— Не вернулись бы они… — осторожно всматриваясь в лунный свет, лившийся из окна гостиной, сказал Серёжа.
— Нет, не сунутся. Пребывают во власти религиозных предрассудков. Всё же проверю наши запоры, — дядя Ваня подошёл к двери на террасу. Дверь была подпёрта изнутри. Боюсь, опять нагрянут днём, прощупают стены и обнаружат наш потайной ход.
— Ничего подобного! Слушайте прорицание оракула… — Буранский набрал полную грудь воздуха и замогильным голосом начал: — Завтра в полдень явится поп во всём параде с причтом, соберётся трепещущий народ, отслужит молебствие, обойдут с крестным ходом, со святою молитвой сад. Потом поп, отважный и лукавый, наймёт этот дом. Чудо совершится. Черти утихнут, а наши печатники, расширив тайник, спокойно будут печатать листовки.
— Ну и ну! Буран-бай, так ты и батю вовлёк в революционный заговор.
— Как ни береглись мы, а ряды наши поредели. Этот проклятый Крысенков многих угнал в отдалённые углы России, — говорил с грустью дядя Ваня.
— Знаете, что говорят узбеки? Возле Троицкого живёт семья Нурмата, у них родственник в старом городе, так он часто наблюдает со своей балаханы[1], как Крысенков и его начальник после полуночи мучают людей… — тихо рассказывал Серёжа.
— Где? Как они могли видеть? — спросил живо Буранский. — Сказки, видно…
— Окно кабинета выходит на Анхор. Летом жарко, окно открыто настежь. Ночью как-то встал старик, полез за клевером, подкормить лошадь. Взглянул и ахнул. Как на ладони и комната и люди. Мучили какого-то человека, потом пристукнули и выкинули через окно в реку.
— Сергей, устрой меня на этой балахане, сам хочу убедиться.
— Хорошо. Карим отведёт тебя завтра. А где Соколёнок? Давно его не вижу, уж не попал ли в застенок? — тревожно спросил Сергей.
— Этот не скоро попадётся, ловкий. Он поехал в Самарканд и Асхабад, ведёт работу среди солдат. Скоро приедет.
— Уже приехал, друзья, — раздался спокойный голос возле них.
— Фу ты, чёрт, Соколёнок! Напугал как… — Буранский обнял пришедшего за плечи.
— Как ты, парень, проник сюда? И шума никакого мы не слышали, — удивлялся Хмель. Он потянул к себе Андрея. — Садись!
Соколёнок сел на кошму, вынул из кармана свёртки, зажёг небольшой ночник, устроив из бумаги колпак, чтобы свет падал на кошму.
— Питайтесь, товарищи! О вашем сражении знаю. Два фараона на углу рассказывали. Всё время молитвы читали да зубами щёлкали.
— А как сюда проник? Словно мышь. Двери мы заперли… — спросил Буранский.
— Как? Очень просто. Подвальное окно оставили без наблюдения. Не одобряю. Вот через окно — и в тайник. Ну а двигаюсь-то я вообще бесшумно. — Соколёнок сообщил неутешительные вести. — В Асхабаде жандармы свирепствуют. Малейшее подозрение — сразу без суда и следствия в административном порядке высылают на три года и больше.
— У нас то же самое…
— Зато в Самарканд приехал из Баку большевик Морозов. Это голова! Сразу повёл деловую борьбу.
— Где он устроился?
— Работает редактором газеты. С ним считаются, печать — великое дело! Популярность у него громадная.
Буранский в свою очередь рассказал Андрею о том, что хочет ночью понаблюдать за кабинетом жандарма.
— Нет, Буран! Этим делом займусь я, у меня счёты с жандармами. Запомнят они Соколёнка!
— Надо тебе, Соколёнок, завтра побывать у комитетчиков. Собираемся мы редко, следят, но работу ведём большую. Вот когда сюда переедет отец Василии, будем чаще встречаться. Весь подвал в пашем распоряжении, Сюда ни охранка, ни полиция не сунутся. А ты поостерегись, как бы дьявол Крысенков не дознался. Хочет устроить облаву. — Дядя Ваня похлопал Андрея по плечу.
— Помнишь, Хмель, моего опекуна жандарма?
— Калач-то… Всё ещё служит? И богу молится?
