Включила радио. Говорили только о мерах безопасности и визите королевы. О том, что подстрелят Обаму, как-то не беспокоились. Наша прихотливая история. Внутренний колониализм, и не говори. Я включила другую станцию. Чем южнее, тем плотнее движение. От Белфаста я ехала уже четыре часа – в основном из-за недержания Джорджи. Каждые миль двадцать приходилось тормозить на обочине, чтоб Джорджи помочилась. Поездка ей не очень-то нравилась, и она беспрестанно скулила на заднем сиденье, пока я не разрешила ей сесть впереди и высунуть голову в окно.
До города я добралась на подступах к вечеру. Тащилась, проклиная себя за то, что забронировала гостиницу в центре. Гораздо проще было найти жилье на окраине. В Дублине все как везде. Размашистые развязки. Торговые центры. Улицы наперчены вывесками «Продается». «Закрывается». «Ликвидация. Распродажа». Пустые стеклянные башни. Знакомые черты нашего общего нынешнего портрета. Показуха. Жажда статуса. Я пристроилась на автобусную полосу и поползла по Гардинер-стрит. Меня попытался остановить патрульный, но я упрямо ехала, виляя северным номерным знаком, точно юная девица хвостом вертела. Хотела пройтись по мосту Беккета, чистой иронии ради –
Около восьми я наконец подъехала к «Шелбурну», своему дорогому удовольствию. Швейцар, подлый испанский сноб, обозрел мою машину и меня с пренебрежением, которое я не нахожу слов описать, и лаконично сообщил, что с собаками нельзя. Ну конечно. Я и так знала, что уж тут. Нечего дурака валять. Мне и самой не занимать снобизма. Изобразила гнев и возмущение, рявкнула выхлопом и быстренько влилась в поток. Если честно, денег у меня толком не осталось – на гостиничную роскошь точно не хватит.
Мы с Джорджи заночевали на стоянке у пляжа под Сэндимаунтом. Рядом еще четыре машины. Бездомные семьи, я так поняла. Безучастно отметила, сколь обыденны мои беды. Семьи набились в машины, как рыбки в банку. Сверху навалили одеяла и шляпы. Пожитки – горой на крыше, примотаны к багажнику. Похоже на мамины ранние черно-белые фотографии. Мы все так трогательно убеждены, что ничего подобного никогда не случится вблизи от нас. Что прошлое не может повториться. «Гроздья гнева»[67]. На бампере одной машины была даже наклейка: «Иди ты в жопу, кельтский тигр»[68]. Среди ночи нас навестил патрульный, посветил фонариком в окно, но не тронул. Я повыше натянула пальто и съежилась на сиденье. Холод ножом взрезал щель под дверцей. Я уложила Джорджи к себе на колени, чтоб погрела меня, но она, бедняжка, дважды обмочилась.
Утром в окно заглядывала ребятня из соседней машины. Чтоб их отвлечь, пока я переодеваюсь, попросила их пробежаться с Джорджи по берегу. Сунула им два евро. И все равно одно мелкое чудовище заявило: «Она воняет». Я вообще-то не поняла, про меня она или про собаку. Под ложечкой вздыбилось горе. Дети убежали – кажется, вздохнув с облегчением. Я смотрела, как растворяются в мягком песке их следы. Широченная серая полоса уходила к зелени мыса.
Мы с Джорджи отправились в Айриштаун завтракать; я отыскала кафе, где ей разрешили подремать у моих ног. Над раковиной оттерла пальто, промокнула платье, посмотрела в зеркало. Причесалась, подкрасила губы. Мелкие мелочи, древняя гордость.
Радио предупредило о крупных уличных пробках. Я оставила машину на пляже, взяла такси, и оно с переменным успехом запетляло в направлении Смитфилда. Таксист был местный.
– Блин, да держите вы собаку в ногах, – сказал он. На загривке у него перекатывался валик жира.
Мы уткнулись в новую пробку и застряли. Королеву таксист проклинал с замечательной изобретательностью. Пришлось вылезти и последнюю четверть мили пройти пешком. Таксист потребовал чаевых.
Смитфилд оказался убогим райончиком – не оправдал моих ожиданий, но Дэвид Маниаки, поджидавший меня на углу, их тоже не оправдал.
