутые голые скалы над морем. Путешественникам казалось, что на островке больше ничего и нет, кроме этого давно построенного, устаревшего по конструкции аэродрома. Те из них, которые были не вовсе лишены воображения и интереса к людям другого мира, с удивлением себя спрашивали, как можно жить, всегда, круглый год, жить в таком месте. На самом деле неподалеку за скалами была еще крошечная пристань. Заходили в нее главным образом старые грузовые суда. Hа них переправлялись изредка через океан люди, имевшие больше времени, чем денег. На этих же судах доставлялись на островок товары и газеты. Разумеется, пассажиры аэропланов газет на островке не покупали — разве только по рассеянности, не взглянув на число, — но местные жители читали все, особенно же объявления американских магазинов. Последние новости они узнавали в зале терминала, где был превосходный радиоаппарат. Около 6 часов вечера на островок прилетал главный аэроплан. К этому времени в зале и у бара собирались люди из поселка у пристани, что было их единственным развлечением. Они с любопытством и с недоброжелательством поглядывали на богачей, которые, войдя в здание, бросались в бар, в телеграфное отделение, в парикмахерскую, а затем писали открытки, болтали, слушали радио.

Жители островка много пили в баре терминала либо у себя дома. Жили они в лачугах у пристани. Сносные домики были только у главных служащих аэродрома. В самом терминале имели квартиры директор и контролер, оба холостые люди. Мужчин на островке было вдвое больше, чем женщин. Климат был очень дурной. На здоровье жаловались даже местные рыбаки. Прилетавший же в прошлом году известный американский психиатр, расспросив директора об условиях его жизни, настойчиво посоветовал ему следить за собой и возможно чаще брать отпуск. «Я удивляюсь, как у вас тут все не сходят с ума! — сказал он. - Вы бы все-таки могли завести хоть кинематограф, гимнастический зал, ну, или там площадку для тенниса...»

В конце сентября сообщения радиостанции стали одно страшнее другого. Объявление войны ожидалось как будто с минуты на минуту. На островке тревога усиливалась. Все знали, что если будет война, то островок окажется в страшной опасности: одна из сторон должна его уничтожить, так как гибель аэродрома сделала бы невозможным полет через океан для большей части аэропланов другой стороны. Военные обозреватели, которым с 19,45 года больше было нечего делать и которые теперь опять подняли голову, давали, как всегда, понять, будто им известно что-то такое, чего обыкновенные люди не знают. Из их статей было ясно, что разгром вражеских аэродромов будет задачей первых же дней войны. Говорилось об уничтожении населения на океанских островках при помощи микробов. Говорилось и о десятитонных снарядах, и об атомной бомбе. Владелец же рыбной лавки составил в баре маршрут какого-то атомного облака. Выходило, что островок погибнет неминуемо.

II

Великолепный океанский аэроплан «Синяя Звезда» вылетел из страны, которой в случае войны грозила особенная опасность. Жизнь, впрочем, не была обеспечена людям и в той стране, куда аэроплан летел. Многие из взявших билеты отказались от них в последние два дня: если уж погибать, то у себя дома.

В день отлета погода была хорошая. Формальности, проверка бумаг, взвешивание багажа заняли довольно много времени. Немногочисленные пассажиры обменивались замечаниями о том, каков будет перелет. Наконец был подан сигнал, все вышли к дорожке. У лесенки освещенного аэроплана стояла хостесс, одетая в нарядное форменное голубое платье, очень стройная, с красивым, по последней моде отделанным лицом, с тоненькими длинными намазанными полосками вместо выщипанных бровей. Она, ласково улыбаясь» спрашивала пассажиров о фамилии, проверяла по листу, который держала в длинных красивых руках с розовыми — а не пунцовыми — ногтями, наклоняла голову и говорила:

— Я надеюсь, вы будете чувствовать себя отлично... Перелет будет очень хороший, сведения с океана самые благоприятные.

Все оживились, войдя в ярко освещенную длинную, выстланную мягким ковром каюту. На человечество, быть может, надвигалась катастрофа, но это не вызывало у людей той тоски, какую вызвало бы личное несчастье. Хостесс, поднявшаяся последней, с очаровательной улыбкой указывала места, предлагала подушечки, пледы, иллюстрированные журналы. Мужчины смотрели на нее с благожелательным любопытством. На полукруглом светлом потолке с серебряными полосами уютно горели лампочки; в светлых покойных креслах из-под крытых дорогой кожей ручек замысловато выдвигались пепельницы. Хостесс ласково говорила, что тотчас после отлета можно будет курить, — «но, пожалуйста, папиросы, а не сигары», — объясняла, как застегиваются приделанные к креслам пояса, советовала открыть при подъеме рот. Пассажиры, которым уже случалось летать, шутили; другие, знавшие аэропланы только по фильмам, немного нервничали. Дамы впились в ручки кресел и не совсем естественно смеялись.

Застучали моторы, аэроплан покатился по дорожке, все ускоряя ход, и с легким толчком отделился от земли. По кабине пробежал радостный гул. Пассажиры смотрели в окна на удалявшийся с необыкновенной быстротой аэродром, ахали и обменивались впечатлениями. «Совсем не качает!.. Я думала, будет страшнее!.. Господи, как быстро!..» Над дверьми машинного отделения исчез электрический сигнал. Это значило, что можно курить и отстегнуть пояса, И тотчас стало совсем уютно. Никому не верилось, что может случиться какая-либо беда с этим удобным кораблем, так быстро уносившим их в более спокойные края. Мужчины, радостно обмениваясь шутками, закурили. Хостесс стала разносить на подносах напитки, предлагала закусить в ожидании обеда. Все хотели есть и особенно пить. Очень скоро пассажиры между собой перезнакомились. Был общий язык: английский, без соперников господствовавший на океанах; везде надписи были по-английски, чиновники говорили по-английски — это было как бы данью Соединенным Штатам и начавшейся их эпохе в истории.