— Служит у Крысенкова. Богу ещё больше молится, но, говорит, невмоготу. Хочет заявить начальству о делах ротмистра.
— Мне один врач говорил, что Крысенков садист и морфинист, — подал реплику Сергей. — Надо бы его устранить, — добавил он тихо.
— Многие так думают, но без указания комитета нельзя, — строго сказал дядя Ваня.
— Слушайте, товарищи, как вы считаете, не пора ли проверить комитетчиков? Странно, в последнее время почти каждое решение становится известным жандармам.
Андрей говорил спокойно, но веско. Буранский поддержал Андрея.
— Что касается меня, то находящимся здесь, хотя из них только один член комитета, я доверяю больше, чем всему комитету.
Дядя Ваня задумался, как бы взвешивая свой ответ, проговорил:
— Верно, несколько провалов было. Я и сам не всем доверяю. Вот Корнюшин, Баранов, Литвишко — это люди верные.
— Поживём — увидим, — откликнулся Буранский. — А сегодня ночевать придётся здесь.
На границе нового и старого города высятся крепостные стены. Хотя крепость утратила своё оборонное значение, там хранились запасы снарядов, пороха и оружия.
На одном из барбетов крепостной стены стояла пушка, из которой ежедневно, как в Петербурге, в двенадцать часов дня делали один-единственный холостой выстрел. По этому выстрелу жители проверяли часы.
В казармах, находящихся внутри крепости, расположились части Первого Туркестанского линейного, полка, команды артиллерийского склада и мастерских.
Возле крепостных ворот, под стенами крепости, было выстроено двухэтажное кирпичное здание — казармы Первого Ташкентского резервного батальона. К зданию примыкал молодой сад с маленьким домиком генерала Черняева.
Часто возле казарм появлялся босой парень узбек в длинной белой рубахе и коротких штанах из грубой маты. Обычно на голове он нёс кустарный кованый таз красной меди, завёрнутый в старую скатерть.
Солдаты всегда радушно встречали его появление и, обступив, раскупали горячие пирожки "самса" с мясом, обильно сдобренные луком и перцем.
Месяца два торговал парень. Каждый день после пушечного выстрела он появлялся в аллейках сада и, остановившись невдалеке от казарм, ставил на камень свою ношу и ждал покупателей.
Ждать ему приходилось недолго, обычно раздавался весёлый крик:
— Рустамка пришёл! — затем резкая трель разбойничьего посвиста — и солдаты толпой окружали торговца, хлопали по плечу и разбирали копеечные пирожки. Парень улыбался во весь рот, повторяя:
— Карош, яхши, горячика…
Кроме этих слов он ничего не знал. Каждый пирожок он завёртывал в листок бумаги, вынутый из-за поясного платка, причём, если покупатель брал сразу два пирожка, он один заворачивал в бумажку, вынутую с правой стороны, а для второго вынимал бумажку с левой.
Быстро распродав товар и захватив под мышку таз, он исчезал так же внезапно, как и появлялся.
Однажды, на беду парня, в час его торговли из казармы вышел офицер, дежурный по батальону. Он взглянул на пышную зелень молодого сада и устремился в тенистую прохладу. Он видел вдали группу солдат, обступивших продавца, и, наверное, не обратил бы на это внимания, если бы не наткнулся на солдата, прижавшегося спиной к дереву и жадно читающего листок с жирными пятнами. Он так углубился в чтение, что позабыл о зажатом в руке пирожке и не заметил подходившего офицера.
Тот хотел накричать на нерадивого солдата, но, подойдя ближе, узнал в нём взводного; восторженное выражение лица этого всегда уравновешенного службиста удивило начальство.
— Что читаешь, Замятин?
Читавший вздрогнул, побледнел и, вытянувшись в струнку, молчал.
Офицера Стречковского, карьериста с мелкой душой, товарищи не любили, а солдаты ненавидели.
— Я тебя спрашиваю! — повысил голос офицер.
— Бумажка попалась, завёрнут был пирожок…
— Дай сюда.
Тот безропотно протянул скомканную листовку. Офицер разгладил её и прочёл первые строки:
"
Стречковский не стал читать дальше, он обернулся и зычно крикнул:
— Задержать продавца! Эй, Кравченко! Скорей сюда, — позвал он вышедшего из крепости фельдфебеля. Тот пустился во всю прыть.