Я думала, он пожилой, чопорный, седовласый, с кожаными заплатами на рукавах. Серебристые очки, скрипучий голос. Может, в африканской шапочке, хоть убейте не помню, как называются, маленькие такие, квадратные и цветастые. Или, может, высокий, смахивает на нигерийского бизнесмена в блестящем синем костюме и узкой белой рубашке, с угрожающим животиком.
Маниаки оказалось чуть за тридцать. В элегантных подержанных тряпках. Широкая грудь, мускулы, самую чуточку рыхловат. Разболтанные африканские косички свешивались до подбородка – как ни старалась, названия прически не вспомнила, мозг забуксовал. Мятый спортивный пиджак, но под ним яркая дашики, желтая с серебряной нитью. Маниаки пожал мне руку. Я чувствовала, как я грузна и старомодна, но от этого Маниаки аж мурашки по спине побежали. Он наклонился, погладил Джорджи. Африканский акцент отчетливее, чем по телефону, но слышится оксфордская мелодика.
– Дреды, – довольно глупо сообщила я.
Он рассмеялся.
Мы зашли в промозглое маленькое кафе. Владельцы поставили на стойку небольшой телевизор и следили за событиями: королева направлялась в Сад поминовения[69]. Кое-где на улицах вспыхивали беспорядки. Ни полицейских винтовок, ни резиновых пуль, ни слезоточивого газа. Королева прибыла в зеленом платье, и телеведущих это обстоятельство сильно занимало. Я-то небольшая поклонница монархии, и хотя выросла, говоря формально, протестанткой, что-то древнее в моей душе по сей день поддерживает Лили Дугган.
Мы заказали кофе. На стойке бубнил телевизор.
Я показала Маниаки письмо; он взял полиэтиленовый файл за самый краешек, повертел. Я объяснила, что письмо написано от имени моей прабабки, она в молодости работала в доме на этой самой улице, на Брансуик, но Маниаки тотчас меня поправил: Дагласс останавливался на Грейт-Брансуик, ее теперь переименовали в Пирс-стрит.
– А я-то думал, почему вы хотели встретиться здесь, – сказал он.
– То есть это не Грейт-Брансуик?
– Увы.
Я сконфузилась – как же так, он знает о месте работы моей прабабки больше меня, – но ведь он, в конце концов, ученый. Он и сам, похоже, огорчился, что меня поправил, сказал, что сведения про улицу скудны, и про дом тоже, поскольку дом давно снесли, но вот Ричард Уэбб интересует его очень сильно. И можно рискнуть, пойти на Пирс-стрит пешком, но из-за визита королевы весь город как жгутом перетянут.
Конверт в файле был запечатан. Маниаки ничуть не смутило, что вскрыть письмо нельзя. Он толком не знал, что случилось с Изабел Дженнингс, но отнюдь не исключено, что она помогла Фредерику Даглассу купить свободу через одну женщину в Ньюкасле, некую квакершу Эллен Ричардсон, которая давно боролась против рабства.
– В Америку он вернулся раскабаленным.
Он приподнял очки и прищурился в телеэкран. Там парил вертолет. Как долго держится этот поразительный мир.
Маниаки взял письмо за краешки, повертел, поднес ближе к свету, но я попросила особо на письмо не светить, потому что чернила нестойкие, даже в полиэтилене.
Больше всего мне нравилось, что он не просил ни открыть письмо, ни одолжить, чтобы университетские коллеги бомбардировали конверт протонами и нейтронами – ну или как они там вычисляют, что внутри? По-моему, он понимал, что я не рвусь к финалу, если возможен финал, что грядущая истина не очень-то привлекает меня; молодой человек, ученый – любопытно, что его так тешит неуловимое.
В Чикаго, сказал он, живет один коллекционер – за сувениры Дагласса платит тысячи. Уже купил Библию Дагласса и предложил немыслимые деньги за пару гантелей, которые в итоге очутились в вашингтонском музее.
Маниаки пальцем потер висок.
– Хоть какие-то гипотезы есть, о чем речь в письме?
– Я думаю, это просто благодарственная записка. А…
– Насколько я знаю.
– Ну, пусть это будет нашей тайной.
– Его никогда не открывали. Джек Крэддох говорит, это метафора.
– Похоже на него, – сказал Маниаки и своей замечательной прямотой понравился мне еще больше. На миг он словно уплыл мыслями вдаль, помешал сахар в кофе. – Отец писал мне письма на тонкой бумаге, авиапочтовой, морщинистой такой. – Больше он ничего не сказал, разнял края пластикового файла, вдохнул запах и робко глянул на меня. Какие дали он одолел? Какие принес истории?
Он вынул телефон и стал фотографировать письмо. Был очень бережен, но из полиэтилена выпала пара крошечных хлопьев: просто пылинки. Естественная энтропия. Я сказала что-то пустопорожнее – мол, все мы распадаемся так или иначе, – и он закрыл файл, но на стол спорхнула бумажка с булавочную головку.
– Вы правда думаете, что за это денег дадут? – спросила я.
– А сколько вам нужно?
Я как бы рассмеялась. Он тоже, но мягко.
Чуть склонил голову набок, будто лица его только что коснулся некто малознакомый. Почему письмо вообще хранили? То, что с превеликим тщанием спрятано в комод, вполне вероятно, не будет найдено больше никогда. Маниаки потянулся через стол, будто хотел коснуться моей ладони, но отдернул руку, взялся за кружку с кофе.
– Могу узнать, – сказал он, по столу подталкивая ко мне файл. – Сегодня отошлю фотографии.
Микроскопические хлопья конверта так и лежали на столе. Маниаки глянул на них. Я уверена, он сам не заметил, как рассеянно лизнул палец, прижал бумажную крошку к столешнице. Глядел куда-то за мое плечо. Малюсенький бумажный обрывочек. С иголочное ушко. Маниаки смотрел на него долго-долго, но мыслями явно где-то витал. Положил крошку на язык, подержал, затем проглотил.
Когда сообразил, стал, заикаясь, извиняться, но я ответила, что это ничего, все равно их смели бы со стола, убирая тарелки и чашки.
Вечером я поехала из Сэндимаунта к Маниаки домой. Жил он дальше по побережью, в Дун-Лэаре. Джорджи в машине заболела. Не могла поднять зад, нечаянно опростала кишечник. Я взяла ее на руки. Тяжелая – мама дорогая. Я проковыляла по ступенькам и позвонила в дверь.
Жена Маниаки оказалась бледной ирландской красоткой с утонченным акцентом.
– Эйвин, – сказала она. Тут же забрала у меня Джорджи и отступила в тень.
Красивый был дом, всевозможное искусство, статуэтки на белых подставках, череда абстрактных рисунков и вроде бы какой-то Шон Скалли[70] на лестнице.
Эйвин потащила меня в кухню, где за островком сидел Маниаки. Рядом делали уроки два мальчика в футбольных пижамах. Их сыновья. Идеальный коктейль. Когда-то их называли бы
– Ханна, – сказал Маниаки. – Я думал, вы уехали на север.
– Джорджи заболела.
– Нужен ветеринар? – спросила Эйвин.
Маниаки расстелил у задней двери газету, положил Джорджи, порылся в мобильном телефоне. Не с первого звонка, но отыскал врача по вызову – поблизости, в Долки. По телефону акцент подрастерял Африку, вспомнил Оксфорд, слова стали резче и угловатее. Интересно, как Маниаки рос? Допустим, отец чиновник, а мать учительница. Или, допустим, маленький пыльный пригород Момбасы. Бассейны. Прохладный белый лен. Или балкончик над жаркой улицей. Имам созывает мусульман на молитву. Широкие рукава отцовских халатов. Аресты, пытки, исчезновения. Или, может, достаток – дом на холме, по радио Би-би-си, юнец в бассейнах Найроби. Или, скажем, университет, убогая квартирка в Лондоне? Как он очутился здесь, на краю Ирландского моря? Что несет нас в такую даль, отчего мы гребем против течения в прошлое?
Он захлопнул телефон и снова занялся уроками с детьми. Я стояла как дура – на миг он про меня позабыл. Спасибо его жене – взяла меня за локоть, усадила у гранитного кухонного островка и налила мне клюквенного соку.