Знаменитостей на аэроплане не было, но были люди, имена которых изредка появлялись на средних и последних страницах газет. Самым важным из пассажиров был старый дипломат, занимавший где-то немаловажный пост. У него было лицо из тех, что принято считать «породистыми». Одет он был по-дорожному, но так необыкновенно хорошо, что другие мужчины смотрели на него с завистью и старались что можно запомнить. На полке над ним стоял сундучок, окованный стальными обручами: за этот сундучок он по весу немало доплатил на аэродроме, а затем, не отдав его носильщику, сам внес в аэроплан. С дипломатом была его дочь, милая хорошенькая барышня, в первый раз летевшая на аэроплане и, видимо, бывшая от всего в восторге, быть может, даже от ожидания войны. С ней тотчас после знакомства особенно любезно заговорил эссеист, сотрудничавший в самых радикальных изданиях и любивший общество аристократов. Он писал статьи, которые могли по-настоящему оценить разве лишь несколько десятков людей на всей земле. Изредка печатал и странные стихи — шарил в мозгу в поисках такого (хотя бы вполне бессмысленного) сочетания понятий, предметов, фактов, которое еще ни разу не было использовано другими передовыми поэтами, и подбирал рифмы, тоже по возможности мало использованные, — их он подыскивал в особых облегчающих вдохновение словарях, а словари дома тщательно прятал, как другие прячут порнографические книги. В обществе у него был всегда такой вид, точно он ждал, что к нему сейчас подойдут за автографами. И действительно, уже на первой остановке «Синей Звезды» он, любезно-снисходительно улыбаясь, что-то написал дочери дипломата, у которой в альбоме были Черчилль, Кларк Гейбл, Эйнштейн. Эссеист был безобразен, как почти все эстеты. На его лице с неприятно остренькими чертами всегда скользила незаметная, чуть насмешливая улыбка, как будто он знал или понимал что-то неизвестное его собеседникам. И эта умно-ироническая улыбка не оставляла ни малейших сомнений в том, что он неумный человек.

Противоположностью емy по внешности и манерам был его сосед по креслу, молодой шахматист, летевший на международный турнир. Лицо у него было привлекательное и застенчивое. Он не привык к обществу богатых людей, робко на них поглядывал и все боялся сделать что-либо такое, чего богатые люди не делают. Хостесс с особенно ласковой улыбкой предложила ему иллюстрированный журнал. Он рассыпался в выражениях благодарности, затем покраснел, увидев, что другие благодарят гораздо меньше, и тотчас углубился в объявления и картинки. Все казалось ему необыкновенно заманчивым: великолепные синие, красные, зеленые автомобили, вилла, окруженная садами, роскошная, выстланная дорогим ковром гостиная, где дружная семья с восторженными по-разному улыбками собралась у радиофонографа. Дольше всего смотрел он на нераскрашенную барышню, так мило и радостно писавшую что-то на пишущей машине последнего образца. Ему не нужны были ни машина, ни радиофонограф, ни вилла, ни даже барышня — или были нужны, но можно было без них обойтись. Барышня — и только она одна — в журнале не продавалась. Он прочел все о вилле: сколько комнат, сколько земли, сколько стоит. Шахматист был беден (летел на аэроплане потому, что устроители турнира не успели вовремя заказать ему место на пароходе); тем не менее он часто с интересом читал объявления о продававшихся имениях, дворцах, замках, и чем дороже они стоили, тем внимательнее читал. Он искренно, почти без зависти, восхищался тем, как живут богатые люди. Перелистав весь журнал, он робко оглянулся по сторонам и достал из кармана пальто маленькую шахматную доску с фигурками, втыкавшимися на стерженьках в квадратики. Турнир должен был происходить в шумном накуренном зале: тренировка на аэроплане под стук моторов могла оказаться полезной. И тотчас он забыл о виллах, барышнях, о соседях и обо всем на свете.

Был на «Синей Звезде» еще профессор технологического института, очень похожий лицом на Шекспира, добродушный ученый, чрезвычайно мнительный человек. У него давление крови было 190. При воздушных подъемах и провалах он мерил себе пульс, а за обедом взял из шести блюд только два и вместо сладкого попросил дать ему яблоко. Рядом с ним, по другую сторону прохода, сидела пожилая голландская чета; муж и жена всех слушали очень благожелательно, совершенно одинаково всем улыбались и сочувственно кивали головой, что бы люди ни говорили.

— Конечно, она очень хороша собой, очень, — на второй день полета говорила о хостесс эссеисту дочь дипломата таким тоном, каким лорд Монтгомери мог говорить о генерале Роммеле. — Но, по-моему, у нее кукольное лицо.

— Вы не хотите, чтобы у служащей аэроплана было лицо женщины Хуана де лас Роэлас или Гауденцио Феррари, — со снисходительной улыбкой ответил эссеист.

— Нет, я этого не требую, — испуганно сказала дочь дипломата, отроду не слышавшая о таких художниках. — Но некоторая одухотворенность, я думаю, необходима в женском лице...

Откуда может взяться одухотворенность у современной женщины? — перебил ее профессор. Он писал двухтомную книгу «Введение в технократию» и, хотя был не глуп, имел ясное, строго научное социологическое объяснение для всего, что случается или может случиться в мире, — Идеал нашей эпохи — это to have a good time{1}. Мы можем к этому относиться как угодно, но 95 процентов современных женщин и 85 процентов мужчин думают только о том, как бы have a good time.{2}

Голландская чета одобрительно закивала; по одинаковым улыбкам мужа и жены не ясно было, одобряют ли они критическое замечание профессора или же то, что думают 95 процентов женщин и 85 процентов мужчин.

— Человеку и полагается наслаждаться радостями жизни in tempore opportuno{3}, — сказал дипломат. — Во всяком случае, это лучший способ бороться со страхом.