— Что прикажете?
— Сейчас же задержать продавца пирожков, доставить в канцелярию. Следи, чтобы солдаты не читали вот таких листовок. Всё собери и представь мне. Солдат, покупавших пирожки, перепиши, начни с Замятина.
— Слушаюсь.
Офицер направился в помещение канцелярии, а Кравченко побежал выполнять приказание. Но пока шла беседа офицера с фельдфебелем, половина покупателей растаяла в зарослях сада.
…Парень, добродушно улыбаясь, не делал попытки к бегству. Наоборот, он приветливо предложил фельдфебелю свой товар:
— Ашай, сарбаз… Яхши самса[2].
— Пойдём-ка, брат, до начальства. Иноятов! — позвал он стоявшего в стороне солдата татарина. — Стереги его, чтобы не убег. Стой, не уходить! Ишь, всего пять человек осталось. Куда подевались ребята?
— Не могу знать, — пробормотал белобрысый солдат, дожёвывая пирожок.
Фельдфебель всех переписал и повёл незадачливого торговца к своему грозному начальству.
Неповоротливый, как слон, добродушный и беспечный предстал парень перед грозные очи офицера. Он назвал себя Мансуром. На вопрос, где берёт запрещённые листовки, отвечал, широко открыв глаза.
— Зачем запрещённые?
Однажды он их нашёл целую пачку на базаре возле караван-сарая.
— Украл, значит?
— Зачем украл? Воровать грех. Мансур никогда не воровал.
Он смотрел так изумлённо, говорил таким искренним голосом, что невольно внушал доверие… Стречковскому стало скучно вести допрос, и он решил передать арестованного в жандармское отделение.
Так Мансур очутился в том неприветливом здании на крутом берегу Анхора, о котором носились такие мрачные слухи.
Три дня просидел бедный парень в тёмном сыром чулане. В ответ на все вопросы он глупо улыбался и твердил всё одно и то же.
Первые листовки он нашёл, вторые купил у "анашиста"[3] за три копейки, что раньше пирожки он не завёртывал.
Крысенков выходил из себя и требовал признания, что Мансур имеет связь с революционерами.
Хотя вызванные на допрос солдаты, опустив глаза, все как один подтверждали показания арестованного, ротмистр не прекращал дела. Ему нужна была жертва. Несколько месяце" он не вёл допросов сам. В одни из апрельских вечеров, когда пряный запах акации дурманит голову, а тёмные ночи дышат тайной и лаской, Крысенков сидел в своём кабинете, медленно потягивая коньяк из серебряного стаканчика. Неожиданно открылась дверь, в неё протиснулся толстый полковник. Несколько дней назад полковник поднялся с постели после мучительных припадков острой боли и печени.
Ротмистр встал.
— Прошу, полковник, в кресло. Не угодно ли? — Он указал на коньяк.
Полковник, вздохнув, облизнул пересохшие губы, сказал с сожалением:
— Запрещено строжайше. Ни спирта, ни волнений. Полное спокойствие.
— В наше-то время? Мудрено выполнять такие предписания.
— Подумайте, как нелепы врачи. С одной стороны — война, сын попал в плен, с другой — революция как на дрожжах поднимает все слои общества, а они — полное спокойствие…
— Революцнонеры-то обнаглели…
У полковника заблестели заплывшие глазки. Он плотоядно улыбнулся. Понизив голос, спросил:
— Сцапали кого-нибудь? Что они замышляют?
— Замышляют празднование Первого мая. Железнодорожные мастерские бурлят. Листовками наводняют город. Неуловимы, черти. Сцапали — так, мелочь, плотва.
Помолчали, каждый думая о своём. Наконец полковник спросил шёпотом:
— А позабавиться с кем-нибудь есть?
Крысенков окинул своего начальника пренебрежительным взглядом.
— Развлечься хочется? А потом будете труса праздновать как прошлый раз?
— Так это, того… Тот русский был. Рабочие шум и гам подняли… А вы бы этими, аборигенами, забавлялись, бессловесный народ, покорный…
Ротмистр, прищурившись, смотрел на лампу, казалось, что-то обдумывал. Потом, вздохнув, проговорил: