— Ну и?..
— Увы! С агентом поддерживал связь всегда один и тот же солдат… А сегодня утром агент спешно донес, что связной известил его о решении партийной организации устроить митинг и велел ему тоже агитировать солдат против похода.
С этими словами Дубянский вытащил из кармана листок бумаги и протянул его Ильяшевичу.
— И Сидамонов большевик? — поразился Ильяшевич.
— Глава организации, ваше превосходительство.
— Убрать! — Ильяшевич швырнул бумагу на стол. — Всех убрать! Чтоб духу их не было в гарнизоне!..
В штаб под разными предлогами вызвали Сидамонова, Ломакина, Арустамова, всех поименованных в списке, в том числе и агента, ставшего большевиком поневоле. Всех заперли в комнате, охраняемой часовым. Только под вечер в комнату вошли Аветисов и Дубянский.
— Но закону военного времени, — монотонно, словно читая приговор, произнес Дубянский, — вы подлежите аресту и преданию суду военно-полевого трибунала за принадлежность к нелегальной организации и ведение разлагающей, большевистской агитации в войсках. Это грозит всем вам, без исключения, расстрелом! — Он помолчал, наблюдая, какое действие оказали его слова. — Но полковник Ильяшевич милостиво разрешил вам покинуть Ленкорань.
— Это насилие! — резко возразил Сидамонов. — Вы не имеете права высылать нас.
— Вы уезжаете добровольно, — пояснил Аветисов.
— Хороша милость: без меня меня женили! — хмуро усмехнулся Ломакин.
— Ваше благородие, а меня то за что? — взмолился агент»
— Ты много знаешь.
— Ара, куда я поеду? Пох чка[2], ни копейки нету, — развёл руками Арустамов.
— Об этом не беспокойтесь. Места на палубе вас устроят? — усмехнулся Дубянский. — Сейчас вас доставят на пароход «Кетти», и через два дня вы будете в большевистской «Астрахани.
— А если откажетесь ехать, мы вас силой оружия заставим! — пригрозил Аветисов.
— Или под трибунал, — добавил Дубянский, и они вышли.
По гарнизону поползли упорные слухи о бегстве группы большевиков, испугавшихся гнева „батюшки“, но им мало кто поверил. Тем более Морсин. Он понимал, кто пустил эту „утку“, чтобы замести следы. Но что же стало с его друзьями? Исчезли среди бела дня, как в воду канули! Все попытки Морсина навести справки о их судьбе ни к чему не привели. Оставалось одно предположение, что их выкрали ночью: прикончили и утопили в море.
„Ловко сработано! — не находил покоя Морсин. — Задумали оставить без руля и без ветрил. Мол, уберем ячейку, а без нее гарнизон — корабль без компаса!.. Одного в толк не возьму, отчего они меня не тронули?..“ — недоумевал Морсин. Ведь он — бакинский рабочий с шестилетним партийным стажем, матрос революционной Балтики, после революции работал в Петроградском комитете, а в начале года вернулся в Баку и вместе с батальоном прибыл в Ленкорань. В штабе не знают об этом? Ну предположим. А что он член партячейки, тоже не знают? Или потому не тронули, что он председатель солдатского комитета? Как-никак личность легальная. „Погоди, погоди, — возразил самому себе Морсин, — и тебя возьмут за жабры! Это только первый удар. На этом Ильяшевич не остановится…“
Бойцы батальона долго и жарко судили о случившемся на все лады, строили догадки и предположения: чего им теперь ждать в отместку за неподчинение приказу? Но дни шли за днями, а командование не принимало никаких репрессивных мер, словно ничего и не произошло. И батальон успокоился.
Вскоре к Аветисову вызвали командира батальона и Морсина.
— В Астаринском магале снова активизировались действия банды Усей на Рамазанова. Командование решило направить туда ваш батальон. Полковник Ильяшевич высоко ценит ваши заслуги по защите Мугани, он похвально отзывался о вашем бесстрашии и мужестве во время летней схватки с мусаватскими бандами. Надеемся, вы и теперь проявите такую же стойкость и бесстрашие.