— Страх смерти есть довольно нелепый вид атавизма, — опять перебил профессор, хотя дипломат слова «смерть» не произносил. — Вспомните слова Эпикура: «Когда я существую, нет смерти. А когда есть смерть, больше нет меня». Чего же тут бояться?

— Может быть, но жалко будет расставаться со всей красотой земли, — сказала дочь дипломата.

— Что такое красота? — спросил эссеист. — Философы за три тысячи лет не нашли для нее определения.

— Каждый знает, что такое красота, — сказала дочь дипломата и встретилась взглядом с шахматистом, который робко и восторженно на нее смотрел. — Вот, скажите вы, — весело обратилась она к нему, — что, по-вашему, самое прекрасное на земле?

—Самое прекрасное на земле? — переспросил он, краснея. — Самое прекрасное на земле, — подумав, сказал он решительно, — это 34-я партия Алехина против Капабланки, сыгранная на их турнире в 1927 году!

Все засмеялись. Улыбка на лицах голландской четы, стершаяся было, когда заговорили о смерти, опять тихо засияла.

— Быть может, ваш отец считает самым прекрасным на земле какую-нибудь ноту, которую Талейран в таком-то году послал такому-то правительству, — сказал эссеист.

Дипломат улыбнулся лишь в меру необходимости. Ему не нравился этот развязный человек безобразной внешности и слишком радикальных взглядов. Но дипломат постоянно встречался с людьми, которые очень ему не нравились, и с грустью думал, что его эпоха кончилась: теперь министры и послы не знали французского языка, не помнили дипломатических анекдотов, острот князя де Линя, не умели вставить к слову латинское изречение. Правили люди другого мира и путешествовали тоже люди другого мира, да еще везде были шпионы каких-то невозможных, никогда прежде не виданных правительств. Не вполне достоверно, будто Талейран думал, что язык дан человеку для скрывания своих мыслей, но теперь, пожалуй, было благоразумнее языком вообще пользоваться возможно меньше.

Обед был не слишком хорош, и все блюда подавались одновременно на больших подносах с углублениями для тарелок и стаканов. Но напитки были прекрасные, и к концу обеда всем стало еще веселее. Эссеист говорил дочери дипломата об изумительных винах в парижской La Tour d'Argent и в La Bonne Auberge около Антиба. Дипломат возразил, что ни один нынешний ресторан не может идти в сравнение с Cafe Anglais, и вспомнил Квадратный салон этого ресторана, где Наполеон III угощал Александра II и Вильгельма I. Шахматист их слушал с чистым бескорыстным восторгом. Голландец одобрительно кивал головой и что-то сказал о голландском сыре. Дочь дипломата, выпившая два коктейля и полбутылки бургонского, то и дело без причины блаженно смеялась, откидывалась на спинку кресла и закрывала глаза.

— ...Да, но еда занимает слишком много места в жизни так называемого цивилизованного человека. Он сам себя отравляет, с социологической точки зрения это абсурд, — сказал профессор, только что измеривший себе пульс (оказалось 82). Он не успел объяснить социологическую точку зрения: над дверью машинного отделения опять появился электрический сигнал. Предстоявший спуск был по счету третьим и уже больше ни у кого не вызывал беспокойства; все лишь для вида застегивали пояса и даже не сразу гасили папиросы. Хостесс с той же милой улыбкой напоминала свой совет: широко зевать, а то от резкой перемены давления люди потом минут пять плохо слышат.

— А я и не думала зевать и слышала все отлично, — сказала дочь дипломата. «И я тоже...» «И я...» — говорили другие. Голландская чета одобрительно кивала головой.

Никому из пассажиров не могло прийти в голову, они в эти минуты подвергались смертельной опасности. В машинной части произошла очень серьезная поломка. Но по виду четырех одетых в мундиры рослых людей, которые тотчас после спуска, улыбаясь и вполголоса переговариваясь, прошли по каюте, никак нельзя было подумать, будто они за несколько минут до того имели основания ждать, что сейчас сгорят заживо вместе со всеми пассажирами. Не заходя в одноэтажное здание, они быстро прошли в ангар, где находились и мастерские.

Пассажиры, держась за мокрые перила, осторожно спустились по лесенке с любопытством оглядывались по сторонам. В первый раз за время поездки у всех проскользнуло неприятное, чуть тревожное чувство. Летя над облаками, они и не заметили резкой перемены погоды. По площади перед терминалом, засаженной чахлыми скучными деревьями, холодный ветер гнал столб пыли. По морю тяжело ходили, почти без пены, черные громады. Неприветлив был и голый скалистый островок. У дорожки контролер, подававший аэроплану сигналы, с подчеркнуто беззаботным видом убирал свои флажки. Он видел, что с аэропланом случилось что-то очень нехорошее, и знал, что при пассажирах беспокойства выражать нельзя.

— А все-таки приятно снова очутиться на доброй старой твердой земле, — говорил эссеист.

— Ну, старая твердая земля встречает нас не очень гостеприимно. Сейчас, кажется, хлынет ливень, — сказал профессор.

— И еще неизвестно, что мы сейчас узнаем на старой твердой земле. Вдруг война уже объявлена! — весело сказала дочь дипломата. Отец строго на нее взглянул, точно она выдавала государственную тайну. Старый голландец, одобрительно улыбаясь, закутывал шею жены шелковым шарфом.

III

Директор аэродрома, бывший летчик, уже немолодой, сильно пополневший в последние годы человек флегматического вида, решил пока не говорить пассажирам, что они не могут продолжать путешествие на «Синей Звезде». Поломка аэроплана была большой неприятностью и сама по себе, но еще хуже бывали в подобных случаях объяснения с пассажирами, которые принимали такой тон, точно он отвечал за поломку. «К вечеру скажу. Конечно, «политика страуса», но надо спокойно пообедать: сегодня индейка с каштанами», — сказал он себе.