Кухня не рвалась в журналы по интерьеру, но была вполне достойна публикации: изысканные шкафчики, разнообразные ножи в мясницкой подставке, красная кофемашина, новехонькая плита прикидывалась винтажной, небольшой телевизор с пультом выезжал из-за панели в холодильнике. Эйвин хлопотала – «садитесь, садитесь», твердила она, – но потом смилостивилась и позволила мне нарезать лук-шалот и картошку для гратена. Подлила мне соку – я и не заметила как. На холодильнике мелькали новости: королева с ирландским президентом, обвалился очередной банк, разбился автобус.
Наконец позвонили в дверь. Ветеринар была молода, но, похоже, успела навидаться драм, и они ее уже истомили. Со щелчком раскрыла черный саквояжик и склонилась над Джорджи.
– Успокойтесь, – сказала она мне, даже не взглянув в глаза.
Внимательно осмотрела Джорджи, погладила ее по животу, ощупала лапы, глянула на собачий стул, посветила лампочкой в зубы и горло, а затем сообщила, что собака стара. Тоже мне новость. Сейчас заявит, что Джорджи надо усыпить. Но нет: прибавила, что собака просто очень устала и неважно питается, не исключена кишечная инфекция, на всякий случай не повредит курс антибиотиков. Про себя как будто неодобрительно кривилась. Неважно питается. Я поежилась. Она выписала рецепт, счет, взмахнула обоими листочками. Восемьдесят евро.
Я порылась в ридикюле, но Эйвин потрясла головой, открыла сумку, вынула бумажник.
– Вы сегодня переночуете у нас, – сказала она, глянув на Маниаки.
Ничто никогда не заканчивается. Эйвин происходила из старой и богатой ирландской семьи – Куинланы сколотили состояние на пищевом производстве и банковском деле. Отец ее, Майкл Куинлан, регулярно мелькал на страницах деловых журналов. Кажется, отец с дочерью почти не общались – может, из-за ее брака с Маниаки.
Поженились в Лондоне, гражданская церемония; прошлое их отчасти окутывала тайна – может, ребенок или скандал с иммиграцией, я не поняла, да и не важно; приятная пара, и что бы там ни приключилось между ними и отцом Эйвин, оно сблизило их, а не разделило. Друг с другом щедры – ни фальши, ни слащавости. Дети громкоголосы и несносны, как любые дети. Ошин и Конор. Пять лет и семь, равно темные и светлые.
Эйвин приготовила мне ванну на когтистых лапах. Оставила бусины масла для ванн в банке с ленточкой. Банку я ненароком уронила. Одна бусина растворилась в ладони. Вдалеке гудели пароходы – по Дун-Лэаре шли суда. Все куда-то мчатся. Жаждут очутиться не здесь. Тот же порт, куда много-много лет назад прибыл Фредерик Дагласс. Вокруг меня плескалась вода. Плеск расходился, ширился. Томас. Застрелен из-за дробовика. Мир Джорджа Митчелла. Королева склонила голову в Саду поминовения.
В дверь забарабанили, и в ванную ворвался Маниаки. Я забултыхалась, голышом выскочила из воды. Тело, послушное неумолимой гравитации. Он попятился за дверь, умирая от смущения.
– Простите, простите, – крикнул он из коридора. – Я стучал. Я подумал, вдруг вам плохо стало.
Вода была ледяная. Я, наверное, долго пролежала. Включила горячую, снова залезла. Пришла Эйвин, принесла мне чаю.
– Боюсь, я вашему мужу показала много чего.
Она запрокинула голову и расхохоталась; вовсе не насмехалась надо мной.
– Не исключено, что ему понадобится психотерапевт, – заметила я.
– Ой, вот про психотерапию у нас в доме знают всё.
Была в ней некая знакомая чистота. Наверное, так она и избавилась от отцовской славы. Эйвин ладонями разогнала в ванне горячую воду, чтоб я согрелась, уронила еще пару мягких бусин масла; на мое тело ни разу не взглянула.
– Ну, отдыхайте, – сказала она.
– Да нет, ничего. Можете остаться.
– А, – сказала она.
– Честно говоря, я только рада буду. Неохота опять уснуть.
Она подтащила стул, села посреди ванной; странная близость объединила нас. Я впервые заметила, что левый глаз у нее косоват; лицо такое, будто она пережила и преодолела некую давнюю печаль.
