— Что же, потешу вас. Попался гусь, листовки распространял.
— Серьёзно? — полковник насторожился.
— Какое! Глуп, бестолков, по-русски — ни бельмеса! Но… бечара[4], о нём никто не вспомнит.
— Да ну! Давайте, давайте его!..
Ротмистр нажал кнопку настольного металлического звонка, тот резко заверещал. В кабинет вошёл степенный вахмистр и вытянулся у двери.
— Вот что, Калач! Там у нас сидит парень из старого города…
— Так точно. Мансуром звать.
— К чёрту! Как звать — наплевать. Тащи его сюда. Только руки свяжи: здоровый чёрт…
— Он смирный, ласковый…
— Не разговаривать! Исполняй.
— Слушаюсь.
Калач вышел, постоял в раздумье, перекрестился и тихо прошептал:
— Прости, господи, и помилуй. Нет моей вины в душегубстве.
Замедляя шаг, направился в небольшую каморку. Там было так тесно, что даже человек среднего роста не мог лечь. Калач открыл дверь. Свет от лампы, висевшей в коридоре под потолком, осветил арестованного. Он сидел на полу возле стены, охватив руками колени и опустив голову.
— Мансур! — окликнул вахмистр, с состраданием глядя на юношу. — Айда, допрос будет.
Мансур с недоумением смотрел на жандарма. Тревожный сон, едва смыкавший его веки четвёртую ночь, ещё не прошёл. Он встал, распрямил плечи, поднял и опустил, разминаясь, руки.
— Нима?[5] Моя айда дома?
Его глаза радостно блеснули. Калач сокрушённо покачал головой.
— Яман[6], Мансур, допрос будет, допрос… Сам шайтан мучить будет… Кончал Мансур. — Он говорил взволнованно, коверкая слова, хотя знал, не понимает по-русски парень. А тот стоял, как всегда широко улыбаясь, но что-то острое, грозное мелькнуло в глазах, быстро прикрытых веками. Он шагнул в коридор, опять развернул плечи, раскинул руки, сжал и разжал кулаки.
— Эх ты! Разминаешься, не знаешь, что ждёт тебя, — бормотал вахмистр, доставая ил ящика, стоявшего у стены, короткую верёвку. Отводя руки арестованного за спину, бормотал:
— Прости, господи Иисусе. Не моя пина.
Юноша охнул и, что-то бормоча, освободив руку, показал на вздувшуюся под рукавом опухоль.
— Болит? Ладно, я легонько. Приказал связать, — он махнул в сторону двери.
Действительно руки он связал только для вида, их можно было легко освободить.
Через несколько минут арестованного ввели в кабинет. Он был спокоен, добродушная улыбка освещала весёлое лицо. Он низко поклонился офицерам и встал посреди комнаты.
— Калач, можешь отправляться. Будь на крыльце, никого не пускай.
— Слушаюсь.
Жандарм повернулся налево кругом, бросил жалостливый взгляд на парня и вышел.
— Как вам нравится экземпляр? И ни слова по-русски не понимает. Прелесть? — спрашивал Крысенков, роясь в шкафу и доставая какие-то коробочки.
— Не нравится. Силён, как бугай. Всё перевернет…
— А мы ему вспрыснем укрощающее, вся сила исчезнет. А пока страхом…
Он приготовил шприц, наполнив его жидкостью, разложил иголки и, закурив, подошёл к Мансуру. Указывая на пол, приказал:
— На колени, мерзавец!
Тот добродушно посмотрел на ротмистра, догадавшись, опустился на колени, что-то жалобно забормотал.
— Вот видите, никакой эсперанто не сравнится с интонацией голоса толкового человека. Ну ты, ишак… Где брал листовки? Говори, скотина, да по-русски!
Арестованный затряс головой и жалобно забормотал:
— Бельмейман, бельмейман, тюря[7], пожалуйста… — Лицо его было робким и жалким.
— Ага, выучился по-русски. Не так ещё запоёшь.
Ротмистр подошёл, взял маленькие ножницы. Надрезал ворот рубахи на спине и разорвал до пояса. Не слушая жалобного бормотания, он прижал к обнажённому плечу папиросу. Мансур дёрнулся и закричал.