Он участвовал в войне, затем был гражданским летчиком, сотни раз рисковал жизнью, порою спасался и спасал других истинным чудом. Постепенно рефлексы у него стали сдавать, как они с годами сдают у боксеров или у фехтовальщиков. Случилось крушение, он три месяца лежал в больнице и, выйдя из нее, почувствовал, что летать больше не может. То, что в газетах поэтически называлось «борьбой со стихией воздуха», ему смертельно надоело. К тому же люди не ценили его работу и относились к ней совершенно так же, как, например» к труду кондуктора трамвая. Случалось, что он получал от правления выговоры за такие чудеса искусства и хладнокровия, за которые на фронте даются чины и ордена. После его выздоровления ему предложили службу на островке. Он принял ее, с тем чтобы накопить денег и уйти, но скоро почувствовал, что уходить ему некуда и незачем: стихия воздуха выжала из него душевные силы. К собственному его изумлению, он теперь стал бояться высоты, не любил снизу смотреть на аэропланы и даже на контрольную башню поднимался неохотно. Радиостанцией, мастерскими, мощными, в биллионы свечей, фонарями ведал его помощник. В ангаре всегда пахло нефтью и маслом; этот запах вызывал у него страшные воспоминания, как и вид бесчисленных аппаратов, трубок, циферблатов.

Сам он занимался преимущественно административной работой. На островке он был почти диктатором, и, как веем диктаторам, ему было скучно. Главным его интересом стали еда и вино. Пьяным он никогда не напивался, но почти все деньги тратил на заказы далеким гастрономическим магазинам и шутил (когда было с кем шутить), что стал редко встречающейся помесью эпикурейца с меланхоликом. Тот проезжий психиатр, превосходный врач, налету замечавший в людях все и никогда этого не показывавший, заметил, что этот человек беспрестанно поглядывает на свою обувь, начищенную до изумительного блеска. Действительно, у директора было не менее двадцати пар сапог и туфель. Они были надеты на колодки и перенумерованы. Он менял обувь по нескольку раз в день и любовался ее блеском, как когда-то любовался блеском аппаратов аэроплана.

Были основания надеяться, что следующий за «Синей Звездой» аэроплан прилетит тоже почти пустой и что на нем, следовательно, можно будет всех разместить. Директор вышел к пассажирам из своего кабинета и поговорил с ними; обычно он делал это лишь в тех случаях, когда летели очень важные люди или очень красивые женщины. Дочь дипломата была недурна собой. У ее отца были хорошие туфли. Он пошутил с пассажирами, затем радостно, точно это было приятной новостью, сообщил, что им придется переждать на островке; ожидается буря.

Несмотря на радостный тон директора, пассажиры приняли известие невесело. Всех должны были встречать родные или друзья. Однако море и небо были так беспросветно черны, что и лететь немедленно дальше тоже не хотелось.

Общее тягостное чувство усилилось от новостей. В длинной зале передавалось сообщение известного всему миру радиокомментатора. Накануне, перед отлетом аэроплана, положение было «чрезвычайно серьезно, но не безнадежно». Теперь радиокомментатор сообщал, что «только чудо может предотвратить войну». «Все-таки нам очень, очень повезло, что мы успели улететь!» — выразила общее чувство дочь дипломата.

Дипломат, оставив дочь у сундучка, с нахмуренным видом прошел первый в телеграфное отделение. Он послал три телеграммы, эссеист — две, голландская чета — одну. Шахматист спросил, что будет дешевле: deferred или Night letter{4}, и тоже послал телеграмму. Всем стало легче, точно теперь дела опять пришли в порядок. Голландец успокоительно говорил жене, что Анна беспокоиться не будет: она, помнишь, не очень беспокоилась и восемь лет тому назад, когда мы так опоздали из-за заносов.

Пассажиры расположились в креслах у столиков и заказывали кофе, виски, бренди. Только профессор потребовал стакан фруктового сока. Лакеи в красных куртках почтительно принимали заказы. Несмотря на слухи об атомном облаке, в ресторане было радостное оживление: буфетчик уже слышал, что приезжие улетят не так скоро. В поселок спешно послали за рыбой и за курами.

В зал вошли еще два человека. Их знали на аэродроме: они приехали на грузовом судне, жили у рыбака в поселке, но по нескольку раз в сутки приходили в терминал, слушали радио и пили крепкие напитки. Платил всегда старик, очень говорливый человек. Он в первый же день за стрижкой успел сообщить парикмахеру, что его зовут Макс Норфольк, что по паспорту он американец, а кто по национальности — сам начинает забывать: так давно у него была настоящая национальность. Сказал, что путешествует он на дрянном суденышке, ибо менее богат, чем Рокфеллер: «Я не намного беднее его, но все-таки беднее». По-видимому, он не любил говорить иначе как в шутливой форме. О своем спутнике старик, подняв со значительным видом палец под простыней, сказал, что он, кажется, троцкист. Парикмахер всегда, как все парикмахеры, соглашавшийся со словами клиентов, одобрительно кивнул головой; впрочем, едва ли знал, что такое значит это слово, и не слишком интересовался, «Мы с ним познакомились на суденышке. Очень странная личность», — сказал Макс Норфольк.

Вид у троцкиста был в самом деле странный. Это был худой, высокий человек с вытекшим левым глазом, прихрамывавший на левую ногу и плохо владевший левой рукой, что придавало его облику какую-то страшную симметрию. Однако и независимо от этого люди на улице, особенно женщины, всегда обращали на него внимание и часто провожали его взглядом.

Что-то очень неприятное и очень значительное было в его лице, в тяжелом, изменчивом, обычно неподвижном, порою тусклом и безжизненном выражении его единственного глаза. Одет он был так плохо, что в терминале на него косились не только пассажиры аэропланов, но и местные жители, и лакеи. В первые дни после прихода их грузового судна на островке стояла жаркая солнечная погода, Тем не менее одноглазый человек ни на минуту не снял с себя болтавшегося на нем грязного рваного непромокаемого плаща с громадными косыми карманами.