„Ишь, как мягко стелет! — слушая Аветисова, думал Морсин. — Удалить нас из Ленкорани, а там или бандиты расправятся с нами, или они. Главное, оторвать нас от остальных… И почему нас бросают против Рамазанова? В его банде вдвое больше народу, чем в батальоне. Могли бы и полк Макарова двинуть…“
— Что скажешь, председатель? — обратился к нему командир батальона.
— Так я что? Я один не решаю. Как солдатский комитет скажет…
Солдатский комитет, а затем и общебатальонный митинг вынесли резолюцию — из Ленкорани не уходить. В Астару послали другую часть, а в освободившуюся казарму перевели дашнакский полк Макарова. Такое соседство не предвещало ничего хорошего. Дашнаки придирались ко всяким мелочам, вели оскорбительные националистические разговоры, провоцировали стычки и драки — дня не проходило без них. Командованию стоило больших трудов удержать бойцов, готовых взяться за оружие. Словом, жизнь стала невыносимым кошмаром. Все хорошо понимали, что командование не мытьем, так катаньем хочет выжить их из Ленкорани. И солдатский комитет принял решение уйти от греха подальше, подчинившись приказу, передислоцироваться в район Астары.
Вечером Морсин впервые за последние несколько дней пошел домой, проститься с семьей.
Молча, задумчиво сидел он за столом. Мария спросила его о чем-то, он не расслышал.
— Володя, ты не слышишь меня? Что с тобой?
— Уходим в Астару. Плохие дела в гарнизоне, Маша, — признался Морсин.
Он никогда не имел тайн от жены. Женившись на ней, молодой бакинке, едва окончившей курсы сестер милосердия, он и ее приобщил к нелегальной работе на промыслах, о которой откровенно рассказывал ей. Вместе они и в партию вступили.
— Надолго? — обеспокоилась Мария.
Морсин пожал плечами.
— Может, и нам с Сережкой перебраться туда?
Морсин ответил не сразу:
— Повремени пока…
Пришел сын, высокий, крепко сложенный парень. Вылитый отец: такой же белобрысый и голубоглазый, нос, вздернутый и конопатый, так же морщится в улыбке:
— Здравствуй, отец. — Сергей сел рядом с ним за стол. От его одежды пахло конским навозом. — А я заходил к тебе в казармы…
— Здорово, Серега… Ну что, управляешься с конями?
— А что, я люблю коней, они меня понимают.
— А Салман что не пришел? — спросила мать.
— Звал я его. Домой отправился, в село.
„Ну и вытянулся Серега! — Морсин посмотрел на сына так, словно впервые видел его, и призадумался: — Сколько же ему? Ну да, в апреле пятнадцатый пошел. Когда, как вырос, — я и не заметил…“
А собственно, когда ему было заметить, как вырос сын? Все время на промыслах, среди рабочих, домой заскочит, и то ночью. В начале войны его призвали на флот. Мария последовала за ним в Кронштадт, определилась в госпиталь. Десятилетнего сына оставили на попечение одинокой доброй старушки-азербайджанки, у которой они квартировали. Что она могла ему дать? Рос мальчишка дичком, предоставленный самому себе. Рано познал вкус хлеба, заработанного собственными руками. Вот и здесь, в Ленкорани, устроился конюхом краевой управы.
„Да, в такое время живем, мальчишки на глазах мужчинами становятся…“
Утром Мария и Сергей проводили батальон до самой окраины города, до берега реки Ленкоранчай, потом Сергей отправился на конюшню. Она находилась позади краевой управы, в конце двора.
Салман был уже на месте. Он тер щеткой лоснящийся бок коня и шептал ему что-то доброе, и конь, поворачивая голову, доверчиво косил на него большим, черным глазом.
Салман был на год старше Сергея. Высокий, статный, широкоплечий. Острый нос над жесткой щеточкой усов, густые брови, длинные ресницы, затеняющие синие белки черных глаз, шапка густых иссиня-черных волос, зачесанных назад.