— Цыц ты, животное! — заорал Крысенков, беря шприц.
— Говорил, трудно будет. Скорее обессильте его, — просил полковник, горящими глазами наблюдая за искажённым болью и ужасом лицом юноши.
— Ничего, сейчас приложу другую печать, а потом шприц.
Он стоял, держа в правой руке шприц, а в левой папиросу. Но едва он сделал движение, как Майсур эластичным прыжком вскочил на ноги и крикнул на чистом русском языке:
— Другую печать я сам тебе приложу, проклятый?
В тот же момент сокрушительный удар по скуле отбросил ротмистра в угол, где он растянулся во весь рост. Поражённый полковник, выпучив глаза, смотрел на происходящее, почти инстинктивно схватил лежащий на столе револьвер, но увесистый кулак, сунутый ему в нос, заставил его взвыть; осев в кресле, полковник медленно сполз под стол. Очнувшись, ротмистр увидел в открытом окне широкую обнажённую спину и крепкий бритый затылок в старенькой тюбетейке.
Как молния, кинулся Крысенков к столу, схватив револьвер, выстрелил, целясь в затылок.
Ярость и вспышка от выстрела помешали увидеть результаты. В тот же момент послышался всплеск.
Из-под стола выглянуло бледное испуганное лицо с посиневшим и распухшим носом.
— Сбежал? — хрипло спросил полковник.
— Едва ли… Стреляю я метко, — шепеляво ответил ротмистр.
— А ведь, батенька, этот подлец свернул вам скулу… — говорил, соболезнуя, полковник, ощупывая свой нос.
Только теперь оба почувствовали боль в изуродованных лицах.
— Упустили опасного революционера! — негодовал Крысенков. — Чисто говорит по-русски и комедию ломает, артист!
— Что же делать? Искать?
— Кажется, я ухлопал его. Быть может, труп вынесет на отмель. Надо послать завтра. Ну я, поеду в госпиталь. Сил нет, болит.
— А я домой, — пробормотал полковник, прикладывая к носу смоченный коньяком платок. — Проклятый щенок!..
В маленьком дворике ювелира Рузмата на айване, закутавшись в тёплые ватные одеяла, спал хозяин. Хотя ночи были прохладные, старику было душно в комнатах. День и ночь он проводил на айване. По-стариковски чуток сон, перед самым рассветом Рузмат ощутил лёгкое сотрясение крыши и какие-то звуки, похожие на побрякивание ашичек[8], которыми правнуки играли с друзьями. Вначале старик подумал, что это землетрясение, но, проснувшись окончательно, понял — другое что-то. В это время на крыше раздалось заглушённое чихание. Рузмат встал, запахнул халат, всунул босые ноги в калоши и сошёл с айвана.
— Кто? Албасты[9], что ли?..
— Это я, дедушка, Рустам… сын Арипа…
— Так чего ты на крыше зубами стучишь? Скорей слезай.
По развесистому урюковому дереву быстро спустился внук. Мокрый и дрожащий, он пробормотал:
— Озяб… Не хотел вас пугать.
— Ийе! Нашёл время купаться. Снимай мокрое, ложись под одеяла. Сейчас принесу чай. В мангале стоит чайник.
Отогреваясь, Рустам рассказал деду, как, попав в жандармское управление, назвался Мансуром-сиротой. Как его там хотели замучить и как он ушёл, прыгнув из окна в Анхор.
— Едва успел, стрелял, дьявол. Оцарапала плечо пуля.
— Надо перевязать…
— Пройдёт. Только кожу содрало.
— Аллах велик! Спи, дитя, светать уже начинает.
…На тихой Карасу в курганче постаревшего Арипа — печаль и тревога. Вот уже двое суток мучается родами старшая дочь Малахат. Со всей махалли собрался целый синклит бабок-повитух, проделывающих с роженицей дикие ритуалы: то мнут ей живот, отчего у бедной жертвы вырывается мучительный крик, то начинают кружиться, ударяя в бубен и покрикивая: "Выходи, выходи!" А то ещё подхватят под руки и таскают по комнате, пока Малахат не потеряет сознания.