Накануне они просидели в баре до поздней ночи. Макс Норфольк пил, болтал без умолку и называл своего собеседника троцкистом. Почему-то ему понравилось это обращение. Старик произносил его так же просто, как если бы говорил: «доктор» или «полковник».

— Я не троцкист, - сказал хриплым неприятным голосом одноглазый человек. Он говорил так мало и так редко, что на него оглянулся буфетчик. — Троцкий был умеренный социалист эволюционного толка, вдобавок болтун и интеллигент. Это не был человек дела. Он думал о славе.

— А Гитлер? — спросил с любопытством старик.

— Гитлер был психопат и неудачник, — кратко ответил человек с вытекшим глазом и замолчал едва ли не на весь остаток вечера. Впрочем, Норфольку и нужен был не собеседник, а молчаливый слушатель. Через пять минут он снова называл своего спутника троцкистом. Старик говорил много и бессвязно.

Узнав, что новый аэроплан задержится на островке, Макс Норфольк тотчас познакомился с пассажирами. Они тревожно поглядывали на человека в рваном плаще и предпочли бы держаться подальше от этих двух людей. Но старик всех обезоруживал словоохотливостью и обманчиво-благодушной улыбкой. Он завел разговор о неминуемой бомбардировке острова, о новых снарядах, об атомном облаке. Говорил он так уверенно и авторитетно, что настроение у пассажиров «Синей Звезды» еще ухудшилось. У всех шевелилась мысль, что хорошо было бы улететь возможно скорее.

— Отчего же вы не послушаете радио? У них превосходный аппарат, дающий чуть не все станции мира, — сказал старик. Голландец с радостной улыбкой объявил, что в таком случае надо поискать Амстердам. «Я сейчас поставлю Амстердам!» — сказал он с таким видом, как будто только в Амстердаме могли знать и сообщить правду о событиях. Старик воз разил, что лучше соединиться с Женевой: по крайней мере, по-французски все понимают. Пассажиры поспорили о том, который час теперь в Европе. Голландец стал вертеть ручку аппарата. С какой-то бедламовской нелепостью, смешиваясь, врываясь друг в друга, понеслись крики, сообщения на непонятных языках, джаз-банд, церковная музыка — на ней голландец на мгновение задержался. Он не был музыкален, так как любил всякую музыку, но церковную любил и почитал особенно. «Смейся, п-паяц!» — с надрывным отчаянием пел тенор, голландец поспешно перевел стрелку: ревнивцев и убийц, как Канио, не любил. «Вот... Вот Женева!» — радостно, многообещающим тоном сказал он наконец.

Женевское сообщение было еще грознее других.

За широкими окнами зала, вдоль дорожек аэродрома, вспыхнули огни. Все вышли из здания. Ветер был очень силен, против него было трудно идти. С редких деревьев уныло падали листья. Где-то огромными буквами горела буква R. Пассажиры почему-то беспокойно на нее поглядывали. Зажегся зеленый сигнал для ожидавшегося другого аэроплана: «Cleared to land»{5}. На высоте светились огоньки контрольной башни, точно повисшие в воздухе неизвестно на чем. Ветер стал еще сильнее. И у всех шевелилось чувство: «Быть может, тот аэроплан погиб... А нам скоро лететь...»

— У них антенна Адрока, — сказал профессор. — Но современная технологическая мысль решительно высказывается против того, чтобы башня устраивалась над ангаром. Это чрезвычайно неосторожно.

Аэроплан не прилетел. Сообщений о нем по радио все не было. «Верно, они там помешались из-за событий», — весело сказал Макс Норфольк. Директор, уже пообедавший, признал момент благоприятным и покончил с «политикой страуса»: сообщил, что «Синяя Звезда» нуждается в починке.

— Но вы можете быть совершенно спокойны, господа, — поспешно добавил он, поглядывая с испугом на пассажиров. — Завтра утром прилетит другой аэроплан, точно такой же, как ваш, и вы все получите на нем места, разумеется, без малейшей доплаты.

Пассажиры заволновались. Посыпались вопросы: какая починка? отчего им сразу не сказали о починке? какой новый аэроплан? и будут ли еще места на новом аэроплане? может быть, им стоять в коридоре? а вещи? наши, вещи остались на «Синей Звезде»! где же нам ночевать? без чемоданов? Директор как мог всех успокаивал, вздыхая и поясняя, что в такую погоду аэроплан все равно дальше лететь не мог бы.

— Это безобразие! — сказал, возвращаясь в терминал, дочери дипломата эссеист. — У меня завтра лекция. Я провожу параллель между музыкой Арнольда Шенберга и последним периодом Пикассо.

— Да... Да, — ответила дочь дипломата. Ей уже надоел эссеист. — Жаль, что я на ней не буду. У вас всегда такие оригинальные мысли. Вы вчера сказали, что банальность в мыслях то же самое, что параллельные квинты в музыке, — говорила она и про себя думала, что в больших дозах он со своим не банальным разговором очень утомителен.

Шахматист только вздыхал: турнир начинался в следующий вечер. Все вернулись в залу в самом мрачном настроении. Даже голландская чета перестала улыбаться. «А завтра, быть может, уже начнется война», — невозмутимо глядя на потолок, сказал Макс Норфольк. Дипломат строго на него взглянул, точно старик вмешивался в его дела.