Они познакомились недавно, на Большом базаре.
Большой базар — центр деловой жизни Ленкорани, его чрево — занимал огромную площадь с рядами прилавков под навесами. Вокруг площади лепились голубые и зеленые лавчонки и мастерские: сапожные, шапочные, портняжные, жестянщиков, лудильщиков, цирюльников, чайные, шашлычные… Тут же рядом — мечеть и бани.
На базаре и прилегающих улицах люди с утра до вечера месили непросыхающую грязь, продавали, покупали, совершали всевозможные сделки; не смолкали громкие зазывы продавцов, протяжные мольбы нищих, кликушеские выкрики дервишей, рев скотины; пахло дымом, жареным мясом, свежим хлебом, гнилью отбросов. Большой базар как магнит притягивал людей: многие приходили сюда просто потолкаться, посидеть в чайхане, повидаться с родственниками или знакомыми.
Сергей сидел на прилавке, рядом с ним стояла пара армейских ботинок.
— Продаешь? — спросил черноглазый парень с фуражкой гимназиста на голове — это был Салман.
— Продаю, Гимназист, — оживился Сергей.
Салман повертел ботинки, постучал согнутым пальцем по подошве.
— Так покупаешь или нет? — нетерпеливо спросил Сергей.
Салман покупать не собирался. Но они разговорились и через полчаса знали друг о друге почти все.
Салман живет недалеко от Ленкорани, в селе Герматук, с матерью, амдосты[3] и двоюродной сестрой. Отца у него нет. За год до революции отец и дядя на сходке стали призывать сельчан всем миром не платить податей Мамед-хану. Через несколько дней они бесследно исчезли. И только летом, когда из водохранилища спустили воду на пересохшие биджары — рисовые поля, — на дне его, в жидкой грязи, нашли их распухшие и обезображенные трупы… Теперь Салман единственный мужчина в доме. Вот приходит на базар, продает айву и гранаты — дома очень нужны деньги.
Ну а Сергей не преминул похвастать знакомством с Шаумяном, Наримановым и Джапаридзе.
— Сочиняешь, — усомнился Салман.
— Я сочиняю? — вскипел Сергей. — А вот и не сочиняю! В апреле они приходили в бакинский лазарет, „холерные бараки“ называется. Мамка работала там старшей сестрой. Жена Джапаридзе, Варварой Михайловной звать, погладила меня по голове и говорит: „Какой сердечный малыш“. А доктор засмеялся и говорит: „Этому малышу сегодня четырнадцать стукнуло“. Ну а Нариманов достал из кармана новенький червонец Баксовнаркома со своей подписью и говорит: „Вот тебе наш подарок“. Я этот червонец на всю жизнь сохраню[4]. Не веришь, пошли к нам, покажу…
Случайное знакомство сразу же перешло в дружбу, которую они пронесли через всю свою долгую жизнь…
По настоянию Сергея и Салман нанялся конюхом. Работали допоздна, и Салман часто оставался ночевать у друга на Форштадте. Мария так привыкла к нему, что, стоило Салману не прийти день-два, беспокойно спрашивала сына:
— А что Салмана не видать?
Как-то к Салману пришла из села его двоюродная сестра Багдагюль, девушка лет четырнадцати, одетая, как и все та-лышские женщины, в широкие, складчатые юбки и закутанная шалью, с остроносыми калошами на ногах. Сергея поразила ее красота: тонкие дуги сросшихся на переносице бровей, большие фиолетово-черные миндалевидные глаза, прямой тонкий нос, розовые, пухлые, четко очерченные губы.
— Слушай, Гимназист, какая у тебя сестренка! — зашептал Сергей.
— Она моя нареченная, — строго предупредил Салман.
— Но-о? Надо же!..
Тут, по-утиному переваливаясь с боку на бок (у него были ампутированы пальцы ног), подошел комендант управы Рябинин, старшина-фронтовик с Георгиевским крестом.
— А это еще что за краля? — уставился он на Багдагюль. — Ступай к нам в горничные. Ты по-русски-то понимаешь?