В ванной было матовое окошко, и Эйвин говорила, глядя туда. Темноту рассеивала лампа в коридоре. Эйвин познакомилась с Маниаки в Лондоне, в университете. Она изучала дизайн одежды, он был на кафедре английского. Пришел к Эйвин на показ с подругой – одной из множества, сказала она, по части подруг у него всегда был полный порядок – и разглядывал ее дипломный проект, линию модных юбок и блузок, якобы вдохновленных традициями кочевых племен.
– Он смеялся, – сказала она. – Прямо в галерее. Стоял и фыркал. Я чуть не умерла. – Эйвин снова включила кран, подогнала к моим ногам горячую воду. – Я его возненавидела. – Она усмехнулась, складками подбирая свое унижение.
Увидела его спустя несколько лет на издательской вечеринке в Сохо – он написал статью «Политика африканского романа». Эйвин попыталась ее высмеять, чтоб он услышал, но беда в том, что статья была – чистая ирония, он так и задумывал.
– Я, значит, разношу его в пух и прах – а он что? Он опять давай смеяться. Умник, что уж тут.
Она кулаком стерла влагу с косого глаза.
– Ну и я ему посоветовала, в каком озере утопиться. Что он ответил, даже говорить не буду. Сама себя ненавидела, но он меня завораживал. Через неделю послала ему бедуинский халат и ядовитое письмо: мол, он меня унизил, он невыносимый придурок, гад высочайшего пошиба, пускай гниет в аду. Он ответил на четырех страницах – мол, вкус у меня претенциозный, и вообще, у него идея: прежде чем нашлепывать чужую культуру на миллион жоп, хорошо бы ее сначала узнать.
Я поерзала – вода снова остывала.
– Так себе история любви, но мы женаты восемь лет, и он по сей день носит дома этот халат. Исключительно мне назло.
Мы помолчали. Наверное, ее гнетет родительская семья. Я слыхала, ее отца однажды арестовали – во всяком случае, допрашивали – касательно каких-то финансовых нестыковок, сразу после экономического бума. Впрочем, дело не мое, и я не поддалась соблазну. Примерилась выбираться из ванны.
– Я рада, что вы заехали, – сказала Эйвин. – Мы теперь мало с кем видимся.
Я локтями уперлась в края ванны, и Эйвин просунула под меня руку, помогла вылезти. Я держалась к ней спиной. Есть пределы смущению, которое человек способен вынести. Эйвин взяла нагретое полотенце, закутала меня. Сжала мне плечи.
– Вы у нас хорошо выспитесь, Ханна.
– Что, плохи мои дела?
– У меня есть полтаблетки снотворного, если хотите.
– Если честно, мне бы лучше бренди.
Когда я спустилась, она уже в изысканном хрустальном бокале приготовила горячий бренди с гвоздикой. Заговор женщин. Мы все стакнулись, даже не сомневайтесь.
Я прожила у них еще четыре дня. Эйвин постирала мою одежду, привела меня в чувство, походившее на отдохновение. Я скучала по коттеджу, но меня подбадривало море. Я гуляла по пирсу с Джорджи. В нашей семье всегда найдется место последнему эмигранту Один мой друг как-то раз мудро заметил, что самоубийство идет только молодым. Я уговаривала себя перестать дуться и наслаждаться жизнью.
В последний день я встала с постели и вышла в садик за домом. Села в шезлонг, полюбовалась узорами глицинии. Позади скрежетнула дверная ручка. Тихо кашлянули. Появился Маниаки – босой, еще в пижаме. Очки в стальной оправе. Дреды дыбом.
Он подтащил цветочный горшок, перевернул, сел рядом. Сгорбился – я сразу обо всем догадалась. Коллекционер ответил про письмо, сказал Маниаки. Белыми ступнями повозил по камню.
– Заинтересовался, но готов заплатить всего тысячу долларов.
Я подвинулась к краю шезлонга. Я и сама знала, но не хотела, чтоб мне говорили. Пришлось изобразить краткое счастье: канифоль на смычке спустя секунду после того, как разбили скрипку.
Маниаки сцепил руки, хрустнул пальцами. Может, сказал он, коллекционер согласится тысячи на две или три, но тогда ему нужны доказательства, что письмо касается Дагласса. Никаких таких доказательств я не знала – разве что вскрыть письмо и прочесть, а это, вполне вероятно, и вовсе его обесценит.