— Bella matribus detestata{6}, — с тем же невозмутимым видом сказал Норфольк, и по его виду нельзя было сказать, насмехается ли он над дипломатом. Тот удивленно поднял брови с таким видом, какой у него был бы, если б какой-либо оборванец на этом островке заговорил с ним языком принца де Линя. Как первый из пассажиров, он счел себя обязанным немного поднять дух своих спутников и, устроившись у стола в кресле, сказал краткое слово. Объяснил разницу между представлением и энергичным представлением, между протестом и решительным протестом и сказал, что даже решительный протест еще не означает ультиматума. Война возможна, но не неминуема, Если ничего рокового не произойдет в течение ближайших тридцати шести часов, то все может кончиться благополучно. Главное же — сохранять хладнокровие. «Страх плохой советчик. Время работает на мир!» — решительно сказал дипломат и оглядел всех бодрящим взглядом. Слушали его уныло. Доводы, которые он привел, были убедительны, но и прямо противоположные доводы были бы тоже убедительны. Страх был плохим советчиком, но и бесстрашие могло быть плохим советчиком. Время, быть может, работало на мир, но, быть может, работало на войну. Обе стороны годами утверждали, что время работает на них, и никто уже больше толком не знал, на кого в конце концов работает время.

— Где же мы будем спать? В креслах, опять не раздеваясь? — капризно спросила дочь дипломата. Она больше не чувствовала восторга от их путешествия. Прошлую ночь они провели в креслах на аэроплане, но это ее утомило не больше, чем утомлял затянувшийся до утра бал. Однако после балов она отдыхала в постели до двух часов дня. Ей хотелось принять ванну и лечь спать. Пассажиры, прежде занимавшие ее своей необычайностью, теперь казались ей скучными плебеями. Она прошла к киоску и купила старый номер «Ридерс дайджест».

Заведующая киоском, миловидная блондинка с родинкой на щеке и с врожденным неизлечимым «инфириорити комплекс»{7} в душе, поглядывала на нее с жадным любопытством: дочь посланника, барышня из самого настоящего высшего общества, быть может, она бывает в Букингемском дворце? «Если познакомиться с ней, как надо говорить: «It has been a great pleasure to meet you»{8} или «I have enjoyed meeting you»{9}?

В последнее время заведующая киоском изучала выписанную ею из Англии книгу, подписанную: «А Member of the Aristocracy»{10}, и раз навсегда запомнила, что герцогиням Надо на конверте писать: «То Her Grace the Duchess of Sussex»{11}, а маркизам: «Tо the Most Noble the Marchioness of Willshire»{12}. «Боже вас избави напутать! — благодушно говорил ей Макс Норфольк, в первые же дни подружившийся с ней. — Вдруг вы одной из ваших подруг герцогинь напишете, как какой-нибудь простой маркизе! И непременно учитесь манерам у этого приезжего дипломата. В нем есть одна непостижимая, загадочная, таинственная черта: я не могу понять, почему он не носит монокля! Вероятно, это есть единственная уступка демократической эпохе... Со всем тем, вы очень, очень милы, — как всегда бессвязно, говорил старик, ласково на нее поглядывая. — Жаль, что я стар... Ах, какая это неприятная случайность: старость... Древние египтяне никогда не лепили стариков и были совершенно правы».

Ужин прошел скучно. Пассажиры разбились по разным концам залы и буфета. Общий разговор кончился, все сразу надоели друг другу. Дипломат опять прошел в телеграфное отделение и послал четвертую телеграмму. Затем устроился у среднего стола, поставив сундучок рядом со своим креслом, и велел лакею принести кофе. Лакей принял заказ гораздо менее предупредительно, чем прежде, и даже просто невежливо. Это поразило дипломата. Еще больше был он поражен тем, что лакеи пили у бара и громко разговаривали. «Вот до чего дожили — Deo juvante!»{13} — думая он.

Из метеорологического отделения приходили сведения о приближающейся буре. Раза два по стеклам начинали тяжело стучать редкие капли и переставали, как будто и природа тоже не решалась начать бурю и пока посылала лишь предупреждения. Известий об аэроплане все не было. Из-за позднего часа в столицах нельзя было рассчитывать и на радиопередачи. Понемногу тревога в терминале стала переходить в худо скрываемую панику.

IV

Хостесс тотчас после спуска «Синей Звезды» сцепила с лица свою профессиональную улыбку, надела халат, быстро прибрала каюту, сняла халат и, перебросив через плечо элегантную сумку с Compact{14}, спустилась по лесенке. Она тоже догадывалась, что в машинном отделении вышло что-то неладное, и тотчас направилась в мастерскую. Летчик сказал ей правду. Она ахнула.

Главный для нее вопрос был в том, возьмут ли ее на следующий аэроплан. Если он будет гак же пуст, как «Синяя Звезда», то, конечно, возьмут. Но обычно аэропланы бывали переполнены. В таких случаях прежде всего увозились застрявшие пассажиры, затем служащие. Очередь могла дойти до нее не скоро. Мысль о том, что, быть может, придется прожить неделю или еще дольше на этом несчастном островке, где даже не было кинематографа, привела ее в ужас. Она в сотый раз подумала, что легко могла бы найти себе место в банке, в конторе, в гостинице; правда, платили бы значительно меньше, но была бы, по крайней мере, спокойная жизнь.

Хорошо в этом деле было только одно: можно раздеться, принять ванну и как следует выспаться. У нее к концу полета обычно уже начинали слипаться глаза. Морщась и щурясь от пыли и ветра, она направилась в квартиру своей приятельницы, заведовавшей киоском аэродрома: имела свой ключ и пользовалась квартирой, как собственной, в благодарность за что привозила приятельнице чулки нейлон и китайские шелковые рубашки. Заведующая киоском жила недалеко от пристани в крошечном домике, две комнаты которого были разделены входной дверью и коридором.