Арип сидел на айване, не замечая принесённой женой чашки с кислым молоком и горячей лепёшки. Мучения дочери болью отзывались в сердце. "Как облегчить их?" — спрашивал он себя и не находил ответа. Что может сделать тут он, мужчина? Если бы его дочери угрожала опасность или обида от людей, то засучил бы Арип рукава на ещё крепких руках и разделался с обидчиком. А тут он бессилен. Бессилен ли?
Он вспомнил. Русская женщина — врач Марьванна — вот уже два года работает в больнице старого города Ташкента. Так почему же он Арип, не свезёт дочь в старый город? Ведь он же знает, как сильна наука у русских, знает, как врачи поднимали на ноги больных, от которых отказывались табибы[10].
В это время раздался мучительный вопль Малахат, потом её жалобные причитания. К Арипу подбежала взволнованная Хасият. Опустившись на кошму, она простонала:
— О аллах… Мучается бедная. Кричит: "Хочу к Марьвание…" — Кондом головного платка утирая слёзы, Хасият робко взглянула на мужа. Арип решительно поднялся на ноги.
— Готовь её. Сейчас запрягу арбу, свезу в больницу. Ты тоже поедешь…
Жена благодарно взглянула на мужа и заспешила к больной. Минут через пятнадцать из ворот выехала арба, где на ворохе одеял лежала больная. Над ней, как птица над птенцом, распростёрлась серая паранджа Хасият.
В тесном переулке за мечетью Шейхантаур протянулось свежевыбеленное одноэтажное здание. Большие окна с чисто вымытыми стёклами, казалось, приветливо улыбались. Арип завернул в открытые ворота и остановился у крыльца. Тотчас из двери вышла немолодая женщина в свободном светлом платье и в белой косынке, закрывающей волосы. Серьёзное лицо с пытливыми чёрными глазами было приветливо. Она спросила по-узбекски:
— Братец, бы больную или роженицу привезли?
— Дочку привёз, сестрица. Вот мать всё расскажет…
Женщина понимающе кивнула головой и, указывая на следующую дверь, проговорила:
— Вот к тому крыльцу подъезжайте. Сейчас придёт доктор… Да вот и она!
Арип оглянулся. В ворота въехала маленькой пролётка. Сытая рыжая лошадь не спеша, повинуясь руке кучера, свернула под навес и остановилась. С пролётки сошла статная женщина лет сорока, и тёмной юбке, и светлом шёлковом лифе с пышными рукавами, на голове у неё была маленькая круглая шляпка.
Несмотря на некоторую полноту, легко ступая, она подошла к арбе.
— Что тут, Фатима? Роды?
Акушерка, уже переговорившая с Хасият, объяснила:
— Первые роды, два дня мучается.
Молодая женщина откинула с лица чачван и страдающими глазами смотрела на врача.
Мария Ивановна положила ей на лоб руку, погладила по волосам и ласково сказала:
— Всё будет хорошо, потерпи немного.
Видимо, тряска на арбе и волнение сделали своё дело, роды начались часа через три. Мария Ивановна, надев широкий белый передник и повязав голову косынкой, хлопотала около роженицы. Она сумела сделать нужный поворот, ребёнок вышел головкой, но был синим и безмолвным. Очевидно, старания повитух, их "массаж" привели новорождённого в состояние, подобное смерти. Заметив на шее ребёнка петлю пуповины, она размотала её и распорядилась:
— Горячей воды!
Сиделка бросилась выполнять распоряжение.
— Фатима, займитесь матерью, дайте ей рюмку портвейна. Я постараюсь вернуть к жизни ребёнка. Чудесный мальчишка!
В течение часа Мария Ивановна настойчиво боролась за жизнь этого крошки. Наконец она заметила признаки жизни и удвоила свои старания. И вот слабый писк прозвучал в комнате. Услышав его, Малахат счастливо улыбнулась. Передав ребёнка на попечение Фатимы, врач подошла к матери. Та взяла обеими руками крупную, ещё влажную от воды руку и прильнула к ней губами.
— Марьванна… джан… Рахмат![11]