— Мала-мала понимаешь…
— Ну и ладно! Твое дело — чай подавать, а не лясы точить. И чтоб сахар не красть! Выгоню! Ну так согласна?
— Не знаю, — за нее ответил Салман. — Дома спросить надо…
Дубянский сильно досадовал на Ильяшевича, на его горячность, из-за которой им пришлось поспешить с высылкой членов гарнизонной ячейки. Они только обезглавили, но не раскрыли, не обезвредили организацию; они только оборвали нить, дававшую возможность распутать клубок до конца; как теперь докопаться до остальных? Жалел ли он о высылке агента-„большевика“? Нисколько! Агент свое дело сделал. Останься он в Ленкорани, друзья высланных заподозрили бы его, и он рано или поздно раскололся бы. У него других агентов достаточно, да что толку?
Дубянский подозрительно присматривался ко всем и к каждому, наводил справки, выслеживал. Его внимание все больше привлекал командир бронеотряда, или, как его называли, „работник броневика“, Осипов. Говорят, он был дружен с высланным командиром пулеметной роты Арустамовым. Что связывало их? Дубянский слышал от Сухорукина, что Осипов — эсер, в период Диктатуры пяти хорошо проявил себя на посту комиссара Астаринского погранучастка. Правда, Осипову не удалось выполнить важного задания: арестовать помещика Усейна Рамазана. В ночной перестрелке были убиты двое сыновей Рамазана, а сам он бежал в Персию, потом тайно вернулся и сколотил большой отряд.
„Медвежья услуга! Теперь от Рамазана покоя нет, — размышлял Дубянский. — Эсер? Ну, это еще ни о чем не говорит. Долго ли переменить убеждения?“ И Дубянский решил потрясти Осипова.
Среди ночи, поднятый настойчивым стуком в дверь, Осипов очумело глядел на Дубянского и двух офицеров, вошедших в комнату.
— В городе совершено крупное ограбление. Подозревают наших людей. Ведем повальный обыск, — объявил Дубянский и кивнул офицерам.
— Да вы что? Какое ограбление?.. Смотрите, пожалуйста…
Офицеры переворошили постель и сундучок, вытащили ящики комода, сдвинули его с места, простукали стены, кое-где отодрали обои и перешли на кухню.
Дубянский сидел за столом, ощупывая взглядом комнату. Когда офицеры вышли, он подошел к сложенным друг на друга ящикам комода, перевернул их вверх дном. Осипов напряженно следил за ним. То ли его взгляд, то ли натренированное чутье подсказали Дубянскому, что именно здесь надо искать тайник. Он кликнул одного из офицеров и приказал:
— Ну-ка, отдерите днища.
Третий ящик оказался с двойным дном. В нем лежало что-то завернутое в газету. Дубянский развернул газету и увидел… печать и белые карточки партийных билетов!
Утром Дубянский вызвал Осипова на допрос. Он был уверен, что в его руки попала крупная дичь, и решил лично заняться его делом.
— Ну-с, Осипов, ты понимаешь, что у тебя только один шанс спасти свою жизнь: откровенное признание!
— В чем признаваться-то?
— Назови имена всех членов большевистской организации, где, когда собираются, что замышляют.
— Не знаю я никого…
— Не знаешь. А это как попало к тебе? — потряс он партбилетами.
— Приятель дал на сохранение. Сказал, заберет через пару дней. Потом исчез. Говорят, бежал в Астрахань.
— Сидамонов? Или Ломакин?
— Арустамов Гриша, пулеметчик.
— Ты знал, что он большевик?
— А кто его знает? Сейчас кого ни копни — или большевик или сочувствующий.
— А ты большевик или сочувствующий?
— Эсер я. Эсеров, пожалуйста, всех перечислю: Сухорукин…
— Меня интересуют большевики! — перебил Дубянский. — Почему же ты согласился хранить большевистские билеты?
— И ведать не ведал, что в свертке. Сунул в ящик, да и забыл о нем.
— Но ведь Арустамов сказал тебе.