По дороге хостесс, знавшая всех жителей островка, встретила двух неизвестных ей людей. Старик, сильно размахивавший на ходу руками, ласково ей улыбнулся с видом отставного знатока и изобразил на лице восхищение. Другой человек, слегка волочивший левую ногу, без всякой улыбки неторопливо и беззастенчиво оглядел ее; — она увидела, что у него только один глаз. «Какое страшное лицо!» — подумала хостесс и почему-то ускорила шаги. Домик ее приятельницы был уже совсем близко. Взойдя на крыльцо, она оглянулась. Страшный человек смотрел ей вслед. Она поспешно отворила дверь, вошла и, сама не зная зачем, два раза повернула ключ в замке.

Ванна у приятельницы была первобытная. Хостесс села в чуть теплую воду и с наслаждением закрыла глаза. «Да, да, надо поскорее переменить эту несчастную службу», — думала она. Жалованье было хорошее, но в своей компании летчики и навигаторы часто говорили, что при долгой работе их гибель может считаться статистически предрешенной. Правда, говорили они полушутливо, однако она понимала, что тут не до шуток. Это подтверждалось и теми высокими взносами, которые получало за них страховое общество. Вдобавок служба была тяжелая. Утомительнее всего, пожалуй, было то, что надо было всем мило и ласково улыбаться.

Она служила третий год, и пока ничего не выходило: мужчины с ней любезничали, однако никто ей предложений не делал. Изредка пассажиры перед окончанием полета вполголоса приглашали ее на следующий день в ресторан или в кинематограф, но дальше ресторана, кинематографа и того, что называлось «постыдным предложением», дело никогда не шло. Между тем она твердо решила ни на что, кроме брака, не соглашаться. Товарищи знали это и обращались с ней только по-товарищески. Это было очень мило, хотя иногда немного ее раздражало. Не очень ухаживал даже Боб, славный, веселый, некрасивый человек, тративший на женщин все свое жалованье. За Боба она, впрочем, и не пошла бы: уж слишком было бы глупо, если б муж и жена вместе носились над океаном. Хостесс ценила свою прекрасную репутацию, но репутация начинала ей надоедать.

И в этот полет она с самого начала, принимая и рассаживая пассажиров, увидела, что снова ничего не будет. Дипломат был стар, на пальце у него было обручальное кольцо, от него веяло скукой. Шахматист был недурен собой, и ей стало досадно, когда он вытащил шахматную доску: нельзя же выйти замуж за шахматиста. Эссеист очень ей не понравился, и она женским чутьем тотчас почувствовала, что для этого человека служащая аэроплана не дама и уж, во всяком случае, не невеста.

Она просидела в ванне с четверть часа. За окном ветер ревел все сильнее. Закутавшись в купальный плащ, она подошла к окну, чтобы опустить шторы, и вдруг увидела, что вдоль моря со стороны ангара опять неторопливо идет тот страшный одноглазый человек. Она встретилась с ним взглядом и поспешно отошла, не опустив штор.

Часа через два ее разбудила приятельница, расцеловалась с ней, принесла ей еду и рассказала новости. Хостесс слушала, раскрыв рот: будет война, атомное облако, они все погибли! Она газет не читала, новости узнавала от пассажиров и слушала их без особенного интереса. Ей никак не приходило в голову, что она может погибнуть от бомбардировки, да еще на этом забытом Богом островке. Заведующая киоском сообщила также, что прилетевший дипломат очень знатный человек — сейчас видно человека из самого высшего общества, — что на островке уже три дня живет один очень милый и умный, хотя, верно, совсем простой по происхождению, старик, Макс Норфольк, это не настоящая его фамилия, кто же не знает, что Норфольки первые пэры Англии! А со стариком какой-то одноглазый, очень страшный на вид, говорят, знаменитый революционер и, кажется, убийца. Затем заведующая киоском сварила кофе и убежала на работу.

Одеваться уже не стоило, теперь спешить было некуда, хостесс все еще хотелось спать. За едой она старалась представить себе то, что сообщила приятельница, и не могла. На столе у кушетки лежала книга об этикете. Она улыбнулась — знала слабость своей приятельницы. Книга была открыта на странице о том, как можно хорошо и со вкусом одеваться, не имея больших средств. Автор советовал заказывать преимущественно черные платья, так как они подходят ко всем случаям жизни, не бросаются в глаза и не запоминаются: «A very striking dress cannot be worn many times without making other feel bored at the sight of it. «Here comes the Zebra!» is inevitable if a dress of stripes is worn often...»{15}

«Что за вздор! Никто меня никогда не называл зеброй!..» Хостесс с досадой отложила книгу: как раз недавно заказала яркое платье в полоску. Взяла роман «Forever Amber»{16}, хотя уже его читала. «Отчего у других бывало всякое такое в жизни, а у меня полеты и кафетерии, полеты и кафетерии?» — думала она, засыпая.

V

— Великий русский писатель Достоевский, — сказал Макс Норфольк, — говорил, что страдание очищает человека. Сам он много, очень много страдал в жизни. Были, следовательно, все основания думать, что он станет чистым и святым существом. На самом деле он до конца своих дней оставался существом столь же злобным, сколь умным и необыкновенным. Его мысль была, по-моему, совершенно неверна. Страдание может немного поднять человека лишь на несколько недель, и только в том случае, если оно было перенесено с достоинством. В противном случае оно делает человека злым, завистливым, подозрительным, раздраженным: люди его страданий не оценили. Добавлю, что есть, особенно в наше время, такие страдания, какие с достоинством перенести нельзя. Человек, их перенесший, видит подлецов во всех людях, так как по природе своей человек неспособен считать подлецом одного себя. Да вот, — прибавил он, смеясь, — если, например, завтра, избави Боже, окажется, что для нас на этом островке нет спасения, что ж, станем ли мы от этого чище, просветленнее, лучше? Будем ли еще думать о мирской суете или только о будущей жизни? Быть может, наши худшие предположения оправдаются. В мире возможно решительно все, и обычно оправдываются именно худшие предположения. Тогда и вам, пассажирам роскошных аэропланов, и мне, пассажиру убогого грузовика, будет грозить неминуемая гибель. Солдаты на войне могут рассчитывать на победу; более трусливые из них надеются, что попадут в плен. Нам здесь защищаться нечем, а в плен мы попасть не можем, потому что никто на этом островке не высадится: достаточно просто его разрушить одним из тех способов, которые любезно предоставляет людям наука, «величайшая гордость человека», как сказал какой-то философ.

— Наука не отвечает за то, как ею пользуются военные! — сердито сказал профессор. Он измерил себе пульс: оказалось 95. «Может быть, от ходьбы», — подумал он тревожно и неуверенно. Тотчас после того как оказалось, что они застряли на островке, он нацепил на ногу ходомер и десять раз обошел вокруг терминала. «Много ходить тоже не очень хорошо», — сказал он себе и с неприятным чувством оглянулся. За его креслом стоял человек с вытекшим глазом. Он все гулял по зилу, ненадолго останавливаясь то у одного, то у другого столика, и у людей, сидевших за этим столиком, было желание, чтобы он как можно скорее отошел подальше.

— Я знаю, наука пользуется привилегией конституционных королей и умалишенных: она ни за что не отвечает, — сказал старик. — Правда, и среди военных есть превосходные ученые, как же, собственно, быть с ними? Штатские профессора теперь не очень удачно придают себе невинный вид: они, видите ли, ничего не знали о том, как эти нехорошие генералы используют их открытия. Когда Альберт Эйнштейн предложил президенту Рузвельту ассигновать миллиарды на опыты над разложением атома, он имел все-таки в виду создание атомной бомбы в целях победы над Гитлером. Может быть, в душе ему очень хотелось также проверить на гигантском опыте свои идеи о соотношении между материей и энергией, но об этом в письме к президенту не упомянул.

Человек с вытекшим глазом негромко засмеялся. Смех у него был особенно неприятный и оскорбительный, точно его собеседник, как он в этом, впрочем» и не сомневался, оказался идиотом или негодяем.

— Если б он об этом упомянул, то президент по слал бы его к черту, и очень хорошо сделал бы, — сказал он своим резким хриплым голосом. — И пора бросить сентиментальную ерунду об атомной бомбе. Это полезнейшая, превосходная вещь, к сожалению, недостаточно разрушительная. «В Хиросиме было убито двести тысяч человек!» Есть о чем говорить! Важно не то, сколько людей живет на земле, а кто живет, и как они живут.

Все молча смотрели на него с неприятным удивлением. Он опять почти беззвучно засмеялся, отошел и отворил выходную дверь. Хотя она была далеко, та* рыв холодного ветра донесся до стола. Человек с вытекшим глазом постоял с полминуты на пороге, точно колебался, затем взмахнул правой рукой и вышел. Старик проводил его беспокойным взглядом.

— Что, он гулять пошел в такую погоду?.. С социологической точки зрения то, что он сказал, чистый вздор... Вероятно, он хотел нас изумить своей оригинальностью. Он не сумасшедший, этот ваш знакомый? — спросил, зевая, профессор.

— Я думаю, что он еще не сумасшедший, но непременно им будет, — ответил старик.

— Он похож на орангутана, — сказала дочь дипломата. — Он действительно троцкист! Ведь это, кажется, что-то страшно революционное, правда?

Я совершенно не знаю, кто он такой. Мы с ним познакомились на нашем грязном судне. Может быть, он наци? Может быть, он поссорился с каким-либо второстепенным диктатором? Знаю только, что он долго сидел где-то у кого-то в концентрационном лагере и что его там искалечили. Большой просветленности от страдания я в нем не вижу. Он дышит ненавистью ко всем и ко всему.

— Бедный человек, — сказал голландец.

— Вы правы, — обратился к нему старик. — Одна из особенностей нашей счастливой эпохи еще и в том, что среди нас есть слишком много людей, много переживших. Разумеется, они во многих случаях ровно ни в чем не виноваты, но от этого ни им, ни нам не легче. Они теперь живут не только вне морали, но, что гораздо хуже, вне логики. Их действия больше не подчиняются закону причинности. Кажется, еще не изучена роль таких людей во всех революциях: фашистских, коммунистических и каких угодно других; меня в революциях всего меньше интересует их идея.

— Зачем же вы возитесь с таким человеком? — хмуро спросил дипломат.

— Что делать, я и в 67 лет сохранил большое любопытство к людям. Они меня интересуют даже тогда, когда они стандартны, как автомобили Форда. Мистер Бэббит не менее интересен, чем Гамлет. А этот не стандартен даже как орангутан. Заметили ли вы, какое у него необыкновенное лицо? Я прежде судил о людях главным образом по наружности, но немного разочаровался в этом способе их оценки, когда увидел, что у Леонардо да Винчи Вакх необыкновенно похож на Иоанна Крестителя, между тем Леонардо, вероятно, знал толк в человеческих лицах... Думаю, что мой приятель прежде имел огромный успех у женщин.

— Куда он едет? — с любопытством спросила дочь дипломата.

— В какой-то маленький город, где у него будто бы есть связи. Впрочем, терять ему нечего: он неизлечимо болен и сам мне сказал, что ему осталось жить несколько месяцев. Думаю, что он умрет в тюрьме, так как искалеченному человеку с такой нерасполагающей наружностью никто работы не даст, а у него нет ни гроша. На судне его кормил в последние дни я, но у меня у самого денег в обрез... Я даже думал, не произвести ли маленький сбор в его пользу? — полу вопросительно сказал старик и покраснел, что, по-видимому, случалось с ним очень редко. — Разумеется, деньги будут жертвователями отданы капитану нашего судна.

— Да, да, конечно, — сказал голландец и, достав из большого старомодного кошелька ассигнацию, про тянул ее Максу Норфольку. — Но уж, пожалуйста, вы сами и отдайте это вашему капитану.



Поделиться книгой:

На главную
Назад